Мой милый, тихий городок...
И. Северянин
[* К публикации текст подготовил А. Е. Новиков].
Череповец до начала строительства металлургического завода был тихим, уютным зеленым городком. В северной его части шумел сосновый бульвар, называвшийся в свое время Северным. После революции он получил весьма громкое название — улица Заря Свободы. Но прежнее название не забывалось, старожилы Череповца по привычке называли бульвар Северным**
[** В настоящее время Северный бульвар — пешеходная дорожка, соединяющая улицу Максима Горького и Советский проспект. Вместо погибших сосен были посажены в два ряда лиственные деревья, между ними выросли огромные сорняки, которые никто не выпалывает. Уцелевшие сосны, зажатые в клещи огромными девятиэтажками, кажутся игрушечными, но они не сдаются, не хотят умирать! К сожалению, со стороны Советского проспекта аллея совершенно не видна, закрытая огромным домом].
На юге город ограничивала река Шексна, которая до образования Рыбинского моря была значительно уже, чем сейчас. В районе Соборной горки она разделялась на два параллельных потока: один — узенький, другой — широкий (он и был собственно рекой). Ниже по течению оба потока соединялись в одном русле. Для переправы через реку в этом месте необходимо было сначала перейти деревянные мостки, проложенные над узкой ее частью. С мостков попадали на неширокую полоску суши, где всегда можно было найти лодочников-частников, за малую плату (кажется, копеек за 15—20) перевозивших людей на другой берег. Шли на веслах — моторных лодок в то время еще не было. Переправлялись в тишине, под мерный плеск весел, мягко рассекавших чистые речные воды, хрустально-изумрудные капельки которых, подброшенные волной, блестели и переливались на солнце.
На противоположном берегу Шексны живописно возвышалась усадьба Гальских. Со стороны города, освещенная солнцем, она нам казалась каким-то сказочным дворцом. На зеленой лужайке перед домом можно было
побегать босиком и покувыркаться, что мы и делали с радостью. Дальше вдоль реки — березовая роща, называвшаяся Матуринской. Частично (в виде группы деревьев, поместившихся между совхозными домами и футбольным полем) она сохранилась и до наших дней. С улицы Горького через Шексну можно было переправиться на пароме.
Восточная граница города проходила по реке Ягорбе. На левом ее берегу находилось пастбище, куда горожане выгоняли своих коров. В семье моей подруги Галочки тоже была корова. Жили они тогда в просторном деревянном доме на улице Горького, напротив нынешнего пединститута (в то время педучилища, имевшего всего два здания: общежитие на Горького и учебный корпус на бывшем Александровском проспекте). Я частенько помогала своей подружке встречать вечером корову, а идти пешком надо было порядочно...
Однако за Ягорбу гоняли не только коров. Помню, как взрослые между собой шепотом говорили, что за рекой, в Макарьинской роще, приводят в исполнение приговоры — расстреливают “врагов народа”...
Сразу после войны за Ягорбой начали строить деревянные двухэтажные дома для работников речного порта и судостроительного завода. Массовое строительство жилых домов в Заречье началось уже в 1960-е годы.
На западе город как бы сливался с пригородными деревнями. Первой сразу же за городскими домами к окраине Череповца примыкала деревня Новая, находившаяся примерно на месте современного стадиона “Металлург”. Далее следовало Фроловское, за ним — Богородское. Чуть севернее этих деревень располагалось Панькино. Впоследствии все эти деревни вошли в черту города и постепенно исчезли.
Перед самой Великой Отечественной войной около деревни Панькино были построены бараки для заключенных, которых использовали на строительстве металлургического завода. На время войны работы были прекращены, а в бараках находились военнопленные. После победного 1945 года в них снова поселились строители будущего гиганта металлургии. Кстати, бараки “продержались” до самого недавнего времени: после расселения рабочих в благоустроенные квартиры в них помещались конторы различных строительных управлений.
Довоенный Череповец выглядел, как сплошной город-сад, особенно если смотреть на него со стороны деревни Матурино. Почти на самом берегу Шексны начинался городской парк — его называли Соляным. С одной стороны с ним соседствовала Соборная горка, с другой — проспект-аллея Луначарского, засаженные редкими породами деревьев (лиственницей, серебристым тополем и др.). Радовали зеленью и другие улицы города.
На нечетной стороне улицы Горького, на месте нынешних двухэтажных каменных домов, находился городской питомник. Там, где сейчас располагается парк имени Ленинского комсомола, было старое городское кладбище. Правда, в 1930-е годы на этом кладбище уже никого не хоронили, оно было запущено и заброшено, неухоженные могилы выглядели просто холмиками — время и людское равнодушие основательно поработали над их разрушением. Был на кладбище и храм — примерно напротив нынешнего магазина № 1 ОРСа “Северсталь” и поликлиники. Службы в храме уже не проводились, там размещался, по-моему, какой-то склад (в духе того времени). Вид храма был довольно неприглядный. К нему постоянно подходили автомашины и подводы; в них что-то нагружали, что-то сгружали...
