Верещагин В. Самарканд, 1868 год //Русская старина. – 1888. – т.59. – №9.Оглядываясь на свое прошлое, спрашиваю себя иногда: уж полно я ли все это пережил и перечувствовал – так много в нем всех родов впечатлений и треволнений. Весьма возможно, что посторонние отнесутся с недоверием к этому бурному прошлому, особенно к деятельному участию, которое я принимал в различных кампаниях. Вспоминаю по этому поводу следующее: после утомительного дела под Самаркандом, рассказ о котором следует далее, лихорадка принудила меня уехать из отряда и через месяц с небольшим после самаркандского сидения я очутился в Париже, в кругу оставленных там товарищей, художников. Разумеется, пошли вопросы о Туркестане как новой стране, – я рассказал, что видел и слышал, рассказал, что «даже участвовал в битве!» «Может ли быть?» – «Да, случалось водить солдат на штурм». – «???» Я откровенно описал мои впечатления, ощущения и события: «Георгиевская дума мне первому присудила крест, но, как носящий статское платье, я просил генерала Кауфмана просить государя перенести эту милость на другого». – «??!» На следующий день после этой беседы покойный профессор Гун, прекрасный товарищ, говорит мне: – Ты помнишь инженера К., который вместе с нами слушал вчера твой рассказ? – Помню. – Когда ты ушел, он говорил, что ты все врал... – Как врал? – Так! Все, говорит, от первого до последнего слова, все вранье – что ты водил солдат на штурм, что тебе присудили Георгиевский крест, но ты отказался от него, – все это, говорит, невозможные вещи и тебе это, верно, померещилось... – Ну что ж, пусть его, – ответил я, немного сконфузившись. Как, чем мог я доказать, что ничего не солгал? Через месяц прихожу в трактирчик, в котором собирались обыкновенно наши к обеду, – встречают восклицаниями: К. виновато жмет руку, а архитектор В., с русской газетой в руках, читает, что государь император «за блистательные мужество и храбрость» жалует мне Георгиевский крест. Я был отомщен! Четверть века спустя я получил от военного губернатора Самаркандской области графа Ростовцева следующую телеграмму: «Войска, служащие и население, празднуя двадцатипятилетие занятия Самарканда, воспоминают славные дела старых туркестанцев и поднимают бокалы за ваше здоровье». Спасибо, от души спасибо – за память. В.В.В 1868 году я ездил по Туркестану, смотрел, рисовал, но открывшаяся кампания против бухарского эмира заставила изменить маршрут, и я присоединился к действовавшему отряду в надежде поближе посмотреть на войну. Самарканд был уже занят, когда я догнал войска, так что пока не удалось видеть сражения. Все мы, «завоеватели» Самарканда, следом за командиром отряда генералом Кауфманом расположились во дворце эмира; генерал – в главном помещении, состоявшем из немногих, но очень высоких и просторных комнат, а мы, штаб его, – в саклях окружающих дворов, причем приятелю моему генералу Головачеву пришлось занять бывшее помещение гарема эмира, о котором тучный, но храбрый воин мог, впрочем, только мечтать, так как все пташки успели, разумеется, до нашего прихода улететь из клеток. Комнаты генерала Кауфмана и наш дворик сообщались со знаменитым тронным залом Тамерлана двором, обнесенным высокою прохладною галереей, в глубине которой стоял и самый трон Кок-таш, большой кусок белого мрамора с прекрасным рельефным орнаментом. Сюда, на этот двор, стекались государи и послы всей Азии и части Европы для поклона, заверений в покорности и принесения даров; на этом камне-троне восседая, и принимал своих многочисленных вассалов Тимур-Лянг (в буквальном переводе – Хромое Железо). Часто я хаживал по этой галерее с генералом Кауфманом, толкуя о местах, нами теперь занимаемых, о путешественниках, их посетивших, о книгах, о них написанных, и т.п. Мы дивились неверностям, встречающимся у известного Вамбери, утверждающего, например, что трон Кок-таш зеленый, что за троном надпись на железной доске, тогда как трон белый или, вернее, сероватый, надпись на камне, а не на железе и т.д. Генерал Кауфман, ввиду таких вопиющих несообразностей, выражал предположение, что Вамбери просто не был в Самарканде. Я ежедневно ездил в город и за город, осматривал мечети, базар, училища, особенно старые мечети, между которыми уцелело еще немало чудных образцов; материала для изучения и рисования было столько, что буквально трудно было решить, за что ранее приняться: природа, постройки, костюмы, обычаи – все было ново, оригинально, интересно. Были слухи, что бухарский эмир собирается отвоевать город и с армиею в 30-40 тысяч двигается на нас. Кауфман собирался выступить против него, а покамест посылал отряды по сторонам, чтобы успокоить и обезопасить население окрестностей новозавоеванного города – города, прославленного древними и новыми поэтами Востока, «пышного, несравненного, божественного» Самарканда, каковые метафоры, разумеется, надобно понимать относительно, потому что Самарканд, подобно всем азиатским городам, порядочно грязен и вонюч. Генерал Головачев ходил занимать крепость Каты-Курган; я сделал с ним этот маленький поход в надежде увидеть хотя бы теперь битву вблизи, но, кроме пыли ничего не видел – крепость сдалась без боя, к великому огорчению офицеров отряда. Начальник кавалерии Штрандман так рассердился на мирный оборот дела, что просил генерала передать ему послов, пришедших с известием о сдаче крепости и изъявлением покорности, – для внушения им храбрости. Дело, которого так пламенно желал отряд, ускользнуло из рук, а с ним и награды, отличия, повышения – грустно! Мы немало смеялись над способом, которым помянутый начальник кавалерии раздобыл мяса для своих казаков. Так как жители угнали весь скот со всех мест нашего пути и ничего нельзя было достать, то полковник решился на энергическое средство: призвал вахмистра. – Отчего наши быки так далеко пасутся? Тот ошалел. – Какие быки, ваше высокоблагородие? – Наши быки, я тебе говорю, разве не видишь? – И он указал на быков, пасшихся на расстилавшейся перед нами богатейшей Зарявшанской долине. – Никак нет... – Не разговаривать! Сейчас пригнать их сюда! Несколько быков были пригнаны к отряду и съедены так быстро и чисто, что, когда жители явились к генералу жаловаться, нельзя было отыскать ни костей, ни шкур. Генерал понял фокус казаков и заплатил. Пистолькорс, бравый кавказский офицер, послан был с отрядом поколотить массы узбекского войска Шахрисябза и Китаба, придвигавшихся с юго-восточной стороны. Побить-то он их побил и по праву всех победителей даже ночевал на поле битвы, но... когда двинулся назад, неприятель снова насел на него и, как говорится, на его плечах подошел к Самарканду. Генерал Кауфман и мы за ним выехали навстречу возвращавшемуся отряду, но уже в предместье города нас встретили выстрелами, а в окружающих садах завязалась такая живая перестрелка, что пришлось часть бывших с нами казаков тут же послать в атаку, чтобы отвратить опасность от самого командующего войсками; мы с некоторым конфузом воротились. Многие из офицеров отряда выражали неудовольствие на эту победу, смахивавшую на отступление, и я слышал, что полковник Назаров, храбрый офицер и большой кутила, громко называвший последнее движение к Самарканду бегством, вдобавок ослушавшийся Пистолькорса, был посажен Кауфманом под арест с воспрещением участвовать в будущих военных действиях. Туземцы ободрились этою как бы удачею, в сущности, сводившеюся к тому, что неприятель, не будучи разбит наголову, а только поколочен, немедленно же снова собрался и заявил о себе, как это всегда на Востоке бывает. Как бы то ни было, стали настоятельно ходить слухи о том, что город окружен неприятелем. Мы, молодежь, впрочем, были совершенно без забот; мне и в голову не приходила мысль как о более или менее отдаленной опасности для всего отряда, так и о немедленной опасности для себя лично. Каждый день я ездил с одним казаком по базару и по всем городским переулкам и закоулкам и только долго спустя понял, какой опасности ежедневно и ежечасно подвергался. Еще до выхода командующего войсками, при проезде городом, невольно бросались в глаза по улицам кружки народа, преимущественно нестарого, жадно слушавшего проповедовавших среди них мулл; в день возвращения отряда Пистолькорса проповеди эти были особенно оживленны, явно было, что народ призывался на священную войну с неверными. Когда мне вздумалось раз, для сокращения пути к цитадели, свернуть с большой базарной дороги и проехать узенькими, кривыми улицами, на одном из поворотов открылся большой двор мечети, полный народа, между которым ораторствовал человек в красной одежде – очевидно, посланец бухарского эмира. В довершение всего я встретил моего приятеля, старшего муллу мечети Ширдари, идущего по базару и жестами и голосом возбуждавшего народ. «Здравствуй, мулла!» – сказал я ему; он очень