Верещагин, Василий Васильевич. Реализм // В.В. Верещагин. Повести. Очерки. Воспоминания. – М., 1990. – С. 193-207.IРеализм – реализм! Как часто повторяется это слово и, однако, как редко, по-видимому, употребляется оно с полным пониманием его значения! «Что такое, по вашему мнению, реализм?» – спросил я у одной весьма образованной дамы в Берлине, которая много рассуждала о реализме и реалистах в искусстве. Барыня, по-видимому, затруднялась ответить сразу и нашлась только сказать, что «реалист – тот, кто воспроизводит вещи реальным образом». Однако же я утверждаю, что воспроизведение вещей реальным образом не дает еще права данной личности называться реалистом. Для большей наглядности своего мнения приведу следующий пример. По окончании войны англичан с зулусами между выдающимися английскими художниками не нашлось ни одного, кто бы взял на себя труд передать на полотне эту эпопею, разыгравшуюся между белыми и черными; поэтому англичане должны были обратиться к одному весьма даровитому французскому художнику. Ему дали денег и объяснили, что мундиры и оружие английских солдат были такие-то и такие, а одежда зулусов – или то, что представляло собой их одежду, – была такая-то. Затем очевидцы, присутствовавшие во время военных стычек, рассказали этому французскому художнику, из чего состоял фон в каждом отдельном сражении, по всей вероятности, дополняя свои рассказы фотографическими снимками. Вооружившись этими сведениями, художник приступил к работе, не имея лично ни малейшего понятия ни о стране, которую взялся воспроизвести, ни о типах, ни об особенностях, ни о нравах и привычках зулусского племени. Художник очень смело выполнил свой труд и написал несколько ярких картин, на которых мы видели: массу людей, нападающих на врага, – защищающихся; множество мертвых и раненых; много крови; много дыму от пороха и все тому подобные вещи, но тем не менее в этих картинах полное отсутствие главной сущности предмета: в них вы не найдете ни англичан, ни зулусов. Вместо первых – перед нами французы, одетые в британские мундиры, а вместо зулусов – заурядные парижские натурщики-негры изображенные в разнообразных, более или менее воинственных позах. Ну, разве же это реализм? Конечно, нет. Притом большинство художников не дает себе достаточно труда воспроизводить настоящее освещение, при котором на самом деле происходили события, составляющие сюжет их картин. Таким образом, сцены, изображенные на только что упомянутых картинах, – сцены битв при ослепительном блеске тропического солнца Африки, – написаны при сероватом освещении европейских мастерских. Разумеется, в этом случае не могут быть переданы удачно солнечное освещение и разнообразные характерные эффекты, зависящие от него, так что цель остается недостигнутой. Итак, есть ли это реализм? Разумеется, нет. Я иду далее и утверждаю, что в тех случаях, когда существует лишь простое воспроизведение факта или события без всякой идеи, без всякого обобщения, может быть, и найдутся некоторые черты реалистического выполнения, но реализма здесь не будет и тени, т. е. того осмысленного реализма, в основе которого лежат наблюдения и факты – в противоположность идеализму, который основывается на впечатлениях и показаниях, установленных a priori. А теперь спрошу: может ли кто-либо упрекнуть меня в том, что в моих работах нет идеи, нет обобщения? Едва ли. Может ли кто-либо сказать, что я не забочусь о типах, о костюмах, о пейзажах, составляющих рамку для сцен, изображаемых мною? Что я не изучаю предварительно личностей и обстановку, которые составляют предмет моих картин? Едва ли кто это скажет. Может ли кто-либо сказать, что у меня какая бы то ни была сцена, имевшая место в действительности при ярком солнечном освещении, была написана при освещении мастерской, – чтобы, например, сцена, происходившая под морозным небом севера, была воспроизведена мною в теплом замкнутом уголке из четырех стен? Едва ли кто скажет это. Следовательно, я имею право считать себя представителем реализма, который требует самого строгого обращения со всеми деталями творчества и который не только не исключает идеи, но заключает ее в себе. Что я не один придерживаюсь такой оценки своих работ, доказывают следующие строки корреспондента американской газеты «Sunday Express», посланные им из Парижа во время последней выставки моих картин в этом городе: «Уважение, выказанное, к известным идеалам в картинах – к идеалам художника, столь чуждого условным правилам парижских художников, каков Верещагин, является желанным признаком отрешения от грубого реализма, который начал вторгаться во французское искусство. Даржанти, критик «Courrier de 1'art», не считает Верещагина «пленительным» художником, но признает за ним знание и даровитость, заявляя при этом, что с своей стороны он предпочитает тщательно обработанную идею «грубому выражению пошлого реализма». Он надеется, что реакция близка, и думает, что толпа, «устремившаяся» на выставку Верещагина, «провозвестила» наступающую победу идеи». Еще замечательнее отзыв лондонского органа «Christian» от 2 декабря 1887 г., мнение это имеет для меня особый интерес вследствие специального направления названной газеты: «Картины эти принадлежат кисти Верещагина, не уступающего ни одному из