Оформление серии художника Г. Иваншиной
Основной текст печатается по изданию:
Майков Л.Н. Батюшков, его жизнь и сочинения. – Изд. второе, вновь пересмотренное. – СПб.: Издание А.Ф. Маркса, 1896.
Майков Л.Н.
М 144 Батюшков, его жизнь и сочинения. – М.: «Аграф», 2001. – 528 с.
ББК 83.3 (2)
© Издательство «Аграф», 2001
© А Сергеева-Клятис, составление, вступ. статья, 2001 © В. Кошелев, статья, 2001 © Н. Зубков, статья, 2001 © А Зорин, статья, 2001 © О. Проскурин, статья, 2001 © А. Овчинникова, перевод, 2001
ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
Хотя книга, которая предлагается вниманию читателя, была написана более ста лет тому назад, она до сих пор остается самой полной и авторитетной биографией К.Н. Батюшкова. Книга эта вышла отдельным изданием в 1896 году, но ее история начинается несколько раньше – впервые майковская биография Батюшкова увидела свет в 1887 году, когда праздновался столетний юбилей со дня рождения поэта.
Этот год ознаменовался весьма значительным событием: на прилавках книжных магазинов появилось первое полное издание Сочинений и писем поэта. Предпринятое по инициативе младшего брата Батюшкова – Помпея Николаевича, – трехтомное Собрание было подготовлено Л.Н. Майковым, выступавшим в роли редактора. В составлении примечаний участвовал В.И. Сайтов, в будущем известный ученый-филолог, специалист по пушкинской эпохе. Кроме исполнения своих непосредственных обязанностей редактора, Л.Н. Майков взялся подготовить небольшую справку о жизни Батюшкова, которая по замыслу издателей должна была открывать Собрание. Однако в ходе работы короткая справка разрослась в обширную биографию поэта, основанную на воспоминаниях современников, документальных свидетельствах, фактах разной степени значимости, скрупулезно собранных и проверенных П.Н. Батюшковым, а также автором биографии Л.Н. Майковым. Обращаясь к сыну Петра Вяземского – Павлу – с просьбой передать для публикации письма брата, хранящиеся в архиве Остафьева (родового имения Вяземских), П.Н. Батюшков писал: «Материалу для биографии набралось много, – будет еще, из Мюнхена и Парижа, от наследников Северина и Ал.Н. Тургенева кое-что. Библиографическая часть весьма добросовестно разработана молодым филологом Саитовым. Думаю в сентябре начать печатание и второго тома прозы и корреспонденции, а потом примусь за первый, где будет помещена биография Леон. Ник. Майкова и стихотворные произведения брата. В конце каждого тома будет указатель, которым займется Гильтебрандт. Портрет, гравированный Пожалостиным, – великолепен; будет еще два портрета: один, рисованный братом, посланный им В.А. Жуковскому, и другой, подаренный братом Ел.Гр. Пушкиной. Кроме того, будет воспроизведена виньетка первого издания Оленина1 и автографы. Думаю, что издание будет достойным его памяти»2. П.Н. Батюшков хотел включить в издание еще и небольшое исследование, посвященное болезни поэта. Однако предпринятая им попытка заказать такую статью своему сослуживцу и другу Н.Н. Новикову потерпела неудачу. Новиков написал работу, по объему превышавшую биографию Майкова. Эта работа не удовлетворила П.Н. Батюшкова резкостью оценочных характеристик. Вместо статьи Новикова в издание была включена записка доктора А. Дитриха (на немецком языке), лечившего больного поэта. В нашем издании эта записка впервые публикуется в переводе на русский язык. Собрание сочинений Батюшкова 1885-1887 годов, изданное стараниями выдающихся ученых при деятельном и самоотверженном участии родственников поэта, не осталось незамеченным современниками. Его появление в печати вызвало многочисленные хвалебные отклики. Выступая на посвященном батюшковскому юбилею торжественном собрании отделения языка и словесности Академии наук Я.К. Грот так оценил значение недавно вышедшего издания: «...мы знали Батюшкова только отчасти, как поэта, и имели весьма недостаточное понятие о его жизни и ходе развития. Но этим не исчерпывается заслуга Помпея Николаевича Батюшкова как издателя и Леонида Николаевича Майкова как редактора, Полного собрания сочинений чествуемого нами писателя. Оно составляет важный вклад в историю всей русской литературы первых десятилетий XIX века: оно вводит нас в круг всего ее движения, знакомит нас с большей частью ее представителей.
