Верещагин, Василий Васильевич. Из путешествий по Закавказскому краю // В.В. Верещагин. Повести. Очерки. Воспоминания. – М., 1990

I
РЕЛИГИОЗНОЕ ПРАЗДНЕСТВО МУСУЛЬМАН-ШИИТОВ

Я подъехал к Шуше, административному центру Карабахской провинции в Закавказье, поздно вечером: сквозь темноту можно было видеть только темный силуэт городской стены, построенной наверху высокой, крутой горы. Шуша – областной город Шушинского уезда – прежде был резиденцией карабахских ханов. Это место довольно хорошо укрепленное, потому что с двух сторон защищено отвесною скалою, а с остальных – стеною с башнями весьма прочной постройки. Подъем к городу очень труден, дурная, грубо вымощенная большими каменьями дорога так круга, что 5 лошадей с трудом тащили мою повозку. Еще не доезжая горы, я видел, что над городом появился сильный свет, и слышал гул от какого-то крика; по мере того, как я приближался, свет все более и более увеличивался и, наконец, обратился как бы в зарево большого пожара, а гул перешел в беспорядочный рев многих тысяч голосов. Я въехал в город узкими крепостными воротами, и здесь картина, подобной которой я никогда ничего не видел – картина оригинальная, дикая, представилась мне: вся площадь, буквально, была запружена народом, шумящим, беснующимся и просто глазеющим. Партиями, человек в сто, вытянувшимися в линию, татары прыгали по площади и прыгали бешено, с дикими возгласами; каждый левою рукою держался за кушак своего соседа, а в правой держал высоко над головою толстую палку, которою с каждым прыжком потрясал. Таких партий было три, и впереди каждой мальчишки, наряженные в какую-то странную смесь разного тряпья и вывороченных кверху шкур, скачут, кривляются и бьют в турецкие барабаны и медные тарелки под общий такт криков и пляски. Муллы-распорядители поощряют словами и жестами прыгающих, расталкивают народ, бранятся; наконец, какой-то важный бек (бек – дворянин)* [* Здесь и далее примечания и пояснения автора], по-видимому, главный распорядитель, скачет в толпе взад и вперед, размахивает шашкою и ругается на чем свет стоит. К этому гаму примешивается еще говор и шум глазеющей толпы, ржанье лошадей и проч. Сцена освещена огромными нефтяными факелами: в железные решетчатые коробки набросано тряпье, постоянно обливаемое нефтью; сотни этих факелов, горящих сильным пламенем, носятся, вслед за прыгающими, на высоких шестах. В массе скачущих на площади отделяются группы персиян: они не держатся друг за друга, а на левой руке носят, как бы собравшись в дорогу, плащи; они тоже неистово скачут во все стороны.

Каждый год, в продолжение девяти первых дней месяца Мохаррема, справляют таким образом татары свои вечера в память страданий и мученической кончины имамов, почитаемых шиитским толком; десятый день посвящен памяти самого Гуссейна, первого имама, сына Алия, внука Магомета. Эти десять дней – время скорби и траура для мусульман-шиитов: полагается в эти дни держать строгий пост, то есть не есть ничего в продолжение дня, с рассвета до сумерек; набожные люди не бреют ни лица, ни головы, не курят, не ходят в баню, не пускаются в путешествия, а проводят большую часть времени в благочестивых разговорах, которые переводятся прозою татарской жизни в сплетню. Те, которые действительно воздерживаются в продолжение дня от пищи и кальяна, с избытком вознаграждают это лишение в дозволенное время, то есть обжираются после сумерек и до рассвета. В мечетях за эти дни читаются страницы из описания страданий имамов и говорятся на эту тему проповеди.

Эти страдания имамов служат также содержанием для мистерии или драмы, разыгрываемой частию в первые девять дней, частию, с особенным торжеством, на десятый день. Согласно древнему обычаю, вся драма должна была бы разыгрываться в последний день, но дли облегчения как самих актеров, так и зрителей представление дается отдельными действиями в продолжение многих дней.

В Шуше дело велось таким образом: при мечети, в товарном караван-сарае или в другом каком месте, где есть большой двор, окруженный зданиями, устраиваются подмостки. Действующие лица набираются из желающих горожан, а для главных ролей часто выписывают актеров из Персии, где, как в главном гнезде шиитства, есть недурные мастера этого дела. Главный распорядитель представлений заведует и костюмировкою, которая оригинальна и фантастична, но довольно произвольна; Странно, например, видеть в группе актеров, разодетых е кольчуги, шлемы и со щитами в руках, одного одетого в современный русский чиновничий вицмундир, со старою пуховою шляпою на голове. Мне объяснили, что эта смешная фигура представляет французского посланника (по преданию, присутствовавшего при некоторых из представляемых событий). Другой актер, представляющий арабского калифа, преважно восседает в старой французской кавалерийской каске, с длинною прядью конских волос на гребне. Все женские роли исполняются мужчинами, закутанными в платки и шали до самых глаз, т.е. так, как это принято у туземок. Двор, на котором дается представление, битком наполняется народом, верхние галереи караван-сарая – женскими чадрами.

Актеры расстанавливаются и рассаживаются на платформе полукругом; каждый держит в руках маленькую тетрадку, по которой и читает свою роль, обыкновенно жалобным голосом, нараспев. Помню одного актера из Персии, исполнявшего роль убийцы пророка: он декламировал с большим одушевлением сильным, звучным голосом; присутствовавшие буквально электризировались его словами. Вообще, представления эти производят на толпу сильное действие: раздаются со всех сторон плач и рыдания, при некоторых сценах, особенно трогательных, как, например, когда молодой имам, последний родственник Гуссейна, оставшийся в живых, перед выходом на битву прощается с матерью и родными, стоны и вопли поднимаются такие, что заглушают и прерывают ход действия. Я видел около себя седых стариков, которые плакали и рыдали, как дети. О женщинах и говорить нечего: они заливаются, мечутся и рвутся во все продолжение представления. Можно сомневаться в полной искренности такой необыкновенной горести; вероятно, немалую роль играет тут уверенность в том, что каждая слеза, пролитая при этом случае, смывает целые горы грехов.

В продолжение помянутых девяти дней татары ходят процессиями по городу, поют разные жалобные гимны и бьют себя в грудь под такт общего напева. С наступлением вечера, как я уже говорил выше, о разных концов города начинают сходиться на площадь партии прыгающих и беснуются таким образом до поздней ночи. Так выказывают татары свою печаль и в то же время готовность стоять за свою веру и имамов, или, так как имамы уже перешли в вечность, то пускай, дескать, знает мир, как зашищали бы мы их, если бы они жили и страдали в наше время...