современных представителей живописи, что касается до мастерства техники и превосходящего всех художников, когда-либо живших, величием своих нравственных целей и применением своих поучений к сознанию всех, кто только даст себе несколько труда понять его. Я хочу лишь сказать, что тот, кто упустит случай увидеть эти картины, упустит наилучшую возможность понять век, в который он живет; если девятнадцатое столетие имело когда-либо пророка, то этот пророк есть русский художник Верещагин». Повторяю: я цитирую эти последние строки главным образом ради их отличительной черты, как мнение, выраженное специальным клерикальным органом, мнение, имеющее еще большее значение ввиду нападок, которыми меня осыпали люди, стремившиеся показать себя более ревностными папистами, чем сам папа. Реализм не является противником чего-либо такого, что дорого для современного человека, – он не расходится ни со здравым смыслом, ни с наукою, ни с религией! Разве возможно чувствовать что-либо другое, кроме самого глубокого благоговения к учению Христа, касательно Отца и Создателя всего существующего, к чудному господству христианской любви? Правда, мы враги ханжества, всякой, показной, притворной набожности; но разве имеют право осуждать нас за это, раз сам Христос сказал: «А молясь, не говорите лишнего, как язычники; ибо они думают, что в многословии своем будут услышаны» (Ев. Матф. VI, 7). Само собою разумеется, мы придаем совершенно иную оценку вещам, которые объяснялись не так несколько веков назад. Младенчество науки, а, следовательно, младенчество представления вселенной может интересовать нас теперь, но отнюдь не руководить нами; на пороге двадцатого столетия мы не можем допустить, что небеса населены святыми и ангелами; что в недрах земли обитают черти, на обязанности коих лежит поджаривание грешников мира. Мы отказываемся также понимать в буквальном смысле древнюю идею о награде за добрые дела и идею мучений на медленном огне как наказание за злые дела. В качестве художников мы не отрицаем идеалов прошедших веков и старинных мастеров. Наоборот, мы отводим им почетное место в истории искусства; но мы отказываемся подражать им по той простой причине, что все хорошо в свое время и что реализм одного столетия уже носит в себе зачатки идеализма следующего за ним века. Те именно великие художники, которые считаются великими идеалистами, разве не были великими реалистами в свое время? Кто осмелится утверждать, что Рафаэль не был реалистом в том веке, когда он жил; что работы его не скандализировали многих из ого современников, вкусы которых были воспитаны на образцах предыдущих художников? А Рубенс, который преступил все границы современного приличия в качестве не только художника, но и как мыслитель? Надеюсь, никто не станет подвергать сомнению тот факт, что его мощный, но односторонний гений перемешал типы личностей христианской религии с типами языческой мифологии; что его Бог Отец – то же, что и его Юпитер Олимпийский; что они суть портреты одного и того же краснощекого натурщика; что его Богородица и его Геба – можно даже сказать, его Венера – все это личности одного и того же типа; все они одинаково краснощеки, красивы, самодовольны! Кто решится отрицать, что Рубенс, населив христианские небеса тяжеловесными, здоровенными, весьма и весьма нескромными барынями и мужланами, перевернул вверх дном все традиции и таким образом явился даровитым мощным реалистом своего времени? Нет сомнения, что он изумил и скандализировал массу своих благочестивых современников. А Рембрандт! А остальные художники, которые все ныне считаются более или менее идеалистами. Разве каждый из них не был в свое время представителем реализма, который в наши дни значительно сгладился рукою времени, с одной стороны, и прогрессивным движением нашего самосознания, с другой стороны? Кому в наше время придет на мысль упрекать этих художников за всю ту смелость, которая, несомненно, приводила в остолбенение их современников? И, однако же, сколько было споров относительно этих художников, сколько копьев было поломано ради них! Оглядываясь назад в настоящее время, все это кажется странным. Но разве это не есть знак того, что ждет в будущем замечательные произведения нашего времени? Произведения эти были также приняты враждебно, провозглашены слишком дерзкими, слишком смелыми, слишком реалистическими, но разве, в свою очередь, они не приобретут прочную силу под влиянием прогрессивного движения мысли и техники? Разве не наступит день, когда неожиданно они очутятся в архивах старых идеалов? Но нам приходится иметь дело с раздражительными и взыскательными современниками. Вообще считается непростительною дерзостью, совершенно позорным поступком отступление от формул, признанных последовательными поколениями в течение долгих веков. Романистам, художникам, скульпторам, композиторам приходится входить в компромиссы с пошлостью и нелепостью, что неизменно задерживает развитие идеи и техники искусства. Даже те личности, которые нехотя заявляют, что мы также – «люди мысли», что мы также – «люди с хорошей технической подготовкой», даже эти личности выражают сожаление, что мы изменили традициям старых великих художников; что мы не хотели следовать догматам, освященным рядом великих