Сильна и уверенна манера еще одного резчика из Хлебаихи — Антона Николаева, автора превосходной инкрустированной прялки с конем, всадником и охотой (Горьковский музей).
      Эти дёнца (одни, резные — Лазаря, другие, крашеные — его брата Аитона) — как бы водораздел, рубеж двух техник, двух стилей.
      О возникновении этого рубежа рассказывают так.
      ... Василий Федорович Шишкин считал себя родившимся «не под той планидой». Он брался за любое дело, но все шло прахом. Посеет — неурожай загубит все труды. Плотничать станет — другим заказы, а ему одна суета — выгоды ни на грош. Построится из последних сил-возможностей — пожар испепелит: трижды горел Шишкин — в Городце, Курцеве и Коскове. Поступил служить церковным сторожем, так и там долго оставаться не смог: влюбился в попову дочку. А так как строгий отец не хотел родниться с мужиком-неудачником, свадьбу пришлось играть «уводом», без родительского согласия, а с местом церковного сторожа распроститься навсегда.
      В начале семидесятых годов прошлого века пришел в Курцево подновлять роспись в деревянной церкви Городецкий иконописец Николай Иванович Огуречников. Дело свое он сделал быстро, и идти бы ему в другие места для выполнения новых заказов, но мастеру полюбилась тихая деревенька на берегу Узолы. Теперь уже никто не может уточнить, чем прельстил Огуречникова Шишкин, — только подружились два эти мастера, и стал городецкий иконописец живать в Курцеве.
      Нелегко в резном узоре изображать коней, кареты, всадников, сцены из жизни. Поди-ко одним ножичком вырежи все это: Николай Иванович Огуречников не сразу и не без душевной борьбы поведал новому другу, как он на иконах рисует трудные многофигурные сцены. Заронил он зависть в сердце Шишкина и других заузольцев. Стали они допытывать, как мастер краски разводит, как пишет.
      Уступил, а попросту говоря, продал Огуречников секреты: и как краски составлять и как кисти вязать, а для примера изобразил всадника на черном коне. Понравился этот конь курцевцам: он походил и на тех, что мастера вырезали из мореного дуба, и если не по цвету, то по контуру напоминал скакунов, что несли Георгия Победоносца на бой со змием.
      Нарисовал и городскую сцену: барин в цилиндре с барыней, одетой по тогдашней моде, — в пышную юбку и жакетку с осиной талией.
      Сравнительная простота работы, дешевизна материалов, возможность выпускать больше дёнец, чем при украшении резьбой и инкрустацией, — все привлекало мастеров из Курцева, Коскова, Хлебаихи. А когда на нижегородской ярмарке цветистые, расписные прялки стали пользоваться спросом, на новую технику перешли все, умевшие рисовать. И уж тут стали щеголять один перед другим: едва появится дёнце с голубем или с парочкой за столом у самовара, как другой мастер нарисует двух голубей и поместит за стол две парочки. Первый мастер отвечает беседой с шестью фигурками, а соперник, гляди-ко, приготовил изображение как бы двухэтажного дома, где и вверху и внизу гости ведут веселую беседу: на, мол, выкуси.
      Мастера вспоминали то, что они видели на ярмарке, в трактирах, на бульварах, в балаганах и «самокатах». Когда-то резчики любили изображать дворянский быт. Живописцы, зная о конце помещичьей кабалы, стали показывать заманчивую для многих крестьян — покупателей прялок — городскую, мещанскую жизнь.
      Д. Прокопьев, большой знаток горьковских художественных промыслов, которого в Заузолье многие помнят как «художника с большим фотоаппаратом» и человека хорошего, общительного, писал потом в своей книге:
      «... Расчетливо уступал Огуречников секреты живописного мастерства... нехотя открыл секрет варки олифы с суриком. Благодарно вспоминают крестьяне Шишкина,   
      который знал все иконописные тайны и охотно помогал красильщикам в затруднениях промысла». [Д. В. Прокопьев, Художественные промысла Горьковской области, Горьковское областное издательство, 1939, стр. 79].
      А сын Василия Федоровича Шишкина — Симеон Васильевич, — благообразный, седобородый старец (именно старец!), на лицо которого девяносто лет наложили восковую желтизну, неторопливо стал рассказывать мне, уносясь мыслями в далекое прошлое.
      — Помню я, как отец бедовал. И как Огуречников к нему приходил. Помню. Красил Огуречников хорошо. Для всех тут показателем считался. Жил в Городце, а к нам квартировать приходил, дна красил. Покрасит-покрасит и опять уйдет. Показал отцу, как краски на клею составлять и как барынь, коней, птиц да цветы рисовать. А то отец из местного мастерства умел делать только каталки да табуретки. Кто детские каталки точил — не сладко жил. Нанимали их те, у кого мастерская, да еще посмеивались: «Ну, на всю зиму подрядил плясать косковских мужиков». И верно: покрутишь станок — будто попляшешь, только без всякой радости. За неделю вдвоем надо полсотни каталок сделать. Красить — куда легче. Кому, конешно, талант бог послал. Отец-то потом и другим передал красильные приемы.
      На родине братьев Меньшиковых и А. Николаева в Хлебаихе (ее сейчас неизвестно почему стали именовать Ахлебаиха) довелось мне встретиться с древней, девяностолетней старухой Анастасией Гавриловной Ивановой. Признаться, поначалу меня привлек только ее возраст: я думал порасспросить ее о старине. И вдруг оказалось, что это — племянница Лазаря и Антона Меньшиковых и дочь другого замечательного мастера, пожалуй, единственного в жанре многофигурной росписи — Гаврилы Лаврентьевича Полякова.
      О дяде Антоне Анастасия Гавриловна могла сказать только то, что видела его за росписью прялок. Другого дядю — Лазаря —она совсем не помнила. Но знает, что оба они слыли людьми грамотными и часто подписывали украшенные ими дёнца.
      А вот про отца, хоть и немного, но рассказала.
      Гаврила Лаврентьевич Поляков не участвовал, как можно было бы подумать, в русско-турецкой войне, но эпизоды из нее очень любил изображать. На одной прялке, хранящейся в Загорском музее, мастер поместил батальную сцену с подписями:
      «Сраженье под Ординопольем».
      «Деревни Хлебаихи мастер Гавриил Лаврентьевич Поляков 1881 г. м. апреля 10 дня».
      Схватка — часть битвы против турок под Адрианополем — написана, очевидно, под влиянием лубка.
      — Строгий был батюшко, — вспоминала Анастасия Гавриловна. — И лицо суровое. Много-то не говорил. Скажет раз и довольно: слушайся. А в последние годы жаловался: «Я уж так стар, что под заступ годен». Но как дёнца красил, силы у него прибывали, и все вокруг хвалили.
      Хвалили не только «вокруг». Художник и автор книги о горьковских художественных промыслах Д. Прокопьев тепло писал, что «лучшим мастером был в то время хлебаиховский Гаврила Поляков, который умел, пользуясь лубочной картинкой, на дёнце «полки солдат становить»... Лучшие мастера, вроде Полякова, могли изобразить чаепитие, барскую прогулку, сказочную сцену, застольную беседу [ Д. В. П р о к о п ь е в, указ. соч., стр. 79].
      Но, видно, Гаврила Лаврентьевич умел писать, не только пользуясь лубочными картинками. Прялку с битвой под Адрианополем я увидел уже позже, а тогда, в Хлебаихе, в разговоре с дочерью мастера меня интересовали не только сведения о нем (помнила Анастасия Гавриловна не так уж много), а и творческое наследие народного художника. Не осталось ли чего-нибудь из его росписей?
      Осталось!
      Сначала, порывшись в сенцах, Анастасия Гавриловна вынесла почерневшее от времени, копоти и пыли дёнце. На обороте дата: «1883 год». Роспись очень повреждена, но в верхней части все же можно разобрать две женские разнаряженные фигуры за самоваром. В середине — поперек — делящая надвое довольно широкая полоса с тремя крупными, ставшими потом столь типичными, городецкими красными розами. Внизу черный конь с белой гривой, запряженный в сани, и седок в сером армяке и черной фуражке. Дата: «1883 год». Головка дёнца расписана со всех четырех сторон: черный конь, птица в красно-сине-зеленой гамме и две красные розы с зелеными листьями, черными тенями и белой «оживкой».
      Я внимательно рассматривал прялку. Вдруг из-под руки вынырнула девчушка лет шести:
      — Бабка! — звонко крикнула она. — Мою укладку покажи.
      — Цыц, ты! — шуганула ее Анастасия Гавриловна и тут же ласково добавила: — Ну, достань, достань.
     