До последних годов эти ночные собрания были запрещены правительством, потому что они часто вели к кровопролитиям, и вот в чем дело: в каждом татарском городе непременно есть партии, происхождение которых теряется в далеком прошлом: они сами не разъясняют себе как следует причину недоразумений между собою и перемешивают неурядицы своей истории с современными житейскими дрязгами и интригами дня. Так в Шуше потомки партий, враждовавших когда-то из-за двух претендентов, на персидский престол, Гойдари и Неэмети (страна принадлежала Персии), переименовались просто в губернаторцев и противогубернаторцев; тем не менее они и теперь при удобном случае не прочь подраться между собою, точно так же, как дрались их предки. Эти воинственные наклонности хорошо известны местной власти, которая обыкновенно почетно выпроваживает с места сборища одну партию, в то время как гикания другой возвещают об ее приближении. Мне рассказывали о случае в одном городе Закавказья, когда после одного такого ночного празднества, кроме увечных и раненых, осталось на месте несколько десятков убитых.

Перед тем как перейти к последнему, десятому, дню праздников, скажу несколько слов об исторической основе их.

«Имам Гуссейн (сын Алия, двоюродного брата Магомета, женатого на дочери пророка Фатьме), живший в Медине и давно уже втайне преследуемый арабским халифом Езидом за привязанность к нему народа, наконец, восстал против этого халифа; ему удалось поднять жителей преданного ему города Кюфа и собрать войско, но восстание было скоро подавлено, и сам Имам, оставленный почти всеми приверженцами, загнан в пустыню на берег Евфрата, где все его дети и родственники, за исключением одного больного сына, после подвигов высокой храбрости, пали, один за другим, в слишком неравной борьбе; тела их подверглись поруганию неприятеля, имущество – разграблено, а жены и родственницы Гуссейна, вместе с головами убитых, воткнутыми на пики, доставлены в Шам (Дамаск) к халифу Езиду. Девять дней продолжалась неравная борьба с войсками сунитов; последним – на десятый день – сложил свою голову и храбрейший из храбрых, сам Гуссейн. Смертные останки его были впоследствии похоронены на месте, названном Кербелай (керб и бела – земля печали и горя), сделавшемся великою святынею, главным местом поклонения шиитов»* [* Из опасения слишком удлинить статью опускаю поэтические и небезынтересные подробности этого события].

Память этих-то десяти дней и справляется ежегодно молитвою, постом и теми церемониями, о которых идет речь. Празднество десятого дня отличается особенною торжественностью. Огромная процессия, сопровождаемая всем населением, выходит за город, где располагается на лугу слушать и смотреть представление последнего действия кровавой драмы, когда-то разыгравшейся на берегах Евфрата и с тех пор прикрашенной и получившей легендарный характер.

В толпе народа, на городской площади в Шуше, ожидал я зрелища, подобного которому по фанатизму и дикости, вероятно, не сохранилось в наше время ничего и нигде. Протяжные крики «Гуссейн! Гуссейн!» дали знать о приближении процессии, которая вскоре и показалась. Впереди тихо двигаются режущиеся: несколько сот человек идут в две шеренги, держась левою рукою один за другого; в правой у каждого по шашке, обращенной острием к лицу. Кожа на головах фанатиков иссечена этими шашками; кровь льется из ран буквально ручьями, так что лиц не видно под темно-красной корой запекшейся на солнце крови; только белки глаз да ряды белых зубов выделяются на этих сплошных кровяных пятнах. Нельзя без боли смотреть на режущихся таким образом малолетних, идущих в общей шеренге, в голове шествия. У каждого обвязана кругом шеи белая накрахмаленная простыня; накрахмалена она для того, чтобы не пропускала кровь на платье, а крови на простынях довольно: лучше сказать, они залиты ею сверху донизу.

В середине между рядами режущихся идут главные герои дня, ищущие чести уподобиться своими страданиями самому Гуссейну – полунагие фанатики, израненные воткнутыми в тело разными острыми предметами. Передняя сторона головы такого мужа украшена наподобие зубцов короны тонкими деревянными палочками, заткнутыми за кожу на лбу и на скулах, до ушей; тут же затыкаются небольшие замочки; эти замочки и еще небольшие же складные зеркальца нанизаны по рукам, на груди и на животе. Зеркальца затыкаются за кожу небольшими проволочными крючками. На груди и на спине привязаны к телу, концами накрест, по два кинжала и привязаны так плотно, что одного неловкого движения достаточно для того, чтобы лезвие вошло в тело. С боков, поперек корпуса, две шашки, также небезопасно расположенные лезвием по телу; на концы шашек накидываются медные цепочки или тяжелые железные цепи – то или другое, смотря по усердию. Кроме того, всюду по телу натыканы железные и деревянные, длинные и короткие палочки, более или менее привязанные к телу для уменьшения боли; желающие попарадировать перед народом, не нанося себе большого вреда, очень легко или и вовсе не затыкают за кожу все эти предметы и так ловко подвязывают их, что издали они имеют вид входящих в тело. Кающихся этого второго разряда, т. е. с утыканною кожею, вообще бывает гораздо меньше, нежели режущихся, человек 5,6 – не более, и надобно думать, что они страдают менее первых, из которых многие на моих глазах падали без чувств или выводились своими родственниками из рядов в состоянии полного изнеможения.

За этими верными идет толпа народа, избравшего себе благую часть – отделываться в общем покаянии одним трауром. Черные или фиолетовые траурные архалуки их расстегнуты на груди, по которой они бьют себя, причем вторят общему крику. Некоторые ударяют себя не просто ладонями, а большими тяжелыми кирпичами: бедная грудь делается пунцовою от ударов, и народ теснится, толпится около этих изуверов: «Вот они, наши праведные, опоры нашего благочестия...» Один дервиш, в абе и в остроконечной шапке с священными надписями, навесил себе на шею цепей и веревку с огромным камнем, совсем согнувшим его спину; женщины, следующие за процессиею, наперерыв прорываются к нему, чтобы хоть одним глазком взглянуть на праведника. Впрочем, дервиши, по большей части, избирают себе в эти дни более спокойное занятие: они расстилают коврики по дороге, раскладывают на них четки, камешки и прочие безделушки из Кербелаи и других св. мест, а сами, рассевшись около, вопят, размахивают руками и просто требуют у проходящих милостыни божьим людям. Далее в процессии несут на плечах четырехугольный остроконечный ковчежец, увешанный шалями и зеркалами; поперек носилок лежит человек в богатом платье – это убитый молодой имам. Множество народа поддерживает носилки, каждый считает за счастье хоть прикоснуться к ним. Этот молодой имам, племянник Гуссейна, едва умолил своего дядю отпустить его на битву, и тот, перед тем как отправить его на верную смерть, исполнил свое давнишнее желание, обручил его со своею дочерью – вот почему, следом за ковчежцем, несет татарин на бритой голове расписанный лоток с атрибутами свадебного обряда.

Далее идет воин в шлеме и кольчуге, перевязанной шалями; он несет в правой руке красивый топорик – это военачальник халифа, совершивший избиение имамов. За ним ведут лошадь Гуссейна в золотой сбруе и богато расшитом седле. Седло утыкано стрелами, так же как и вся лошадь, только на последней стрелы заменены свернутыми бумажками, прилепленными красным, изображающим кровяные пятна, воском.