имен. Да, истинная правда: мы отличаемся от них во многих отношениях; мы мыслим иначе, мы смелее в своих обобщениях фактов прошедшего, настоящего и будущего; мы даже работаем иначе и переносим на полотно наши впечатления иным способом. Можем ли мы в настоящее время принимать в буквальном смысле повсюду признанное понятие о Боге, Который некогда принял на Себя образ человека и ныне восседает одесную Всемогущего Отца со всей ратью святых и ангелов, окружающих Его? Можем ли мы допустить в смысле фактов идеальное представление всех этих тронов, превосходящих по роскоши пресловутые троны великих индийских моголов? Можем ли мы ныне допустить существование в облаках всех этих великолепных одежд, разукрашенных жемчугами и драгоценными каменьями? Можем ли мы с чистосердечною искренностью и безыскусственностью представить в своем воображении святых, которые якобы восседают на этих самых облаках, словно на креслах и диванах, в таких же богатейших убранствах, – святых, которые, следовательно, очутились посреди той роскоши, что была им так ненавистна во время их земной жизни? Все эти великолепные, одежды, все это золото и блеск обстановки, считавшиеся наградой в вечности за добродетельную жизнь на земле, – разве не представляются нам совершенно ребячьими, чтобы не сказать: несовместными с хорошим вкусом? Много было написано о моих произведениях: немало было высказано упреков по поводу моих картин, сюжеты которых заимствованы из области религии и военного дела. А между тем все эти картины написаны мною без всякой предвзятой идеи, написаны мною лишь потому, что сюжеты их интересовали меня. Нравоучение являлось в каждом данном случае впоследствии, как выражение верности впечатлений. Например, я видел, как император Александр II в течение целых пяти дней сидел на небольшом бугорке, – а перед ним расстилалось поле битвы, – наблюдая с подзорной трубой в руке за бомбардированием и за штурмованием неприятельских позиций. Без сомнения, так же точно присутствовал на битвах старый германский император, а затем и его сын, этот удивительный человек, покойный Фридрих Германский. В этом я убедился также из рассказов очевидцев. Разумеется, было бы смешно предположить, что император, присутствуя во время битвы, станет объезжать свои войска галопом, потрясая шпагой, словно юный прапорщик, а между тем мне приписали желание подорвать моей картиной престиж Государя в глазах народных масс, которые склонны воображать себе своего Императора парадирующим на горячем коне в момент опасности, в самом разгаре битвы. Я изобразил перевязку и перенесение раненых точь-в-точь, как я видел и испытал на себе самом, когда, раненому, мне сделали перевязку и перенесли меня по самому первобытному способу. И, тем не менее, я был снова обвинен в преувеличении, в клевете. Я видел собственными глазами в течение нескольких дней, как пленники медленно замерзали и умирали по дороге, тянувшейся более чем на тридцать миль. Я обратил внимание американского художника, Франка Д. Миллета, который был очевидцем этой сцены, на эту картину, и, увидав последнюю, он признал ее поразительно верною действительности; однако за это произведение меня осыпали такими ругательствами, которые невозможно повторить в печати. Я видел священника, совершающего последний религиозный обряд на поле брани над кучей убитых, растерзанных, изуродованных солдат, только что пожертвовавших своей жизнью на защиту своей родины; и снова эта сцена – картина, которую буквально я писал со слезами на глазах, – была также объявлена в высших сферах продуктами моего воображения, явной ложью. Мои высокопоставленные обвинители не удостоили обратить ни малейшего внимания на тот факт, что они были изобличены во лжи тем самым священником, который, будучи возмущен обвинениями против меня, громогласно заявил в присутствии публики, стоявшей перед картиною, что он, именно он, совершил этот последний обряд над грудами там убитых солдат и обстановка была совершенно та, какая изображена на моей картине. Однако, несмотря на все это, картина моя была спасена только тем, что ее исключили из выставки, а когда позднее было предложено издать все эти картины в раскрашенных гравюрах, консисторские судьи наложили запрещение на этот проект, так как эти дешевые картинки могли легко проникнуть в народные массы. Пусть, однако, не воображают, что такое негодование господствовало исключительно в русских высших сферах. Один весьма известный прусский генерал советовал императору Александру II приказать сжечь все мои военные картины как имеющие самое пагубное влияние. Еще больше враждебных комментарий вызвали мои картины с религиозными сюжетами. Но разве я коснулся неуважительно христианских догматов нравственности? Нет, я ставлю их очень высоко. Разве я нападаю на идею христианства или на ее Основателя? Нет, я питаю к ним величайшее уважение. Разве я пытался умалить значение креста? Нет, это было бы полнейшей невозможностью. Я прошел по всей Святой Земле с Евангелием в руке; я посетил места, освященные много веков назад присутствием в них нашего Спасителя. Следовательно, у меня должны были явиться и явились свои собственные идеи и представления о том, каково должно быть воспроизведение многих событий и фактов, упоминаемых в Евангелии. Идеи