      Девчушка вытащила небольшой, почти квадратный сундучок. Трудно мне было удержаться от возгласа удивления и восторга, но я пересилил себя, зная, что, если в подобном случае выскажешь особый интерес, — никакая сила не поможет потом заполучить соблазнительную вещь.
      Молча, с напускным безразличием посмотрел я на укладку (это — детский сундучок, куда полушутя-полусерьезно девочки укладывают первые вещи в будущее приданое) и перевел разговор на другое. А сам внутренне аж дрожу: укладка — загляденье! И так типична, так характерна для живописного стиля Гаврилы Полякова! Авторство его бесспорно — вещь-то подписная.
      Окрашена укладка сдержанно, но с умом: вся красная, в крупную, сантиметров по шести, черную клетку.
      На передней стенке мастер показал, как он может «полки солдат становить»: изобразил военную сцену — слева и справа по три солдата в синих мундирах середины прошлого века, а в центре два всадника — офицеры (над одним пояснение — «юнкарь», над другим — «капитан»). Композиция — отнюдь не расчетливо симметричная, а верная главному правилу русского народного искусства: равновесие масс. Разные позы солдаг, разный наклон голов. Над левой тройкой солдат вьется зеленый штандарт, а на правой, для равновесия, даны у касок высокие черные кивера. Не повторяют друг друга и всадники: гарцуют кони каждый по-своему; взмахнули офицеры саблями — неодинаково. Сразу видно, что размеренная правильность, симметрия глубоко органически чужды художнику.
      В одной книге о городецкой резьбе и росписи [В. Аверина, Городецкая резьба и роспись, Горьковское книжное издательство, 1957, стр. 38]. мне довелось читать о «симметричной композиции» дёнца на том основании, что-де «симметрия создается изображением дерева, стоящего в середине, и двух всадников по бокам». Но разве это симметрия, когда и кони разные, каждый в неповторимом движении, и ноги их вскинуты по-особенному, и ветви на дереве умышленно сделаны свободно, не в зеркально повторенном виде, и птица над деревом подчеркнуто разрушает даже мысль о скучной симметрии.
      Так и тут: слева три солдата и офицер, а справа три солдата и офицер. Но нет даже и намека на симметрию.
      Внизу стихи:
 
      Стоит ротика солдатов.
      Перед ротой капитан хорошо маршировал,
      Перед ротой развернулся,
      Слово ласково сказал.
     
      Когда я уходил из избы, Анастасия Гавриловна предложила купить укладку, что я, конечно, и сделал.
      В Курцеве и Коскове сейчас живет много Краснояровых, потомков пришельца из Сибири. Некоторые даже не считают себя родственниками: столь отдаленно их родство. Про отличного мастера — живописца Федора Семеновича Красноярова (род. 1861) — рассказал мне его сын Тимофей Федорович. Первым делом подвел меня к большому портрету:
      — Вот он, отец.
      С увеличенной фотографии глядел на меня серьезными, пытливыми глазами под тяжелыми, нависшими веками лобастый старик с белой волнистой патриархальной бородой.
      Когда заузольцы перешли с резьбы дёнец на роспись, Федору Красноярову едва исполнилось двенадцать лет. Он с малых лет любил, подражая взрослым, вырезать игрушки из дерева, делать узоры на прялках. Пойдет в лес и упорно ищет можжевельник (по здешнему «мужьюшку»), такой, чтобы в форме узловатого ствола хотя бы отдаленно чудилась фигура человека или зверя. Долго потом вырезает: можжевельник — дерево крепкое. Этого любимого занятия не оставлял он и в зрелые годы. На окне возле цветов всегда у него стояло много самодельных резных игрушек.
      Хотя дёнца с инкрустацией все более отходили в прошлое (их дольше делать, чем крашеные), Федор Семенович умел хорошо выполнить работу в старом вкусе. Черных коней по обычаю укреплял «мушками», или, как их еще называли, «шканиками». (Вот ведь где вдруг сохранилось почти вышедшее из обихода древнее русское слово «шкан» — деревянный шип.)
      Манера росписи у Федора Семеновича Красноярова самобытна и ярка. Традиционные черные городецкие кони у него полны неповторимой грации и изящества. В передаваемой им стати коня — от силуэта головы, изгиба шеи, живости вскинутых в беге ног до умения запечатлеть движение — чувствуется не только большое знание натуры, но и способность найти наиболее эффектное декоративное решение.
      Его «чаепитие» — это проявление богатейшей фантазии и в то же время настоящая энциклопедия быта прошлого века. За столом у самовара сидят четверо, но две передние фигуры — барыни и кавалера — подчеркнуто велики. Сделано это не случайно, а умышленно. С наивной смелостью мастера, который сам устанавливает законы декоративной красоты, Ф. С. Краснояров помещает людей, пьющих чай, в обстановку правдоподобную, где тщательно выписаны и лампа-»молния», и настенные часы с гирями, и полотенце, но... на равных правах помещены и черный конь, стоящий за стулом хозяина, и красавец петух с курами возле хозяйки. Весь верх доски-панно заполнен пышными и разнообразными цветами и травами.
      И вот наглядное доказательство силы таланта: вся эта фантасмагория не вызывает протеста или недоверия — столь отчетлива установка художника дать декоративную, нарядную праздничность, а не красочный протокол.
      Среди городецких мастеров Федор Семенович выделялся любовью к чтению, следил по газетам за событиями в мире, делал свои, очень толковые выводы и потом делился соображениями с товарищами. Подойдет, посмотрит, что мастер расписывает, похвалит или отметит недостаток, и любимая присказка обязательно войдет в фразу:
      — Напримерно сказать...
      В прежнее время его выбирали старостой. Выполнял он эту должность, как здесь говорят, «не одну сидку», то есть не один раз. И сейчас еще о нем вспоминают одобрительно:
      — Умственный старик. Мудрый.
      Дом его в Коскове стоял у дороги к Городцу. Резной лев с цветком и русалка-берегиня на наличниках первыми встречали приезжих. Выполнял эту красоту старик резчик из заузольской деревни Стрелка, но фамилии его уже не помнят. Потомки Красноярова выстроили другой, более просторный дом, а старую избу одно время использовали под школу, а в то время, когда я приехал, ставни окон уже наглухо закрыли, двери заколотили, готовясь передать бревна на расширение школы-интерната в соседней деревне. Жалко мне стало, что пропадет искусство резчика из Стрелки, и я попросил в сельсовете отдать мне хотя бы верх одного наличника — того, где уместился лев с цветком. Мне сразу сказали:
      — Пожалуйста!
      И вот теперь в московской моей квартире древний крестьянский образ существа, охраняющего дом, первым встречает гостей. В несколько, правда, необычной обстановке, но все же он выполняет задачу, которую ему поручил творец его, мастер из деревни Стрелка: повернув морду с зияющей пастью, он косит глаз на пришедших и, подняв лапу, готовится в случае необходимости броситься на недруга.
      Как будто про таких львов написаны наивные стихи русского поэта и ученого XVII века Симеона Полоцкого, который, описывая «пречудную красоту» Коломенского дворца под Москвой, посвятил декоративным львам такие строки:
 
      Яко живии льви глас испущают,
      Очеса движут, зияют устами,
      Видится, хощут ходити ногами.
      Страх приступити, тако устроенни,
      Аки живии лви суть посажденни. . .
     