<...> Для каждого исследователя русской литературы первой трети нынешнего столетия недавно появившееся издание Батюшкова будет отныне необходимым пособием»3.
Следует отметить, что особенно высокую оценку современников заслужила как раз майковская биография поэта. Так, выдающийся литературовед А.Н. Пыпин писал о ней: «Главное украшение издания составляет биография, автор которой перебрал все материалы, в которых могли найтись сведения о внешней жизни писателя и его внутреннем развитии. Материалы, собственно говоря, весьма скудные и отрывочные, но сопоставляя их с литературными произведениями Батюшкова, с характеристикой его друзей, автор биографии сумел изобразить, сколько было возможно, подвижный характер писателя, различные источники и ступени его умственного и поэтического развития и его литературные заслуги»4. Научная компетентность труда Майкова, с одной стороны, и его увлекательность, с другой, сделали биографию Батюшкова интересной не только для ученых-филологов, но и для широкого круга читателей. В 1888 году труд Л.Н. Майкова был вознагражден – автор биографии Батюшкова получил за свое исследование престижную Пушкинскую премию.
Леонид Николаевич Майков преимущественно занимался исследованиями в области древнерусской литературы, однако в сферу его интересов входила и словесность нового времени – XVIII и XIX веков. Тщательное собирание фактического материала и изучение широкого литературного фона всегда были основными принципами ученого. Остался он им верен и работая над биографией Батюшкова.
Статьи и книги, посвященные этой теме, выходили в свет на протяжении всего XX столетия. И тем не менее все они были обречены восприниматься как дополняющие и корректирующие фундаментальный труд Майкова. Несколько концептуальных поправок к общим представлениям ученого о батюшковской эпохе внесли революционные работы Ю.Н. Тынянова, Б.В. Томашевского, Б.М. Эйхенбаума (так, недостаточными, а иногда и ошибочными оказываются суждения Майкова об «Арзамасе» и принижение его роли в литературном процессе начала XIX века). Характерно, впрочем, что после краткого, но интенсивного периода господства глобальных литературоведческих теорий многие исследователи вновь вернулись к маиковско-саитовскому методу накопления фактов и опоры на эти факты (здесь хотелось бы, в первую очередь, назвать имя покойного В.Э. Вацуро).
Остается указать, что мы дополняем переиздание Майковской биографии Батюшкова рядом историко-литературных статей (ВА. Кошелева, О.А. Проскурина, А.Л. Зорина, Н.Н. Зубкова), проливающих новый свет на некоторые факты судьбы поэта. Жизни и деятельности Л.Н.Майкова посвящена републикуемая нами в качестве предисловия некрологическая заметка Ф.Д. Батюшкова, внучатого племянника поэта, лично знавшего биографа своего знаменитого предка.
Анна Сергеева-Клятис
Л. МАЙКОВ
БАТЮШКОВ, ЕГО ЖИЗНЬ И СОЧИНЕНИЯ
ИЗДАНИЕ ВТОРОЕ, ВНОВЬ ПЕРЕСМОТРЕННОЕ
ГЛАВА I
ПРЕДКИ БАТЮШКОВА
Предки К.Н. Батюшкова. – Его рождение и воспитание в петербургских пансионах. – М.Л. Муравьев и его влияние на дальнейшее образование Батюшкова.
Батюшковы – один из старинных дворянских родов. Представители его с XVI века известны в числе служилых людей Московского государства и с того же времени состояли помещиками в Новгородской области, в местности Бежецка и Устюжны Железнопольской. В 1543 году Семен Батюшков ходил послом в Молдавскую землю к воеводе Ивану Петровичу. По Бежецким писцовым книгам 1628 и 1629 годов за Иваном Никитичем Батюшковым значилось «старое отца его поместье» в Есенецком стану – сельцо Даниловское, «а в нем двор помещиков» и несколько деревень. Сын Ивана Батюшкова, Матвей, участник войн с Польшей при царе Алексее Михайловиче и с Турцией при его сыне, за многую службу свою царям и всему Московскому государству в 1683 году был пожалован из поместья в вотчину половиной сельца Даниловского и прилежавшими к нему деревнями в Бежецком уезде, да сверх того, деревнями и пустошами в Новоордецком стане Углецкого уезда5.