мои необходимо отличаются от представлений художников, никогда не видавших декоративной стороны Святой Земли, никогда не наблюдавших лично ее население и нравов последнего. Например, вот мое понимание факта поклонения волхвов; картина эта обдумана мною, но еще не исполнена. Ясная звездная ночь; путники приближаются к Вифлеему: это волхвы, люди, хорошо знакомые с наукою, сведующие в астрологии. Идя по дороге в город, мудрецы эти замечают звезду, стоящую над ними, звезду, которой они еще никогда не видали. Ведь в те времена господствовало понятие, что у каждого человека была своя звезда и, наоборот, каждая звезда соответствовала какому-либо человеку на земле, так что волхвы естественно пришли к заключению, что эта новая звезда указывает на рождение младенца где-нибудь тут же поблизости и что – так как звезда отличалась необычайным блеском – новорожденный младенец должен стать выдающимся человеком. Придя в Вифлеем, волхвы остановились в гостинице. Вскоре затем работник, присматривавший за мулами путешественников, приходит и говорит волхвам, что бедная женщина приютилась в том месте, где стояли животные, и родила чрезвычайно красивого ребенка, Услышав это, волхвы обмениваются выразительными взглядами: они верно объяснили восхождение невиданной дотоле звезды. «Пойдем, посмотрим: это, должно быть, необычайный Младенец», – говорят они и идут в пещеру при гостинице, где стоят лошади, коровы и ослы; а за ними следуют другие путешественники, которым тоже любопытно взглянуть на новорожденного Младенца. В уголку пещеры они видят прекрасную бледную молодую Женщину, сидящую на куче соломы и кормящую своего Младенца, между тем как муж ее, пожилой мужчина, виднеется в отдалении, в стороне от пещеры, занятый приготовлением чего-то для своей семьи. «Какой прекрасный ребенок!» – воскликнули волхвы и, обратившись к Св. Деве, сказали: «Помни наши слова. Он будет великим человеком; мы видели его звезду». Затем, тронутый состраданием к бедности обстановки, один из волхвов дарит Младенцу золотую монету, а другой, быть может, из своей фляжки немного драгоценной мирры. Перед уходом из пещеры волхвы еще раз обратились к Марии и повторили свое предсказание об ожидающем великом будущем Младенца, а «Мария сохраняла все слова эти, слагая в сердце своем». Я глубоко убежден, что такое реальное воспроизведение бедности и простоты, присущих рождению Христа, несравненно выше идеализации богатства и других преувеличений, к которым прибегали прежние художники. Но такое обращение с этим сюжетом ново, поэтому оно и кажется странным и, весьма вероятно, вызовет толки. И только спустя сто или двести лет потомки наши будут в состоянии разрешить вопрос, который из этих двух взглядов на предмет следует считать правильным. В числе картин выставки следует отметить одну, изображающую нередкое событие в Палестине в древние времена – событие высоко драматического характера, однако же сохраняющее всю свою простоту. Я говорю о «Распятии на кресте во время владычества римлян». Небо покрыто густыми черными облаками. Как раз за стенами Иерусалима; на небольшой скале, воздвигнуто три креста; все они одинаковых размеров, вида и формы. Фигуры распятых по обеим сторонам заурядного типа и грубого сложения, центральная же фигура более изящной формы. Лица фигуры не видно; оно скрыто свесившимися на него длинными волосами каштанового цвета; длинные волосы показывают в распятом человека, добровольно посвятившего себя Богу. Раны на руках и ногах у трех распятых на кресте истекают кровью (известно, что доктора признают трудным остановить кровотечение в вытянутых ладонях и стопах). Против крестов стоят два священнослужителя высшего ранга; они, по-видимому, приводят доводы о чем-то, стараясь в чем-то убедить римлянина в военных доспехах. Быть может, они говорят о преступности Человека, распятого посредине; римлянин, по-видимому, сомневается в этой преступности. Вокруг скалы стоят солдаты, образуя цепь, чтобы сдержать толпу. На переднем плане картины видны люди всякого сорта; одни из них пешие, другие верхом на лошадях; иные верхом на верблюдах либо на ослах. Тут сельские жители или номады, которые, возвращаясь с рынка, остановились на мгновение, чтобы посмотреть на событие дня – на казнь Человека, молва о деяниях которого долетела до их хижин и палаток, – на казнь Человека, взятие которого под стражу вызвало почти целое восстание в городе. Между прочим, в толпе можно заметить несколько европейских купцов в их своеобразном головном уборе (исчезнувшем в сравнительно недавнее время) и фарисеев с изречениями законов, написанными на покровах их голов. Один из фарисеев спорит о чем-то с соседом своим относительно женщины, которая горько плачет в углу картины, по всей вероятности, матери одного из распятых. Лица ее не видно, но горе ее должно быть велико; по-видимому, ни одной из окружающих ее женщин не удается утешить ее. Вероятно, не раз пыталась она отвратить сына своего от избранного им пути, но все напрасно, и ныне пробил его час. Возле этой матери с истерзанным сердцем стоит прекрасная молодая женщина, погруженная в глубокое отчаяние при виде этого казненного Человека; слезы бегут по ее щекам, но она не сознает этого, так сильно поглотило ее страшное, невыразимое горе. Как только