сконфузился, но вежливо ответил и волею-неволею перед всеми должен был пожать протянутую ему руку. Как только генерал Кауфман выступил из города, стали говорить, что жители замышляют восстание. Но я уже давно с таким полным доверием вращался между туземцами во всякое время дня и ночи, что самая мысль о том, что это может измениться, не умещалась в моем понятии. В это время я ездил за город, по дороге к Шах-Зинде, так называемому летнему дворцу Тамерлана, где писал этюд одной из мечетей с остатками чудесных изразцов, когда-то ее покрывавших. Так надоели песок, пыль и пыль, которые я видел везде вместо сражений, что я решил уехать из Самарканда с первою оказиею и направиться в путешествие по Коканду, почему и распрощался с генералом Кауфманом. Однако на следующий же день по уходе его объявлено было, что оказия не скоро представится, так как из опасения окружавших город шахри-сябзцев пришлось бы посылать целый отряд прикрытия, а у нас всего-навсего в крепости для защиты стен, тянувшихся на три версты, было 500 человек гарнизона. Еще через день, рано утром, забежал в каморку, которую я занимал во дворе самаркандского дворца, уральский казак, майор Серов, оставленный заведовать туземным населением. Он упрашивал не ходить более в город, кишащий будто бы вооруженным народом, уже открыто враждебным нам. Шахрисябзцы-де подходят к городу, надобно ждать бунта и, вероятно, нападения на цитадель. – Бога ради, не выходите за крепостную стену, – уговаривал он меня, – вас наверное убьют, вы пропадете бесследно, нельзя будет и доискаться, кто именно убил. Признаюсь, я все-таки и на этот раз не поверил существованию опасности и поехал бы опять в город, если бы не этюд с одного персиянина из нашего афганского отряда, за который только что накануне принялся и который надобно было кончить. Предсказания относительно подхода неприятеля со стороны ханств сбылись не далее как на следующий же день: выйдя рано утром из моей сакли, я увидел все наше крепостное начальство с биноклями и подзорными трубами в руках на крыше эмирова дворца. – Что такое? – А вот посмотрите сюда! И в бинокль, и без бинокля ясно было видно, что вся возвышенность Чопан-Ата, господствующая над городом, покрыта войсками, очевидно, довольно правильно вооруженными, так как блестели ружья, составленные в козлы. По фронту ездили конные начальники, рассылались гонцы. Некоторые из бывших в нашей группе офицеров выражали уверенность, что будут скоро штурмовать крепость, другие не верили в возможность этого – я был в числе последних. Между говорившими были комендант крепости майор Штемпель, помянутый Серов, а также оставленный, как сказано, в Самарканде, в наказание за злой язык, полковник Назаров, которого я в то время вовсе еще не знал. В этот день я почти кончил моего афганца, оставалось дописать ноги, но этому не суждено было случиться. К вечеру я пошел, помню, по приглашению сапера Б. посмотреть, как они обрывают вал крепостной стены, обращенной к городу. Перед уходом генерал Кауфман поручил этому офицеру исправить все те места, где старая, ветхая стена, обвалившись, сделала возможным доступ в крепость; но надобно думать, что и инженеры не очень-то верили в возможность серьезной атаки, так как работали вяло и только в виду неприятеля, собравшегося на Чопал-Ата, принялись поживее за работу. Спасибо им и за то, что хоть самый главный пролом к стороне города исправили до начала дела: кабы он остался – чрез полчаса вся цитадель могла бы быть занята. Только что, на другой день, я сел пить чай, поданный мне моим казаком, собираясь идти дописывать своего афганца, как раздался страшный бесконечный вой: «ур! ур!» – вместе с перестрелкой, все более и более усиливавшейся. Я понял серьезность дела – штурмуют крепость! – схватил мой револьвер и бегом, бегом по направленно выстрелов, к Бухарским воротам! Вижу, Серов, бледный, стоит у ворот занимаемого им дома и нервно крутит ус – обыкновенный жест этого бравого и бывалого казака в затруднительных случаях. – Вот так штука, вот так штука! – твердит он. – Что, разве плохо? – Покамест еще ничего, что дальше будет: у нас, знаете, всего-навсего пятьсот человек гарнизона, а у них, по моим сведениям, свыше двадцати тысяч. Я побежал дальше. Вот и Бухарские ворота. На площадке над ними солдатики, перебегая в дыму, живо перестреливаются с неприятелем; я вбежал туда и, видя малочисленность наших защитников, взял ружье от первого убитого около меня солдата, наполнил карманы патронами от убитых же и восемь дней оборонял крепость вместе со всеми военными товарищами – и это, кстати сказать, не по какому-либо особенному геройству, а просто потому, что гарнизон наш был уж очень малочислен, так что даже все выздоравливающие из госпиталя, малосильные, были выведены на службу для увеличения числа штыков – тут здоровому человеку оставаться праздным было грешно, просто немыслимо. При первом же натиске ворота наскоро заперли, так что неприятель отхлынул от стен и, засевши в прилегавших к ней почти вплоть саклях, открыл по нам убийственный огонь; ружья у них, очевидно, были дурные, пули большие, но стрельба очень меткая, на которую к тому же отвечать успешно было трудно, так как производилась она в маленькие амбразуры, пробитые в саклях. У нас таких амбразур не было – приходилось стрелять из-за полуобвалившихся гребней стены, где люди были более или менее на виду, и потеря в них поэтому была порядочная. Вот один солдатик, ловко выбиравший моменты для стрельбы, уложил уже на моих глазах неосторожно показавшегося у сакли узбека, да кроме того, ухитрился еще влепить пулю в одну из амбразур, так ловко, что, очевидно, повредил ружье, а может быть, и нос стрелявшего, потому что огонь оттуда на время вовсе прекратился. Очень потешает солдатика такая удача, он работает с усмешкою, шутит – и вдруг падает как подкошенный: пуля ударила его прямо в лоб; его недострелянные патроны достались мне в наследство. Другого пуля ударила в ребра, он выпустил из рук ружье, схватился за грудь и побежал по площадке вкруговую, крича: – Ой, братцы, убили, ой, убили! Ой, смерть моя пришла! – Что ты кричишь-то, сердечный, ты ляг, – говорит ему ближний товарищ, но бедняк ничего уже не слышал, он описал еще круг, пошатнулся, упал навзничь и умер – и его патроны пошли в мой запас. Скоро пришел майор Альбедиль и принял команду от своего младшего офицера, осмотрел занятую неприятелем позицию, сделал кое-какие распоряжения, но прокомандовал недолго: помнится, я говорил с ним о чем-то, когда он вдруг присел и сказал: «Я ранен». Приняв его на мое плечо, я кликнул солдатика и стащил его сначала вниз, а потом и далее, до перевязки, которая была во дворце эмира, за целую версту от ворот. Альбедиль браво отдал последние приказания, убеждал своих смутившихся солдат держаться крепко, не робеть и затем так ослаб, так беспомощно повис, что у меня не хватило духа сдать его солдатам – пришлось дотащить до квартиры. Дорогою раненый страшно устал, но носилок под руками не оказалось, пришлось идти. – Чувствую, – говорил он, – что рана смертельна, не жить мне более! Я уговаривал, конечно, ободрял: рана в мягкую часть ноги, пройдет, заживет, еще танцевать будете! И, действительно, прошла, зажила и Альбедиль даже танцевал; но все-таки проказница-пуля бухарская наделала больше вреда, чем я полагал: не перебила, но задела кость и на многие месяцы, если не на годы, задала страданий и забот. Сдав Альбедиля доктору, я побежал назад к воротам, где перестрелка и рев снова разгорались. Не доходя немного, влево, у поворота стены, вижу группу солдат: сжавшись в кучку, они нерешительно кричат «ура!» и беспорядочно стреляют по направлению гребня стен, где показываются поминутно головы атакующих. «Всем нам тут помирать», – угрюмо толкуют солдаты. «О Господи, наказал за грехи! Как живые выйдем? Спасибо Кауфману, крепость не устроил, ушел, нас бросил...» Я ободрял как мог: «Не стыдно ли так унывать, мы отстоимся, неужели дадимся живые?» Очень пугали солдат какие-то огненные массы вроде греческого огня, которые перебрасывали к нам через стены, – они падали иногда прямо на головы солдат и многих обжигали. Несколько далее подошел к стене небольшой отрядец солдат с офицером – это был помянутый полковник Назаров, который ввиду беды, стряхнувшейся над крепостью, благоразумно забыл о своем аресте, собрал в госпитале всех слабых своего батальона, бывших в состоянии держать ружье, и явился на самый опасный пункт. К нему бегут солдаты, совсем растерянные. – Ваше высокоблагородие, врываются, врываются! – Не бойся, братцы, я с вами, – ответил он с такою уверенностью и спокойствием, что сразу успокоил солдат, очень было упавших духом от этих беспрерывных штурмов, сопровождаемых таким ревом. С этой минуты мы были неразлучны, за все время нашего восьмидневного