Внук Матвея Ивановича, Андрей Ильич, начал службу при Петре I и продолжал ее до времен Елизаветы, все в гражданских должностях. По семейному преданию6, он был «человек нрава крутого и твердый духом». У него было несколько сыновей, и некоторые из них воспитывались в шляхетном кадетском корпусе7: доказательство, что еще в первой половине прошлого века интересы книжного просвещения были не чужды семье Батюшковых. Из сыновей Андрея Ильича выдаются двое – старший Лев и второй Илья. Лев служил сперва в военной8, а потом, подобно отцу, в гражданской службе и после смерти отца управлял родовым именьем. В 1767 году он был избран депутатом от дворянства Устюжны Железнопольской в знаменитую Екатерининскую комиссию для составления проекта нового уложения, но вскоре по открытии ее заседаний сдал свое депутатство другому лицу9. Тем не менее самое избрание его в депутаты дает повод полагать, что эхо был человек деловитый и уважаемый в своем краю.
Второй сын Андрея Ильича, Илья Андреевич, сперва служил в конной гвардии, а затем поселился в деревне и в 1770 году, за худые речи об императрице и за умысел свергнуть ее с престола и возвести на него цесаревича Павла Петровича, был сослан в Мангазею. Попытки исходатайствовать ему прощение оставались безуспешными во все царствование императрицы Екатерины II, несмотря даже на то, что еще при следствии по делу Ильи Андреевича в нем обнаружена была наклонность к умопомешательству и что по самому приговору, состоявшемуся над ним, дозволено было не употреблять его в ссылке на казенные работы в случае возобновления его болезни. Он был прощен только по воцарении Павла, 12 декабря 1796 года, но, если не ошибаемся, из ссылки не возвратился: царская милость не застала его в живых10.
Умысел Ильи Батюшкова был только одним из многочисленных проявлений того недовольства, которое обнаруживалось среди дворянства против императрицы Екатерины II в начале ее царствования. Но в семье Батюшковых несчастная участь Ильи Андреевича должна была оставить самое тяжелое впечатление и, конечно, всего сильнее оно отразилось на старшем сыне его брата Льва – Николае. Пятнадцатилетним юношей, состоя солдатом Измайловского полка, он был привлечен к следствию по делу дяди. Он дал чистосердечное показание о всем, что слышал и знал из речей и намерений Ильи Андреевича. Тем не менее Николая Батюшкова судили, и в приговоре было постановлено: «отпустить его в дом по-прежнему, а чтобы однако же, когда он будет в полку, то б по молодости лет своих не мог иногда о сем деле разглашать, то велено его от полка, как он не в совершенных летах, отпустить, ибо по прошествии некоторого времени, особливо живучи в деревне, могут те слышанные им слова из мысли его истребиться; при свободе же накрепко ему подтвердить, чтоб все те слова, как оне вымышлены Ильею Батюшковым, из мысли своей истребил и никому во всю жизнь свою ни под каким видом не сказывал».