Позднее на месте кладбища устроили автозаправочную колонку, еще раньше снесли храм. Когда стали благоустраивать этот участок (по-моему, это случилось в конце 1950-х — начале 1960-х годов), то о восстановлении кладбища уже не могло быть и речи — оно превратилось в грязную лужу, земля была пропитана бензином... Очень хорошо, что сумели создать на этом месте парк, за что надо бы в первую очередь поблагодарить тогдашнего председателя горисполкома Алексея Егоровича Савонова, много внимания уделявшего благоустройству города. Но, на мой взгляд, неплохо было бы поместить у входа в парк нечто вроде мемориальной доски, на которой можно было бы кратко изложить историю создания парка, указать, что парк находится на месте старого городского кладбища, и привести хоть какие-то имена похороненных здесь горожан, те, которые удастся установить. Может быть, в самом парке следует установить памятник в честь обретших здесь вечный покой наших предков. Это хоть в какой-то степени если не искупит, то хотя бы уменьшит нашу вину перед ними...
В годы моего детства Череповец, за исключением Советского проспекта, почти сплошь был деревянным. Но никаких развалюх не было! В большинстве своем дома были добротными, крепкими, красивыми. Я, например, с середины тридцатых годов жила на улице Максима Горького, до 1936 года называвшейся улицей Деревенской бедноты. Своего названия улица не оправдывала: многие дома на ней больше походили на дома кулаков, чем бедняков. В домах было не менее трех комнат; голландские изразцовые печи; окна занавешены тюлевыми занавесками. Может быть, тогдашние власти это поняли и сменили название улицы. Да и случай представился — в память об умершем в 1936 году великом пролетарском писателе.
Центром города являлась часть Советского проспекта, заключенная между двумя храмами — Воскресенским на Соборной горке и Благовещенским на нынешней Красноармейской площади. Асфальтового покрытия в те годы, естественно, не было. Проспект, как и некоторые другие улицы, имел булыжную мостовую, по которой цокали копытами тягловые лошадки да погромыхивали телеги. Машин было очень мало, автобусное же движение появилось лишь в начале 1950-х годов (поначалу было всего два маршрута, соединявших город со строительной площадкой металлургического завода).
Украшением города являлся Благовещенский собор, располагавшийся у начала спуска к реке Ягорбе. Храм был обнесен красивой оградой. Маковки его куполов живописно возвышались над окрестными домами. В первой половине 1930-х годов мы жили неподалеку от Благовещенского собора, на улице Заря Свободы, и я помню, как бабушка иногда брала меня с собой на службу. Смутно припоминаю, как мы стояли с ней в очереди за причастием. Верующих тогда было очень много, по праздникам народ заполнял всю церковную площадь. В 1937 году, в период борьбы с “врагами народа”, храм был снесен. Позднее, когда я училась уже в 10-м классе, учительница истории Юлия Николаевна говорила нам, что Благовещенский собор был уничтожен как не имеющий исторической и художественной ценности...
Череповец моего детства был милым, тихим городком, но и его не миновали бури века — драмы и трагедии отечественной истории.
Никогда так низко не свисали
Наливные яблоки в саду.
В жизнь свою так парни не плясали,
Как плясали в нынешнем году.
А. Яшин
...И тебе порасскажем мы,
Как в беспамятном жили страхе,
Как растили детей для плахи,
Для застенка и для тюрьмы.
А. Ахматова
1930-е годы были сложным, неоднозначным периодом в истории города и страны. Мне они запомнились больше светлыми своими сторонами, хотя многие, не до конца понятные мне тогда явления омрачали, казалось бы, безоблачное наше существование.
В 1936 году осуществилась, наконец, мечта моего дедушки Ефима Ивановича Решеткина о собственном доме. Надо сказать, что я воспитывалась у дедушки с бабушкой; моя мать, А. Е. Кулакова, работала в деревне учительницей. Дедушка работал старшим бухгалтером в сплавной конторе и вместе с тремя своими сослуживцами, взяв в банке ссуду, сумел построить на пустыре возле Соляного парка большой двухэтажный дом с четырьмя огромными трехкомнатными квартирами. В 1936 году мы переехали в только что отстроенный дом и справили новоселье.
Кстати, дом наш, расположенный на углу улиц Максима Горького и Карла Либкнехта
(№ 8 по улице Горького), сохранился до настоящего времени. Но сейчас он выглядит унылым серым строением, медленно, но верно доживающим свой век. Тогда же, в далеком 36-м, нам представлялось (после тесной коммуналки на “Заря Свободы”!), что мы переселились в настоящие хоромы. А пахнущий свежеоструганным деревом новый дом казался нам едва ли не сказочным теремом!
Тридцатые годы вообще отличались внешней приподнятостью, праздничностью, торжественной помпезностью. Это было поистине время праздников и широкого веселья. В декабре 1936 года, после принятия “Сталинской” конституции, состоялись выборы в Верховный Совет СССР. В Череповце эти первые выборы были встречены довольно доброжелательно, с энтузиазмом. Город выглядел празднично. Массовых репрессий еще не было, и нарядно одетые люди бодро и осознанно (как представлялось тогда) шли голосовать за Сталина и Советскую власть.