      С Краснояровым дружил мастер Крюков.
      В книге Д. Прокопьева о роде Крюковых — вернее, об одной из этого рода — сказано скупо, всего пять строк:
      «В деревне Савине был своеобразный мастер Е. Т. Крюков, любивший более нежные сочетания красок. Его дёнца украшены обычно изображениями Ивана-царевича и Анны Прекрасной.. .»[ Д. В. П р о к о п ь е в, указ. соч., стр. 80].
      О Егоре Тихоновиче Крюкове узнал я от его племянника, местного старожила, председателя ревизионной комиссии колхоза в Ковригино, Федора Тимофеевича Куминского, человека преинтересного, владельца большой библиотеки, любителя чтения, особенно сочинений Льва Толстого.
      — Приедешь в Савино, а дядя пишет дёнца, — вспоминает Ф. Т. Куминский. — И так он быстро работает, что диву даешься. За час успевал два, а то и три дёнца расписать. Изображал он барынь, дома, птиц и котов. Скажешь ему: «Ох как ты ловко пишешь, дядя Егор». А он усмехнется: «Привык я, Федюшка, весь век ведь так». И еще подмигнет: «Ты погоди, я еще два-три распишу, самоварчик поставлю, чаю попьем». Работает, а сам балагурит — веселый был человек, — время-то и пройдет незаметно.
      Живущий сейчас в Коскове шестидесятилетний Дмитрий Иванович Крюков подробно рассказал о представителях рода живописцев Крюковых:
      — Отец мой, Иван Федорович, один из шести сыновей Федора Крюкова. Пятеро дёнца делали: Василий, Иван, Сергей, Андрей да Максим. Дядя Андрей ходил в наймы, на Александра Сундукова красил, работал быстро, машисто. За неделю выкрашивал сотню дёнец. Кто много делал, тот не придумывал новые или трудные картинки, старался барина с барыней писать или двух барынь и в середине кавалера да орнамент над головами. А то комнату, декорацию с зеркалом да фигурки. Сергея, пожалуй, самым умелым назвать можно. Максим тоже самостоятельно работал, а потом еще и продавал дёнца на ярмарке в Городце и Нижнем. Сергей умер в 1933 году, а остальные и того раньше. Из нашей фамилии рисовала еще Катерина Фокиш- на Крюкова. Она родом из Савина, замуж вышла за Тихона Назаровича Крюкова. Муж делал дёнца, а она их расписывала. Можно сказать, что главой семьи являлась, потому что Тихон пил сильно и больше всё с дядей моим, Иваном. В субботу еще затемно, часа в два ночи, на ярмарку ездили. Продадут дёнца перекупщикам, выпьют с ними магарыч, всю выручку растранжирят, а все покупки растеряют. Волей-неволей пришлось Катерине и красить и продажей ведать. Поедет на ярмарку вместе с мужем, а деньги получает сама. Что писала Катерина? Так у всех одно. Изображали кукольных людей — так их можно назвать: барыни, наездники, кони под седлом и без седоков, куры. Орнамент тоже. Львов делали. Собак писали наподобие резных на старых прялках. Работа ее хорошая считалась. Можно сказать, у нее почерк был. Чистая рука. Краски могла сама промыть — от этого и работа не грязная. Плохие мастера в три часа приедут и еле-еле к одиннадцати свой товар распродадут, а мой отец да Катерина (она ему по мужу свойственница) еще темно, только четыре часа утра минуло,— они уже спрашивают: «Трактир-то открыт?» — впору им магарыч пропивать
      Теперь я расскажу, как мы писали. Барыньку ставишь одну на половинке, а между двумя барынями — место для кавалера. Кофта у барыни либо черная, либо красная, а юбки делаешь голубые и розовые. И красные тоже. У кавалера рубашка красная, брюки черные — других-то не напишешь брюк. Вот поставлены барыни и кавалеры. Между ними остается пустое место, там орнамент делается-яблочко. Одно побольше и два маленьких поближе к шее. Если позволяет место, помещаешь еще яблочки, тут твердого закону нет. А коли не найдешь места, так сверху яблоки не делаешь. Соединяешь линиями, стебельками зелеными и листья прибавляешь. Потом делаешь три прямых нижних корешка. По красным яблочкам даешь коричневую точечку и белилами серпик наводишь. Разживку белую городецкие мастера любили. Как начнешь яблочки белилами разживлять, так и барыне и кавалеру делаешь круглое лицо, линии, пуговицы, а кавалеру еще часы и цепочку...
      Вспомню опять про дядю Андрея. Его хозяева любили потому, что быстро работал. Но если со мной сравнить, то выходило у дяди похуже. Я не у него учился, а у своего старшего брата, Федора. Все старался делать так, чтобы народ интересовался моими работами на дёнцах. И казаков с пиками и пиры делал. А то семью за самоваром изображал — угощенье, вазы наставишь. Что ни больше разукрасишь, то пуще народ интересуется. Пароход напишешь и взрыв на мине. Вот было у меня сглядбище...
      — Что?! — невольно вырвалось у моего спутника, слушавшего рассказ старика.
      — Ну, когда родители жениха ходят глядеть на невесту — у нас называется сглядбище, — пояснил Крюков. — В других местах еще зовут смотрины или сглядинки. Чего удивляешься: русское слово, вроде стойбища, гульбища или кладбища. .. Так вот, — продолжал он, — дядя мой написал для подарка дёнце и я написал. Он как слепой писал, по-заученному. Однако мастер: плохо не получилось. Все ж у меня лучше: жизненнее...
      С двенадцати лет начал заниматься живописью Дмитрий Иванович Крюков и делал это в продолжение полустолетия, расписывая сначала дёнца, а потом — в артели и на фабрике — детскую мебель.
      О мастерстве Дмитрия Ивановича можно судить по многим работам, которые сохранились в музеях, главным образом в Городецком. Одна из росписей, выполненная в 1935 году на доске, называется «Колхозная семья». По композиции это как бы триптих. Обстановка и фигуры размещены в условных городецких декорациях. Роспись второй доски — «Зверинец» — композиционно менее собранная, но подкупает наивностью и простодушием. На полочке, расписанной Д. И. Крюковым, изображены по-народному стилизованные львы, портит эту вещь только несколько неприятная симметричность, несвойственная заузольским мастерам прежнего времени.
      Сергей Федорович Крюков, дядя этого заслуженного мастера, по его же словам, самый умелый живописец в семье, приходился дедушкой нынешнему директору фабрики «Городецкая роспись» Аристарху Евстафьевичу Коновалову.
      Но о роде Коноваловых придется тоже начинать с дальнего времени.
      У Прокопьева, дружившего чуть ли не с каждым заузольскнм резчиком и живописцем дёнец, про Коноваловых читаем опять только скупые три строки:
      «Славился Сидор Коновалов, огромный старик, писавший на дёнцах розы и барынек, его дочь Варвара — калека, просидевшая всю жизнь за росписями» [Д. В. П р о к о п ь е в, указ. соч., стр. 79].
      «Розы и барыньки» — это обычные сюжеты заузольских мастеров. А что можно узнать еще о Коноваловых, прежде всего о Сидоре Максимовиче? Наверное, во времена Д. Прокопьева друзья и соседи рассказали бы много, а сейчас даже в памяти стариков почти ничего не сохранилось.
      Говорят, что иконописец Огуречников только первое время жил у Шишкина, а потом перебрался к С. М. Коновалову, и хозяин многому научился у опытного городецкого живописца. Своему искусству Сидор Максимович в свою очередь научил дочерей Екатерину и Варвару. Производили они так называемые «намазные» дёнца, обработанные конопляным маслом. Варить олифу Коновалов научился вместе с Семеном Фроловичем Краснояровым, заплатив за секрет три рубля хлебаиховскому мастеру Антону Васильевичу Мельникову. Варвара из-за хромоты постоянно сидела дома, отлично окрашивала и дёнца и головки и считалась одной из лучших мастериц.
      От Варвары перенял живописное искусство и муж ее сестры Катерины, ставший впоследствии одним из самых талантливых, плодовитых и известных мастеров по Городецкой росписи, — Игнатий Андреевич Мазин.
      Его помнят многие жители Курцева, хотя от дома, где он жил и где умер в 1943 году, не осталось теперь и следа.
      Передо мной несколько росписей Ф. С. Красноярова и И. А. Мазина. Я вижу, как талантливы оба мастера, сравниваю их коней и замечаю, что даже в одном этом сюжете стиль обоих совершенно различен. У Красноярова черные кони — красивые, быстрые, грациозные скакуны, связанные друг с другом единым ритмом. Они подкупают схваченной и переданной силой движения. У Мазина кони под всадником тоже красивы, но они индивидуализированы, ближе к натуре — у каждого своя жизнь, и потому роспись кажется более бытовой. Кони Мазина, запряженные в коляску, везущую барина с барыней, тоже индивидуализированы, но уже написаны с легкой иронией — в едином стиле с образом людей, с изображением собаки, экипажа.
      Широко, сочно, не стесняя себя никакими композиционными догмами, которые могли бы ему помешать, писал И. А. Мазин «беседы», «компании», «чаепития». И старые и новые темы он решал одинаково легко, и старые и новые персонажи появлялись из-под его кисти одинаково свободно. Сидел у него, допустим, кавалер в купеческой поддевке или рубашке из-под жилета, а потом появился другой — в майке; заправлял кавалер брюки в щегольские сапожки с Нижегородской ярмарки, а потом показался в тупоносых ботинках «Скороход» и брюки навыпуск. Однако характер росписи остался прежним — умещались все мазинские герои за столом, на стульях, на диванах удивительно непринужденно и естественно. Так же как
     