Таким образом Николай Львович был обречен провести свою молодость, так сказать, под опалой, и это, без сомнения, повлияло на его характер: с годами нрав его сделался неровен и своеобычен. Вместе с тем указанное обстоятельство имело влияние на общественное положение и служебные успехи Николая Львовича. В то время как младший брат его Павел удачно шел по службе и достиг впоследствии звания сенатора, старший, человек по своему времени хорошо образованный, после нескольких лет номинальной военной службы и затем кратковременного пребывания в должности прокурора в Вятке вышел в отставку, лет сорока с небольшим, и поселился в своем родовом Даниловском. Это село находится в 17 верстах от Устюжны, на холмистой возвышенности, с которой открывается вид верст на тридцать кругом. Тут и усадьба – старинный барский дом, с большим садом. Николай Львович жил здесь почти безвыездно; занимался хозяйством и в последние годы жизни увлекся промышленными предприятиями, которые значительно содействовали расстройству его состояния. Он скончался в ноябре 1817 года. Большой любитель французской литературы и почитатель философии XVIII века, он собрал богатую библиотеку, со множеством роскошных изданий, которая и поныне составляет одно из лучших украшений села Даниловского. В пользу нравственной личности Николая Львовича свидетельствует дружеская связь, соединявшая его с его родственником и однополчанином, известным Михаилом Никитичем Муравьевым, одним из лучших людей своего века.
Николай Львович дважды вступал в супружество: в первый раз он был женат на Александре Григорьевне Бердяевой и имел от этого брака четырех дочерей – Александру, Анну, Елизавету и Варвару – и одного сына – Константина. Вторично Николай Львович женился на Авдотье Никитичне Теглевой; от этого брака у них были сын Помпеи и дочь Юлия. Как А.Г. Бердяева, так и А.Н. Теглева принадлежали к старинным дворянским родам Вологодского края.
Константин Николаевич Батюшков родился в Вологде 18 мая 1787 года, и крестным отцом его был тогдашний правитель Вологодского наместничества, Петр Федорович Мезенцев.
О годах раннего детства Константина Николаевича сохранилось весьма мало сведений; он провел детство в Даниловском, но почти от самой колыбели был лишен материнских попечений: чрез некоторое время по рождении сына Александра Григорьевна лишилась рассудка и скончалась вдали от детей, в Петербурге, 21 марта 1795 года. Она похоронена на Лазаревском кладбище Александро-Невской лавры, где поставлен ей памятник со следующей надписью: «Добродетельной супруге в знак любви, истинного почитания воздвиг сей памятник оплакивающий ее невозвратно Николай Батюшков купно с детьми своими 1795»11.
Итак, Константин Николаевич лишился матери в то время, когда ему не было и восьми лет. Изображая впоследствии в своей знаменитой элегии разлуку ребенка Тасса с матерью, он в своих стихах не только воспроизводил подлинные слова итальянского поэта, но и высказывал свои собственные чувства, когда говорил:
...как трепетный Асканий,
Отторжен был судьбой от матери моей,
От сладостных объятий и лобзаний!
Ты помнишь, сколько слез младенцем пролил я!
Эта ранняя утрата имела несомненное влияние на внутреннюю жизнь поэта: он не раз возвращался к ней в своих мыслях, в письмах к родным и в стихах:
Увы, с тех пор добыча злой судьбины,
Все горести узнал, всю бедность бытия12.
Заставляя Тасса произносить эти слова, Батюшков выражал то горькое чувство, которое с детских лет нашло себе приют в его сердце и становилось все более жгучим с годами.
Едва ли ошибемся мы, предположив, что, младший в семье, Константин Николаевич начал ученье под руководством своей сестры Александры, которая была старше его на десять лет и к которой он всегда сохранял особенное уважение и дружбу. Уцелело письмо его старшим сестрам, написанное, когда ему было десять лет: оно свидетельствует, что мальчик уже хорошо владел русской грамотой, хотя и писал еще детским почерком. Письмо это писано в 1797 году, из Петербурга, где тогда учились старшие сестры Константина Николаевича: вероятно, около этого времени Николай Львович привез сюда и сына, чтобы поместить его в учебное заведение.