В честь выборов появилось много стихов. Мы их заучивали наизусть, а потом с выражением декламировали в школе на торжественных линейках и уроках. Я училась тогда в 1-м классе школы № 4, располагавшейся в здании современного отдела ЗАГС. В памяти сохранились строки одного из таких стихотворных “шедевров”:
Это будет очень скоро,
это будет в декабре.
Крыши, парки и заборы будут в снежном серебре.
Ветер в городе и селах
будет флаги развевать,
Встану рано в день веселый, разбужу отца и мать.
Разбужу пораньше брата, восемнадцать лет ему.
И в Совет он депутата выбирает потому.
Я бы Сталина родного
тоже выбрала в Совет,
Только мне до дня такого ждать осталось восемь лет.
С малышами посижу я, приготовлю им обед;
Старой бабушке скажу я: “Все на выборы в Совет!”
К этому же времени относится и еще одно, по-настоящему праздничное и радостное событие: новый 1937 год впервые после некоторого перерыва встречали с нарядной елкой. После снятия запрета откуда-то вдруг, как по мановению волшебной палочки, возникли блестящие шарики, украсившие елку ярким сиянием. Из цветной бумаги мы смастерили корзиночки, маленькие коврики, разноцветные цепочки. Скромно, но с любовью и выдумкой наряженная елка празднично оживила нашу большую комнату. Бабушка напекла пирогов, и мы устроили чаепитие — ко мне в гости пришли подружки. Перед уходом всем девочкам вручили подарки — пакеты с конфетами, печеньем и яблоками. Такие же праздничные чаепития с подарками устраивались в семьях, куда меня приглашали. Праздничные елки проводились также в школе, в Доме пионеров и школьников, на работе у дедушки. Было хорошо и интересно. Мы веселились столько, сколько хотели. Когда все уставали, взрослые вручали нам подарки и мы расходились по домам. Так весело мы встречали каждый Новый год до начала Великой Отечественной войны...
Но признаки больших потрясений явственно ощущались уже и в Череповце. Как-то вечером, после ужина, дедушка читал вслух газету, в которой была напечатана стенограмма процесса над “врагами народа”. Из всех “врагов” запомнились только фамилии Ягоды и Левина. Врач Левин, судя по стенограмме, подробно рассказывал, как он отравил Горького во время его болезни. Ягода тоже “откровенно” признавался во всех преступлениях. Слушать их откровения было страшновато. В то время мы еще не знали, что процесс фальсифицирован...
Вскоре беда постучалась и в наш дом.
После комнаты-клетушки в коммуналке новая трехкомнатная квартира казалась нам необыкновенно просторной для троих. А тут еще нашлось немало желающих стать нашими квартирантами. В конце концов бабушку уговорили сдать внаем одну из наших комнат. Из многих претендентов она выбрала двух девушек-сестер. Это были административно высланные из Ленинграда обрусевшие немки — сестры Магда и Марта Кондратьевны Фрейфильд. Несколько ранее в Череповец были высланы и их сестры — Мария и Эльза с мужем и маленьким ребенком.
Сестры Магда и Марта Фрейфильд вели в нашей 4-й школе уроки немецкого языка. Это были миловидные, вежливые, аккуратные девушки. Они были очень приветливы и старались говорить со мной только на немецком языке, что мне очень нравилось.
Жизнь нашей квартиры сразу оживилась, посветлела с появлением квартиранток. Да и у девушек все, кажется, складывалось благополучно. Работа им нравилась, к новому быту Магда с Мартой приспособились быстро. А однажды зимой (по-видимому, это уже шел зловещий 1937 год) к Марте вдруг приехал красивый, черноволосый, энергичный молодой мужчина — жених (к сожалению, не помню, как его звали). Все от него были в восторге: бабушку он покорил тем, что не курил; меня — тем, что со мной и моей подружкой Инной играл в снежки и катал нас на санках; дедушку — возможностью говорить с ним о чем угодно. Сам же он, без сомнения, был без ума от Марты, на которую поглядывал нежно и с любовью. По профессии он был врач и приехал, чтобы увезти свою невесту на Украину, где жил и работал. Но Марта отложила отъезд до лета, так как хотела доучить детей до конца учебного года. Увы, планам ее не суждено было осуществиться.
Недели через три после отъезда гостя среди ночи к нашему дому подъехал “черный воронок” и увез обеих сестер. Предварительно перетряхнули все их вещи, а комнату опечатали. Забрали и мужа Эльзы. Она осталась одна с маленьким ребенком, которому не было еще и года. Одна — на частной квартире и без средств к существованию. Когда с дверей комнаты сестер Фрейфильд сняли печати и разрешили взять вещи, мы с бабушкой носили что-то Эльзе. Сейчас даже вспомнить страшно: заплаканная молодая женщина, одна с маленьким ребенком — в холодной, неуютной комнате. Потом, кажется, ее выслали куда-то еще...
Марте и Магде дали по 10 лет. За что? Не знаю. Все это было тогда тайной, и бабушке кто-то сказал об этом под большим секретом.
