Константин Кинчев
Пронзительное «Эх!»
Я познакомился с Башлачевым прежде того, как увидел его вживую. Ко мне попали записи квартирных концертов, и не побоюсь этого слова, потрясли – так это было мощно, неожиданно и самое главное – высокохудожественно, если говорить о слове. А познакомились мы в мае 1985 года. Я слышал его записи, а он увидел меня на рок-клубовском фестивале. Он позвонил после фестиваля, а я уже знал, кто он, и с радостью откликнулся на предложение просто пообщаться. Он приехал ко мне в гости, мы распили с ним много бутылок вина, ходили несколько раз в магазин. Мы здорово пообщались, посидели, попели песен. Потом он пригласил меня на день рождения, и там уже мы поближе познакомились, по-человечески. Это было на юго-западе у Жени Каменецкой. Задерий был, Фирсов... Потом у Фирсова зависали пару суток. Саня тогда пел и пел... И это был такой восторг! Просто лились из него – эта сила и любовь. Глаза лучились, фикса сверкала! Непередаваемые ощущения...
Саня мне дал, вообще, очень много. Я тогда к слову относился так: «что бог на душу положит», а благодаря Башлаче-ву стал более ответственным и бережным. Посмотрев, как он работает над песнями, я понял, что любой человек, пишущий песни, должен отвечать за свои слова и не зазорно над этими словами, в принципе, и поработать. Замечательно, когда существует импульс и его можно зафиксировать на бумаге, но потом его нужно обязательно поправить, подравнять, сделать более четким. Этим Башлачев и занимался. Это я в меру своего скудного, по сравнению с Башлачевым, таланта почерпнул и, как умею, пытаюсь до этих вершин докарабкаться. Планку он всем поставил будь здоров. Человеку тебя живет, показывает свои тетрадки, показывает формулу написания – какое слово за какое цепляется. Целая структура у него была разработана, и здесь технологии очень много. Ведь каждое слово должно вытекать одно из другого, подчеркивая и подкрепляя его, слова превращаются в предложение, которое стимулирует рождение следующего предложения, состоящего из таких же слов. И он чертил графики и схему, стрелочки рисовал, как одно слово с другим должно соотноситься. Не в рифме дело, а должно соотноситься именно смыслово. И стилистически как они должны завязываться и, соответственно, начинать играть благодаря этой огранке, гореть, как бриллианты. Да, он так работал. Он научил меня шлифовать и заниматься огранкой. То есть, конечно, он меня не учил, мне просто было интересно, и он мне рассказывал, как он работает над текстами. Я именно этим интересовался, и он делился, как ученик-отличник за партой руки не ставил, давал списывать мне, двоечнику. Пожалуйста... Осознание его уровня пришло как бы «от противного», я это еще на записях понял. Мне на записях попадались и песни Юры Наумова, к примеру, но здесь было по-другому. К Юре Наумову я относился как к равному, а Башлачева сразу воспринял как учителя. Он меня пронзил при первом прослушивании записи какого-то квартирника. В первый день, когда мы вот так у меня на Щелчке посидели, я помню очень хорошо, у меня была написана «Иди ко мне». Он меня, кстати, поправил, подсказал, что надо именно «иди» петь. У меня там было по-другому... И «Мое поколение» было написано так же. Ау него в ту пору, в мае 1985 года, был написан «Посошок». Он мне его спел как песню, которую только-только написал. Я и Насте говорил, что слышал «Посошок» в мае. Она же его атрибутировала осенью восемьдесят пятого. Он его не пел на концертах. Не знаю, работал над ним, наверное. Просто был импульс, захотелось поделиться, а потом он просто работал над текстом. Песня написана, а он ее лопатил и чистил, чистил, чистил... Как настоящий поэт трудился.
Человек он очень хороший был, открытый, но со своими тараканами. Он ведь был молодой... Я был более ровный, чисто по-человечески. Он как-то спросил меня: «Ты не устал?» Я говорю: «Ну, я ж городской! Я в этом ритме вырос и расту, меня сломать в этом плане сложно». Это не к тому, что он был какой-то «деревенский». Он был другого темпа просто. Его Москва так завихрила, что он физически очень сильно уставал. Потому что все время кочевки, ни своего угла, ничего своего. Он так радовался, когда я уезжал... Башлачев у меня в Москве часто останавливался, я ему квартиру оставлял, когда уезжал в Питер. И у него появлялась возможность отдохнуть, остаться наедине с собой. А когда не было такой возможности, начинались депрессии, причем достаточно длительные.
