Бенуа А. Выставка Верещагина // Мир искусства. – 1900. – Т.3.«Мир Искусства» имел уже случай высказать свое отношение к Верещагину – в коротенькой заметке, помещенной в первом же номере журнала по поводу выставки Верещагина в Лондоне. Эта заметка, резкая по тону, в свое время рассердила некоторых – по существу, большинство же – по своей форме. Но, если и следует признать, что указанная заметка, действительно, была резка по своему тону, то при этом надо принять в соображение, что в первом номере нужно было сразу высказаться как можно ярче, сразу выяснить свое отношение к тем антихудожественным тенденциям, главным представителем и пророком которых является у нас Верещагин. Теперь, когда постепенно выясняется направление нашего журнала, можно было бы исправить эту резкость, и серьезно, полностью высказаться об художнике, на основании только что закрывшейся его выставки. Однако, это сделать весьма трудно. Судить по этой выставке о Верещагине нельзя, – не только потому, что в выставленных картинах он изменил одному из основных своих взглядов: ничего не писать такого, чего не видал, но и потому, что вся эта выставка обнаружила значительный упадок его таланта, и, следовательно, заключать по ней о всей его художественной личности было бы неправильно. Поэтому достаточно будет на сей раз, если мы поговорим о самой выставке, о том, что Верещагин выразил именно в этих своих картинах, лишь стороной касаясь всего его творчества. Не станем говорить об его Шат-Горе, одной из немногочисленных новинок на этой выставке, (остальное все, кроме «Бородина», появлялось уже в Петербурге, года 3 тому назад), так как, несмотря на приложение, в каталоге, полностью всего стихотворения Лермонтова, эта картина ровно ничего, кроме безобразно намалёванной декорации, не представляет, также как и висевшая по соседству с ней другая новинка: «Вершины Гималаев», ничуть не отличающаяся от чрезмерно увеличенных видов Альп, которые, в качестве приманки для путешественников, красуются на больших иностранных вокзалах. Очень почтенны все труды г. Верещагина по топографии и этнографии севера. Внутренние виды церквей, так прекрасно расписанные в натуре, переданы с большой точностью и способны доставить столько же наслаждения, как хорошая фотография в красках. Следует, впрочем, тут же отдать справедливость г. Верещагину, что он может спорить с лучшими фотографами: так остроумно и дельно умеет он выбрать наиболее выгодную точку, и выдержать все в правдивых отношениях, лишь изредка вдаваясь в свой старый грех – в черноту. Очень почтенно все это, также как и коллекции бус, крестов и всякой деревенской старины, которые были выставлены в витринах, в добавление к живописным документам о России в рамках, по стенам, – но относятся ли все эти почтенные, археологические труды к искусству? Вряд ли относится к искусству и та серия иллюстраций 1813 г., которая составляла главный фонд выставки и, действительно, представляла на ней наибольший интерес. Положим, кое-где и выглянуло в них некое как будто проникновение в предмет, какой-то намек на поэзию войны, на трагизм положений, но этого было так мало, оно имело вид такой случайный, второстепенный, оно так было заслонено всяким костюмным и оружейным хламом, но уживалось рядом с такой фальшью, с чем-то до того ординарным, что наслаждение доставляло весьма и весьма ограниченное, да и то сомнительного в художественном смысле качества. Примером тому служат две главные картины из этой серии. На одной изображено взятие русского редута. На первом плане груды убитых солдат и лошадей, какая-то свалка, где все то, что только что еще жило и блистало, теперь грязное, запыленное, липкое от крови, легло, переплелось, смешалось в один чудовищный, неподвижный и холодеющий ком. В фоне – освещенное тусклым светом солнца, далекое, выжженное и вытоптанное поле, с кое-где виднеющимися кучами убитых людей и лошадей. Из-за тонких и бесчисленных спиралей дыма, вьющихся к небу, как из-за театральных занавесок, выясняются, точно апофеоз, дали с расположенными на них полками и вождь всех, сам бог войны, Наполеон, объезжающий со своим блестящим штабом безжизненное поле, где только что, согласно с его прихотью, свирепствовало убийство. Завидев его, те солдаты, на первом плане, которые остались в живых и только что очнулись от резни и пальбы, только что выкарабкались из-под кучи убитых товарищей и уселись на них, ревут ему навстречу приветствия, без мысли о всем соделанном этим человеком зле, опьяненные восторгом одержанной победы. Действительно, в картине видны все эти намерения, но то, что в описании можно себе добавить воображением, того там нет; там нет живых людей, которые по-живому бы ревели, там нет убитых, но только что живых людей, там нет воздуха, нет дали, нет Наполеона, нет дыма, – там только одни указания на все это: наряженные в костюмы манекены вместо трупов, восковые фигуры с застывшим жестом из паноптикума вместо восторженных солдат, какая-то мутная грязь вместо дыма и т.