Сестры выжили в сталинских лагерях. Марта встретилась с женихом, они поженились. Муж ее после 1956 года преподавал в Ленинградской военно-медицинской академии, там же работала и Марта — преподавателем немецкого языка. Обо всем этом поведала сама Марта, приезжавшая в Череповец в конце 1960-х годов. В это время бабушки и дедушки уже не было в живых. Я со своей семьей перебралась на другую квартиру, и Марте довелось побеседовать только с нашими бывшими соседями. Встретиться нам с ней было не суждено...
После ареста сестер Фрейфильд комната некоторое время пустовала. Потом в ней поселилась Лидия Александровна Аман (тоже из административно высланных немцев) вместе с тремя детьми — Сашей, Мишей и Шарлоттой. Это были выселенные из Ленинградской области родственники “врага народа”. Вообще бабушка всегда была против семейных соседей, но на этот раз уступила, не могла не пожалеть гонимых, несчастных людей. К тому же слишком жива была еще в памяти трагедия, произошедшая с Магдой и Мартой... У Л. А. Аман в Череповце жила сестра — Анна Александровна Эйдемюллер, работавшая директором средней школы № 1. По этой причине Лидия Александровна с детьми и оказалась в Череповце. Правда, пробыли они у нас недолго. Через некоторое время их снова выслали куда-то дальше, на восток...
В конце 1937 года нашу семью постигло еще одно горе: был арестован мой отчим — Дмитрий Логинович Кулаков, работавший учителем биологии в селе Яргомжа около Череповца. Там они жили вместе с моей матерью — Александрой Ефимовной, учительницей начальных классов, и четырьмя детьми. Дмитрий Логинович не был контрреволюционером, он просто жил и честно, с увлечением работал. Неудачное высказывание о Сталине, услышанное коллегой-сексотом, стоило ему жизни. Д. Л. Кулаков был обвинен в попытке организовать восстание против Советской власти в Абаканове. В истинность такого обвинения не верили, наверное, и сами судьи. Тем не менее Дмитрий Логинович получил “десятку” и сгинул где-то в сталинских лагерях. Он был реабилитирован лишь посмертно.
Шли аресты, гибли люди, а жизнь продолжалась своим чередом. Внешне все выглядело вполне благопристойно и благополучно. И даже праздничная атмосфера не утрачивалась: произносились здравицы в честь Вождя и Отца, звучали патриотические стихи и песни, слышался топоток отплясывающих каблуков под наигрыши гармони...
В школах того времени много внимания уделялось художественной самодеятельности, и мы с удовольствием принимали в ней самое активное участие. Однажды перед каким-то праздником в нашем классе распределялись стихи для чтения наизусть во время торжественного собрания. Я должна была тоже участвовать в концерте, и учительница вручила мне текст стихотворения. Содержание его показалось мне несколько странным, но, придя домой, я принялась добросовестно заучивать стихотворение, читая его вслух. В нем, в частности, имелись следующие строки:
По всем врагам, что пакостят народу,
Неумолим и грозен наш народный суд.
Бандитов вывели на чистую мы воду,
Их никакие силы не спасут!
Заканчивалось же стихотворение такими словами:
А ну-ка, становитесь к стенке
За ваши злодеянья, господа!
Название этого поэтического “шедевра” было достаточно красноречивым: “К стенке”.
Все свои уроки я готовила обычно в присутствии бабушки, которая сидела рядом и что-нибудь вязала или шила. Услышав такое, бабушка пришла в ужас. Замечу, кстати, что моя бабушка — Фавста Ивановна Решеткина (в девичестве Верескова) — была человеком очень религиозным. Каждый вечер я засыпала под шепот бабушкиных молитв. Утром же бабушка вставала раньше всех и тоже молилась. Она строго соблюдала все посты и регулярно ходила в церковь, хотя храмы в городе закрывались один за другим. Дольше всех продержался Воскресенский собор, но и его душили непомерными налогами. Один раз бабушка рассказывала, как батюшка сам ходил по храму с блюдом для пожертвований собирать милостыню, а по лицу его текли невольные, несдерживаемые слезы и падали, падали на собранные им жалкие гроши... Потом бабушке пришлось ходить на службу в деревню Солманское, что неподалеку от города... Бабушка была малограмотна, но жуткий смысл прочитанных мною стихов она поняла очень хорошо. Бабушка стала объяснять мне, что значит “поставить к стенке”; какой это великий грех — погубить живую душу, убить человека; что нельзя быть жестоким...
Мне стало страшно и стыдно. Я не могла рассказывать такого стихотворения. Но как быть? Отказываться от поручений в те времена было не принято, ничего хорошего это не сулило...
На следующий день состоялась репетиция концерта. Я вышла на сцену и стала читать свое стихотворение тихим, дрожащим, невнятным голосом, внутренне замирая от страха. Учительница посмотрела на меня понимающе и исключила мой номер из программы вечера. Наверно, ей тоже стало не по себе от таких стихов...