Быть может, под впечатлением новых строгих порядков, которые стал вводить в военной службе император Павел, бывший гвардеец екатерининских времен не решился отдать сына в один из кадетских корпусов, а так как казенных гражданских училищ в то время почти не было, а в те, какие существовали, дворянские дети из достаточных семей никогда почти не отдавались, то Константина Николаевича пришлось поместить в частное учебное заведение. Для этого был избран пансион, который содержал Осип Петрович Жакино. То был француз из Эльзаса, дельный педагог, приехавший в Россию около 1780 года и состоявший учителем французской словесности в сухопутном шляхетном корпусе. В 1793 году Жакино открыл пансион для мальчиков, который и содержал до самой смерти своей в 1816 году. Несколько сведений об этом почтенном человеке сохранилось в заметке, помещенной в «Сыне Отечества» одним из бывших его питомцев по случаю его кончины: «В течение 23 лет (сказано там) совершил он в сем пансионе воспитание около 240 молодых людей. Не стану распространяться исчислением его добродетелей, изображением его трудов, родительских наставлений в преданности к вере, в верности монарху и отечеству, изящнейшего примера благонравия, праводушия, честности, который он всегда подавал своим ученикам. Многие из них служат с честью в воинской, другие в гражданской службе и благословляют образовавшего их на пользу отечества. Узнав о кончине его, все почти находившиеся в С.-Петербурге воспитанники его съехались без приглашения на похороны и вынесли гроб своего благодетеля, воздавая должную дань своей к нему признательности нелицемерными слезами»13.
Пансион Жакино был устроен на широкую ногу; он находился на берегу Невы, Пятой линии Васильевского острова; заведение занимало три этажа: в верхнем жили старшие воспитанники и двое учителей, а в среднем – сам Жакино с женой и младшими воспитанниками; летом нанималась дача для воспитанников, не уезжавших к родным. В пансионе было два класса или, вернее, два отделения. Предметы преподавания были следующие: Закон Божий, языки русский, французский и немецкий, география, история, статистика, арифметика, химия и ботаника (последняя – только летом), чистописание, рисование и танцы. В пансионе господствовал французский язык, и на нем преподавалась большая часть предметов, кроме, разумеется, Закона Божия и русского языка. Русскому языку обучал в старшем отделении Иван Сиряков14, в младшем – Кремер; курс состоял в изучении грамматики и в переводах с французского и немецкого. Французским языком занимался сам Жакино: преподавались грамматика, правописание и правила слога. Он же обучал и географии. Главным его помощником в преподавании был немец Коль, обучавший нескольким предметам. Прочие учителя были Баумгертель, Гревенбург, Грандидье и Делавин; каллиграфии обучал Подлесов, рисованию – Голь и танцам – Швабе. Телесных наказаний в пансионе почти не было. Большинство учащихся состояло из русских. Годовая плата полагалась в 700 рублей в год; следовательно, заведение было доступно только для детей из достаточных семейств.
Батюшков пробыл в пансионе Жакино около четырех лет15, так что воспользовался курсом не только младшего отделения, но вероятно, отчасти и старшего. Тем не менее, в 1801 году мы видим его уже в другом пансионе, содержателем которого был Иван Антонович Триполи, учитель морского кадетского корпуса. По каким причинам состоялся этот переход из одного учебного заведения в другое – неизвестно; но кажется несомненным, что это не было серьезным шагом к лучшему. Мы видели, что Жакино своим нравственным авторитетом оставил добрую память в своих питомцах. О Триполи один из позднейших его участников (в морском корпусе) сохранил лишь воспоминание, что это был «предмет общих насмешек воспитанников по своим странным шутовским приемам, по своей фигуре и возгласам»)16.
Что же касается собственно курса учения, то, очевидно, в пансионе Триполи он был никак не выше, чем у Жакино. «Я продолжаю французский и итальянский языки, – писал юноша отцу в ноябре 1801 года, – прохожу итальянскую грамматику и учу в оной глаголы; уже я знаю наизусть довольно слов. В географии Иван Антонович, истолковав нужную материю, велит оную самим, без его помощи описать; чрез то мы даже упражняемся в штиле. Я продолжаю, любезный папенька, учиться немецкому языку и перевожу с французского на оный... В математике прохожу я вторую часть арифметики, а на будущей неделе начну геометрию. Первые правила российской риторики уже прошел и теперь занимаюсь переводами. Рисую я большую картину Диану и Эндимиона... но еще и половины не кончил... Начатую же картину без вас кончил... На гитаре играю сонаты». Таким образом, сравнительно с курсом Жакино, Батюшков у Триполи пошел немного далее: новым предметом обучения был здесь для него только итальянский язык. Вообще можно сказать, что учебный курс, который Батюшков проходил в обоих пансионах, был почти элементарный; он был рассчитан на удовлетворение одних только светских потребностей; по ходячим понятиям того времени большего и не требовалось для русского дворянина.