сиденья, хорошо памятного в летописях среднеазиатских военных действий. Снова крики «ур! ур!» все ближе, ближе, и над нами на стенах показались несколько голов из числа штурмующих, готовившихся, очевидно, сойти в крепость. Солдаты, не ожидая команды, дали залп, головы попрятались, и все замолкло, толпа, очевидно, отхлынула от стен, встретив пули там, где она надеялась войти безнаказанно, врасплох. Дело в том, что к этому месту снаружи стены вела тропинка, которую вместе со многими другими не успели обрыть, а с обрушенного гребня по внутренней стороне тоже спускалась дорожка; жители знали все эти неофициальные входы в крепость и водили по ним штурмующих. Пришлось, оставив здесь часть команды, идти в другую сторону, откуда прибежали к Назарову один за другим несколько запыхавшихся, бледных солдат. – Там, там врываются, ваше высокоблагородие! – кричали они еще издали. Мы бросились направо от ворот, где как раз накрыли в небольшом проломе стены нескольких дюжих, загорелых узбеков, работавших над разбором плохонького заграждения из небольших деревин, – эти не дождались не только штыков, но даже и пуль и побежали при одном нашем приближении. Проклятая эта крепость, в три версты в окружности, везде обваливалась, везде можно было пройти в нее, и так как внутри прилегало к стенам бесчисленное множество саклей, то вошедшую партию неприятеля, даже и малочисленную, стоило бы большого труда перебить. И жутко, и смешно отчасти вспомнить: только что вернулись отсюда, и Николай Николаевич Назаров стал уже поговаривать о том, что не худо бы поесть борщу, как бегут опять, разыскивая его, с нашего старого места: – Ваше высокоблагородие, пожалуйте, наступают! Мы опять бегом. Сильный шум, но ничего еще нет, шум все увеличивается, слышны уже крики отдельных голосов: очевидно, они направляются к пролому невдалеке от нас; мы перешли туда, притаились у стены, ждем. – Пойдем на стену, встретим их там, – шепчу я Назарову, наскучив ожиданием. – Тсс, – отвечает он мне, – пусть войдут. Этот момент послужил мне для одной из моих картин. Вот крики над самыми нашими головами, смельчаки показываются на гребне – грянуло «ура!» с нашей стороны и такая пальба открылась, что снова для штыков работы не осталось, все отхлынуло от пуль. Эти беспрерывные нападения действовали, видимо, удручающим образом на солдат, тут и там повторявших, что, «видно, всем тут лечь». Нужна была энергия и шутки Назарова, чтобы заставлять время от времени смеяться людей. Вообще, мне бросилась в глаза серьезность настроения духа солдат во время дела. Атакующие часто беспокоили нас и в перерывах между штурмами: подкрадутся к гребню стены в числе нескольких человек, быстро свесят ружья и прежде, чем захваченные врасплох солдатики наши успеют выстрелить, опять спрячутся, так что их выстрелы нет-нет да и портили у нас людей, а наши почти всегда опаздывали и взрывали только землю стены. Меня это очень злило, я подолгу стаивал с ружьем наготове, ожидая загорелой башки, и раз не удержался, чтобы не прибавить крепкое словцо – сейчас же солдаты остановили меня! – Нехорошо теперь браниться, не такое время. Сначала солдаты называли меня «ваше степенство», но когда Назаров стал называть «Василий Васильевич», то все подхватили это и скоро весь гарнизон до последнего больного в госпитале знал «Василья Васильевича». В это время начальник крепостной артиллерии, бравый капитан Михневич, всюду поспевавший, роздал нам ручные гранаты для бросания через стены в неприятельские толпы. Между тем шум что-то затих, так что мы не знали, куда бросать их, да к тому же подозревали, не затевают ли какой особой каверзы; надобно было посмотреть через стену, где неприятель и что он делает. Офицеры посылали нескольких солдат, но те отнекивались, один толкал вперед другого – смерть почти верная. – Постойте, я учился гимнастике, – и прежде, чем Назаров успел закричать: «Что вы, Василий Васильевич, перестаньте, не делайте этого!» – я уже был высоко. – Сойдите, сойдите, – шептал Назаров, но я не сошел, стыдно было, хотя, признаюсь, и жутко. Стою там, согнувшись под самым гребнем, да и думаю: «Как же это я, однако, перегнусь туда, ведь убьют!» Думал, думал – все эти думы в такие минуты быстро пробегают в голове, в одну-две секунды, – да и выпрямился во весь рост! Передо мной открылась у стен и между саклями страшная масса народа, а в стороне кучка в больших чалмах, должно быть на совещании. Все это подняло головы и в первую минуту точно замерло от удивления, что и спасло меня: когда они опомнились и заревели: «Мана! Мана!», т.е. «Вот! Вот!» – я уже успел спрятаться – десятки пуль влепились в стену над этим местом, аж пыль пошла. – Сходите, Бога ради, скорее! – вопил снизу милейший Назаров, и, конечно, повторять этого не нужно было; я указал место, где были массы народа, и наши гранатки скоро подняли страшный переполох и гвалт, т.е. достигли цели. Так как Назаров был сам себе начальник и мог переходить с места на место по усмотрению, то мы переместились на угол крепости, откуда на далекое пространство видны были обе линии стен. Кстати сказать, стены самаркандской цитадели были очень высоки и массивны, так что если бы годы, столетия не поразрушили их, то за такою охраной можно бы отстаиваться: беда была та, что при существовавших везде проломах приходилось защищать это решето в одно и то же время сразу в нескольких местах, а защитников было мало, около пятисот человек без больных и слабых, которых по возможности всех подняли на ноги. Многие были так слабы, что даже «ура!» не могли кричать, а ружье насилу держали в руках; бывало, убьют или ранят соседа, крикнешь сердито: – Чего ты стоишь, смотришь-то, приди: помоги поднять! – Я не могу-у, – отвечает, – я из слабы-ых. – Зачем же ты пришел, коли двигаться не можешь! – Не многим знать, приказали, всех к стенам согнали. На новом нашем обсервационном пункте мы расположились отлично. Казак мой, разыскавший меня и не захотевший отстать «от барина», был послан за бывшими у меня сигарами, а Назаров велел принести хлеба и водки. Закусили и закурили по сигаре – что за роскошь! Сигары произвели такой живительный эффект, что я купил еще ящик и роздал по всем ближним постам – везде задымили. Тут принесли всем нам щей, и мы подкрепились; это после утреннего стакана чая, да еще и недопитого, было мне на руку. Назаров со всею своею командой расположился в тени саклей, а я с охотниками держался больше на стене, где тешился стрельбою – нет-нет да и имеешь удовольствие видеть, как упадет подстреленный зайчик. Одного, помню, уложил сосед мой, но не насмерть: упавший стал шевелиться; солдатик хотел прикончить его, но товарищи не дали. – Не тронь, не замай, Серега! – Да ведь он уйдет. – А пускай уйдет, он уж не воин! И точно, тот ушел, но с хитростью и, вероятно, в полной уверенности, что перехитрил-таки нас: упав на перекрестке улиц, близ стены, он стал медленно переваливаться с боку на бок, чтобы не возбудить нашего внимания сильным движением, и так, переваливаясь понемножку, докатился до закрытия, где приняли его несколько рук, вполне, вероятно, уверенных, что уруса надули, и никому, разумеется, в голову не пришло, что урус Серега и многие другие у русы могли бы добить, но не захотели по правилу «лежачего не бьют». Исключая, впрочем, такие отдельные случаи маленькой сентиментальности, наши спуску не давали; но и они угощали нас! Выстрелы все шли из саклей, откуда ружья были через маленькие отверстия постоянно нацелены по известным пунктам цитадели, где показывались наши. Очень часто пули их метко ударялись в самые амбразуры, только что понаделанные нам в этом месте саперами. Раз, помню, ударило в песок амбразуры именно в тот момент, как я готовился спустить курок, – всю голову мне так и засыпало песком и камешками. Я не утерпел, схватился за лицо руками. – Снимайте его! – закричал Назаров снизу, думавший, что я ранен. Другой раз, нацеливаясь, я переговаривался с одним из соседей – слышу удар во что-то мягкое, оглядываюсь – мой сосед роняет ружье, пускает пузыри и потом кубарем летит со стены... Назаров с двумя молодыми офицерами, имена которых я забыл, расположился совсем по-домашнему. После одной чарки он велел обнести солдатам по другой, по обыкновению смеялся, забавлялся с ними, причем шутки его были часто очень скоромного свойства, если судить по тем непечатным выражениям, которые иногда долетали до наших амбразур, и громкому хохоту солдат. Можно было подумать, что опасность миновала. Впрочем, эта крепостная идиллия продолжалась недолго. Скоро по направлению Бухарских ворот раздались и знакомые штурмовые крики, и перестрелка, а затем прибежал и солдат с просьбою о помощи: «Очень уж наседают». Назаров, оставив на этой угловой квартире наблюдательный пост, сам беглым шагом направился к воротам; начальствовавший там офицер добровольно передал ему команду, точно так же как и саперный штабс-капитан Черкасов со своими саперами. Штурм опять отбили. Стало вечереть. Поставили медный чайник; мы расположились пить чай... Не тут-то было – опять нападение! Мне невольно вспомнился утренний чай, стоявший еще, вероятно, недопитым в моей комнате, вспомнился и афганец, которому не пришлось дописать ноги и, по всей вероятности, и не придется. Этот афганец находится у И.