На всех “взрослых” концертах тех лет соблюдалось обязательное неписаное правило: в первую очередь исполнялась кантата или песня о Сталине — услужливыми поэтами и композиторами их было написано великое множество. После этого дозволялось почти все, что душе угодно, — русские народные песни, романсы, частушки.
Школьные же представления, как правило, не обходились без пьесы современного автора на тему, близкую содержанию газет. Так, в газетах тогда много писалось о тяжелом положении американских негров, и мы ставили соответствующую пьесу — “У Джима есть товарищ”. Джим — это негритянский мальчик, слуга владельца небольшого ресторанчика. Белый хозяин его нещадно эксплуатирует, плохо кормит, избивает. Но вот Джим случайно знакомится с белым мальчиком из рабочей семьи — Сэмом. Сэм и его друзья защищают Джима от произвола хозяина..., после подобных обязательных номеров звучали стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова, инсценировались басни Крылова, исполнялись произведения других русских и советских классиков.
Многие учащиеся нашей школы (и я в том числе) посещали хоровой кружок городского Дома пионеров и школьников. Помню, как мы участвовали в постановке оперы “Гуси-лебеди”, либретто которой было написано по одноименной русской народной сказке. Наша вокальная группа была задействована в массовых сценах, мы выступали как хор крестьянских девушек. Костюм необходимо было приготовить своими силами. Бабушка сшила мне сарафан из яркого ситца; кофту с вышивкой и красивый платок достала из своего сундука; также она сшила мне из белых тряпок тапочки вместо лаптей, а где-то у знакомых достала требовавшиеся к тому же белые чулки. И я стала настоящей “крестьянской девушкой”!
Когда я училась уже в 5-м классе, состоялась постановка еще одной детской оперы — “Красная Шапочка”. Весной 1941 года, во время традиционного городского конкурса детской художественной самодеятельности, проводившегося в здании городского театра, наша “Красная Шапочка” была удостоена 1-го места. Летом этого же года мы должны были ехать со своим спектаклем в Вологду на областной смотр детской самодеятельности. Но этому помешала война...
Двадцать второго июня.
Ровно в четыре часа,
Киев бомбили.
Нам объявили,
Что началась война...
Из песни военного времени
Воскресное утро двадцать второго июня выдалось чудесным. Вместе с группой одноклассников я отправилась загорать в Матуринскую рощу. Мы купались, играли в мяч, отдыхали, лежа на траве, и даже не подозревали, что где-то уже льется кровь наших соотечественников. Домой вернулись только к вечеру.
Захожу во двор, поднимаюсь на крыльцо и вижу странную картину: все двери распахнуты настежь, а в квартире — пусто, никого нет... Вдруг появился явно чем-то встревоженный дедушка. На мой недоуменный вопрос он ответил хмуро, что бабушка слушает радио у соседей. Я была поражена: бабушка никогда не слушала радио и ни за что не разрешила провести его к нам в квартиру. Она была убеждена, что радио “все врет”. И вдруг... слушает радио у соседей!
И только тут дедушка наконец понял, что я еще ничего не знаю, и сообщил мне, что началась война. Бабушка же слушала у соседей выступление Молотова о вероломном нападении Германии на нашу страну, передававшееся в этот день несколько раз...
На следующий день мы собрались в Доме пионеров. Многие девочки плакали. Нам сказали, что на конкурс в Вологду мы не поедем...
Сразу же в городе стало очень плохо с хлебом. Мы с подружкой Галей Володиной с утра занимали очередь, а хлеб привозили только в шесть часов вечера. Хлеб — по два килограмма “в одни руки” — “давали” в деревянном ларьке между двумя деревянными магазинами, находившимися на углу улиц Ленина и Горького (на месте нынешних “Детского мира” и продовольственного магазина). Мы занимали очередь, дожидались, когда за нами в нее встанут несколько человек, и, пользуясь тем, что были свободны от домашнего надзора, мчались по своим делам. Чаще всего мы проводили время в Соляном парке, около гигантов. Гигант — это высокий столб с прикрепленным к верхнему его концу канатом. Нижний конец каната заканчивался большим узлом. Игра заключалась в следующем: нужно было сесть на узел верхом, разогнаться как следует и крутиться вокруг столба. Это была довольно опасная игра. В случае оплошности можно было вместе с канатом закрутиться вокруг столба и больно удариться о него головой. Такие игры мы, конечно же, тщательно скрывали от домашних... Обежав чуть не весь город, мы мчались проверять свою очередь, потом домой — пообедать, а часа в четыре шли в очередь уже окончательно. Перед привозом хлеба к нам приходили домашние. Ко мне — бабушка с дедушкой, к Гале — брат и сестры, иногда родители. Это было узаконено очередью, и никто не протестовал: родственники приходили ко всем. Не разрешалось “примазываться” лишь знакомым, и за соблюдением этого правила следили бдительно. Вечером все довольные возвращались домой с горячим хлебом. И так было каждый день, пока не начались занятия в школе.