Резьба на доме в деревне Шарыпово Городецкого района Горьковской области Резной наличник в деревне Шарыпово Резной наличник на доме,  принадлежавшем Краснояровым в деревне Косково, Городецкого района
 
Резной наличник на доме в деревне Шарыпово Резьба на наличниках в деревне Шарыпово Прялки с инкрустацией мореным дубом.
ХIХ в. Горьковский музей-заповедник
 
      Прялки с инкрустацией мореным дубом.
      Наглядный пример того, что народному декоративному искусству чужд шаблон. Обе эти прялки сделаны на одну тему. И все же это не копии, а варианты, выполненные легко, свободно, с добавлением различных деталей. Верхнее донце хранится в Горьковском музее-заповеднике,
      нижнее - в городецком краеведческом музее
Прялки с инкрустацией мореным дубом. ХIХ в. Загорский музей-заповедник Прялка с городецкой росписью.
      Работа Антона Васильевича Мельникова из деревни Хлебаиха, Городецкого района
 
Роспись ставня окна в деревне Шарыпово Городецкая роспись на «укладке»
      (маленьком сундучке).
работа Гавриила Лаврентьевича Полякова. Собрание автора
Городецкая роспись на прялке «Застолье» и «Сражение под Адрианополем». Работа Гавриила Лаврентьевича Полякова. (1887г.) из деревни Хлебаиха. Загорский музей-заповедник
 
Городецкая роспись на мочесниках – цветочный орнамент.
      Горьковский музей-заповедник
Городецкая роспись на мочесниках Горьковский музей-заповедник Городецкая роспись на лукошке.
Горьковский музей-заповедник
 
Городецкая роспись на донце прялки.
Загорский музей-заповедник
Городецкая роспись на донце прялки:
«Барышни с кавалером»
Работа мастера П. И. Сундукова (1935 г.)- верхние две. Горьковский музей-заповедник
Работа мастера Д. И. Крюкова. (1935 г.) Городецкий краеведческий музей
 
Работа мастера И. К. Лебедева (1935 г.) Горьковский музей-заповедник Работа мастера И. А. Мазина (1935 г.). Городецкий краеведческий музей Деревня Косково, Городецкого района – один из центров старинной городецкой росписи
Мастер городецкой росписи Павел Дмитриевич Колесов, из деревни Косково Аристарх Евстафьевич Коновалов – художник Фабрики «Городецкая роспись» «Всадник» - работа А. Е. Коновалова (1944 г.)
«Букет» - современная городецкая роспись.
Работа А. Е. Коновалова
 