удалятся власти и разойдется толпа, матери и окружающим ее лицам возможно будет приблизиться к крестам; тогда они скажут свое последнее «прости». Далее мы имеем изображение современной казни у другого народа и при другой обстановке. Перед нашими глазами холодный северный зимний день. Масса народа столпилась на одной из петербургских площадей, протискиваясь к виселице; ее напор сдерживают жандармы верхами. Ближе к виселице допущены только избранные, по большей части военные, представители золотой молодежи столицы, которые надеются раздобыть кусочек веревки, употребленной палачом: общераспространенное суеверие, что кусочек веревки, на которой был повешен человек, приносит несомненную удачу в карточной игре его счастливому обладателю. Преступник, окутанный белым саваном, с капюшоном поверх головы, только что был повешен и еще кружится на веревке, а народ стоит в немом изумлении от ужаса перед поучительным зрелищем. Только один грубый голос поднялся из толпы: «Да поделом им!» Но слова эти тотчас же были заглушены несколькими женскими голосами: «Разве можно так говорить? Теперь не нам судить его. Пусть его судит Всемогущий Бог!» А в это время снег продолжает падать, из фабрик поднимается к небу дым, работа продолжает идти своим порядком. Замечательно, что эта последняя картина, не понравившаяся русскому, очень понравилась английскому народу; с другой стороны, «Взорвание пушками в Индии» совсем не по вкусу англичанам, а русские очень хвалили эту картину. Лица, служившие долгое время в Индии, уверяли меня, что я ошибаюсь, считая такое изображение казни типичным, характерным способом смертной казни в этой стране; они доказывали, что такого рода казнь была применена только однажды, во время последнего восстания сипаев, да и в то время она применялась только в очень редких случаях. Но я утверждаю, что этот род казни, – притом сравнительно гуманный, – не только постоянно был в ходу в течение вышеупомянутого восстания, когда сипаев взрывали из пушек тысячами, но он был в употреблении у британских, властей в Индии много лет до и после восстания сипаев (в 1858 году). Более того, я положительно знаю, что этот особый род казни будет употребляться и в грядущие времена. Индус не боится никакой другой смертной казни от руки «жестоких, нечистых европейцев». Индусы убеждены, что каждый из их соплеменников, убитый или повешенный европейцами, идет пополнить ряды мучеников, которым уготована великая награда в будущей жизни. Но казнь посредством пушечного взрыва приводит в настоящий ужас душу туземца, так как от взрыва тело преступника разрывается на множество частей и таким образом не дозволяет ему предстать на небо в приличном виде. Это пугало употреблялось английским правительством и будет употребляться им, пока оно будет страшиться потерять свои индийские владения. Для того, чтобы удержать 250 000 000 населения в политическом и экономическом подчинении посредством 60 000 штыков, недостаточно быть храбрым и обладать политическим тактом, – невозможно избежать казней и кровавой расправы. Все это до такой степени ясно само по себе, что в самом деле кажется удивительным, как это люди все еще склонны возмущаться, когда мы, художники, обязанные наблюдать и распознавать истину, прилагаем эти наши способности к передаче наших впечатлений на полотне или на бумаге. Со всех сторон художников осаждают требованиями дать публике что-нибудь новое, что-нибудь самобытное, что-нибудь не избитое, не пошлое; а когда мы стараемся представить что-нибудь именно в этом духе, нас обвиняют в наглой дерзости. Каков же результат такого положения вещей? Людям надоели книги, и вот они жадно набрасываются на грубые факты из действительной жизни, заносимые в ежедневных газетах; людям прискучили картинные галереи и выставки, так как на последних они наверно встретят тот же род живописи, всё на одни и те же сюжеты и по тому же шаблонному способу; людям стало скучно ходить в театры, где девять пьес из десяти изображают одну и ту же условную завязку неизменно оканчивающуюся свадьбой. Итак, вообще говоря, какова в настоящее время роль искусства? Искусство унижено до уровня забавы для тех, кто может и любит тешить себя им; полагают, что оно должно способствовать пищеварительным способностям публики. Живопись, например, считается просто мебелью: если случайно остается пустое пространство на стене в промежутке между дверью и уголком, занятым, примерно, этажеркой, на которой стоит ваза, тогда немедленно это пустое пространство закрывается картиной легкого содержания и приятного выполнения, – такого именно рода, чтобы сюжет ее не очень отвлекал внимание от других деталей меблировки и безделушек, не мешал бы dolce far niente* [* сладостное безделье (ит.)] посетителей. А между тем влияние и ресурсы искусства громадны. Большинство старинных художников обязаны своей известностью тому, что были верными слугами власти и богачей; между ними были люди, которых не отягощало чувство сериозной гражданской ответственности, и, несмотря на это, какое мощное влияние оказывали они на искусство в течение целых веков! Влияние это чувствовалось во всех уголках и сокровенных изгибах жизни народов. Что же мы должны бы ждать от искусства в наше время, когда художники вдохновляются своими