Затем несут с большой честью и самого имама Гуссейна – чучелу без головы, одетую в богатое платье; на месте шеи вставлено между одеждами несколько коровьих позвонков с окровавленным мясом. Вся грудь убитого утыкана стрелами, и к ней привязаны два живые голубя, изображающих невинность. На этих же носилках стоит на коленях мальчик, весь с головой закутанный в белый саван, испятнанный кровью; для глаз проделаны отверстия в одежде, а к месту рта пришит длинный красный язык – для означения жажды, которую претерпевал имам и все его семейство; мальчик держится руками за голову и поминутно припадает к ногам убитого Гуссейна. Новые толпы народа с рыданием следуют за этою святою ношей. Затем едут муллы и актеры; эти последние в полных костюмах и вооружении. Народ валит за процессиею густою толпою, женщины и мужчины, конные и пешие. Двери, окна и балконы соседних домов, так же и городская стена усеяны народом. Наконец, процессия выходит за город, где на лугу устраивается круг для представления. Режущиеся усаживаются впереди других, по внутренней линии круга, за ними остальной народ, позади всех конные. Начинается представление и с ним плач и вопли зрителей. Для большей торжественности к представлению этого дня приглашается русская полковая музыка, плохо гармонирующая с характером всей обстановки. Еще более неэффективную роль играют донские казаки, пополняющие, за недостатком актеров, число убийц имамов. С этими казаками, которые обыкновенно заканчивают представление атакою, вышел при мне пресмешной случай. Молодой имам, вышедши на битву с своими врагами, обращает всех их в бегство; казаки, представлявшие воинов Езида, должны были таким образом отступить перед четырнадцатилетним мальчиком. Должно быть, это им не понравилось, потому что вместо отступления они так поприжали юношу, что тот, в свою очередь, дал тягу. Ход действия нарушился, и весь народ начал высказывать свое неудовольствие; со всех сторон кричали казакам, что им надобно отступить, бежать – не тут-то было: они вошли в задор и вложили сабли свои в ножны только тогда, когда схватили лошадей их под уздцы и вывели из круга.

С окончанием представления оканчиваются и все церемонии этих праздников. Говорят, что прежде народ считал своею обязанностью при шабаше поколотить всех представляющих убийц имамов, так что даже трудно было находить желающих исполнять роли этих последних. Нынче это вывелось.

II
ДУХОБОРЦЫ

С высокого хребта открылась перед нами долина, в которой расположена духоборческая деревня Славянка. Немного далее, за ближними горами, как мне объясняли, есть еще несколько деревень этих же сектаторов, но тех мне не удалось видеть. Скоро повстречались и сами духоборцы: большой гурьбой возвращались они с ближнего сенокоса домой с косами и граблями на плечах. Одеты в белые рубашки, заложенные в широкие шаровары – по-солдатски, на головах картузы с большими козырями. Толпа смотрела весело, слышны были говор и смех. Проезжему все вежливо приподняли шапки.

Деревня Славянка лежит в лощине, при быстром горном ручье, текущем в Куру; до Елисаветполя (Ганжи) отсюда будет верст 60 с лишечком. Кругом горы, почти лишенные растительности, но в самом селении много зелени и деревьев. В деревне теперь считается 205 домов и до 600 душ мужеского пола.

Духоборцы вышли сюда или, лучше сказать, были выселены из Таврической губернии, куда, в свою очередь, их переселили в 20-х годах из внутренних губерний. Многие старики хорошо помнят еще родные места в старой России, в Тамбовской, Саратовской и др. губерниях. Первая партия пришла в 1840 году, другие несколько позже. Сначала было им здесь довольно тяжело: пришлось, на первое время, селиться у соседних армян и татар, которые обращались с ними очень немилостиво, без церемоний грабили их и даже резали. Строиться было трудно, лесу вблизи нет, и провоз его по горным тропам очень затруднителен; многие тогда возвратились в православие и вернулись в Россию.

Кое-как, впрочем, оставшиеся оправлялись понемногу, и теперь, т. е. через 25 лет, духоборческие поселения в числе, если не ошибаюсь, четырех деревень выстроились и обставились отлично, на зависть всем окрестным туземцам.

Очень строго преследовали их толк, стараясь препятствовать распространению его; в этих-то видах духоборцы были выселены сначала в Таврию, а потом в еще более глухое место, в горы Закавказского края. Император Александр I посещал их еще в Таврической губернии, присутствовал при молении и своим милостивым обращением не только оставил по себе добрую память между сектаторами, но и улучшил их, крайне незавидное тогда, гражданское положение. «Только со времени его посещения, – говорят духоборцы, – стали смотреть на нас, как на людей: и скотинку погонишь в город, и что другое продашь или купишь; а то прежде купец или кто другой первым делом начнет ругаться перед тобой: нехристи да такие, сякие... просто хоть и не показывайся никуда». Вообще, можно заметить, что прежние гонения и оскорбления еще очень памятны им, так что, несмотря на лучшие времена, охотников на переселение назад в Россию между духоборцами найдется, вероятно, немного. Основная религиозная идея духоборцев может быть выражена в нескольких словах. Единый Бог в трех лицах: Отец Бог – память, Сын Бог – разум, Дух св. Бог – воля, Бог-троица едина. Никаких писаний они не имеют; не признают ни Евангелия, ни Библии, ни книги св. отцов православной церкви: все это, говорят они, написано человеками, а все, что от человека – несовершенно. Понятие о Христе чрезвычайно сбивчивое: вместе с смутным признанием его как Богочеловека полнейшее отсутствие понятий о том, как он жил и за что страдал. Понятие о Христе ограничивается тем, что сказано о нем в их так называемых Давидовых псалмах. Эти псалмы – единственная молитва, общеупотребительная у духоборцев; насколько они Давидовы, т. е. насколько могут быть приписаны пророку Давиду, который пользуется у них большим уважением, можно судить по тем образцам, которые у меня есть, но которые неудобны для печати. Может быть, в первое время образования толка молитвы эти имели более смысла; но так как они передавались и теперь передаются в семействах от отца к сыну только устно, то и неудивительно, что при совершенной безграмотности этого народа многие слова и целые фразы искажены и обессмыслены до смешного. Духоборцы же уверены, что каждое слово этих псалмов идет по преданию от уст самого псалмопевца.

Недоверие или, даже вернее будет сказать, отвращение ко всяким писаниям доводит их иногда до бессмыслиц вроде следующей. Вместе с пророком Давидом три ветхозаветные личности пользуются у них большим почетом; это Анания, Азария и Мисаил, и почему же? Потому что они достояли при кресте до конца. «На что уж апостол Петр был близок ко Христу, – толкуют духоборцы, – и тот отрекся от него, а они выдержали». На замечание мое, что, живя гораздо ранее Христа, они не могли присутствовать при его страданиях – отвечают, что не их дело рассуждать об этом, довольно верить тому, что передано от отцов. Смысл поверия понятен, но в хронологии, повторяю, бессмыслица. – Не известны ли вам, – говорю я нескольким старичкам, беседовавшим со мною, – кроме Давида и другие ветхозаветные пророки, также много предсказывавшие о Христе, как например, Исайя?.. – Какой это, батюшка, Исай, – перебивают меня – это что Авраам, Исай, Иаков-то?.. Где же их знать, и много их всех, да и давно они очень жили.