     и господа в коляске или семья в комнате. Орнамент у И. А. Мазина почти всегда играет большую декоративную роль. Это — или бордюр из традиционной «витушки с нажимом», или большие, пышные стилизованные листья, про которые мне один городецкий мастер сказал, что они на росписи «резьбу означают». Мазин такой резьбой украшал «декорацию» в доме — колонны, потолок — или просто давал в виде декоративного фона за сидящими людьми. Весело, живо, легко и свободно умел писать Игнатий Андреевич и животных: кота, медведя.
      Четыре доски, расписанные И. А. Мазиным в тридцатые годы, хранятся в Горьковском музее-заповеднике. Фотографии помещены в этой книге и дают представление о стилевых особенностях народного художника, одного из самых ярких в Заузолье.
      Курцевский крестьянин, сохранивший простоту и непритязательность даже в годы, когда знатоки искусства уже признали в нем большого художника, Игнатий Андреевич иногда (особенно в позднейшее время) подписывал свои работы. Эти подписи вызывали улыбку. Вот что написано под двумя «беседами»:
      «Го. края ГОРО. района. БУ. СЕ. СО. С. КУ. М. И. А. Мазин».
      Это означало:
      Горьковского края Городецкого района Букинского сельского Совета села Курцево мастер Игнатий Андреевич Мазин».
      Талантливый мастер владел не только росписью, но и хорошо вырезал из дерева игрушки, которые потом тоже раскрашивал. Семидесятичетырехлетний мастер Павел Дмитриевич Колосов рассказывал:
      — Игнатий у нас был выделяющий. Вырежет из дерева пару коней, а то и тройку. Средняя — грудью вперед, а пристяжные чуть назад, и головы склонят. Просто чудо. Я так не мог.
      Потом старик приохотился рассказывать и стал вспоминать о Мазине разное:
      — К масляным краскам он не привык, составлять не мог, а клеевые хорошо знал.
      — Какой собой-то был? — поинтересовался я.
      — Красивой. Прямоносой и с бородой. А собой — грудистой. Неторопливый. С юных лет писал и до смерти. И умер, говорили, от краски. Фантазия богатая у него. На мочесниках и кота и льва ставил, а на дёнцах разное — и барынь, и кавалеров, и пеших, и в тарантасах. Беседы, чаепития. Похоже на все, как в природе, и все же не то: живность показывал.
      Улыбнулся старый Колесов и сказал еще:
      — Семья у него большая. Одних детей двенадцать ртов. И все по очереди: сын, дочь, сын, дочь. Ни разу не смешался. А последышек — Настя.
      Сын Мазина, Василий Игнатьевич, колхозник из артели имени Кирова, добавил:
      — Я ведь — один из двенадцати. Спокойный и неторопливый был батя — это верно. Но если мы за столом расшумимся, то доставалось от него ложкой по лбу. Брат Леонид у нас хорошо рисовал, видно, в отца пошел. Совсем малышом еще помогал отцу раскрашивать заказанную кем-то из Москвы картину на бумаге — «Жизнь человека». В Отечественную войну фашисты убили брата. Отец много читал, и про него говорили, что когда он приходит к больному — тому становится легче. Его звали лечить всякие болезни, но он отказывался, и только когда просили помочь ребятам с грыжей, он шел. Шептал: «Не слышу в белом теле ходячей грыжи — жильной, пуповой, суставной, становой. Грызи ты, грыжа, пенья, коренья и серые каменья...» Василий Игнатьевич вздохнул:
      — Хороший человек был отец. Я ушел на войну, как и брат Леонид, а вернулся — отца в живых не застал...
      Рассказавший мне о мазинских игрушках Павел Дмитриевич Колесов сам считался неплохим мастером. Около четверти века занимался он городецкой росписью. Научился у отца, Дмитрия Родионовича, сына волжского бурлака, тянувшего бечевой баржи по великой русской реке и под конец жизни ставшего маляром,
      Дмитрий Родионович сам и делал дёнца и расписывал их. Мог изобразить коней и птиц, но Павел Дмитриевич, работавший вместе с отцом даже и после женитьбы, считал, что кони и барыни у него получались лучше, чем у родителя.
      Трех мастеров Колесов считал мастерами «высокой руки» и без возражений признавал их преимущество. О двух из них уже шла речь — это Федор Семенович Краснояров и Игнатий Андреевич Мазин. Третьим и Колесов и все, знавшие городецкое живописное мастерство, по справедливости считали Игнатия Клементьевича Лебедева.
      Это такой человек! Пришел однажды к родственнику в гости, увидел побеленную печку и сказал:
      — Я тебе эту печку разукрашу!
      Хозяин не возражал. Лебедев принес краски, написал цветы, травы, виноград. Посмотрел на дело рук своих и улыбнулся.
      — Вот теперь хорошо!
      Конечно, Лебедев мастер сильный и в истории городецкой росписи ему должно быть отведено подобающее место. Но его манера отличается не только от Красноярова и Мазина, но и от Крюковых, Коноваловых, Колесовых, Степана Ивановича Шарова, про которого говорили, что он пишет «мужественных кавалеров», и от Ивана Гавриловича Смирнова, с его барынями на желтом и розовом фоне, или от Сундуковых, один из которых, Михаил Иванович, «садил по два десятка дёнец за день».
      Для всех этих мастеров (так же как и многих других заузольских живописцев) советы иконописца Огуречникова явились только толчком к живописному творчеству. Принципы же композиции, наивно-реалистический подход к темам или определились уже до того (у Меньшиковых, Николаева, Полякова), или же этот наивно-реалистический характер росписи проявился в силу того, что они не получили настоящей школы. У Лебедева же школа ощущается ясно: он опытный иконописец. Над ним в значительной мере властвуют законы «прописей», догмы изображения и фигур и различных деталей.
      Можно сравнить, как изображают одежду Лебедев и, допустим, И. А. Мазин (хотя Мазин учился не только у Варвары Коноваловой, но и у Лебедева). Одежда у Лебедева — в традициях русской иконописи, с такими же белыми «оживками», как на евангелистах или святых, а у Мазина белые линии графичны и орнаментальны, они — часть узора.
      Возьмем для сравнения другой объект: колонну в доме. У Мазина она условная, обобщенная и, признаться, до того наивна, что даже забавна. У Лебедева это сложная, состоящая из нескольких делений часть архитектурного сооружения с грамотно прорисованными каннелюрами, капителью, базой и т. д.
      Одним словом, у Лебедева роспись искуснее, а у Красноярова, Мазина и других — проще, но искренней.
      При всем том в живописи Лебедева много Городецкого — и темы и колорит, а во многом и манера изображения быта.
      В тридцатых годах нашего века руководители Горьковского облисполкома предложили наиболее талантливым и опытным мастерам из Курцева и Коскова написать на досках свои композиции.
      Вместе с И. Мазиным, Ф. Краснояровым, И. Лебедевым и другими несколько работ сделал мастер Петр Иванович Сундуков.
      В этом необычном соревновании он не проиграл, показах оригинальное творческое лицо. Традиционно городецкие у него и кони и индюки, а вот люди — особые. П. И. Сундуков любил толкование сюжета прямое и ясное, а масштабы укрупненные. У его кавалеров и барышень головы побольше, чем полагалось бы по анатомии, а орнамент, «означающий резьбу», позначительней — мастер не стеснялся делать декоративные завитки в ползала. Окна в его изображении не манерны, а, скорее, забавны — они не «барские», а деревенские. Колонн он избегал или делал их столь декорированными, что они теряли свои отличительные черты и формы. Он лихо изображал и мебель и цветы в вазах, несколькими привычными мазками писал пальмовые листья, больше похожие на пучки травы.
      По-своему понимал Е. II. Сундуков и нарядность. На цветных фонах охотно применял белые оживки, иногда черточки и точки и считал, что обилие их не испортит картины.