Его стало накрывать, видимо, от усталости, оттого, что он эту огненную нитку потерял, этот импульс первоначальный. В душу к нему я как-то особенно не лез. Была масса причин, там и свердловские мистические истории с его друзьями, которых я не знал, и с девушками какие-то истории... Одна песня «Ванюша» чего стоит, это тоже после определенных событий, которые у него в жизни случились. Все вместе...
Почему перестали писаться песни, он не говорил, но это, вообще, неизвестно. Это точно, куда бы он ни приходил, все от него ждали песен и в определенный момент начинали действовать, как вампиры сосущие: «Давай-давай!» А без песен он вроде и не особенно интересен. Но так оно и есть. Главное, что есть у поэта – это его песни, его слова. Пока он делился – всем был в радость. Он кочевал по квартирам, и его все любили. Кто ему нравился, к тому он и приезжал. Не ко всем подряд, естественно. В жилетку никогда не плакался.
Знал ли он заранее, как кончит? По-моему, путь самоубийцы, если вспоминать «Степного волка» Германа Гессе, был прописан очень четко. Другое дело, что этим самоубийцей в ту пору был каждый из нас. Жили сегодняшним днем, и что будет дальше, никто не знал, и знать не хотел, абсолютно этим не озадачивался. Ощущение это давало колоссальный импульс жить, как бы тебе херово ни было, и как бы тебя ни грузила действительность – у тебя всегда есть возможность с этой действительностью распрощаться раз и навсегда. И после этого возникал вопрос: а стоит ли эта действительность того, что с ней пора прощаться, или она все-таки не настолько ужасна? И мне всегда казалось, что не настолько ужасна. У меня после небольшого самоанализа возникало ощущение, что все не так уж и херово, то есть все можно поправить и есть смысл жить дальше. А у Сани, видимо, настал момент отчаяния. Попытки самоубийства он делал и раньше, вены себе резал, я знаю об этом.
Такая отстраненная веселость, такое «эх!» пронзительное в глазах. Это сложно словами передать. Этот импульс я читал и в глазах Чумы, нашего гитариста... У Чумы было так же. Я даже пугался: вдруг Башлачев так – пум! – и возникал. Я, видимо, это читал, я это чувствовал сердцем. И получилось, как получилось... Башлачев мне позвонил 1 февраля, поздравил с рождением сына, Женька у меня родился. А 17 февраля его и не стало. Это был наш последний разговор с Башлачевым, вроде вполне нормальный... В последний год-то он был тяжелый, замкнутый, ведь у него бывали периоды, когда он вообще ни с кем не разговаривал.
Если бы в ту пору Саня пришел к Церкви, как я пришел, это бы все ушло на периферию ценностей. Возникли бы новые, более мощные и содержательные ценности. Это называется благодать Святого Духа, это приходит только после тайны исповеди и таинства причастия. Благодать Святого Духа начинает работать и взнуздывать душу, которая рвется во всевозможные полеты. Я уверен, в душе СашБаш был православным. Прожил бы дольше, и стал бы ортодоксом, таким же, как я. Все его последние тексты, как и тексты Цоя, христианские и до боли глубокие. Я, кстати, Башлачева и Цоя на один уровень ставлю по слову. Майк еще там, и Гребенщиков, и Ревякин – пятеро. Вот, кстати, Цоя слушаю все время, а Башлачева только читаю. Потому что невыносимо слушать Башлачева. Очень больно. Очень тяжело. Когда он живой рвался, оно вроде как было не так страшно. А вот когда мертвый так же рвется, мне тяжело. Читать, все время читаю. Он, конечно, больше поэт, чем Витька в плане чистоты жанра. Вот есть бумага и слова, написанные на бумаге, и эти слова вставляют. Настоящий поэт. А Цой – простые слова, заезженные рифмы, но когда все вместе – они несут глубину и понимание всего мироздания, в котором вращаемся мы, люди.