обязанностями как граждане родной страны, когда они перестали лакействовать перед богатыми и власть имущими, которые любят, чтобы их называли покровителями искусств, когда художники добились независимости и начали понимать, что первое условие плодотворной деятельности – это стать «благородным» не в узком значении касты, а в широком понимании этого слова относительно времени, в котором мы живем. Вооружившись доверием публики, искусство гораздо теснее примкнет к обществу, станет его союзником ввиду сериозной опасности, которая угрожает современному обществу, тому обществу, которое мы все более или менее склонны любить и уважать. Нельзя отрицать того факта, что все другие вопросы нашего времени бледнеют перед вопросом социализма, который подвигается на нас, словно молниеносная громовая туча. Народные массы, в течение долгих веков влачившие жизнь, граничившую с медленною голодною смертью, уповая на лучшее будущее, не желают более ждать. Их былые надежды на будущее разрушены; их аппетиты возбуждены, и они громогласно требуют себе недоимок, т. е. дележа всех богатств, а для того, чтобы дележ этот сделать более прочным, они требуют сравнения под один уровень, подведения под одну мерку талантов и способностей, причем все работники прогресса и комфорта будут получать одну и ту же плату. Они стремятся перестроить общество на новых основаниях, а в случае сопротивления их целям грозят сжечь все памятники, относящиеся к тому порядку, который, по их понятиям, уже отжил свою полезность; они угрожают взорвать на воздух общественные здания, церкви, картинные галереи, библиотеки и музеи, проповедуя настоящую религию отчаяния. IIМой друг, покойный генерал Скобелев, раз спросил меня: «Как понимаете вы движение социалистов и анархистов?» Он признался при этом, что сам он совсем не понимает их целей. «Чего хотят они? Чего стремятся они достигнуть?» – Прежде всего, – отвечал я, – люди эти являются противниками международных войн; затем их оценка искусства весьма ограничена, не исключая и живописи. Так что, если они когда-нибудь заполучат власть в свои руки, то вы с вашими стратегическими Соображениями и я с моими картинами, – мы оба будем немедленно сданы в архив. Понимаете ли вы? – Да, я понимаю, – отвечал Скобелев, – и отныне я намерен бороться с ними. Я не заблуждаюсь, как сказал выше, что обществу сериозно угрожает в близком будущем огромная масса, насчитывающая сотни миллионов людей. Это – люди, бывшие, из поколения в поколение, в течение целых столетий на краю голодной смерти, нищенски одетые, живущие в грязных, нездоровых кварталах, бедняки и такие люди, у которых нет ни кола ни двора либо совсем обездоленные. Хорошо, кого же следует винить за их бедность, разве не сами они виноваты в ней? Нет, было бы несправедливо взваливать всю тяжесть вины на них; гораздо вернее, что общество в общей массе более виновно в их положении, чем они сами. Но есть ли какое-либо средство выйти из этого положения? Разумеется, есть. Христос, наш Учитель, много веков назад указал на то, как богатые и сильные мира могут помочь делу, не доводя до революционного шага, не производя переворота в существующем общественном порядке, если только они серьезно позаботятся о несчастных; это, несомненно, обеспечило бы за ними безмятежное наслаждение всею массою их богатства. Но в настоящее время мало надежды на мирное решение этого вопроса; разумеется, благоденствующие классы предпочтут остаться христианами только по имени; они все будут надеяться, что паллиативные меры достаточны для улучшения положения; или же, думая, что опасность еще далека, они не пожелают сделать больших уступок; а нищие и бедняки, – прежде готовые на соглашение, – скоро не захотят принять предложенного им подаяния. Чего же хотят они? Ни больше ни меньше, как уравнения богатства в грядущем обществе, они требуют материального и нравственного уравнения всех прав, занятий, всех способностей и талантов; как мы уже сказали, они стремятся разрушить все основы существующего общественного строя, а в новоосвященном порядке вещей они стремятся открыть действительную эру свободы, равенства и братства взамен теней этих высоких вещей, как существуют ныне. Я вовсе не думаю входить в рассуждение по поводу этого предмета, я вовсе не имею претензий доказывать, насколько эти притязания справедливы или несправедливы, насколько они разумны или нелепы; я констатирую только факты, что существует глубокая бездна между прежними криками о хлебе и резко формулированными требованиями нынешнего времени. Очевидно, аппетит народных масс увеличился сравнительно с прошлыми столетиями, и счет, который они намерены предъявить к уплате, будет не малый. От кого потребуется уплата по этому счету? Вероятнее всего, от общества. Будет ли это сделано добровольно? Очевидно, нет. Следовательно, будут осложнения, споры, гражданские войны. Разумеется, будут сериозные осложнения; они уже бросают свои тени в форме беспорядков социалистического характера то здесь, то там. В Америке, весьма вероятно, беспорядки эти не так велики или менее заметны, но в Европе, – во Франции и в Бельгии, например, эти беспорядки принимают грозный вид. Кто победит в этой борьбе? Если только Наполеон Первый не ошибался, утверждая, что победа всегда останется