О святых, почитаемых греческой церковью, отзываются, что это были, может быть, очень добрые люди – и только.

Догмат почитания властей, вследствие практической необходимости, начинает входить у них в силу и, с другой стороны, утрачивает значение любимый догмат духоборца:

...Не убоюся,
На Бога сположуся.

По поводу этого стиха припоминаю смешной случай. Как-то в воскресенье, справляемое у духоборцев с водкою и гульбою, пьяный отставной солдат (которых много между этими сектаторами) крепко ругался под моим окном; я послал бывшего со мною провожатого, казака, попросить его уйти с бранью куда-нибудь в другое место. Смотрю в окно и вижу, что казак принялся усовещивать:

– Что ты это вздумал тут ругаться, разве не видишь, здесь остановился проезжий чиновник, ведь нехорошо...

Пьянчужка мой презрительно посмотрел на посланного, подбоченился и пропел ему в ответ:

Я тебя не убоюся,
А на Бога положуся!

Казак махнул рукой и воротился ко мне огорченный.

– Ничего с ним, ваше благородие, не сговоришь, грубиян, известно – пьяный человек...

«Царя мы почитаем, – говорят духоборцы, – это на нас пустое взвели, что мы власть не чтим; царя нельзя не почитать, только что отцом его, как православные, не называем».

Расскажу о богослужении духоборцев, крайне простом и несложном.

В воскресенье провели меня в избу, назначенную для собраний. Очень чистая, обыкновенная крестьянская горница, просторная, но низкая, с большою русскою печью и увешанная красивыми полотенцами, битком набита народом. Мужчины с одной стороны, жинки с другой; постарше летами сидят на лавках, остальные стоят. Начинают поочередно читать молитвы; если кто ошибается, его тотчас же поправляют:

– Не так ты говоришь!

– Как не так, как же еще?

– А вот как...– и, в свою очередь, ошибается – опять со всех сторон раздаются поправки. Я заметил, что ошибаются больше мужчины, женщины знают молитвы (псалмы тож) тверже и поправки идут больше с их стороны. Чтение молитв продолжается довольно долго, пока не истощится весь запас их или, что бывает в тяжелую рабочую пору, пока не начнет сказываться в присутствующих усталость, послышатся с углов и укромных местечек всхрапывания. Тогда кто-нибудь приглашает собрание перейти к пению:

– А что, господа, тяжко (душно) что-то, не выйти ли на двор попеть-то?

Все отправляются на двор, где опять мужчины становятся в одну сторону, женщины – в другую. Обычай становиться мужчинам и женщинам одним против других строго соблюдается. Этим исполняется заповедь: иметь перед собою, во время молитвы, образ божий.

Поют также долго, на один и тот же заунывный и такой грустный напев, что непривычному тоскливо сделается: вспоминается что-то родное, далекое... Волга и бурлаки с их песней, подобною стону... Впереди мужчин всегда стоит запевало, который и начинает выпевание каждого псалма.

В деревне Славянке исправлял эту почетную должность пренаивный старичок, часто приходивший ко мне беседовать и всегда не с пустыми руками: то с сотовым медом, то с свежими огурчиками, на что, впрочем, не упускал случая упрятывать в карман добрую горсточку папирос, которыми после, как мне сказывали, похвалялся перед соседями: «Чиновник это меня все потчует – уважает».

Мне он несколько раз тонко намекал на важность исполняемой им обязанности: «Поди ты, вот другому, хоть что хошь, не зачать псаломчи-ка – это уж в кого что господь вложит...» Только запевало и, может быть, еще несколько человек при пении следят за словами, остальные же просто вторят воем.

Перед окончанием богослужения становятся полукругом и начинают кланяться и целоваться друг с другом; мужчины обходят поочередно всех мужчин, женщины – женщин. Взявшись за правые руки и поклонившись один другому два раза, целуются, затем еще два раза кланяются; последний поклон, особенно низкий, обращен со стороны мужчин к женщинам, и к мужчинам – с женской стороны. Поклоны отвешиваются как-то очень неуклюже и немного в сторону. Каждый обойдет непременно всю присутствующую братию, не исключая и подростков. Очень маленьких детей мне не случалось видеть на молитвах. Во все время церемонии поклонов пение не прерывается. По окончании ее – шабаш, шапки на голову, и по домам.

Я записывал их псалмы буквально, со слов старых и молодых; те и другие, старики же в особенности, плохо понимают, что они говорят; зазубривая слова наизусть, они часто не понимают их смысла, и когда я спрашивал объяснения некоторых мест, старички отвечали большею частью так: «Кто ж его знает, премудрость божия, не достигнешь всего этого». Или: «Бог его знает, я этого не знаю, так родители наши читывали, так и мы читаем; так маленьких приучили, и господь знает, что там к чему». Случалось получать и объяснения, но по большей части очень темные; видно было, что сходство в выговоре слов и выражении фраз принималось за сходство в смысле. Стоит читающему забыть одно слово псалма – он тотчас сбивается и начинает сначала.

Случится, что бравый духоборец выпустит из середины добрую часть молитвы и догадается об этом только тогда, когда окончит. Подумает, подумает, да и говорит: «Должно, пропустил я чего-нибудь, потому уж очень скоро конец пришел».

Иногда же спохватится вовремя: «Нет, нет, что-то не так; ну-тка почитайте, что там у вас записано?» Я читаю: «...И причащаемся мы ко святым его тайнам, божественным, страшным, животворящим...» – «Ну, ну, так, так; еще теперь пиши: Христовым, – и потом начинает припоминать весь запас книжных слов и бормотать про себя: божественным, страшным, животворящим, Христовым... Божественным, страшным, животворящим... Ну, пиши еще: бессмертным»... Ох! как теперь дальше-то, не забыть бы чего... Ну-ка, почитай-ка же еще сначала... и т.д.

При общественных молитвах этого, разумеется, не случается, потому что ошибка сейчас поправится несколькими голосами.

Молятся не только по воскресеньям, но и по будням, поздно вечером, после работ, в особенности по субботам.

Нельзя не удивляться, что духоборцы, с их здравым житейским смыслом, приписывают составление своих псалмов пророку Давиду, когда содержание большей части их ясно указывает на время и обстоятельства, сопровождавшие образование и развитие их толка.