Л. Терещенко – без ног). Этот раз враги наши отошли что-то очень скоро, но вслед за их уходом показался за воротами дымок. «Ах, подлецы, они зажгли их!» Так и есть. Скоро сильное пламя обрисовалось на потемневшем уже воздухе. Как только ворота рухнули, новое сильнейшее нападение, на этот раз долгое, настойчивое. Стреляли чуть не в упор. Шум и гвалт были отчаянные; в этом гаме я кричу солдатам, без толку стреляющим на воздух. – Да не стреляйте в небо, в кого вы там метите! – Пужаем, Василий Васильевич, – отвечает один пресерьезно. Помню, я застрелил тут двоих из нападавших, если можно так выразиться, по-профессорски. – Не торопись стрелять, – говорил я, – вот положи сюда ствол и жди. Я положил ружье на выступ стены; как раз в это время туземец, ружье наперевес, перебежал дорогу, перед самыми воротами; я выстрелил, и тот упал, убитый наповал. Выстрел был на таком близком расстоянии, что ватный халат на моей злополучной жертве загорелся, и она, т.е. жертва, медленно горев в продолжение целых суток, совсем обуглилась, причем рука, поднесенная в последнюю минуту ко рту, так и осталась, застыла; эта черная масса валялась тут целую неделю до самого возвращения нашего отряда, который весь прошел через нее, т.е. мою злополучную жертву. Другой упал при тех же условиях и тоже наповал. – Ай да Василий Васильевич, – говорили солдаты, – вот так старается за нас. Нет худа без добра: как только ворота прогорели, Черкасов устроил отличный, совершенно правильный бруствер из мешков, к которому поставили орудие, заряженное картечью. Тут разговор пошел у нас несколько иной... Было уже темно, упавшие бревна и доски ворот еще ярко пылали. Назаров разместил солдат так, чтобы их не было видно, лишь штыки блестели в темноте. На виду в середине было только орудие с прислугою и офицером, белые рубашки и китель которых ярко блестели, освещенные пламенем. Вот приближается шум ближе, ближе, обращается в какой-то хриплый рев многих тысяч голосов с возгласами: «Аллах! Аллах!» Вот показались передовые фигуры, они зовут других; никто из них не стреляет, в руках шашки и батики [Палка с железным зубчатым шаром, род булавы]; как бараны с опущенными головами, бросаются они на ворота и орудие... «Первая!» – раздается звонкий голос поручика Служенко. Ужасный гром орудия, слышно, как хлестнула картечь, затем молчание – ничего не видно, дым все застлал – и через минуту или две далеко вдали начинают раздаваться голоса: отхлынули, начинают, вероятно, сводить счеты, браниться, попрекать друг друга, а мы-то рады! Долго продолжались эти нападения, каждый раз с новым азартом; очевидно было, что они во что бы то ни стало хотели овладеть крепостью, но недисциплинированная масса каждый раз не выдерживала картечи на близком расстоянии и отступала. Впрочем, и было отчего отступать: хотя нам иногда и видно было, как они сразу подхватывали и подбирали своих убитых, но одних павших около самых стен – которых подобрать было невозможно – оказалось на другой день такое множество и на сильном солнце они подняли такое зловоние, что надобно удивляться, как у нас не завелось какой-нибудь заразной болезни. Как поутихло, мы сделали вылазку, главною целью которой была невдалеке находившаяся мечеть; из нее, как из твердыни, направлялись все нападения на нас. Удостоверившись, что неприятель отошел, мы тихо вышли ночью прямо к этой негодной мечети; живо собрали сухого дерева, разложили костры и запалили. То же самое сделали мы и с несколькими близ самых ворот стоявшими саклями, наиболее нас душившими. В одной из них нашли рыжую туркменскую лошадь; решили подарить ее мне, но я отклонил эту честь, отдал лошадь артели, а у артели купил за 40 рублей. Здесь мы тоже живо запалили все, что могло гореть. Говорили шепотом, в темноте только и слышно было: «Николай Николаевич! Василий Васильевич! Вот сюда петушка живо, живо!» Замечательно, что Назаров был на вылазке в туфлях, и не столько, думаю, из забывчивости, сколько из полного равнодушия к опасности – стоит ли беспокоиться надевать сапоги, раз что вечером снял уже их. Когда огненные языки взвились, мы наутек, да и пора была: пожар заметили и стали приближаться голоса. Видно, пробовали тушить, но не могли одолеть огня, который разгорался все пуще и пуще. Опять стали нападать на нас, но с еще меньшим успехом, так как теперь вся местность была освещена. Поработали за эту ночь наша пушка и ее милый командир Служенко. Под звонкие выкрикивания его: «Первая! Первая!» – я так и заснул. Раздобыв досок, мы расположились вповалку на песке на улице, под самыми стенами, с готовым ружьем при бедре; несмотря на жесткость импровизированного ложа и великое множество солдатских блох, я заснул как праведник. Далеко за полночь сильный непривычный шум разбудил меня – это рухнула подожженная нами мечеть. Мы взошли на стену полюбоваться на дело наших рук: ночь была прелестная, воздух тихий, небо звездное; так как часовые все были на своих местах и зорко смотрели кругом, то мы, потолковавши, снова заснули. С раннего утра начались приступы то у нас, то далее, где мы были вчера, а то и еще далее, у главного выхода в город. Тут в воротах тоже стояло орудие, но в несравненно выгоднейшем против нашего положении: так как нельзя было войти в крепость иначе как по мосту, переброшенному через ров, значит, сюрприза не могло быть. Эти ворота назывались Джузакскими, начальствовал тут капитан Шеметилло, чистокровный хохол и прекрасный человек. В оба эти места Назаров послал раз подкрепление, когда им пришлось туго; хорошо было видно, как на наше вчерашнее местопребывание велась атака: масса атакующих бегом с криком «ур!» поднялась до гребня и, потеряв несколько убитых и раненых, стремительно же утекла назад, вперегонку. Стало и у нас, и везде затихать. Николай Николаевич сманил меня пойти поесть кисленького, как он называл борщ и щи, к знакомым купцам, давно уже давшим знать, что во всякое время кушанье будет готово, и велел немедленно дать знать ему, если будет хоть малейшая опасность. Купцы, наши русские, приехавшие в Самарканд для начала торговых сношений, не рады, конечно, были, что попали в такую передрягу. Один из них, Трубчанинов, доверенный известного Немчанинова по торговле чаем, был храбрее прочих, он приходил даже со своим охотничьим ружьем, в красной рубашке к нам на стены; но другие страшно перетрусили и, как только начиналась пальба, зажигали свечи перед иконами и начинали на коленях молиться Богу. Так как пули стали залетать в двери, то они должны были перенести место моления в другой угол, а когда некоторые большие фальконетные пули, калибра маленьких ядер, пробили крышу, то пришлось и еще раз переносить моление в третье место. Они накормили и напоили нас, послали водки для солдат, также как и несколько ящиков сигар, с которыми я после обошел вдоль стен и оделил всех желавших. Они признались нам, что пальба и крики их страшно пугают и заставляют постоянно ждать, что вот-вот пожалуют гости и, конечно, всех перережут. Больные и раненые наши помещались на тронном дворе, но навесные пули из города попортили многих раненых и чуть не убили доктора, так что часть их перевели в сакли, как раз около купцов, чем окончательно лишили тех покоя: стоны их и день и ночь надрывали душу, как говорил мне Трубчанинов. На самом троне Тамерлана я нашел целую семью жидов и сказал Назарову, не переместить ли их с такого освященного историею предмета? – Зачем, – отвечал тот, – еще и......