за «крупными баталионами», – победят «уравнители». Число их будет очень велико; кто знает человеческую природу, тот поймет, что все, кому не придется терять много, в решительный момент присоединятся к тому, кому терять нечего. Вообще полагают, что опасность еще не неизбежна; но, насколько я был в состоянии судить, близость опасности неодинакова в различных государствах. Франция, например, – эта многострадальная страна, которая вечно производит опыты на самой себе, будь то в области социальных или научных вопросов, или в области политики, – ближе всех остальных к роковому перевороту; за ней следует Бельгия и другие государства. Весьма вероятно, что даже нынешнее поколение будет свидетелем чего-либо сериозного в этом отношении. Что же касается до грядущих поколений, то нет сомнения, что они будут присутствовать при полном переустройстве общественного порядка во всех государствах. Притязания социалистов, а в особенности анархисты и возбуждаемые ими беспорядки производят повсеместно огромную сенсацию на общество. Но едва эти беспорядки подавляются, как общество снова впадает в обычную безучастность, и никому и на мысль не придет, что факт частоты таких тяжелых симптомов, повторяющихся с таким постоянством, сам по себе есть признак нездорового состояния общества. Дальновидные люди начинают понимать, что паллиативные меры не приведут ни к чему; что перемена правительств и правителей не окажет также ни малейшей пользы; и что остается лишь ждать случайных движений в образе действий враждующих партий, в энергической решимости со стороны благоденствующих классов не делать уступок и в энергической решимости пролетариев мужественно и настойчиво идти к намеченной цели. Богатым остается утешать себя только тем фактом, что «уравнители» не имели еще времени организовать свои силы для успешной борьбы с обществом. Это верно до известной степени. Но хотя дело подвигается медленно, «уравнители» все время заняты усовершенствованием своей организации; а с другой стороны, можем ли мы сказать, что общество достаточно хорошо организовано, чтобы не страшиться нападения. Кто признанные и официальные защитники общества? Армия и церковь. Предположим, настанет день, когда священнослужители окончательно потеряют свое влияние на народ, когда солдаты опустят долу жерла своих пушек – где же общество найдет себе тогда оплот? Неужели у него не будет более благонадежен защиты? Разумеется, у него есть такая защита, и это не что иное, как таланты и их представители в науке, литературе, в искусстве и во всех его разветвлениях. Искусство должно и будет защищать общество. Влияние его мало заметно и не ощущается резко, но оно очень велико; можно даже сказать, что влияние его на умы, на сердца и на поступки народов громадно, непреодолимо, не имея себе равного. Искусство должно и будет защищать общество тем с большей заботливостью и тем с большим рвением, что его служители знают, что «уравнители» не расположены отвести им то почетное и достойное положение, которое они занимают теперь, так как, по мнению «уравнителей», добрая пара сапог полезнее хорошей картины, статуи или хорошего романа. Люди эти открыто заявляют, что талант – роскошь, что талант – аристократическая привилегия, а потому талант следует сбросить с его пьедестала до общего уровня – принцип, которому мы никогда не подчинимся. Не станем обманывать себя: появятся новые таланты, которые постепенно «приспособятся» к новым условиям, если только такие условия возьмут перевес, и, быть может, произведения их выиграют от этого; но мы никогда не признаем принципа всеобщего разрушения и переустройства, если такой принцип не представит за себя другого основания, кроме хорошо известного положения: «Уничтожим все и расчистим почву; а что касается до переустройства... так ужо увидим впоследствии». Мы будем защищать и отстаивать улучшения существующего порядка вещей посредством мирных и постепенных мероприятий. Само собою разумеется, мы требуем, чтобы общество со своей стороны помогло нам в исполнении нашей задачи, – чтобы оно доверилось нам, дало бы нам всю необходимую свободу для развития и проявления талантов. Вот в этом-то и затруднение! Упитанное, самодовольное общество приходит в уныние от каждой перемены, от каждого слова порицания, насмешки или замечания; оно теряет доверие к передовым, смелым представителям науки, литературы и искусства. Общество ревниво стремится удержать за собою право не только указывать дорогу таланту, но даже регулировать меру, степень его развития и его проявления. В этом обществе, каково наше, все, что заурядно и условно, ограждено всякого рода правами и привилегиями, между тем как все, что ново и самобытно, обязательно возбуждает враждебность и хулу, подвергается тяжелой борьбе под давлением широко распространенного ханжества и лицемерия. Попробуйте создать что-либо необычайно умное в области науки и литературы, попробуйте представить в графической или пластической форме самую оригинальную, поразительную концепцию, но забудьте только окружить ее условным слоем пошлости и заурядности, столь дорогим сердцу общества, – вас разнесут в пух и прах за это, вас не захотят даже выслушать, вас назовут шарлатаном, а то еще словом и похуже. Почему это так? Разве общество указывало