Башлачев не знал толком, чего он хочет... Нужна ли ему группа, например. Для того чтобы знать, что хочешь, банально необходим жизненный опыт. Если душа не взнуздана, сегодня хочет этого, а завтра другого, пойди уследи и проанализируй, чего ей хочется! Хотел быть максимально свободным, а при этом звучать, как группа. Я его хорошо понимаю. Как только начинали звучать вместе, его это обламывало. Время проходит – опять «группу хочу». Как только было бы сформулировано понятие группы, он был бы вынужден встать перед новой дилеммой: ограничение возможностей своего душевного полета вместе с гитарой. Песни появляются, когда сидишь, бренчишь, идет какая-то пульсация, тарабарщина, из которой вдруг начинают рождаться слова в определенном ритме. Здесь необходимо загонять себя в рамки ритмической сетки, определенного квадрата, а у СашБаша один куплет длиннее, другой короче, и по долям там – то так споет, то сяк споет, и ловить невозможно... Уже не рок, а джаз получается, а джаз такого пения тоже не позволяет. В группе же он вынужден сам себя загонять в рамки. В этих рамках уже не очень уютно. Все, «не буду с группой» /Проходит время, снова хочется с группой... Один раз в Москве, где-то в университете, смутно припоминаю, был концерт в электричестве, люди еще на столах стояли... Саня пел, а мы с Задерием кривлялись.
Опыты студийной работы жутко его выламывали. Он слушал и ужасался. Он куда-то пропадал, терялся и очень переживал. Для него это было на уровне трагедии. Ему одного хотелось, а потом он слушал результат: «А-а-а! Так это я вот так пою»? И всем нравится?» Он к себе был очень требователен, а там действительно к середине записи весь нерв пропадает. Так и у меня, я просто к этому легче отношусь – пою, как Бог на душу кладет, и попадаю или не попадаю, но оттуда пер идет. В студию прихожу – все чисто, но почему-то не прет тот кайф, который есть на концерте. Во всяком случае, пока мы этого не добились. Но я не унываю: когда-нибудь мы будем звучать в студии так же, как на концерте.
Записи, концерты, разговоры... Смерть. Смерть всегда неожиданна. Ты знаешь, что так или иначе это кончится, но когда это происходит, ты всегда понимаешь, что тебя застали врасплох. И все время эти вопросы пламенные: «Почему?», «Зачем?», и состояние, граничащее с отчаянием, что ничего поправить нельзя, что кажется, что ты проснешься, и все опять будет нормально, а это уже не так. Мне кажется, последняя мысль человека, летящего из окна: «Зачем я это сделал?» А уже ничего поправить нельзя. Вот в чем трагедия. Это все возраст очень опасный, когда себя чересчур переоцениваешь и считаешь, что тебе все позволено, когда есть некое состояние успеха, востребованности и ощущение собственной значимости. Дикая переоценка себя. В этом возрасте это ведет к катастрофе. Вот этот бы возраст пережить. Или как Цой – это уж как Богу было угодно. С Цоем я, чем больше живу, тем больше ощущаю родство душ, как это ни парадоксально. Нам с Цоем было очень кайфово, когда он ко мне приезжал...
У СашБаша в его золотые, лучшие годы известности и не было. Известен он был в узких кругах. Соответственно в этом формате остается и сегодня. Но время все расставит на свои места. Его поэзия будет жить значительно дольше нас. Больше того времени, что нам отмерено, и еще нескольким поколениям. Его будут читать, как мы сейчас читаем поэтов Серебряного века. Бродский говорил, что поэзию способен воспринимать один процент населения, вот на него я и работаю. Башлачев работал на тот же самый процент, и уверяю, что сейчас, что через сто лет его будут чувствовать те, кто чувствует красоту слова. Человеческая природа метафизична, сколько было до рождения Христа в процентном отношении подонков и подлецов или же хороших, ищущих людей, и сколько было серых, необразованных, нежелающих что-либо знать, сколько было стремящихся обрести ответ на главный вопрос, который должен тревожить человека: «В чем мое предназначение, смысл моего бытия», etc. Каково было это соотношение, таким оно и остается. Двигатель истории – культура, пласт, который нарабатывается и медленно растет. И благодаря этому культурному пласту, вроде как незаметному современникам, величает твоя страна.
Башлачева не забыли. Я не забыл. А вот родится молодой человек, который озадачится вопросом своего бытия и существования на бренной земле, и рано или поздно наткнется на Башлачева и почувствует красоту и глубину его слова, и Башлачев будет жить в его сердце. Я учился на уроках литературы отвратительно, но независимо от этого Гоголь попал в мое сердце, Есенин попал. Из того, что преподавали. Достоевского я в школе не понял, он воткнулся позже. На роль воспитателя, наставника и учителя не назначают. Выбирают всегда ученики, и только тогда ты становишься настоящим сенсэем. Если ты сам себя назначаешь, то твои попытки обречены.