д. И как все это писано! Будь еще манекены и восковые куклы написаны с умением, красиво, сочно, – куда ни шло, можно было бы простить Верещагину отсутствие трагического дара, отсутствие способности оживлять и одухотворять свои предметы; но живопись в этой картине самая невозможная, та вообще ужасная, реалистическая и проповедническая живопись, которая появилась у нас в 60-х годах. То же придется сказать и о другой картине, тоже сильной и значительной по замыслу, но также лишенной художественных достоинств. На ней изображен ясный, трескучий морозный день, один из праздников торжествующей смерти в природе, когда солнце как-то отчаянно-ослепительно светит, но не тепло, не согревая, когда все застыло, закоченело в белом, блестящем саване, когда гудит и скрипит каждый шаг в мертвой тишине вокруг. Среди этого пейзажа плетутся когда-то гордые толпы бывших победителей, теперь опозоренные, голодные, голые, нищие, жалкие. Впереди всех, в каком-то шутовском ярком наряде, вождь этих толп, пузатенький, низенький человек. За ним молчаливые среди всеобщего молчания, тоскливые его сподвижники; за ними кургузая, похожая на дроги карета, из которой Наполеон только что вышел, чтобы как-нибудь бороться с морозом, согреться ходьбой; непосредственно позади нее уже черные ряды войск, сплоченные в одно целое, второпях бегства. Все это, несмотря на сияние вокруг, имеет грустный и тоскливый вид, но то, что на первом плане, уже не грустно и не тоскливо, а омерзительно. Сначала кажется, что войска идут по расчищенной дороге и что по сторонам лежит высокими насыпями снег, из которого торчат какие-то бревна, сучья, какой-то сор; но вглядитесь – и вы увидите, что это не бревна и не куча и не сор, а трупы несчастных, убитых и замороженных людей, лошадей, что это лафеты, ружья, ранцы. Видно, здесь резались и стрелялись вчера, или здесь замерз на бивуаке целый эскадрон. Самая дорога, по которой идет Наполеон, густо устлана человеческими телами, примерзшими к земле, еле узнаваемыми под снежным покровом, исполосанными, раздавленными тяжелыми артиллерийскими обозами, которые проходили этой дорогой. Какая дивная тема: похоронное торжество зимы, сияние смерти и мороза, грандиозный ужас войны, доведенный до пароксизма. Но есть ли все это в картине? Все есть опять-таки в намерении, но не на самом деле. Краски светлого морозного дня довольно верно схвачены, но подносная, тугая живопись совершенно портит общее впечатление. Наполеон, фельдмаршалы, солдаты, трупы, по-детски нарисованные, скорее похожи на какие-то разодетые куколки, понатыканные среди мучных насыпей, нежели на людей, и на страшных людей. Это – две лучшие картины, другие совершенно в том же характере; некоторые также пикантны по замыслу, но страдают тем же или еще большим отсутствием живописных достоинств. Что же можно почувствовать при созерцании таких картин? что сказать об их творце? То же, что можно почувствовать при чтении донесений и мемуаров наполеоновской эпохи, что можно почувствовать при виде коллекций тогдашнего оружия, тогдашних столь характерных форм и всевозможных предметов. Все это способно служить материалом для художественного впечатления, но оно не вызывает само собой этого впечатления. Верещагин иллюстрировал при помощи этих оружий, форм, предметов мемуары того времени, но он не создал самостоятельных художественных произведений. Он не далеко ушел по технике от распространенных тогда народных картин, а по духу во многом даже уступает им, так как ему не достает той драгоценнейшей непосредственности, которая так убедительно говорит из них. Вообще, трудно говорить о Верещагине с художественной точки зрения, так как, если он и заслуживает самого сочувственного отношения, серьезного внимания и почета, то не как художник – он вовсе не художник, а как историк, как этнограф, как ученый, очень умный, очень дельный, но, как этому и следует быть, черствый и холодный. Все, что есть теплого и горячего в его картинах, пробралось, так сказать, помимо его, лишь более или менее точно отражая объекты его изучения, объекты, в которых, разумеется, масса поэзии, – страсти и духовного смысла. Александр Бенуаназад |