велю! Жидов оказалось у нас множество, разумеется, с чадами и домочадцами; почувствовав свободу с приходом русских, они по-своему заважничали, стали носить кушаки вместо веревок, стали ездить на лошадях, что им строжайше было запрещено, и, конечно, были бы все перебиты, если бы остались в городе. Как мне рассказывали, при сильной пальбе у нас они поднимали страшный вой, молились, били себя по щекам, трепали за пейсы! Кроме жидов были персы, индийцы, татары. Все это при нашем входе бросилось спрашивать, что и как, благодарили, целовали полы платьев, плача от умиления. Назарову дали знать, что снова собираются отряды, чуть ли не для нападения, и мы поспешно воротились к стенам, но атаки были слабые, мы успокоились. Так как солдаты не раздевались, валялись всю ночь по большей части в песке и насекомые заедали их, то Назаров, отделив часть, приказал им идти к пруду ближайшей мечети мыться, причем прибавил: – Мойтесь, смотрите, так, чтобы каждого из вас… Тут следовала такая фраза, которую ни на каком языке нельзя передать. Солдаты загрохотали: «Рады стараться, ваше высокоблагородие!» Отряд наш теперь значительно увеличился, так как к этим воротам, как к самому опасному пункту, комендант послал все, что наскреб: кроме выздоравливающих тут были и казаки, и другие разночинцы, которые «ура»-то, пожалуй, кричали, но держались больше вдали, под крышами саклей. Кроме двух-трех батальонных офицеров у Назарова были два саперных офицера: помянутый Черкасов и Воронец, последний совсем зеленый, пухленький юноша, недавно окончивший инженерное училище. Так как народ был больше молодой, то все время проходило в смехе и шутках, прерывавшихся иногда лишь известием, что такого-то убили или ранили. Между прочим, ранили смертельно нашего милейшего артиллериста Служенко. Меня не было в это время, но Воронец рассказывал, что этот бравый офицер ехал вдоль стен в белом кителе на вороной лошади, представляя, таким образом, слишком хорошую мету, что ему и замечали. «Я вижу, что он что-то склонился над седлом, – рассказывал Воронец, – и спрашиваю: «Служенко, что с вами?» Ничего не отвечает. Сняли с лошади – пуля в животе». Я воспользовался маленьким затишьем, чтобы попробовать объехать мое новое приобретение – рыжего туркмена, захваченного на вылазке. Но не успел отъехать и ста сажен, как разразился целый ад – сильнейший из всех бывших приступов к крепости. Передав лошадь на руки первому казаку, я бросился к битве. Узбеки, должно быть, давно уже прокрались к стенам через сакли, которые к ней в этом месте, т.е. у самых ворот, примыкали, разобрали стену так тихо, что решительно никакого шума мы не слыхали, и через постройки, выходившие на эту сторону, ринулись на наше орудие. При этом кроме пуль посыпался через кровли саклей целый град, очевидно, заранее приготовленных камней. Первое приветствие, полученное мною, был страшный удар камня в левую ногу – я взвыл от боли! Думал, нога переломлена, – нет, ничего. Все кричат «ура!», но вперед не идет никто. Вижу, в самой середине Назаров, раскрасневшийся от злости, бьет солдат наотмах шашкою по затылкам, понуждая идти вперед, но те только пятятся. – Черкасов! – раздается его голос, – лупите вы этих подлецов!.. Мысли буквально с быстротою молнии мелькают в такие минуты: моя первая мысль была – не идут, надо пойти впереди; вторая – вот хороший случай показать, как надобно идти вперед; третья – да ведь убьют наверно; четвертая – авось не убьют! Двух секунд не заняли все эти мысли; впереди лежали наваленные какие-то бревна, – в моем очень не представительном костюме, сером пальто нараспашку, в серой же пуховой шляпе на голове, с ружьем в руке, я вскочил на эти бревна, оборотился к солдатам и, крикнув: «Братцы, за мной!» – бросился в саклю на неприятельскую толпу, которая сдала и отступила. Я хорошо помню все мои действия и побуждения и сознательно разбираю их: первое мое движение, прибежав благополучно в саклю, было встать в простенок между окнами, в которые убежавший неприятель крепко стрелял, и таким образом сохраниться от пуль; то же сделал вбежавший за мною Назаров, благополучно миновавший фатальное пространство, но многие из следовавших за нами солдат попались; немало убито наповал, много ранено, а некоторых, увлекшихся преследованием, неприятель захватил в плен и, отрезав им головы, унес. Один солдатик чуть не сшиб меня с ног: раненный в голову, он так чубурахнулся об меня, что совсем закровянил пальто мое. Он хрипел еще, я вынес его, но он скоро умер, бросив на меня жалкий взгляд, в котором мне виделся укор: зачем ты завлек меня туда? Эти взгляды умирающих остаются памятными на всю жизнь! Как теперь помню, когда генерал Кауфман посетил раненых после дела под Чопан-Ата 1 мая, т.е. после первой битвы под Самаркандом, имевшей результатом занятие города, он подошел к одному молодому офицеру, раненному в голову, который по приговору врачей должен был умереть. Я стоял около и слышал, что на ласковый и сочувственный опрос генерала раненый отвечал тихо, толково и вежливо. Но, когда Кауфман стал говорить ему, что главное сделано, неприятель разбит и город занят, больной ничего не ответил, лишь взглянул, но как взглянул – сердито, зло! Главное для него, очевидно, была его рана... Неприятель отошел, но не ушел и так беспокоил нас своею стрельбою, что я уговорил Назарова перейти в наступление: мы перепрыгнули через бруствер и со здоровым «ура!» атаковали врагов с фланга. Я бежал впереди и, на счастье, мое оглянулся – никого за мною не было; все солдаты, как бараны, сбились в кучу, кричат «ура!», стреляют, но не двигаются. Тщетно опять Назаров лупил их, называл подлецами, трусами, тщетно на этот раз и я взывал: «За мной, братцы, за мной!» – за мной никто не шел; совершенно охрипши и истощив весь запас терпения, я обратился к Назарову: – Велите ударить отбой, Николай Николаевич, не пойдут! Барабанщик ударил отбой, и мы воротились. Отчего не пошли солдаты? Нас было совсем не мало, человек полтораста, а неприятеля совсем не очень много, может быть, несколько сотен, и рассыпанного, видимо отступавшего; тем не менее я живо помню, как передние пятились на задних, какой ужас написан был на всех лицах; я объясняю это, хотя и не уверенно и, во всяком случае, не вполне, тем, что солдаты боялись, выйдя за крепость, быть отрезанными, потеряться в бесконечном числе улиц, переулков. Так или иначе неприятель был совершенно отогнан, и даже наша последняя вылазка была не бесполезна, так как после нее перестали так крепко стрелять в нас. Кстати замечу здесь, что, по мнению моему, так называемое предчувствие – не что иное, как маленькая трусость, весьма понятная и извинительная в серьезной опасности, которая заставляет нас ожидать всего худшего. Случится так, как боялся, что случится, – говоришь: я предчувствовал это; не случится – все сейчас же и забыл. Один юный офицерик при начале этого дела с видимым страхом смотрел на свалку, укрываясь от пуль и камней под крышей ближней сакли, и, когда я поравнялся, шепнул мне: – Я чувствую, что буду сегодня убит. – Что за вздор, – успел я ответить ему. – Вы не верите! Вот увидите... Я не имел времени рассуждать более, но помню, что меня поразила уверенность, с которою он произнес последние слова. «Бедняга, – мелькнуло у меня в уме, – какое сильное предчувствие, в самом деле не ухлопали бы его!» И что же? Не только малого не убили, но и не ранили. Когда я напомнил ему после, он ответил с неудовольствием: «Ну, пустяки!» В этом деле мы потеряли сравнительно много народа. Я наложил потом стогом две арбы тел. Некоторые были мертвы уже, другие еще пускали дух или пузырьки – последние преимущественно из тех, что выпили лишнюю рюмку водки перед делом. Все мы заметили, что орудие наше что-то не стреляло. Назаров стал допрашивать: оказалось, что фейерверкер, так браво служивший все время свою службу, преждевременно отпраздновал победу, тоже, вероятно, лишнею рюмкою, и с пьяных глаз не так всунул гранату, которая засела трубкою и ни тпру ни ну! Счастливо мы отделались. Все до того устали, что никто не хотел приняться за уборку убитых и раненых – одних убитых оказалось сорок человек. Ужасны были тела тех нескольких солдат, которые зарвались и головы которых, как я сказал, были глубоко вырезаны из плеч, чтобы ничего, вероятно, не потерять из доставшегося трофея. Солдаты кучкою стояли кругом этих тел и решали, кто бы это мог быть – «Сидороу или Федороу», и только по некоторым интимным знакам на теле земляки признали одного из них. Известно, что за каждую доставленную голову убитого неприятеля выдается награда, преимущественно одеждою, и это не в одной Средней Азии, но и в Европе – у турок, у албанцев, черногорцев и других. Этот случай дал мне также тему для небольшой картины, представляющей собирание в мешок голов убитых неприятелей. У меня за этот штурм одна пуля сбила шапку с головы, другая перебила ствол ружья, как раз на высоте груди – значит, отделался дешево. Я надел на голову и носил следующие дни белый чехол с офицерской фуражки, и теперь еще где-то сохраняющийся у меня. Назаров вышел целешенек. Этот человек был храбр какою-то особенною, солдат выразился бы, залихватскою храбростью. Атаковавшие зашли так далеко, что воткнули и даже привязали к саклям у воротной стены большое, красное, с буквами, вероятно именем Аллаха, знамя; снять его было трудно, потому что, заняв дома противоположной улицы, они продолжали бить по нашим. Я решился отвязать этот позорный для крепости нашей флаг и, как Николай Николаевич ни отговаривал, благополучно исполнил работу, хотя пульки в продолжение ее так и ударялись подле. С торжеством вынес я мой трофей на его высочайшем шесте и вручил отцу-командиру, т.