Вот, например, одна из молитв или псалмов, представляющая род катехизиса духоборского вероучения; повторяю, что я записывал ее слово в слово:

«Иже духом Богу служим, хвалимся мы о Христе Иисусе; духа забрали, от духа берем, духом и бодрствуем. Веруем мы во единого Бога Отца Вседержителя, Творца, который нам сотворил небо и землю и белый свет открыл, в Того мы и веруем. Окрещаемся* [* Видимого крещения, так же как и прочих таинств, у духоборцев нет. Вообще, вероучение их лишено всяких обрядностей – чем они отличаются от сектаторов других толков] мы во имя Отца и Сына и св. Духа. Молимся мы Богу духом, духом истинным и Богу истинному; гласом моим ко Господу воззвах, гласом моим ко Господу помолюся. Исповедаемся Бога небесного, яко благ Господь, во веки милость Его, понеже все согрешения оставляем и причащаемся мы ко святым Его тайнам божественным, страшным, животворящим, Христовым, бессмертным во оставление грехов. Ходим мы в церковь в Божию, во единую святую, соборную, апостольскую, где есть собрание истинных христиан. Священника мы имеем праведного, преподобного, не ложного, не злобного, который отлучен от грешника. Богородицу мы именуем и почитаем, из ней же народился Иисус Христос на потребление грехов Адамовых. Святых угодников почитаем и подражаем стопам их* [* Тут, кстати, замечу, что многое из высказываемого здесь противоречит разговорным речам духоборцев]. Кланяемся мы образу Божию – неоцененный образ Божий, лик небесный поет и глаголет. Иконы истинные и естественные, непремерные к хартерам** [** Вероятно, непохожие на картины] со его же обчества, показует Сын Отца, Св. Духа.

Царя почитаем, спаси, Господи, царя, услыши нас. Имеем мы пост – воздержание в мыслях. Содержи меня от всего зла, от уст роптания, от рук убиения, от всякого зла воздержания, отыми у меня всю неправду. Имеем мы брак, дело вечное блаженство, в том мы себя и утверждаем. В рукотворную церкву ходить не желаем; написанным образам не кланяемся, и мы в них святости не чаем и спасения не заключаем; потому мы на себя рук не воскладаем, а мы прибегаем к слову Божиему, кресту животворящему – и Богу нашему слава».

Записав каждый из приведенных псалмов по словам одного духоборца, я перечитывал его буква в букву многим другим, чтобы узнать: не будет ли с их стороны поправок: за исключением самых незначительных изменений и добавок нескольких пропущенных слов все остальное признано было верным и согласным с сохранившимся в памяти их преданием.

Те же духоборцы, которые славят бога и свою веру по странным и подчас диким псалмам, живут честно, разумно и зажиточно. Правда, что эти качества присущи и другим загнанным и забитым религиозным обществам, каковы, например, секты молокан, субботников и скопцов в Закавказском крае.

Но я, познакомившись с молоканами и духоборцами, ставлю последних далеко выше первых в нравственном отношении.

У молокан, например, запрет на вино и на табак, и наружно они не пьют, не курят, но зато втихомолку не откажутся от запретного плода. У духоборцев этого нет: они открыто пьют и курят и даже сами разводят махорку. Молокан, при случае, не прочь надуть или даже украсть – у духоборцев случаи того и другого так редки, что все наперечет. Замечательно, что духоборцы считают молокан отщепенцами своей веры, а молокане уверяют, что духоборцы отстали от них – и это последнее вероятнее.

Теперь оба толка ненавидят один другой: «Безбожники хуже псов»,– отзываются молокане о духоборцах. «Разве это люди?» – говорят, в свою очередь, духоборцы о молоканах.

Относительно моего приезда и занятий, например, духоборцы были гораздо менее подозрительны, чем молокане; эти последние так, кажется, и остались уверены, что мое пребывание у них имело целью тайные розыски и в перспективе ссылку на Амур. Правда, и духоборцы не вдруг разговорились: «Вот вы нас спрашиваете об том да об другом, – говорил мне один старикашка, – а мы еще не знаем, кто вы такие».

– Да тебе зачем это знать?

– Как зачем? Не знаем, что можно вам говорить и что нет. Чиновники вы или нет, благородный или высокоблагородный – будем знать, как величать вас.

Я объяснял, насколько мог вразумительно, что просто, мимоездом, заехал посмотреть, как живут русские люди между татарами и армянами.

– Вы заперты в горах, у вас мало кто бывает, да и сами вы редко выходите из своих мест, так об вас ходят разные слухи, не знаешь, чему и верить; мне захотелось узнать, сколько правды в том, что об вас рассказывают.

Некоторые, по-видимому, проникались этими доводами и одобрительно качали головами.

– Так, так, это точно, что рассказывают об нас много вздорного.

Нашлись даже такие политики, что благодарили меня за честь, которую я им делаю своими расспросами.

Как я уже говорил прежде, ни книг, ничего писанного у духоборцев нет: старики и сами не знают грамоты, и детей своих не учат – считают это занятие излишним для мужика. Исключение составляют только занимающие должность писцов при сельских управлениях – это по большей части грамотеи из отставных солдат. Только узнав о таком организованном невежестве, понял я, что не шутил старичок, вносивший меня сделать милость сосчитать, сколько ему будет лет теперь, если он в 1822 году шел с отцом в Таврию из Тамбовской губернии мальчишкою 14 лет: «Давно, – говорит, – хотел я об этом узнать, да все не у кого было спросить». Этот же приятель, узнав, что я поездил по белу свету, добивался узнать, где именно солнышко садится?

«Так-таки и нету такого места, где солнышко садится?» – переспрашивал он потом еще несколько раз.

Откуда духоборцы взяли свой наряд (говорю о мужчинах)? Когда я спрашивал у них об этом, они отвечали, что это «платье настоящее россейское», но именно в настоящей-то России его и нельзя встретить. Еще широкие, длинные шаровары – туда-сюда, но откуда перенять коротенький, на манер солдатских, архалук со стоячим воротником, застегивающимся на груди крючками, внутрь, по-казацки? Все без исключения носят этот архалук. Женщины одеты в обыкновенное русское платье, и при этом волосы у них закрыты платком или куском материи, свернутым наподобие сахарной головы, со свесившимися назад концами. Дома у духоборцев совершенно те же, что и во всей южной России: снаружи резьба, полотенца, коньки со всадниками, петушки и т. п. украшения. Внутри дома чрезвычайно опрятны, стены чисто выбелены и иногда позавешены чем бог послал: полотенцами, узорными бумажками, лубочными картинками и др. в этом роде.

Телеги, например, совершенно такие, как мне случалось видеть в Восточной Пруссии: очень большие дроги, обставленные со всех сторон наклоненными наружу перилами. В такую телегу усядутся двадцать человек, и еще останется место для двадцать первого.

В деревне много ульев, и хороший хозяин продает в год рублей на 100 меду; кроме того, продают нитки и полотна, и почти всегда, а в урожайные годы в особенности, картофель и хлеб.

Почва земли хотя немного и каменистая, но плодородная. Сеют рожь, и она дает сам-десять и сам-пятнадцать; пшеница идет похуже ржи, так же как и ячмень; гречиха родится хорошо, просо опять похуже; сеют полбу, и родится хорошо; из конопли работают масло и едят его, и продают, а картошкой и льном не нахвалятся.

На 205 дымов у духоборцев, в деревне Славянке, тысяч до 7-ми разного скота. Крупный рогатый скот прекрасный – помесь туземной породы с черноморскою. Замечательны также бараны, так называемые у них шпанки, вероятно, действительно испанской или южнофранцузской пород; шерсть от этих баранов продается по 8 и 9 руб. за пуд, тогда как окрестные туземцы продают этот товар, от своих баранов, по 3, по 4 и много по 5 рублей за пуд* [* Теперь эти цены выше].