Николай Львович в годы школьного учения сына не жил в Петербурге, а только посещал его наездом. В таких случаях, при затруднительности сношении между столицей и провинцией в старое время, родители поручали надзор за своими детьми, отданными в петербургские учебные заведения, родственникам или землякам, жившим в столице. Так поступил и Николай Львович. Будучи помещиком в так называемой Уломе, то есть в том крае, который расположен по течению Шексны в смежных уездах Новгородской и Ярославской губерний, а из губернских городов всего ближе к Вологде, Николай Львович находился в частых сношениях с этим городом и имел там много знакомых; попечениям одного из них, проживавшего в то время в Петербурге, он и вверил своего сына в бытность его в пансионе Триполи. Это был Платон Аполлонович Соколов, помещик в Пошехонском уезде, сын тамошнего предводителя дворянства в последнем десятилетии прошлого века17.
Сведений о нем у нас очень мало; видно, однако, что он был человек, не лишенный образования: он оценил первый литературный опыт Константина Николаевича, сделанный еще в пансионе Триполи, – перевод на французский язык знаменитого слова митрополита Платона, которое он произнес 15 сентября 1801 года, после коронования императора Александра. Перевод этот, исправленный Триполи, был тогда же напечатан по желанию Соколова, с посвящением ему, в котором юный переводчик с признательностью говорит о благодеяниях, оказанных ему Платоном Аполлоновичем.
По шестнадцатому году Батюшков оставил пансион Триполи. По существовавшему в то время обычаю в этом возрасте кончалось обучение дворянского юноши. Но, по счастью, не так рано завершилось образование Константина Николаевича: пробужденные способности уже сами искали себе пищи и дальнейшего развития.
Прежде всего, к пополнению образования Батюшкова послужило его обширное чтение. Читать он полюбил еще на школьной скамье. Еще четырнадцати лет из пансиона писал он отцу: «Сделайте милость, пришлите мне Геллерта, – у меня и одной немецкой книги нет; также лексиконы, сочинения Ломоносова и Сумарокова, «Кандида», сочинения Мерсье, «Путешествие в Сирию» и попросите у Анны Николаевны каких-нибудь французских книг и оныя все... пришлите еще 15 р. на другие нужные книги. Вы, любезный папенька, обещали мне подарить ваш телескоп: его можно продать и купить книги. Он, по крайней мере, без употребления не останется». Этот перечень книг, которые желал иметь наш юноша, очень любопытен: он поражает, с одной стороны, серьезностью некоторых поименованных сочинений, а с другой – своей чрезвычайною пестротой: тут и благочестивый Геллерт, и злая насмешка Вольтера над оптимизмом, и положительный наблюдатель Вольней, и восторженный республиканец, мечтатель Мерсье, и два русских автора, столь несходные между собою. Очевидно, юноша был в той поре, когда проснувшаяся любознательность жадно бросается на всякие книги и читает все без разбора. В одной позднейшей своей статье18.
Батюшков изображает эту страстную любознательность, и в его словах, даже сквозь украшения цветистого слога, нельзя не подметить автобиографических черт. В юности, говорит он, человек особенно доступен всевозможным увлечениям: «Тогда все делается страстью, и самое чтение... Каждая книга увлекает, каждая система принимается за истину, и читатель, не руководимый разумом, подобно гражданину в бурные времена безначалия, переходит то на одну, то на другую сторону»19.
Все это, без сомнения, переживал сам Батюшков на пороге жизни, и нужно сказать, что текущая литература того времени, по преимуществу, литература всевозможных доктрин, систем и философских построений, представляла множество соблазнов для молодого, неустановившегося ума.
Как бы то ни было, но круг чтения Батюшкова был очень велик. Из французской литературы он ознакомился не только с главными ее представителями двух последних столетий, но и с разными писателями второстепенными и третьестепенными; напротив, из немецких писателей он, очевидно, читал в то время очень немногих и во всяком случае не читал еще тех своих современников, которые составляли уже лучшее украшение германской литературы. Произведения последних едва проникали тогда в Россию, между тем как сочинения французских писателей века Людовика XIV и затем XVIII столетия были, так сказать, ходячею монетой в русском обществе, и знакомство с ними признавалось непременным и главным условием образованности. На этой-то почве и предстояло воспитаться дарованию нашего поэта.