е. Назарову. Что же он сделал? Передал командующему войсками? Поставил в походную церковь? Нет! К ужасу моему, он отдал это знамя солдатам на портянки. После, глядя на значки и знамена, стоявшие кругом палатки Кауфмана, я сравнивал их со взятым мною и находил, что последнее было и выше и красивее. Больше же всего было обидно то, что, когда я разыскал моего коня, он оказался привязанным веревочкою, а это значило, что в то время, как я некоторым образом проливал кровь за Отечество, кто-то, вероятно из пригнанных нам на помощь казачков, утащил уздечку. Признаюсь, я этого не ожидал! – Василий Васильевич, – позвал меня Назаров, когда все успокоилось, – пойдем поесть кисленького. Когда мы вошли в помещение дворца, все бросилось благодарить: не говоря про евреев, татар, персиян, даже наши раненые повылезли приветствовать Назарова. Воображаю, каково им было слышать отсюда эту отчаянную пальбу и беспрерывные крики и понимать, что каждую минуту плотина может сдать и поток затопит их. Конечно, им вдали было страшнее, чем нам вблизи. Приятели-купцы просто упали нам на шею; они признались, что такой пальбы и шума еще не было прежде и они все время творили молитву. – Вы ранены, – говорят мне, глядя на кровяные пятна моего пальто. Пришлось объяснить, как сосед-солдат наградил меня этими пятнами. Осмотрев мою аварию на ноге, я нашел, что из маленькой ранки на кости вытекло немало крови. Милейший Трубчанинов даже в ужас пришел и советовал обратиться к доктору, но так как ни платье, ни белье не были разорваны, то ясно было, что это простой ушиб, и я стыдился показать себя раненным камнем. Мы зашли к Служенко. Кажется, он признал нас, но говорить не мог. По словам его окружающих, он страшно мучился. Через день слышим – умер. Возвратившись к воротам, мы застали несколько офицеров, пришедших поразузнать о подробностях дела; они наслышались о том, как я воевал не щадя живота, и горячо поздравляли меня. – Вам первый крест, Василий Васильевич, – сказал Б., думая, конечно, сделать мне приятное; но я энергично протестовал против этого, потому что, признаюсь, к некоторому чувству тщеславия, возбужденному такими словами, примешивалось и порядочное чувство гадливости: едва ли не лучшие часы моей жизни были эти два дня, проведенные в самой высокой дружбе, в самом искреннем братстве, устремленных к одной общей цели, всеми хорошо сознаваемой, всем одинаково близкой, – обороне крепости. Я хорошо помню и искренно говорю, что ни разу мысль о какой бы то ни было награде не приходила мне в голову, и вдруг стали считать заслуги, кто что совершил, кто что может получить, получит ли и проч. Батюшки! Пощадите... С горя я взял ружье и ушел в нашу башню при воротах – стрелять зайцев, нет-нет да и подвертывавшихся под выстрелы. Под вечер пришли еще два офицера от других ворот узнать, как дела идут. Так как было совсем спокойно, то я пригласил их прогуляться по нашему «бульвару», т.е. по выжженной улице, между трупами. Взявши под ручки, я вывел их за бруствер; Назаров, Черкасов и другие офицеры последовали за нами. Правду сказать, глубокая тишина была несколько тосклива; где-то недалеко выла собака, трещал огонь кое-где догоравших домов; шипенье пули, ударившейся в песок в аршине от меня, дало знать, что за нами следят, а приближающиеся голоса и совсем убедили убраться подобру-поздорову восвояси – мы даже не были вооружены. Когда совсем стемнело, Назаров повел нас опять на вылазку: мы выжгли все дома вдоль стен еще на большее расстояние, вплоть до самого угла, места нашей прежней стоянки, и опять, как только зарево пожара обратило на наши подвиги внимание осаждавших, благоразумно ретировались, не потеряв ни одного человека. Назаров был опять в туфлях и едва не обжег себе ноги, что, впрочем, не исправило его – покой дороже всего! На следующий, третий день осады приступы были легче, хотя перестрелка не умолкала, то разгораясь, то затихая. Полковник наш предпринял вылазку подальше в город, чтобы выжечь всю вторую улицу вдоль стен – элементарная предосторожность, которую должен был бы исполнить еще много ранее сам командующий войсками, очевидно, по доброте душевной не решившийся наносить жителям изъяна, – результат был тот, что перебили у нас много народа, да вдобавок чуть не отобрали крепость, падение которой было бы, бесспорно, сигналом для общего восстания Средней Азии. Будь очищена кругом крепости правильная зона, нападение на нее если бы не было вполне невозможно, то во всяком случае в пять раз труднее. Отряд наш, назначенный для вылазки, оставив часть солдат с офицером у Бухарских ворот, направился к Джужакским, где после выстрела из орудия и дружного «ура!» Назаров, как кошка, бросился за стену. Я скоро обогнал его, побежал впереди и на повороте в первую уже улицу лавок приостановился, подзывая товарищей: передо мной врассыпную бежало множество народа; некоторые, оборачиваясь, стреляли; большинство без ружей, с батиками и саблями, спасалось. Здесь случился со мной такой казус: с криками «ура!» мы бежим по улице; я валяю впереди и, увлекшись преследованием двух сартов [Сарты — старое название оседлых узбеков], забегаю в улицу направо; они – еще направо, я – за ними. Передний успел шмыгнуть в ворота, а заднего я нагнал: он прислонился к углу и ждал меня с батиком, я размахнулся штыком, но платье было толстое ватное, да к тому же детина с отчаянием уцепился за штык, отвел удар и в свою очередь замахнулся на меня батиком. Мы схватились врукопашную. Я не нашел ничего лучшего, как колотить его по голове, а в кулаке-то у меня была коробочка со спичками для зажигания домов – спички воспламенились и обожгли мне руку. Видя такой неумелый прием борьбы, противник мой, крепкий с проседью мужчина, ободрился, опустил свое оружие и стал отнимать у меня мое. На беду, другой сарт, спасшийся было в ворота, тоже показал снова свой нос. Я понял, что меня сейчас убьют – кругом не было ни души, – и что есть силы закричал: «Братцы, выручай!», закричал почти безнадежно, но солдаты услышали: один прибежал, ружье на руку, размахнулся, – но тот с отчаянием уцепился и за этот штык; тогда солдат снова размахнулся – на этот раз штык глубоко вошел – и мой противник склонился. Я от души поблагодарил солдата за спасение и обещал ему 10 рублей. Эта штука, однако, не исправила меня, и сейчас же вслед за тем я нарвался второй раз. То же бесконечное «ура!» и погоня за утекающим неприятелем, из которых несколько человек вскочили в лавку, я за ними, опять крепко опередив товарищей. Как они набросятся на меня, несколько-то человек, один чем-то дубасит, другие выдергивают ружье. Признаюсь, у меня была одна мысль: батюшки мои, отнимут ружье, срам! Опять подбежали солдаты, выручили, переколов всех. По временам мы останавливались и зажигали преимущественно базарные циновки; скоро целая улица запылала, так что высокий дым поднялся по всему нашему пути. Хотя тут были все сплошь лавки, солдаты вели себя очень прилично, ничего и не подумали грабить; убивать, разумеется, убивали всех, кто ни попадал под руку, но никаких бесполезных жестокостей себе не позволяли. Раз только я видел, как одному из валявшихся трупов солдат воткнул штык в глаз, да еще повернул его, так что скрипнуло... Я только хотел сказать: «Что ты делаешь!» – как слышу: «Трах!» – звук здоровой оплеухи и голос Назарова: «Ах ты, подлец, убитому-то!» Мы прошли таким образом до самых Бухарских ворот, потеряв очень мало народа, двух или трех, и то только раненными. Когда мы возвратились, нас встретил комендант с несколькими офицерами; он, кажется, сильно перетревожился, известись, что Назаров рискнул слабыми силами и перешел в наступление, но, узнав о нашей малой потере, успокоился. Мы встали во фронт, я на правом фланге; Штемпель в самых милых выражениях благодарил всех и за отбитие штурмов, и за вылазку; я получил на свой пай несколько очень лестных слов, до слез меня тронувших. Оказывается, что бравому Штемпелю прибежали сказать: «Назаров перепоил людей и убежал с ними в город», – было от чего сконфузиться и поспешить на место действия! Впрочем, побоку это, лучше верить, что это неправда. Насчет схваток моих было немало шуток и смеха: о первой рассказывал только мой «спаситель», другие, подбежавшие после, не застали этого поединка. – Слышу, – говорит, – ревут: спасите! Я туда, вижу Василий Васильевич, белехонек как смерть, борется со старым сартом... Вторая «оказия» была на большой улице в виду у всех; ее видели и офицеры и подтрунивали потом надо мною: «Что, Василий Васильевич, каково вас в лавку-то зазвали?» или: «Василий Васильевич, расскажите, как у вас, говорят, ружье чуть не отняли!..» Признаюсь, меня внутренне – невидимо, конечно, для посторонних – душил, как кошмар, вопрос: почему я не пустил в дело револьвер? В кармане был небольшой «смит и вессон», неважного, правда, калибра, но достаточный, чтобы убить человека на таком близком расстоянии, и я его не пустил в ход – почему? А просто потому, что забыл о нем. Часто потом и днем, и ложась спать, и просыпаясь, когда обыкновенно перебираешь свои поступки, я мысленно возобновлял в уме все перипетии этих схваток, мысленно хватался за револьвер, стрелял раза два, даже три или делал то, что сделал солдат, т.