Как видно, духоборцам жить можно, одно не хорошо – соседи. Об них, т. е. о татарах и армянах, духоборцы отзываются очень дурно: только та и разница между ними, что татарин смотрит, как бы ограбить да убить, а армянин не пропустит случая обсчитать да надуть. О грабежах и убийствах не переслушаешь всех рассказов.

«Только с приездом нового (т. е. нового уездного начальника), – говорят они, – стали мы жить как следует, а то просто в раззор раззорили татары. Грабили среди белого дня: схватят тебя, завяжут руки назад да кинжал над горлом и держат, а другие в это время уводят лошадей. Управы и не ищи: таскают тебя к суду в самую рабочую пору, когда т. е. день стоит рубля серебром. Вытребуют так-то в город, да и то затем, что вот, мол, по твоему делу воры не отысканы – так подпишись, братец, под этой бумагой, что удовлетворен – и делу конец. Едешь куда-нибудь, так и не знают, ждать тебя назад или нет; а приедешь, хоть неиздалечка, так и говорят: слава тебе господи! Ночь прейдет спокойно, воровства на деревне не было – все бога благодарят, ну, авось и завтра как-нибудь проживем».

III
МОЛОКАНЫ

В Закавказье очень много молокан; живут они все хорошо, зажиточно, но только не так согласно, как духоборцы. Между молоканами много раздоров: недовольные почему-либо старыми порядками выдумывают новые, отделяются и увлекают за собой целые партии; отделившееся таким образом общество начинает собираться под руководством нового наставника и уже в отдельном доме. Таким образом, сначала незаметно, потом все в больших размерах разрастаются несогласия и превращаются, наконец, в открытую злобу. Так-то и вышло, что секта духов, как молоканы называют себя, разделилась еще на несколько обществ: во-первых, чистые молоканы – наиболее благоразумные в отправлении своих обрядов. Они признают Ветхий и Новый заветы, читают и поют Давидовы псалмы, которые, как и личность самого псалмопевца, пользуются большим уважением у молокан всех толков. Некоторые ветхозаветные праздники справляют наравне с общеустановленными в православной церкви.

По поводу почитания этих библейских праздников не все чистые молоканы согласны между собою; есть общества, желающие, по примеру субботников, наблюдать все; так что образовалась партия, занимающая среднее положение между чистыми молоканами и субботниками или жидовствующими. Они, впрочем, немногочисленны, и отдельными поселениями мне не случалось их встречать.

Разногласят также и по другим второстепенным предметам: так, некоторые находят соблазн в обычае общественного целования, соблюдаемого молоканами при всех молитвах – новый раздор и отделение. Важнее – несогласия чистых с прыгунами; эти последние принимают догмат ниспослания верующим св. Духа в самом крайнем смысле: они учат, что это сошествие св. Духа проявляется настолько видимо, что в состоянии заставить молящихся приходить в восторг, т.е. попросту бесноваться и даже говорить разными языками. Поэтому богослужения прыгунов, в особенности вечерние или, вернее сказать, ночные, так как они продолжаются далеко за полночь – чистый соблазн, а подчас и смех для всех непринадлежащих к их толку. «Народ ведь не разбирает, да и нас приплетает к их содомству», – говорят чистые и крепко негодуют на нововводителей; так негодуют, что один ни за что не ступит ногой в собрание других – чтоб не оскверниться. Не менее прыганья послужило поводом к раздору и введение прыгунами новых песен, составляемых их современными пророками и псалмопевцами. Песни эти поются на новый лад и обыкновенно предшествуют прыганью, своим веселым, все более и более учащающимся напевом подготовляют и располагают к беснованию.

В свою очередь и прыгуны разделились: часть их, опираясь на свидетельства ветхозаветных писателей и на примеры многих древних патриархов и царей, допускает многоженство. Эти нововводители покамест немногочисленны, и пропаганда их ведется осторожно.

Подозревая во мне официозное лицо, эти люди или, лучше сказать, вожаки их просили представить начальству составленную ими добавку к обыкновенному и известному учению прыгунов. Разумеется, я должен был отказать в этом, но, тем не менее, добыл себе копию с этого добавления.

Сколько я мог заметить, личные неудовольствия и разные домогательства наставников и руководителей играют главную роль во всех этих несогласиях. Масса, сравнительно далеко менее начитанная и развитая, легко поддается на всякое нововведение, льстящее тем или другим страстям и прихотям: так, в прыгуны и многожены валит больше народ молодой, который не прочь поплясать и попеть под веселый напев, да и от нескольких жен не откажется.

Надобно заметить, что многожены, кроме своих полигамических наклонностей, почти сходятся в остальном с прыгунами; так что, для большей ясности, можно разделить все общество молокан собственно на две главные группы: чистых (или общих) и прыгунов.

Скажу прежде несколько слов о первых.

Поздним вечером, в одну субботу, вхожу я в избу их собраний. Изба простая, русская, и вся заставлена скамьями: народу не много; моление еще не началось: толстый пожилой мужик с обрюзглой физиономией (пресвитер, как я после узнал) сказал мне: «Милости просим, батюшка, садитесь поближе, побеседуем». Пока я перекидывался с близсидевшими обычными пожеланиями здоровья, начал собираться народ, сделалось жарко, душно; известно, народ рабочий...

Пресвитер, т. е. наставник или руководитель, сидит на почетном месте, в переднем углу, под киотом, задернутым занавескою. За отсутствием образов у молокан в этих киотах хранятся священные книги и другие вещи: бумаги, чернильница, счеты, подсвечники и прочая канцелярско-хозяйственная рухлядь. На время молений книги выкладываются на небольшой, покрытый чистою белой скатертью, стол, поставленный, по русскому обыкновению, в этом же переднем углу. Рядом с пресвитером сидит его помощник или несколько их. Около этих руководителей и по скамьям, кругом стола, садится народ попочтеннее – молодежь подальше, в глубь избы. Женщины также не очень суются вперед и все больше пристраиваются у дверей и к уголкам.

– Отчего это у вас женщины сидят позади мужчин? – спрашивал я после в разговоре.

– А чином они пониже, батюшка, так и сидят позади, – отвечало несколько голосов, и тотчас же привели мне, в подтверждение этих слов, несколько текстов...

Пока моление не началось, разговоры идут о посторонних предметах и, несмотря на страшную жару и духоту в избе, большая часть сидит в полушубках.