Скоро в городе появились первые беженцы. Чаще всего они ехали дальше, на восток, а у нас останавливались, чтобы достать что-нибудь из продуктов. Но с ними становилось все хуже и хуже, а за хлебом надо было стоять целый день. Правда, в нашем “третьем” магазине, рядом с хлебным ларьком, почти всегда продавали пироги с солеными грибами. Грибы были пересоленные, черные и только портили пироги, поэтому их покупали только беженцы.
Положение на фронте становилось все более тяжелым — Череповец превращался в прифронтовой город. Вещи у всех были заранее связаны в узлы, чтобы в случае эвакуации не тратить времени на сборы. Из нашего дома ушли на фронт сыновья наших соседей — братья Слава и Женя Колесниковы.
1-го сентября начались занятия в школе. Я пошла уже в 6-й класс. Многие одноклассники в школу не пришли, но их заменили новые ученики
— эвакуированные. Война все больше и больше вторгалась в нашу жизнь.
К Марии Ефимовне Щербаковой, моей первой учительнице, пройдя чуть ли не половину пути пешком, приехала из Черновиц невестка Зина с маленьким сыном Витусем. Из вещей она успела взять лишь кое-какую детскую одежду. Приехали они грязные, голодные, больные. Сына Марии Ефимовны, Юру, недавно закончившего военное училище, по рассказам Зины, в ночь с 21-го на 22-е июня вызвали в часть, и больше он домой не вернулся. Погиб, как потом выяснилось, в первом же бою. В конце сентября вернулся после госпиталя больной, с едва залеченными ранами, и муж Марии Ефимовны. Но окончательно оправиться от ран он так и не смог — умер меньше чем через год...
Вскоре ушел на фронт и погиб смертью храбрых наш молодой директор Сазонов. Призвали в армию и нашу классную руководительницу и учительницу литературы Марию Иосифовну Чернышеву. Перед отправкой в часть она приходила в школу прощаться — уже в военной форме, шапке-ушанке и сапогах. Когда она сняла шапку, в классе поднялся шум — ее роскошные черные волосы были коротко острижены. Особенно возмущались мальчики, кричавшие, что не надо было разрешать стричь такие красивые волосы. Служила Мария Иосифовна в зенитных войсках.
Дыхание войны все больше ощущалось в нашем городе. Одно из зданий 4-й школы, где учились младшие классы, заняли под госпиталь. Под госпиталь заняли и здание первой школы на Советском проспекте, общежитие педучилища на улице Горького и многие другие помещения. Была введена карточная система на продукты питания. Отныне иждивенцам полагалось по 300 граммов хлеба, служащим, если мне память не изменяет, — 400 и рабочим — 500 граммов. Выдавали карточки и на другие продукты.
Хлеб можно было получить в магазине за один или два дня, за текущий и завтрашний. За прошедшее время хлеб не выдавался, его можно было получить только с разрешения торгового отдела горисполкома. Мне самой приходилось ходить за таким разрешением. Заведующий отделом нашел причину, по которой хлеб был вовремя не выкуплен, уважительной и написал резолюцию: “Отоварить”, скрепив ее гербовой печатью.
Для выдачи карточек горожанам было создано специальное карточное бюро с внушительным аппаратом. Оно располагалось в деревянном двухэтажном доме на улице Карла Либкнехта. Неподалеку от этого дома росли три тополя. После отмены карточной системы здание было использовано под жилье. Сейчас на этом месте пустырь, и только три огромных тополя смутно напоминают городским старожилам о прошумевшей под ними жизни...
Чтобы получить карточки, необходимо было, отстояв немалую очередь, предъявить домовую книгу, свидетельство о рождении или паспорт. Через некоторое время после введения карточек горожан обязали зарегистрировать их в том же бюро. Снова нужно было брать домовую книгу, документы и стоять огромную очередь. О прохождении регистрации свидетельствовал специальный штамп, ставившийся на карточках. По незарегистрированным карточкам хлеб не выдавался. О причинах проведения такого мероприятия нас не информировали, но, вероятно, нашлись “умельцы”, занимавшиеся подделкой карточек...
Рынок опустел. Купить что-либо из продуктов на деньги стало невозможно. Можно было только, как в гражданскую войну, выменять что-нибудь на одежду или обувь.
Первый год войны был самым трудным. В деревне Слабеево, где жила моя тетя, осенью не успели выкопать колхозную картошку. Потом весной ее выкапывали и пекли из нее оладьи, между прочим, очень вкусные, а может быть, это просто тогда так казалось...
Окна полагалось занавешивать темными гардинами, чтобы с улицы не был виден свет. На стекла, чтобы их не выбило взрывной волной, наклеили полоски бумаги. Во дворе школы и около жилых домов выкопали щели для защиты от осколков бомб. Мы прятались в них, когда объявлялась воздушная тревога (а случалось это довольно часто). В городском парке и парке педучилища установили зенитки. Иногда они стреляли, и тогда в нашем доме все ходило ходуном, подпрыгивала не только посуда в шкафу, но и стулья. Но надо поблагодарить наших летчиков и нашу армию — фашистов они в город не допустили, остановив их около Тихвина. Были единичные случаи, когда немецкие самолеты все же прорывались к городу, но вреда причинить они не успевали. Правда, летом 1941 года летчик одного из фашистских самолетов пытался сбросить бомбу на пассажирский пароход, плывший по Шексне. Но капитан успел повернуть пароход, и бомба упала мимо. Пассажиры были спасены.