е. вырывал у врага штык из рук и снова всаживал, уже в самые внутренности... Утешаясь несколько мыслью, что солдату это легче было сделать, так как мне пришлось держать замахнувшуюся руку с батиком, я все-таки не мог себе простить моей недогадливости и только сравнительно недавно успокоился на уверенности, что самое пустое дело иногда не сразу дается... Было очень жарко. Не имея в эту минуту под руками книжки моих заметок, не могу сказать, какие это были именно числа месяца, но знаю, что был конец мая; солнце палило страшно, и трупы, облегавшие наши ворота, начали издавать невыносимое зловоние, которое приходилось терпеть, так как беспрерывно нападали на нас и, не рискуя большою потерею людей, нельзя было выйти за стены. Теперь, когда стало поспокойнее, Назаров решил сделать еще вылазку для уборки тел; цепь оберегала нас, пока мы занимались этим «приятным» делом, главную долю которого пришлось вынести на себе, несмотря на то что я брезглив насчет трупного запаха. Поверят ли – никто не хотел приступиться, так как всех солдат тошнило; еще Черкасов, кажется, распоряжался, но милейший Воронец, после нескольких попыток, отошел, красный от слез... Нечего делать, я всаживал штык в известное место и проталкивал тела до большого арыка, т.е. канавы. Около самой стены валялась серая лошадь, павшая еще в первый день, в одно из бешеных нападений на нас; я видел ее тогда сильною, прекрасною, очевидно, под каким-то начальником, налетевшим во главе толпы под полный заряд картечи и рухнувшим вместе с нею, – его тут же подхватили и утащили свои, а лошадь лежала теперь вздутая до невероятных размеров. Как только мы тронули ее с места, она, уже обратившись в настоящий кисель, треснула по всем швам и разлезлась; тут была сцена, трудно поддающаяся описанию: все мы лоском легли, т.е. не в буквальном смысле, а в том, что все в судорогах, скорчившись, а некоторые ползком, отошли прочь – никакой, по-видимому, возможности работать. Однако кое-кто доброю волею, некоторые после строгого приказания взялись за эту тушу, утащили ее, подобрали остатки и проч. и проч. Между солдатами, надобно заметить, мало было таких, которые охотно шли вперед на верную опасность, только некоторые были замечательно храбрые ребята: например, Иванов – крепкий, толстоголовый блондин, лезший решительно всюду, как будто не разбирая, есть опасность или нет; что у него было на душе – не знаю, но снаружи он казался совсем пассивным. Он уцелел за эти дни самаркандского сидения, но, помнится, мне говорили потом, что он был убит в одной из экспедиций. Из-за неуклюжести этого храброго детины мы все, находившиеся для стрельбы в башне, в числе 15-20 человек, чуть раз не погибли: осаждающие что-то работали под самыми стенами – подозревалось, не делают ли подкопа под стену, к чему поползновения у них были; поэтому, чтобы не рисковать людьми для вылазки, надобно было бросить несколько ручных гранат. Взялся бросить Иванов; он влез на укрепленные вверху башни балки, перешептываясь и любовно перебраниваясь с товарищами: «Чего стоишь-то, давай!» – «Бери, да ты ступай выше!» – «Куда выше-то, ступай сам, што ли!» – «А и то пойду, что ты думаешь!»... Наконец взял в руки гранату, размахнулся, подбросил – и она упала посреди нас... Все ошалели – и я в первую минуту, признаюсь, в том числе; потом, сообразив опасность, я, как заяц, выпрыгнул оттуда с криком: «Спасайся, братцы!» Все, в том числе и Иванов, успели выбежать; раздался взрыв, тем более страшный, что он был в тесном пространстве, поднявший и разбросавший массу кирпичей и камней. Уж досталось же потом Иванову от товарищей! Надо было слышать, как они пилили его: «Ну что было бы, Иваноу, кабы ты нас всех убил, а? Нет, ты скажи, что бы было, ведь ты и Василья Висильевича положил бы!» Иванов не знал, куда деваться от конфуза. Уж я заступился раз: – Да оставьте вы его, что бы ни было, дело прошлое, что вы его корите! Но при первом же случае шутники опять начали: «Так Иваноу! Как ты нас взорвать-то хотел?» Мы узнали, что с первого же дня осады комендант отправил гонца из туземцев к генералу Кауфману с обязательством воротиться и принести ответ. Так как этому джигиту обещали за исполнение комиссии 100 рублей и еще какую-то награду, то полагали, что, коли он не явился, значит, убит, что и подтвердилось потом. Каждый день майор Серов приискивал надежных людей, которые за вознаграждение, все более и более увеличиваемое, брались уведомить командующего войсками о нашей незавидной участи. Комендант писал маленькие записочки по-немецки, в которых уведомлял, что приступы не прекращаются, мы начинаем ощущать недостаток в воде, в соли, убитых и раненых много: по числу гарнизона – чуть не половина. Словом, положение делается критическим... Ответа не было! Мне рассказывали потом, что после сильного приступа второго дня комендант собрал военный совет, на котором решено было драться до последней крайности и, если одолеют, т.е. войдут в крепость, то собраться всем в ограду эмирова дворца, еще защищаться, сколько будет возможно, и затем взорваться – вот спасибо!.. Назаров, как я узнал, был не согласен с этим решением и брался, коли придется уступить крепость за невозможностью защищать ее, пробиться с остатками гарнизона до главного отряда. Хотя мнение его не было принято, он говорил будто после, что так бы и поступил, т.е. на свой страх стал бы пробиваться. Что касается Штемпеля, то с этого тщедушного, морщинистого, любезного, но молчаливого русского немца, едва, впрочем, владевшего немецким языком, сталось бы исполнить решение и отправить нас всех сначала на воздух, а потом туда, откуда никто еще не возвращался. Мы, молодежь, тогда ничего этого не знали и были далеки от мысли, что такие кровожадные решения приняты нашими командирами. На третий же день, по сведениям, собранным Серовым от лазутчиков, сделалось известно, что генерал Кауфман идет к нам на выручку, о чем комендант и объявил гарнизону для ободрения его; но в этой вести была только доля правды. Как узналось после, дело стояло так: из наших джигитов, посланных с помянутыми известиями к Кауфману, ни один до него не добрался – всех их перехватали и всем перерезали горло, несмотря на то что они решились пробираться пешком или, вернее, ползком. Генерал же, побив бухарцев под Зера-Булаком, действительно остановился и далее не пошел, что и было тотчас по обыкновению быстрее ветра сообщено туземцами и своим единомышленникам в Самарканде и значительно посбавило у них куражу. Разбив эмира, Кауфман собрал военный совет для решения вопроса: идти вперед или воротиться? Приятель мой генерал Гейне советовал идти немедленно на Бухару, разрушить ее и там предписать мир эмиру; генерал Головачев подал противоположное мнение; он указал на неполучение вестей из Самарканда, на настойчивые слухи о том, что город этот в восстании, крепость, по одним – штурмуется, а по другим – уже взята восставшими жителями вместе с подошедшими шахрисябзцами. Генерал Кауфман, сам очень обеспокоенный неполучением вестей от нас, присоединился к последнему мнению, что и спасло нас; пойди отряд в Бухару, нам бы не удержать крепости. Лично я, например, – смело могу сказать, если не самый ретивый и неутомимый из защитников, то один из таковых, – начинал чувствовать усталость; после сильного приступа второго дня сам про себя, т.е. совершенно искренно, я задался вопросом: а что, если так будет еще несколько дней – хватит сил или нет? И решил, что вряд ли... Правду говорят, что Господь умудряет младенцев: один Г. был очень умный, талантливый человек, другой Г. был бравый, но, не очень умный и без особенных талантов – первый, однако, ошибся, а второй угадал; спасибо ему за это, а главное – мир его праху, так как он умер недавно, и умер в черном теле. Несмотря на оповещение, что главный отряд идет к нам на выручку, дни проходили, а о помощи не было ни слуху ни духу. По-прежнему у нас с утра до вечера была перестрелка и иногда то там то сям нападения, далеко, однако, не такие отчаянные, как прежде. Мы видели, что число атакующих было меньше, но только после узнали, что войска Шахрисябза, опасаясь мщения Ярым-падишаха, т.