      В росписях Сундукова меньше достоверности и больше условности и наивно понимаемой декоративности. Крестьянское простодушие сочеталось у него со смелостью мазка, вызванной необходимостью работать быстро.
      Семидесятилетний живописец Иван Александрович Сундуков рассказывал мне и о других мастерах его рода: о деде Федоре Афанасьевиче, который мастерил резные прялки без инкрустации мореным дубом, но слегка подкрашивал их; об отце Александре Федоровиче (умер в 20-х годах) и о брате, плодовитом мастере Михаиле Александровиче, про которого говорил:
      — Он за день-то успевал садить по двадцати прялок.
      ... Шло время, менялась жизнь... Ручные прялки безнадежно устарели. Кому они нужны как инструмент, кто на них станет прясть вручную, когда в магазинах можно купить любую материю — хоть ситец, хоть шелк. К тридцатым годам редко кто из живописцев делал дёнца — разве что закажут музеи.
      Но ценители русского народного искусства справедливо считали, что городецкая роспись не обязательно должна применяться только на дёнцах. Уж если палешане-иконописцы смогли найти новые возможности и продолжали работать, расписывая коробки из папье-маше, то городецкую роспись использовать легче.
      В 1935 году шесть старых городецких мастеров — И. А. Мазин, Ф. С. Краснояров, И. К. Лебедев, Д. И. Крюков, П. Д. Колесов и В. К. Смирнов — объединились в мастерскую, которая вошла в систему промысловой кооперации. Вместо бывшего промколхоза создали мебельную артель «Стахановец». В Москве заинтересовались возможностью возродить городецкую роспись, использовать ее для украшения предметов современного быта. Не раз мастера-живописцы ездили в столицу, участвовали на выставках.
      Но как иногда бывает, негодное руководство испортило и опорочило хороший замысел. Председателем артели оказался человек, столь далекий от искусства, что для него слова «вал» и «выгода» оказались дороже всего. То стали насаждать в Заузолье... хохломскую роспись и обжиг изделий, то предложили ограничиться при росписи четырьмя цветами, то все внимание направили на изготовление сапожных колодок. Председатель еще хвалился: «Вот это — продукция: обстрогал полено и получай деньги». Эскизы росписи годами лежали без утверждения в артели и в Горьком.
      Т рудно в эти годы пришлось городецким мастерам. Во время войны умерли четверо из шести ветеранов-живописцев. Артель перестала существовать. Только в 1954 году ее создали вновь. Но теперь уже подросло новое поколение, для которого городецкие традиции не являлись пустым звуком. Правда, не все пошло гладко. По-прежнему приходилось бороться и против «выгодной» колодки, и против «вала», и против самодурства и бюрократизма. Но появился человек, который делом своей жизни поставил возрождение старинной, прославленной городецкой росписи. Это — Аристарх Евстафьевич Коновалов из деревни Савино, молодой представитель славного рода городецких живописцев, внук замечательного мастера Сергея Федоровича Крюкова.
      В свою тетрадку он выписал из газеты слова историка искусств, знатока народного искусства А. Б. Салтыкова, сказанные на съезде художников:
      «Хорошо известно, что традиции, созданные целыми поколениями мастеров и проверенные вкусом народа, не представляют собой какой-то школы, не зафиксированы в определенную систему, существуют только в виде творческого опыта, переходящего от мастера к мастеру. Поэтому в случае потери этой живой преемственности их очень трудно бывает восстановить».
      Городецкий промысел не погиб.
      Так убежденно считал Аристарх Коновалов.
      И не зря считал.
      Не чужие ему люди и Сидор Максимович Коновалов, автор росписи в нежных тонах, и Варвара, у которой учился Игнатий Андреевич Мазин, и Сергей Федорович Крюков — дед по матери. Мать его, Агафья Сергеевна, и четыре ее брата — Алексей, Федор, Андрей и Трифон — все расписывали стульчики и каталки, старались изобразить покрасивее барынь, кавалеров, розы. А дедушка Сергей и котов писал. Сделает яблочко — морду, внизу пририсует туловище с хвостом, на морде глаза и нос прочертит, а белилами усы нарисует. Вокруг — розы с «оживкой».
      С восьми лет принялся работать и Аристарх, сначала помогая матери грунтовать (это считалось ее обязанностью), а затем пробуя себя и в росписи.
      Вот почему не мог он согласиться с тем, что городецкая роспись гибнет.
      Началась для Аристарха Евстафьевича упорная, настойчивая борьба, которая, честно говоря, не закончилась и сейчас. Не разбирающиеся в искусстве руководители артели то открывали художественный цех, то снова переходили на выпуск колодок, не требующих хлопот и приносящих быструю прибыль. Коновалов сумел побывать в Загорске, поработал в экспериментальных мастерских Музея народных художественных ремесел (ныне музей-заповедник), сделал эскизы для детской мебели с городецкой росписью, получил за это премию и, что самое важное, путевку для массового производства этой мебели.
      Не мытьем, так катаньем пытались свести на нет городецкую роспись ее невежественные противники. Они козыряли «затовариванием», когда в папках артели лежали заказы мебельных магазинов, они снижали расценки мастерам росписи, чтобы порадеть «родным человечкам» из других цехов. Помогло Коновалову и его товарищам-энтузиастам решение о восстановлении и развитии хохломской и городецкой росписи.
      Директором фабрики «Городецкая роспись» (преобразованной из артели) стал Аристарх Евстафьевич Коновалов. Все больше и больше делают здесь детской мебели — стульчиков с Городецкими розами и черных коней-качалок. Но не розами усыпан путь народных художников, взявшихся за благородное, но нелегкое дело. Осенью 1962 года мне пришлось писать в одной из центральных газет:
      «В деревнях Курцево и Косково Городецкого района художник А. Коновалов с огромной энергией вот уже много лет борется за восстановление традиционной городецкой росписи на детской мебели и мог бы (была бы только помощь!) расширить это дело. Но одному ему трудно, а помощи нет» [«Советская культура», 1962, 13 ноября].
      Ставился вопрос о том, что народное изобразительное искусство – это часть культуры народа и не надо ждать того времени, когда тот или иной вид такого искусства умрет, чтобы со спокойной совестью поместить образцы в музей.
      Народное искусство должно жить и будет жить!
      Я хорошо знал работы молодого Коновалова (ему сейчас около сорока), помнил по выставке народного искусства, где он за детский набор мебели получил диплом первой степени. Помнил его декоративные блюда с городецкой росписью — вещи красивые, эффектные, подлинно русские, народные. На одном блюде дерево с двумя ветками-цветками, вверху красная птица, пониже две другие, а внизу собаки (да-да, очень похожие на тех собак из мореного дуба, которые неизменно сопутствовали всадникам на черных конях с прялок столетней давности). Есть у него блюдо с пятью цветными конями и городецкими цветами в центре и блюдо с пышным городецким букетом, где снова торжествует принцип русского народного искусства: «равновесие масс» (фотография, хотя и лишившая праздничного цвета эту веселую, звонкую вещь, дает все же представление о характере росписи).
      А. Е. Коновалов не цитирует традиционные детали городецкого орнамента и жанра — он развивает традиции, вводя родные и близкие мотивы в круг современных эстетических представлений.
      Однажды пришла весточка от директора фабрики Аристарха Евстафьевича Коновалова:
      «Я всё больше и больше прихожу к убеждению, что мне нужно переходить на работу в художественный цех и заниматься творческой работой. Надо учить молодежь, направлять творческую работу и работать самому».
      И сейчас он занимается только любимым делом: создает новые городецкие узоры и учит молодежь.
  