Но вот пресвитер возвышает голос: «Ну, чего бы нам нынче читать... Не горазд я и прежде был читать-то, а теперь и глаза плохи стали. Читай, брат Иван Власьич».– «Нет, Яков Никифорыч, где нам до вас, читайте уж вы». – «Да то-то, вишь, глаза-то плохи стали; ну да, пожалуй... Давай, вот что ли, из апостола Иоанна». Словом, после маленького жеманства, необходимого ради скромности перед заезжим барином, напялил на нос очки и начал читать одно из посланий Иоанна, останавливаясь на каждой фразе для толкования. Объяснения были часто очень произвольные, а иногда неправильные; напротив, были и такие, которые отличались здравым смыслом и практичностью: «Вот вишь, братцы, что апостол-то приказывает, не ссориться. А у нас, вон, третьева дня ребята-то на покосе повздорили да и до заседателя дошли; вот уж этого-то апостол и не велит. Случаем, как ежели до спора дошло, и ступай к старичкам, они рассудят и помирят, и поцеловаться заставят – и делу конец; а то, ишь ты, что вздумали, заседателя беспокоить, тут грех один; так-ти вот... Ну, давай дальше...» и т. д. В тех местах, где читающий, видимо, сам не понимал смысла фразы, он ловко обходив толкование, в таком роде: «Да, ну это тоже апостол не приказывает», или: «И это надо помнить, не забывать».

По поводу слов апостола о будущем царствии небесном пресвитер толковал, что, «когда наступит оно – этого никто не знает, так что, может быть, и внуки наши еще не доживут до второго пришествия Христова». Очевидно, близость этого пришествия, как и Страшного суда, крепко держится в умах.

Окончив, таким образом, главу из апостола, пресвитер сказал народу: «Ну, теперь спойте что-нибудь, ребята». Тут собрание видимо оживилось. Один из помощников пресвитера открыл псалтырь и, посоветовавшись с соседями насчет выбора предмета для пения, громко произнес первую фразу которого-то псалма. Запевало, а за ним и вся толпа начали выпевать ее, под общий тон наших простонародных песен, только еще более заунывно. Так следовала фраза за фразою: пресвитер выговаривает стих, остальные подхватывают его и тянут однообразно, долго, долго... Поют молоканы очень громко, бабы визжат так, что пенье раздается с одного конца деревни до другого; бывало, вечером, в субботу, когда затянут в нескольких собраниях, ничем нельзя заниматься: и двери, и окна закроешь – нет, раздается вой, будто под самыми окнами. После пенья постлали на пол небольшой коврик и, став вокруг него, начали читать молитвы и стоя, и с коленопреклонением; пресвитер громко, остальные нашептывали вслед за ним. Потом опять сели по лавкам и запели; затем разместились кругом всей избы – начался обряд целования: кроме пресвитера, который никому не кланялся, а только первый принимал лобызания других, каждый, Иван или Петр, например, обходил всех, каждому три раза кланялся в ноги и два раза целовался с каждым. У духоборцев мужчины целуются только с мужчинами, а женщины – с одними женщинами; у молокан не так: здесь мужики и бабы, все перецелуются между собою, с тем только правилом, что мужчины, вероятно, как высшие чином, исполняют это первые. Во все время церемонии поклонов и целования пение продолжается; по окончании ее опять молитва, потом опять пение, наконец, заключительная молитва и – конец. Тут пресвитер обыкновенно приглашает собрание приходить тогда-то: «Завтра, братцы, около полудня, собирайтесь опять, помолимся господу богу». При разборе шапок я слышал такие книжные выражения: а где-то моя риза ветхая или риза светлая – дело шло об отыскании своего кафтанишка в общей груде снятого верхнего платья. Припоминаю одно обыкновение, очень деликатное, о котором забыл упомянуть: во время богослужения запоздавшие входят не поодиночке, а группами, собираясь предварительно за дверями; они входят в избу в один из промежутков между пением или чтением, останавливаются у дверей и читают про себя молитву; все присутствующие встают со своих мест и также тихо произносят молитву. Затем обоюдный низкий поклон, и богослужение продолжаемся.

Во время чтения и толкования писания пресвитером помощники его делают добавления и пояснения, а слушатели, в случае непонимания чего-либо, свободны переспрашивать.

В одном месте, где упоминается о крещении, я спросил:

– Почему вы, молокане, не креститесь водою, ведь Христос показал на себе пример этому и сам так крестился?

– Христос-то точно что так крестился, да это только для порядка; а в писании-то, батюшка, что сказано? Иоанн Креститель говорит: «Я крещу вас водою, а грядет по мне, которому я не достоин развязать ремня у сапога,– тот будет крестить водою и огнем». Так если теперь принять крещение водою, надобно принять и крещение огнем – а это что же будет-то?..

Можно заметить из выбора псалмов и текстов для поучений, что молоканы дают большую силу тому догмату христианства, что господь милосерд бесконечно и что нет того прегрешения, словом, делом или мыслию соделанного, которое не могло бы быть заглажено покаянием. Они идут даже дальше и говорят: «Не согрешишь, так и не покаешься, а не покаешься – не получишь св. Духа и не спасешься». Этот вожделенный св. Дух только и сходит на человека в момент покаяния; у чистых молокан общение с ним человека почти не сказывается видимо, разве только повздыхает счастливец, а то и всплакнет, когда почувствует от молитвы облегчение в земных скорбях.

У прыгунов не так. У этих покаявшийся и чувствующий в себе духа считает долгом высказать восторженное состояние своей души: начинает его сначала подергивать и шатать, как пьяного; потом все топают, скачут, вертятся, прыгают на лавки, даже на стол; а то схватятся за стол, налягут на него да и таскают по хате – и мужчины и женщины – женки бесятся еще больше мужчин. Азарт этот, пожалуй, будет понятен, если принять во внимание, что прыгуны, большею частью, народ молодой, которому тяжелы пуританские правила секты, запрещающие всякий намек на светское веселье: пенье, пляску и т. п. Так или иначе они наквитывают это лишение и, как видно, с лихвою; к тому же надобно знать, что молятся молоканы очень долго; бдения их продолжаются по четыре, по пяти и более часов сряду, и это в жаркой душной избе, в глухую ночь, после тяжелого трудового дня – тут не трудно не только временно забыться, но и совсем сойти с ума. Прихожу я на бдение прыгунов; время было уже за полночь. В избе жара – что в бане, и почти темно: горит одна заплывшая свеча. Весь народ, тесно сжавшись один подле другого, лежит на полу ничком, только пресвитер стоит, скрестив руки и опустив голову на грудь, тихо читает молитву. Торжественно и явственно раздаются его слова: «Господи помилуй, господи помилуй, слава Отцу и Сыну и св. Духу...» За теснотою некоторые из молящихся стоят по лавкам, изнеможенно облокотись на стену, с растянутыми по стене руками и поднятою кверху головою... Один, на лавке же стоя, уткнул лицо в угол – и плачет тихо, горько заливается... Время от времени из середины молящихся раздаются громкие тяжелые вздохи и явственно произносятся слова: «О, господи! за что наказуешь, господи! за что они бьют-то меня! сами-то не знают... О!о!у!у!у!»... В другом месте кто-то громко зарыдал и долго, долго потом всхлипывал... Вдруг один из лежавших на полу вскакивает, поднимает руки и голову кверху и так остается как прикованный – это он покаялся и объявляет о своей готовности лететь на Сион – недостает только крыльев. Более часу продолжалось при мне такое бдение; потом все как-то разом поднялись и запели новые песни, сначала довольно тихо, но далее, с учащением напева, все с большими и большими движениями тела... Вижу, один парень, до сих пор стоявший смирно, вдруг бешено топнул ногой, встряхнул волосами и начал качаться из стороны в сторону. Я думал, он упадет; но детина мой не только не упал, но еще начал выкидывать ногами и всем телом разные фокусы. Скоро все собрание заходило – стон пошел по хате: скаканье, топанье, взвизгивания баб, руками все размахивают, лица пресвирепые. Я сжался в уголок, просто страшно сделалось, кажется, вот-вот сейчас пришибут... Наконец, какой-то, расходившийся, как говорится, до чертиков, сшиб кулаком свечу со стола, в избе сделалось темно... впрочем, огонь появился тотчас же.