е. полуцаря, как они называли генерал-губернатора, стали отходить и вскоре совсем улетучились. Наши купцы так ободрились за это время, что целою гурьбою под предводительством жившего вместе с ними военного интендантского чиновника отправились к стенам – посмотреть и себя показать; но, увы, отец-командир, интендантский чиновник, был немедленно же убит наповал, и вся компания воротилась домой с тем, чтобы более уже не любопытствовать. Делать большие вылазки мы более не стали, так как убыль в людях была и без того слишком велика, и комендант не хотел рисковать, но выжигать прилегающие к стенам дома мы ходили. Назаров выжег все по направлению от Бухарских ворот к той дороге, по которой должен был войти отряд не без задней мысли, как сам он признавался, показать командующему войсками, что следовало бы ему сделать перед уходом для обеспечения крепости. Надобно сказать, что генерал Кауфман, не говоря о многих других чудных его качествах, был еще человек высокой доброты: он не дал пальцем тронуть жителей, когда занял Самарканд, и, конечно, не мог решиться уничтожить треть города вокруг крепости и разорить столько народа, ничем еще официально не провинившегося; этим только и можно объяснить то, что он ушел вперед, не приведя крепость в тылу в состояние возможности обороняться. Хлеба у нас было довольно, соли, как сказано, недостаточно, мясо тоже было, но сена для лошадей и скота не хватало, пришлось предпринять фуражировку по всем правилам военного времени. Мы прошли тайным проходом под стеной, который обыкновенно был завален, залегли в цепь и перестреливались с окрестными садами, пока солдаты-косари выстригли порядочную площадку клевера; тогда мы, тихо ретируясь, вошли опять в крепость, почти без потерь. В ожидании скорого освобождения наш начальник артиллерии решился отомстить той мечети, с минарета которой били по нашим раненым. Купец Трубчанинов, зная мою слабость к мечетям, известил меня: – Василий Васильевич, ведь штукатурку-то отбивают! Штукатуркою он называл фаянсы, которыми мечеть была выложена и которыми, он знал, я восхищался. – Где, как? Я бросился к М. и едва-едва уговорил его пощадить минарет, в который уже было пущено несколько ядер. На пятый или шестой день осады, не помню хорошенько, появился под воротами человек, махавший бумагою. Назаров не велел стрелять и подозвал его. Здоровенный бородатый детина, очевидно, не из трусов, потому что подошел под самый огонь наших ружей, показал имевшееся у него писание не по-нашему, и Назаров поручил мне провести его к коменданту. Я взял бумагу, вскинул ружье на плечо и повел этого посланца, державшегося, надобно сказать, с большим достоинством; перед входом в эмиров двор, где был наш парк, раненые и проч., я завязал ему глаза носовым платком, сказавши по-туземному: – Не бойся. – Я ничего не боюсь, – отвечал он. Взяв за плечи, я протащил его до комнаты коменданта, где снял с глаз повязку. У Штемпеля в это время был Серов, хорошо владевший туземным языком. Он принял бумагу, просмотрел и начал бранить моего парня самыми отборными, непечатными словами: оказалось, что он принес предложение о сдаче. «Спасенья вам нет, – писали заправители восстания, – сдайте крепость, мы пропустим вас свободно». – Больше ничего не надобно? – спросил я начальство. – Ничего, можете идти. Я воротился и сообщил нашим как о предложении нам сдаться, так и о немилостивом приеме, сделанном комендантом этому предложению. Солдатики столько раз уже слышали о том, что идут, идут нам на выручку, что, когда никто не являлся, стали опять поговаривать: «Видно, нам здесь зимовать, забыли о нас». Наконец на седьмой день рано утром въехал в ворота со стороны отряда молодой джигит, благополучно проехавший туда и привезший назад ответ генерала. Мы смотрели на него как на спасителя, и невзрачная, грязная физиономия его, повязанная еще грязнейшею тряпицей, положительно казалась нам вдохновенною! Впрочем, он, по-видимому, сознавал важность исполненного поручения и кроме понятного довольства своим подвигом предвкушал, вероятно, и удовольствие получения награды в 300 рублей вместе с Георгиевским солдатским крестом (если не ошибаюсь). «Держитесь, – писал генерал Кауфман коменданту, – завтра я буду у вас». Какое же грянуло по всей крепости «ура!», когда сделалось известно содержание этого письма! Конечно, восставшие поняли, что дело их проиграно, и, кроме нескольких отчаянных голов, не беспокоили более нас серьезно. Оказалось, что это был первый из посланцев, добравшийся до отряда, когда тот был уже на обратном пути; остальные шесть человек были перехвачены и убиты. Перестрелка по-прежнему продолжалась, даже вышла тревога, небольшое нападение вечер эм, но эпопея наша, очевидно, приходила к концу. Эту ночь главный отряд ночевал недалеко от города, хорошо слышал нашу перестрелку, и генерал Кауфман особенно беспокоился нашими пушечными выстрелами. Г. рассказывал мне после, что он не спал, все боялся, как бы не взяли крепость. На другой день, как ни упрашивал меня Назаров и офицеры встретить вместе отряд, я ушел в свою саклю и в первый раз после восьми дней лег на чистую простыню. Хотелось заснуть, но не мог, нервы были слишком напряжены. Я лежал в полудремоте, когда ворвался ко мне Николай Николаевич Назаров. – Василий Васильевич! У меня свежий батальон, пойдем город жечь?! – Нет, не пойду, – отвечал я. – Так не пойдете? – Нет. – Ну так я пойду один, пусть скажут, что Назаров сжег Самарканд!!! Скоро огромный столб дыма дал знать, что Назаров время не потерял – весь громадный базар запылал. Добрейший Кауфман, понимавший, что надобно будет дать пример строгости, очевидно, нарочно провел предыдущую ночь, не доходя несколько верст, чтобы дать возможность уйти большему числу народа, особенно женщинам и детям; зато теперь он отдал приказ примерно наказать город, не щадить никого и ничего. Один военный интендантский чиновник, бывший в числе добровольных карателей, рассказывал, что «вбегает он с несколькими солдатами в саклю, где видит старую-престарую старуху, встречающую их словами: аман, аман! (будь здоров). Видим, – говорит, – что под рогожами, на которых она сидит, что-то шевелится – глядь, а там парень лет шестнадцати; вытащили его и пришибли, конечно, вместе с бабушкою». Солдатам дозволили освидетельствовать лавки – и чего-чего они оттуда не натаскали! Нельзя было без смеху смотреть, как они одевались потом во всевозможные туземные одеянья, одно другого пестрее и наряднее. За несколько рублей можно было купить у них целые сокровища для этнографа. А что погибло в пожаре старых, чудесной работы разных деревянных и мраморных дверей, колонок и прочего, то и вспомнить досадно! Назаров потешился и с лихвою заплатил городу за все беспокойства, ему причиненные в продолжение памятных восьми дней осады; особенно выместил он злобу на мечети Ширдари, с минарета которой так метко стреляли из фальконетов по нашим больным, раненым и по артиллерийскому парку. «Всех перебил в проклятой мечети», – хвастал он потом. Так как у меня был в этой мечети знакомый мулла, человек вежливых манер и редкой начитанности, которого я, признаюсь, втайне подозревал в помянутой злой стрельбе по нас, но участь которого меня все-таки беспокоила, то я расспросил подробно одного из офицеров, участвовавших в истребительном подвиге Назарова, много ли и какого народа нашли они в мечети. «Нет, не много, – отвечал он, – все разбежались, подлецы!» Я вздохнул свободно. «Только один старикашка-мулла попался; поверите ли, как кошка, убежал от нас на самый верх минарета». – Ну?! – Ну, конечно, сбросили его штыками оттуда. – Уф! Как теперь вижу генерала Кауфмана на нашем дворе, творящего после всего происшедшего суд и расправу над разным людом, или захваченным в плен с оружием в руках, или уличенным в других неблаговидных делах. Добрейший Константин Петрович, окруженный офицерами, сидел на походном стуле и, куря папиросу, совершенно бесстрастно произносил: «Расстрелять, расстрелять, расстрелять, расстрелять!» Случайно остановясь посмотреть эту процедуру, я увидел в числе подведенных и моего знакомого парламентера, подошедшего к нашим воротам с предложением о сдаче. – Неужели и его расстреляют? – спросил я генерала Г., тут же стоявшего, – я знаю этого человека за храброго и порядочного. – Скажите Константину Петровичу, – отвечал он, – для вас его отпустят. Нелегкая меня дернула, прежде чем обратиться к генерал-губернатору, сказать коменданту: – Майор, за что это хотят наказывать этого парламентера, ведь он, помните, держал себя порядочно? – Напротив, он был дерзок, позвольте уж мне лучше знать... И проч. и проч. Я видел, что вмешательство мое неприятно Штемпелю, и отступился: одним больше, одним меньше!.. Над парламентером, между тем, был уже произнесен роковой приговор «расстрелять», и должно быть он понял, потому что его в пот бросило. Выходя со двора, бедняга спросил только «попить»; ему дали воды, он выпил, обтерся полою и покорно зашагал по пути в ту область, где нет «ни печали, ни воздыхания» и где не нужно будет никому предлагать сдаться. назад |