путь ко всем великим открытиям? Нет, оно постоянно задерживало их, постоянно тормозило их. Вызывало ли когда-либо общество в своей коллективной форме хоть одно из великих проявлений в искусстве или в литературе? Нет, общество постоянно усердно мучило, преследовало даровитых людей, хотя оно же, после их смерти, воздвигало им памятники. Как могло общество обнаружить такое высокомерие и такую самонадеянность? Оно было увлечено на эту дорогу только благодаря не христианскому убеждению, что «цель оправдывает средства». Может ли быть что-нибудь невыносимее разговоров, которые та приходится иногда слышать: – Были ли вы в «Салоне»? – Нет, нам не случилось побывать там в этом году, но в прошлом году мы бывали там несколько раз. В этих словах ирония к истина, так как в большинстве случаев вы увидите в «Салоне» то же самое число картин, приблизительно того же качества, приблизительно с теми же сюжетами и, всеконечно, написанных в том же стиле. – Видели вы новую пьесу Сарду? – Представьте себе, по всей вероятности, мне ее не придется еще увидеть: спешу в деревню; но завтра мы отправляемся в «Comedie-Fransaise» посмотреть новую пьесу Дюма. Говорят, что обе пьесы очень похожи между собою, как по идее, так и по завязке. И это совершенная правда; они, несомненно, более или менее одинаковы. Чья же это вина, если не самих авторов? Нет. Спросите-ка у драматических писателей, осмелятся ли они представить действие в том виде, как оно вдохновило их своей реальностью, с его логическим заключением, неизбежным по самому ходу событий, отбросив на этот раз годами установившуюся, банальную условную развязку? – Нет, – скажут вам авторы, – о такой вещи нельзя и помышлять, – и они будут правы. Общество, придавленное бременем ханжества, не пойдет смотреть такую пьесу, как бы она ни была интересна; итак, автору приходится угождать вкусам публики, если он не желает разорить своего директора и самого себя. То же самое относится к художникам, скульпторам и даже к композиторам. Какое огромное число любимцев муз были сведены в раннюю могилу вследствие враждебности публики ко всякому новому толкованию поэтических и музыкальных идей! С одной стороны, раздаются жалобы на преобладание в искусстве скучного однообразия и даже пошлости, люди требуют чего-нибудь вдохновенного, чего-нибудь оригинального; с другой стороны, та же публика деспотически казнит вас за все, что выходит из ряда установившихся, условных понятий! Давно бы пора, мне кажется, понять необходимость относиться к искусству с терпимостью и доверием, если мы желаем, чтобы оно «побраталось» с обществом, чтобы оно слилось с ним воедино, чтобы служить ему верой и правдой в нынешние беспокойные времена, когда поэты и художники являются солдатами на своих постах. – Но послушайте, вы, представитель искусства, – спросят, может быть, у меня, – какие такие новости вам так желательно объявить нам, какие такие сделали вы открытия, которые были бы совершенно новы для общества? Хорошо, то, что мы скажем, быть может, и не ново, однако несомненно, что идея об этом еще не проникла в сознание людей. Вооружившись богатыми, разнообразными ресурсами искусства, мы выскажем людям несколько истин. – Перестаньте, – скажем мы им, – перестаньте услаждать себя иллюзиями идеализма, которые убаюкивают ваш разум, идеализма высокопарных слов и фраз, оглянитесь кругом себя глазами сознательного реализма, и вы убедитесь в своем заблуждений. Вы не христиане, какими желаете прослыть. Вы не представители христианских обществ, христианских государств. Те, кто убивают себе подобные человеческие существа сотнями тысяч, – не христиане. Те, кто постоянно руководится в частной и в общественной жизни принципом «око за око и зуб за, зуб», – не христиане. Те, кто проводят многие часы своей жизни в церквах, однако не дают беднякам ничего или почти ничего, – не христиане. Что сделали вы с заповедью Спасителя о христианском смирении и о вспомоществовании тому, кто находится в действительной нужде? Позвольте спросить, в какое положение стали в настоящее время эти две великие администрации Церкви Христовой, которые называют сами себя римско-католическою и православною церквами, которые разделились, благодаря неумению сговориться между собою, исходит ли Святой Дух от Отца и Сына или же от одного Отца? Возможно ли, что они все еще не пришли к соглашению и, ослепленные обоюдною ненавистью, пренебрегают своей высокой миссией на земле? Какое положение приняли эти новые церкви, сравнительно говоря, недавнего происхождения, на защиту более реального понимания связи жизни с ее Творцом? Возможно ли, чтобы, окончив борьбу со своей великой противницей, эти церкви также погрузились в сладкий сон относительно существующего порядка вещей и также отказались приложить свою руку к дальнейшим реформам? Но если это так, то пусть даровитые люди стряхнут крепкую и властную спячку, в которую они погрузились; это трудная, зато благородная задача. А если откажутся выслушать нас, если будут пытаться сковать наши уста, ну, тем хуже будет для общества. Оно само пробудится от сна, но это будет слишком поздно: еще раз «вандалы сожгут Рим». Мы можем быть уверены, что тогда не будет пощады ни церквам, ни банкирским конторам. «Кто имеет уши слышать, да слышит!» назад |