Как особенно сильный аргумент в защиту восторгов при молитве приводится молоканами пример пророка Давида, певшего, плясавшего и игравшего на гуслях перед ковчегом завета... В деревне Новой Саратовке, где я также останавливался, желание более точного подражания любимому пророку привело прыгунов к мысли раздобыться и гуслями, но так как гуслей достать не могли, то заменили их барабаном и таким образом славили бога «в песнях и тимпанах», так как последнее слово, по выговору, подходило к барабану. В бытность мою в Саратовке барабан этот уже не существовал; он произвел такой соблазн, что даже сами сторонники этого нововведения решились его уничтожить, во избежание раздора и разделения.

Как я уже говорил выше, у прыгунов есть избранники, которые, находясь под духом, говорят разными языками. Мне не случалось слышать таких вдохновенных речей, но говорили другие слышавшие, что бормочется в этих случаях страшная чепуха, – иного, разумеется, и нельзя ожидать от людей едва грамотных.

– Да как же вы можете поверять их, – спрашиваю я, – ведь у вас, кроме как по-татарски и по-армянски, не говорят ни на каких языках; может, они вам говорят просто, какую-нибудь чушь?

– Точно, что мы не говорим, но только, если дух кого умудрит, так тот может, потому это сходит на него от бога.

Замечательно толкование, по которому языкознатели эти будут нужны им со временем, когда устроится сионское царство из разных народов и где молоканы будут первыми избранниками. Что это будет за царство – они, видимо, не понимают и не разъясняют себе; но идея об нем крепко вкоренилась в умы. Один пророк* [* Пророк – вождь или чтец слова божия, главный блюститель «божиего стада». Общество прыгунов целой деревни имеет обыкновенно одного только пророка. За пророком следует пресвитер, или наставник; у пресвитера, как сказано выше, есть помощники – кандидаты на это место после смерти самого наставника] или вождь прыгунов (прехитрый мужик, знающий наизусть все главные места Ветхого и Нового завета) объяснил мне идею об этом царстве следующим образом:

«Сион гора (Апокалипсис, 21 глава) – это вечный Сион; но будет еще видимый Сион (Апокалипсис, глава 20), царство, набранное из народа божия, в котором будет царствовать сам Христос; место этого будущего царства еще неизвестно, но что оно будет – это верно; верно также и то, что в него попадут только избранные. Вокруг этого Сиона будет Новый Иерусалим – из всякого народа, всех языков и племен».

По поводу этого Сиона рассказывали мне такой случай: «Прихожу я, – говорит рассказывавший, – вечером, во время богослужения, в избу к прыгунам и, между прочим, вижу, что в темноте на печке что-то шевелится; разглядываю – оказывается, что это ворочается с боку на бог мужик уже пожилой, весь голый и претолстый. Я, – говорит, – думал, что это какой-нибудь юродивый, но мне объяснили, что «Он перится».

– Как так перится?

– Ну, значит, ослободился от греха (покаялся) и просит у бога крыльев, на Сион лететь».

Когда я передал этот рассказ нескольким, беседовавшим со мною, наставникам прыгунов, они смеялись и повторяли обычную фразу, что это все по ненависти выдумывают на них: «Бывает, правда, что если кто чувствует духа в себе, так поднимает руки кверху, как будто т. е. готовится переселиться от мира и греха куда господь прикажет, а что догола – не раздеваются». Эти поднятия рук я часто видел и только удивлялся, как они не устают держать их в таком положении чуть не по целому часу.

Сказывают молоканы, что если который-либо из членов собрания согрешит и не покается, то Дух св. непременно открывает кому-нибудь из присутствующих, во время молитвы, грех их собрата; тот сообщает об этом пресвитеру и виновного в таких случаях увещевают миром: примеров этому, говорят они, у нас много. В случае каких-либо проступков по плоти или других домашних грехов виновного не допускают, смотря по вине, или только до общественного целования, или и до самой молитвы в собрании.

Всякий, поступающий в общину прыгунов, должен, прежде всего, принести покаяние перед пресвитером и обещать впредь по возможности воздерживаться от греха. Затем в следующее же собрание пресвитер объявляет, что вот, дескать, братцы, такой-то покаялся и просит у бога св. Духа. Для испрошения новопоступающему этой благодати все прежде покаявшиеся и уже получившие Духа – так называемый священный хор – возлагают на него руки, по примеру апостолов, и наделяют его видимым знаком, например пояском, который тот постоянно и носит на себе.

Обряды молоканского вероучения очень просты. Крестят ребенка так: соберутся, прочитают приличные обстоятельству молитвы, попоют, нарекут младенцу имя, обыкновенно того святого, память которого празднуется в день рождения, и затем покушают миром.

Обряд свадебного венчания состоит в чтении молитв, пении псалмов и благословении родителей; после этого невеста вручается жениху, и дело с концом.

За свадьбою также, по русскому обыкновению, следует угощение, большее или меньшее – смотря по достатку родителей новобрачных.

Мертвецов своих молоканы сам: отпевают и хоронят.

Молоканы не пьют вина, не курят табаку и называют его чертовым ладаном. Втихомолку, впрочем, и то и другое, водка же в особенности, употребляется.

О молоканах говорят, что они лукавы и к этому довольно кляузны; что они далеко не так прямодушны, как их соседи духоборцы – это видно с первого же знакомства. Мне часто приходилось слышать их жалобы на недостаток земли и другие неудобства, хотя живут они довольно зажиточно и, кажется, не имеют причин быть недовольными льготами.

Многие молоканы изрядно торгуют разным сырьем; многие также занимаются извозничеством, возят товары между Тифлисом и прочими городами Закавказья.

Надобно заметить, что между ними очень мало неграмотных.

В Закавказский край молоканы выселены административным порядком лет 25 или 30 тому назад. Нынче объявлено им разрешение переселиться на старые места, внутри России; но как еще не определены условия, на которых должно состояться это переселение, т.е. неизвестно еще, какие земли и угодья будут им отведены, то покамест они держат себя осторожно на этот счет – не торопятся.

Надобно думать, что если будет отведено им достаточно земли, то многие уйдут из Закавказья, с которым не могут помириться. Гор, по-видимому, особенно не жалуют: «Как и сравнить! – говорят.– Одно слово, там ровное место, а здесь – вишь какие махины!..»

назад