Обычно воздушные тревоги заканчивались благополучно, и скоро мы совсем перестали обращать внимание на воющие сирены. Учителям приходилось буквально загонять нас в защитные щели.
Наконец самый тяжелый для нас первый год войны подошел к концу. Весной кто где сумел стали сажать картошку. В городе было раскопано буквально все, даже на улицах узенькая полоска земли между домами и деревянными тротуарами была занята картошкой. Бабушка поехала помогать сажать огород к маме, а я — к тете, жившей неподалеку от нее, в деревне Слабеево. В деревне каждый колхозник на своем участке засевал небольшую полоску земли (соток пять—шесть) каким-нибудь хлебным злаком — чаще рожью, но сеяли также ячмень, овес и пшеницу — все же это была добавка к заработанному в колхозе. В войну дорожили каждым зернышком... Мы, дети, работали в колхозе чуть ли не наравне со взрослыми. Наша бригадирша, которую колхозники звали Дуней Комиссарихой, не очень-то церемонилась. Она посылала нас полоть капусту, лен, сгребать сено и совсем не учитывала, кто приехал в гости, а кто живет постоянно.
Но все же люди тогда были отзывчивее, добрее, чем сейчас. Никто не говорил о милосердии, наверное, и слова такого не знали, а просто помогали друг другу. Помню, у нас в бригаде сломал ногу жеребенок, и его пришлось заколоть. Мясо поделили по-братски, по едокам: у кого больше семья, тому больше и дали. Дали и на меня, хотя я и считалась гостьей.
У моей тети (а точнее, у сестры моей бабушки) Анны Ивановны в хозяйстве имелась мясорубка, что для деревни того времени считалось большой редкостью. Разумеется, мололи на ней в то время не мясо, а картошку для лепешек. Так вот, эту мясорубку иногда приходилось искать половину дня, так как пользовалась ею чуть ли не вся деревня. Придешь к тому, кто ее взял, а тот уже передал другому и так далее. Конечно, встречались и плохие люди, и жадные, и ссоры были, но в основном жили дружно.
Вторая военная зима была для нас значительно легче первой. Наученные горьким опытом, мы заготовили побольше картошки и овощей, да и зерно на участках сеяли. Короче говоря, притерпелись, начали приспосабливаться.
С питанием в целом стало несколько лучше. В школе на большой перемене нам давали по маленькому кусочку хлеба весом в 50, иногда — 100 граммов. Это был наш школьный завтрак.
Хуже было с одеждой. Но и тут нашли выход из положения: стали перешивать старые вещи на новые. Кое-как разрешился вопрос и с обувью. Из овечьей шерсти валяли валенки — мастера в то время еще не перевелись. Из шкур выделывали кожи. Конечно, не сами, но были люди, которые умели и делали это за определенную плату натурой, то есть кожей. Выделывать кожи в домашних условиях, по-моему, не разрешалось, но на это никто не обращал внимания. Впрочем, как я помню, никто за это и не был наказан. Наш быт тех лет очень походил на быт Робинзона. Только он жил один, а нас было много. Не помню, как Робинзон превращал свое зерно в муку, у нас же почти в каждом деревенском и городском доме имелась самодельная ручная мельница. Одни мельницы (жернова, как их называли) годились для размола зерна в муку, на других, сработанных более грубо, делали крупу.
Во второй половине войны стали поступать американские подарки. Гуманитарной помощью их тогда не называли, может быть, не хотели нас унижать. Что это были за подарки, лично я представляла себе смутно, только слышала о них разговоры. Но вот американские солдатские ботинки видела на базаре собственными глазами. Отличные ботинки из натуральной кожи! Наши умельцы быстренько научились шить из них дамские туфли: из двух пар таких башмаков получались три пары туфель. Наверное, про нас сложилась поговорка: “Голь на выдумки хитра”. Да не русский ли солдат суп из топора варил?!
Но мы-то все ждали от далекой благополучной Америки открытия Второго фронта, разговоры о котором велись с начала 1942 года. Когда слушали радио и читали газеты, только об этом и говорили. Но открытие Второго фронта затягивалось.
Зимой 1943 года мы, школьники, часто ходили в госпиталь, писали по просьбе раненых (тех, кто сам не мог) письма домой, слушали рассказы о фронте, разговаривали о жизни... А однажды даже поставили спектакль по пьесе А. П. Чехова “Юбилей”. Раненые, молодые ребята, смеялись от души...
В городе появилось много военнопленных. Некоторые из них, помню, работали в колхозе в районе Кошты. Когда мы проходили мимо, они демонстративно вставали во весь рост, одетые в одни плавки, нагло нас оглядывали. Нам их вызывающее поведение казалось просто диким. Они, правда, уже не орали: “Германия превыше всего”, — хотя, по-видимому, все еще считали, что каждый из них сверхчеловек, и недоумевали, как эти “русские свиньи” могли взять их в плен. Работой их никто не изнурял: выдергивали себе потихоньку по одной травинке. Временами пленные громко ругались русскими матерными словами. Охраны не было видно.