 
      Разинские тарарушки
     
      

Полховско-майданская роспись
Горьковская область
Работа Л. П. Сентюровой

      На шумных московских рынках, где-то между вениками, решетами, топорищами и «лечебными» наростами со столетних берез, наверное, вам бросалась в глаза неожиданная яркость лихо раскрашенных матрешек, бочат-копилок с домами и розовой зарей, пестрых птиц-свистулек, желто-зеленых грибов для штопки чулок.
      Сами мастера объединяют все эти вещи и говорят: «тарарушкн». Название происходит от старинного слова «тарара» — язык. Любили когда-то присказку: «Кума тарара, не съезжай со двора, а съедешь — потужишь». То есть не болтай, язык, зряг а то раскаешься. Так родились тарарушки — не для серьезного занятия вещи, а пустые забавы.
      Тарарушки-матрешки совсем не похожи на магазинных матрешек, чинно держащих ручки по швам, наряженных в одинаковые аккуратные синие сарафаны, белые переднички, желтые платочки. И лица у базарных матрешек кажутся необычными: не ровные глазки, не бровки, тщательно вырисованные, не волосы, разделенные четким пробором, не губки бантиком, а слету, смаху, «как серпом прорезанные» очи-глазища, ухарские завитушки волос, по одной условной черточке для обозначения носа и губ, и яркие, крупные, броские цветы на платье, какие-то огромные сказочные цветы.
      Все это говорю я не в укор фабричной матрешке. Выпускаемая в условиях потока на большом производстве да еще тогда, когда матрешек нужно много, буквально миллионы, — она отвечает назначению и по-своему хороша. Но все-таки хочется отметить разницу. Будто перед нами две девочки. Одна примерная во всех отношениях, послушная и тихая, первая ученица, считающая смертным грехом смять отутюженные складки на белоснежном фартуке. Другая — постреленок-озорница, «антипедагогический» ребенок, добрая в душе, но способная на самую неожиданную выходку.
      Предпочтение следует отдать вроде бы первой, а почему-то любовь и симпатии завоевывает вторая.
      Вот так же она завоевала любовь и симпатии и у меня. Каждый раз, когда доводилось мне бывать на Дорогомиловском рынке и видеть на развале эти яркие матрешки, я покупал их столько, сколько влезало в карманы, с расчетом, что и себе оставлю и подарю друзьям, любящим народное искусство.
      И всегда я интересовался родиной диких красавиц — селом Полховский Майдан. Майдан — это площадь, образовавшаяся нередко там, где валили лес и добывали поташ. На востоке — это место сражений, базар. А вот откуда произошло название речка — Полховка, что это за полх или полхва, не могли мне объяснить даже самые крупные специалисты по расшифровке названий, ученые топонимисты. В одном только они сходились: название древнее.
      Это в моих глазах придало селу еще большую таинственность.
      Я мечтал туда поехать и не решался: столь сложный путь описывали мне попавшие в Москву полховско-майданцы. Как-то так получалось, по их рассказам, что добираться до села придется трое суток, с четырьмя пересадками, причем ехать ночью, а днем сидеть и ждать очередного поезда или автобуса. Наконец, я написал в Вознесенский райком партии Горьковской области и узнал, что можно совершенно спокойно лететь самолетом от Москвы до Горького, на горьковском аэродроме пересесть в местный самолет и через час оказаться в Вознесенское. А оттуда до Полхов-ского Майдана четверть часа на машине.
      Как часто бывает, попал я в Полховский Майдан не первым — трудным — путем и не вторым — легким, а третьим, оказавшимся, на мое счастье, самым интересным, — из Горького на автомашине. Я мог познакомиться с изменением пейзажа по мере того, как из обжитых приволжских районов забирался в северо-восточную глушь Мещерского края.
      Полховский Майдан — село не просто большое, оно — огромное. В нем жителей, как в городе, — несколько тысяч человек. Одних только членов колхоза «40 лет Октября» 1338 человек. И не единственная деревенская (на два порядка) улица, а несколько их — и вдоль оврага, где протекает речка Полховка, и поперек, и разные выселки и окраины с современными названиями, вроде «Целины».
      Когда я завел в Полховском Майдане разговор о прошлом, старики с каким-то ухарством сказали:
      — А мы исстари народ непокорный: разницы и пугачевцы.
      — Наше село ссылошное: испокон веков сюда ссылали...
      Но кроме передававшегося из поколения в поколение упоминания о принадлежности жителей села к потомкам тех, кто сражался с царевыми слугами под знаменами вольнолюбивых атаманов Степана Разина и Емельяна Пугачева, в самом Полховском Майдане не сохранилось ни документов, ни достоверных фактов.
      И все же мне всегда казалось, что если народ хранит легенду, то неспроста. Как говорится, нет дыма без огня.
      Так и тут. Мои розыски в библиотеках и архивах подтвердили легенды.
      Когда-то, в далекие времена, Мещерский край сплошь покрывали леса. Дмитрий Донской купил у татар эту часть Мещеры, где еще в годы владычества Орды жил татарский десятитысячник, темник, собиравший хану дань с местных жителей — мордвы. Отсюда название города —Темников.
      Сложно образовывалось население северо-восточной Мещеры, в том числе и будущего Темниковского уезда. Всеми угнетаемая мордва; татары — и те, которые совершали набеги, и те, которых крестили, а иным даже даровали дворянство; пришлые с Дона казаки; множество крепостных, бежавших от своих господ; бывшие монахи, махнувшие рукой на строгости и унылое житье в обителях,— все стали обитателями дремучих мещерских лесов.
      Древние рукописи сохранили огромное количество фактов о голоде, нищете, бедствиях местного населения и ужасающем произволе помещиков.
      Крепостные одного помещика, доведенные до предела терпения, жаловались в челобитной: «Скотина была худа, за это скотников секли. Скотина потолстела — и за это секли. Барин был не в духе, он сек с досады; барин был весел — для потехи драл» [И. И. Дубасов, Очерки по истории Тамбовского края, вып. 1, М., 1833, стр. 191].
      Крепостной Иван Мохов писал (в конце XVIII в.) челобитную:
      «Разорены мы без остатку и оскудели, и помираем голодной смертью и стали увечны и нет нам житья от всяких богопротивных и непорядочных поступков... и окружила нас теснота великая и стало нам невмочь» [И. И. Д у- б а с о в, указ. соч., вып. 6, стр. 19].
      Не в лучшем положении оказывались и государственные крестьяне.
      Крестьяне убегали, если могли, и прятались в лесах, мстили своим мучителям, собирались в вольницы, нападали на проезжих дворян, купцов и чиновников. Появились «кудеяры» — вольные, «гулящие» люди. Долго сохранялись легенды о бесстрашных действиях атаманов, о Кладовой горе, где семь братьев-кудеяров прятали бочки с отобранным у помещиков золотом.
      Когда прошла по Руси весть о «батюшке Степане Тимофеевиче», о заступнике народном, атамане Разине, темниковские крестьяне стали ждать его как избавителя. И хотя разинские отряды вступили в тамбовскую землю уже после крупного поражения на Волге, под Симбирском, все же тамбовцы, темниковцы, кадомцы, елатомцы сразу присоединились к вольным казакам.
      Движение Разина собрало под свои знамена обездоленных и угнетенных людей, а с особенной силой это движение проявилось в Темниковском уезде. Историк Тамбовского края И. И. Дубасов пишет:
      «По нашим селам, майданам, бутам и уметам ходили по рукам и громко на мирских сходках прочитывались листы от самого Стеньки Разина» [И. И. Дубасов, указ. соч., вып. 5, стр. 171..] Приводится документ того времени:
      «А ездят воровские казаки по уездам, рубят они помещиков и вотчинников, за которыми крестьяне, а черных людей никого не рубят и не грабят» [«Тамбовская ученая архивная комиссия». Общее собрание членов комиссии 2 октября 1886 г., стр. 6..]
      И хотя этот дворянский историк явно не сочувствовал разинскому восстанию, он вынужден приписать:
      «И черные люди нашего края массами ушли в разинские шайки и искренне верили в правоту их действий» [ Там же].
      В другом месте Дубасов писал: «Не удивительно, что весь тамбовский северо-восток покорился батюшке Степану Тимофеевичу» [ И. И. Дубасов указ. соч., вып. 2, стр. 32] .
      В отписке темниковского воеводы М. Кабанова от 27 ноября 1671 года говорится о местных крестьянах, которые служили у Разина «в отоманех и есаулах» [«Крестьянская война под предводительством Степана Разина», т. III, M., Изд-во Академии наук СССР, 1962, стр. 174].
      Предводителями восставших местных крестьян являлись, судя по сохранившимся документам, один из сподвижников Разина Максим Орлов, занявший осенью 1670 года город Темников, Федор и Абрам Сидоровы, попы Савва и Пимен и старица Алена. Дочь крестьянина из Выездной Слободы, что возле Арзамаса, Алена после смерти мужа ушла в монастырь. Но когда разгорелось восстание Разина, она оделась в мужскую одежду, стала руководить одним из отрядов и во главе его появилась в Темниковском уезде.
      Если говорить о восстании Разина в масштабе всей страны, то к тому времени оно уже шло на убыль.
      На Тамбовщину царь послал дружины под начальством кн. Долгорукова (который, кстати сказать, имел немалые вотчины в этих местах), кн. Волконского, стольника Лихарева и других. Боярин Хитрово разбил рязанцев в селе Конобеево, под Шацком и Сасово, «пушки и знамена и многие языки поймал».
      Началось жестокое усмирение восставших.
      В царской грамоте на имя воеводы Ивана Бутурлина правитель всей Руси предлагал «к тому воровству пущих заводчиков... распросить и пытать накрепко и огнем жечь, а после распросу и пытки, сказав им воровские их вины при многих людях... обсечь руки по локоть, а ноги по колени, казнить смертью, повесить, чтоб, на то смотря, иным не повадно было так же воровать и к такому воровству приставать» [С. Терпигорев (Атава), Раскаты Стенькина грома в Тамбовской земле.— «Исторический вестник», т. XLI, 1890, стр. 68].
      Хитрово, уже успевший усмирить восставший Арзамас и повесивший там несколько тысяч человек, в Темниковском уезде, по словам современника, «приступами жестокими приступал и из пушек бил и побивал и села... зажег и разорил»[ И. Дубасов, Тамбовские смуты. — «Наблюдатель», 1890, № 11, стр. 111—112].