Примерно в начале 1944 года госпиталь, находившийся в помещении педучилища на улице Луначарского и в общежитии на улице Горького, перевели в другой город. Здания освободились. Почти сразу же открыли учительский институт с двухгодичным сроком обучения и двумя факультетами — русского языка и литературы и физико-математическим. Всем успевающим студентам платили стипендию. Для тех, у кого был значительный перерыв в учебе, открылось подготовительное отделение.
Студентами были в основном девушки из сельских школ, но учились и городские, которые и задавали во всем тон. В институте проводились интересные вечера с концертами. Мы, уже девятиклассники, стали постоянными их посетителями. Иногда заходили и на лекции, благо это не возбранялось. Мы сидели и слушали, а чтобы не очень бросаться в глаза, кое-что и записывали... Запомнились мне и некоторые преподаватели института. Лекции по литературе вел фронтовик Василий Александрович Светлов, светловолосый и голубоглазый, необыкновенно доброжелательный и общительный человек. Преподаватель физики (не помню, как его звали) — высокий, еще молодой мужчина с густой шевелюрой седых волос — как-то в доверительной беседе рассказывал студентам, что работал прежде инженером-проектировщиком и сделал ошибку при расчетах. Мост, построенный по его проекту, рухнул, и он был осужден “за вредительство”. Каким-то чудом его освободили досрочно, и он не стал больше искушать судьбу, перешел на преподавательскую работу...
Шел уже 4-й год войны. Моя мама успела к этому времени связать для фронта 150 пар носков и 150 пар варежек. Варежки были специально приспособлены для стрельбы — с вывязанным указательным пальцем. Шерстяную пряжу ей давали в колхозе. А вязать приходилось после работы и совершенно бесплатно.
Оживился городской базар: появилась возможность покупать кое-какие продукты и вещи .за деньги. Но все было страшно дорого. Буханка хлеба стоила 100 рублей, зарплата уборщицы, например, составляла 200 рублей, студенческая стипендия на первом курсе — 140. Скромные женские туфли можно было купить за две, две с половиной тысячи рублей. Что было в изобилии, так это рыба — щука и судак из Рыбинского водохранилища. Щука стоила всего 10 рублей за килограмм. Многие, пользуясь этим, закупали рыбу в Череповце, сколько могли унести, и везли продавать ее в Ленинград. Там она была значительно дороже. В Ленинграде, в коммерческих магазинах, покупали на вырученные деньги продукты, которых у нас не было. В это время пропускная система на железной дороге была уже отменена, и в Ленинград можно было проехать свободно. Милиция, правда, пыталась пресечь это явление, но безрезультатно.
Наконец, наступило 9-е мая 1945 года.
В 8 часов утра этого незабываемого дня ко мне вбежала моя подруга Галя. Мы учились во вторую смену, и я еще спала. “Что же ты спишь? Война кончилась!” — закричала она, стаскивая с меня одеяло... Мы все ждали этого дня, но все же война закончилась неожиданно.
Ни о какой учебе или работе никто в этот день не думал. Мы сразу же побежали в учительский институт, вернее, в его общежитие на улице Горького. Там, в актовом зале, уже шел импровизированный митинг. Выступали преподаватели и студенты, многие говорили и плакали. Никто никому не давал слова, да и председателя не было. Митинг проходил стихийно — все хотели высказать свою боль и радость. Собрание длилось довольно долго. Потом все пошли на улицы города. Там уже веселье было в разгаре: пели и плясали, радовались и плакали, обнимались и приветствовали друг друга совершенно незнакомые люди... Кажется, впервые с начала войны вздохнулось легко и свободно...
Об авторе воспоминаний
Нина Ивановна Новикова (в девичестве Решеткина) родилась 18 ноября 1928 года в селе Чудь Череповецкого района в семье сельских учителей. В начале 1930-х годов она переезжает в город Череповец, где воспитывается в семье дедушки — Ефима Ивановича Решеткина, бухгалтера сплавной конторы. С 1936 по 1945 год Нина Решеткина — ученица череповецкой школы № 4. В 1946 году она успешно заканчивает 10-й класс средней школы № I (в то время эта школа находилась в здании ЧГУ на улице Коммунистов). С осени 1946 года по 1950 год Н. И. Решеткина учится на финансовом факультете Ленинградского финансово-экономического института. После окончания института она работает контролером-ревизором Контрольно-ревизионного управления в городе Кирове (1950-1954 годы), а в 1955—1956 годах проживает в городе Бранденбурге (по месту службы мужа). Осенью 1956 года Н. И. Новикова вместе с семьей возвращается в город Череповец.
В 1957 году Нина Ивановна поступила на работу в финансовый отдел Череповецкого горисполкома, где работала до 1983 года экономистом. старшим экономистом, начальником отдела государственных доходов. Награждена медалями “За трудовое отличие” и “Ветеран труда”.
В настоящее время находится на пенсии.