      Он захватил темниковских вожаков, попов Савву и Пимена и старицу Алену. Попов и восемнадцать их соратников отдали на «усиленные допросные пытки и казни», а потом повесили. Про старицу Алену в письме воеводы князя Долгорукова сказано, что она «войско собирала и билась с государевыми людьми накрепко». Кроме того, ей вменялось в вину, что она «имела заговорные письма и коренья». Такое обвинение давало возможность воеводе казнить бесстрашную женщину как колдунью, что он и сделал. На городской площади в Темникове поставили сосновый сруб, привязали к столбу Алену, и подъячий прочитал приговор: «сжечь живой». Алена спокойно приняла жестокие слова и, едва сруб подпалили, крикнула:
      «Слушай, народ. Когда бы все так воевали, как я, князь Юрий навострил бы от нас лыжи...» [В. П. Я м у ш к и н, К истории Темникова и его уезда. — «Записки Мордовского НИИ языка, литературы и истории», Саранск, 1952, стр. 131].
      Вот тогда-то жители темниковского села Полховский Майдан и прослыли разинцами, так как принимали непосредственное участие в восстании. Побежденные, они не смирились, затаили ненависть к угнетателям и только ждали удобного случая, чтобы рассчитаться с князьями и помещиками.
      Этот случай представился уже следующим поколениям — весной 1774 года, когда Емельян Пугачев призвал народ к борьбе и его отряды появились в Тамбовской губернии. Снова полыхало по Тамбовщине пламя крестьянских восстаний, снова крестьяне мстили своим угнетателям, снова шли в отряды повстанцев. И снова царские слуги бесчеловечно подавили крестьянское движение.
      Можно понять гордость стариков из Полховского Майдана, сказавших:
      — Мы исстари народ непокорный: разинцы и пугачевцы.
      Вольнолюбивого духа полховско-майданцев не сломили ни казни, ни пытки.
      А ведь и в конце XVIII и в XIX веке несладкой была их жизнь!
      В Центральном архиве древних актов в Москве я отыскал документы о прошлом этого старинного села. В «Кратких экономических примечаниях», датированных 1782 годом, сказано, что в Полховском Майдане «казенного ведомства крестьян 53 двора». Жителей после жестокого усмирения пугачевского восстания осталось немного — всего 50 мужчин и 49 женщин. Дается бесстрастная характеристика:
      «Земля серопесчаная, хлеб и покосы средственные, лес строевой и дровяной»[ «Экономические примечания по генеральному плану 1782 года». — ЦГАДА, ф. 1354, оп. 124, П-44, № 366, л. 48/06].
      Через семь лет после этого землемер — поручик Никанор Ярыжкин составил «план специального генерального межевания». План угодий Полховского Майдана сохранился в архиве до наших дней. Странно смотреть на него тем, кому довелось побывать в селе.
      Под большой — с ладонь — печатью, украшенной императорским орлом, изображены окруженные пашнями и лесами строения Полховского Майдана, видна речка Полховка и запруда на ней. Отмечено, что часть соседних земель тоже принадлежит казне, а на западе и юге — помещичьи владения «надворной советницы» Елизаветы Петровны Свищевой, собственницы села Манцырева и нескольких деревень.
      Любопытно, что число жителей в 1789 году показано вдвое больше, чем несколько лет назад, — уже свыше двухсот.
      Судя по всему, жизнь темниковских крестьян, в том числе и полховско-майданцев, не стала лучше: та же нужда, то же угнетение. Следующие дошедшие до нас документы — материалы сенатской ревизии 1882 года — свидетельствуют:
      «В Темниковском уезде обращает особое внимание значительное количество допущенных со стороны должностных лиц самоуправств, оскорблений, побоев... Присвоение денег и в особенности вымогательство, практикуемое большинством должностных лиц волостного и сельского управления, остается без должного преследования… « В Географическо-статистическом словаре Российской империи П. Семенова-Тян-Шанского о крестьянах Темниковского уезда говорится, что «хлебопашество далеко не удовлетворяет местных нужд, даже и в урожайные годы» [ П. Семенов-Тян-Шанский, Географическо-статистический словарь Российской империи, т. V, 1885, стр. 98].
      Еще в одном документе указывается, что созданные для поднятия экономического состояния крестьян ссудо-сберегательные товарищества ни к чему не привели, так как кассами пользуются только богатеи, и «ссуды дают только больше средств эксплуататорам для разорения своих односельчан» [ С. Мордвинов, Ревизия. Всеподданнейший рапорт и подробный отчет. — «Земские учреждения в Тамбовской губ.», № А-1, стр. 45].
      В Темниковском уезде крестьянам принадлежало меньше трети земель, остальное — помещикам, казне, купцам и монастырям. В. И. Ленин назвал Тамбовскую губернию главной местностью отработков, кабалы и всевозможных пережитков крепостничества [См.: В. И. Ленин, Сочинения, т. 17, стр. 112]. Владимир Ильич упоминал об «отработанной аренде» в Тамбовском крае. Он писал: «... что это значит?
      Это значит, что помещичья земля обрабатывается тем же крестьянским инвентарем, трудом разоренного, обнищалого, закабаленного крестьянина» [В. И. Ленин, Сочинения, т. 15, стр. 133].
      На помощь темниковским крестьянам пришли леса, которых вокруг сохранилось немало. Лесной промысел возник в незапамятные времена. Историк И. И. Дубасов указывает:
      «С развитием вотчинного земледелия и с завершением местной колонизации усилились у нас... промыслы и производства. Кроме того, появились местные кустари» [И. И. Дубасов, указ. соч., вып. 4, стр. 67].
      Это же подчеркивается и применительно к сороковым годам XIX века в Военно-статистическом обозрении Российской империи, там, где речь идет о Темнакове:
      «Главный предмет промышленности жителей города и окрестностей его есть приготовление деревянных изделий, которыми снабжают они Тамбовскую и смежные с ней губернии» [«Военно-статистическое обозрение Российской империи», т. 13, 1851, стр. 141].
      Наконец, о том же говорится и в упоминаемом выше словаре Семенова-Тян-Шанского:
      «Главным же промыслом должно считать лесной во всех его видах, особенно же много занимаются выделкой деревянной посуды и разной домашней утвари» [ П. Семенов-Тян-Шанский, указ. соч., стр. 99].
      В Николаевке, Ишейках, Селищах мастерили деревянные бочки, лоханки, черпаки, в Лаврентьевке — медовые кадушки, в Караулове — решетки, в Каменке — сундуки, в Красном Яре — колеса и сани, в соседних с Полховским Майданом Криушах — осиновые корыта.
      А вот что можно прочитать в тамбовском сборнике статистических сведений за 1883 год:
      «Обращает на себя внимание селение Польховский Майдан, Теньгушевской волости, в котором очень много токарей. Селение это очень большое (248 дворов) и около 50 домохозяев в нем имеют токарные станки. Многие живут у этих мастеров в работниках (вертят колесо станка) и получают при содержании от хозяина 10—15 р. в зиму. Вытачиваются из липового дерева солонки, чашки. Материал закупают на местах заготовки, за 25 верст от селения, и потому обходится довольно дорого» [«Сборник статистических сведений по Тамбовской губернии», т. IV, Темниковский уезд, изд. Тамбовского губернского земства, 1883, стр. 190].
      Земельными наделами жители Полховского Майдана владели далеко не все, а у пяти бедняков не оказалось даже своей избы. Семьдесят хозяев являлись безлошадными, зато у восьми кулаков насчитывалось по четыре-пять коней. Безрадостны сведения, касающиеся культуры. В конце XIX века в 248 дворах жило 718 человек, из них только пятьдесят четыре мужчины знали грамоту. Ни одна женщина не могла ни писать, ни читать.
      И только после революции, когда земля перешла к тем, кто трудился на ней, изменилась жизнь в Полховском Майдане. Но интересно, что кустарного промысла по обработке дерева жители села не оставили. Он принял лишь другой, художественный характер.
      Когда я приехал в Полховский Майдан, сведущие люди посоветовали мне остановиться у Григория Алексеевича Авдюкова, токаря, немало поездившего по стране, жившего и в Москве и в Загорске, одним словом, бывалого человека.
      Как и все в селе, Григорий Алексеевич в эти дни «гулял».
      Еще крепкий, лет шестидесяти с лишним, худощавый, по-городскому бритый мужчина в очках и фетровой шляпе. При знакомстве Авдюков дал себе не совсем обычную характеристику:
      — Я — дедушка. За стеной у сына — мои внучата. А знаешь, как меня все зовут? Гришуня.
      Усмехнулся и неторопливо продолжил:
      — Гришуня... Сначала я обижался, а потом ничего, привык. Даже нежно... Когда прошли разгульные, праздничные дни, я узнал, что Григорий Алексеевич —отличный, опытный токарь: он за несколько минут выточил из липового чурбана изящнейший бочонок с крышкой, и рука старого мастера ни разу не дрогнула, как ни разу не сфальшивил и не подвел опытный глаз. А пока он предстал веселым дедом, с удовольствием рассказывающим и о тех внуках и внучках, что живут за стеной, и о сыне в Москве, ученом-юристе, авторе серьезных книг.
      Не раз вспоминал Гришуня своего деда по матери Григория Ивановича Арбузова.
      Издавна, с молодости, славился дед непомерной силой. Токарил он, как и многие в селе, а кроме того, ходил в лес драть берёсту. Вязки носил по двенадцать пудов.
      Рассказывая об этом второй раз, Гришуня прищурился, посмотрел на меня пристально и спросил:
      — Думаешь, не под силу? Так я еще добавлю. Пошел как-то сосед с дедом в лес, надрали берёсты. Сосед еле бредет, а ноша у него вполовину против дедовой. Поскользнулся и упал. «Помоги», — говорит деду. Ну дед — мужик бравый, не бросать же соседа в беде. Свою двенадцатипудовую ношу он правой рукой попридержал, а левой поднял шестипудовую, соседскую. Во как!
      Из дальнейших рассказов об этом деде, любившем покрасоваться своей силой, я сделал вывод, что в конце концов он надорвался и у него отнялись ноги. Но Гришуня сообщил, что, судя по мнению многих деревенских, у Григория Ивановича «вынули след», то есть околдовали его.


К титульной странице
Вперед
Назад