Но, кроме книг, довершению образования Батюшкова содействовало живое слово – советы и указания М.Н. Муравьева, родственника и приятеля его отца.
Известны прекрасные слова, сказанные о Муравьеве Карамзиным: «Страсть его к учению равнялась в нем со страстью к добродетели». И действительно, Муравьев был человек необыкновенный. Сын умного и просвещенного отца, питомец Московского университета, он всю жизнь не переставал обогащать свой ум разнообразным чтением, а с образованием соединять высокий нравственный характер: это был человек поистине чистый сердцем и великий радетель о нуждах ближнего. Патриот в самом лучшем значении этого слова, он всего более желал развития серьезного образования в нашем отечестве и много забот положил он на это дело, когда волею императора Александра, своего бывшего питомца, был призван занять должность попечителя Московского университета и товарища министра народного просвещения: он был идеальным попечителем, сказал о нем Погодин. Муравьев питал глубокое уважение к классическому образованию и притом уважение вполне сознательное, ибо сам обладал прекрасным знанием древних языков и литературы и в этом знании почерпнул благородное, гуманное направление своей мысли. Вместе с тем он был знаком с лучшими произведениями новых литератур, также в подлинниках. Мягкости и благоволительности его личного характера соответствовал светлый оптимизм его философских убеждений, и тою же мягкостью, в связи с обширным литературным образованием, объясняется замечательная по своему времени широта его литературного суждения: не будучи новатором в литературе, он, однако, с сочувствием встречал новые стремления в области словесности.
Первые указания на сношения Батюшкова с Муравьевым мы имеем только от 1802 года; но, без сомнения, и ранее того Михаил Никитич знал даровитого юношу, ценил его способности и принимал участие в заботах о его воспитании и образовании. Современники утверждали, что «Батюшков взрос под его надзором»20 , а сам Константин Николаевич говорил, что образованием своим он обязан этому «редкому человеку». Объясняя в 1814 году Жуковскому, с каким удовольствием писал он статью о сочинениях М.Н. Муравьева, Батюшков заметил: «Я говорил о нашем Фенелоне с чувством; я знал его, сколько можно знать человека в мои лета. Я обязан ему всем, и тем, может быть, что умею любить Жуковского»21. В речи, которую Батюшков написал в 1816 году для произнесения в Обществе любителей российской словесности при Московском университете, он сделал следующую характеристику Муравьева: «Под руководством славнейших профессоров московских, в недрах своего отечества, он приобрел свои обширные сведения, которым нередко удивлялись ученые иностранцы; за благодеяния наставников он платил благодеяниями сему святилищу наук: имя его будет любезно всем сердцам добрым и чувствительным; имя его напоминает все заслуги, все добродетели. Ученость обширную, утвержденную на прочном основании, на знании языков древних, редкое искусство писать он умел соединить с искреннею кротостью, со снисходительностью, великому уму и добрейшему сердцу свойственною. Казалось, в его виде посетил землю один из сих гениев, из сих светильников философии, которые некогда рождались под счастливым небом Аттики, для развития практической и умозрительной мудрости, для утешения и назидания человечества красноречивым примером». В этой характеристике вполне обнаруживается то глубокое уважение, какое благодарный ученик питал к своему благородному руководителю. Муравьев был для Батюшкова своего рода университетом. Посмотрим же, в чем именно состояло это руководство.
Прежде всего, влиянию Муравьева следует приписать то, что Батюшков обратился к занятиям классическим. В пансионах Жакино и Триполи ему не удалось приобрести знания древних языков; а между тем он видел, что Муравьев даже среди важных государственных забот уделял «несколько свободных минут на чтение древних авторов в подлиннике и особенно греческих историков, ему от детства любезных»22, и еще находил себе достойного товарища в этих занятиях в лице своего родственника и друга Ивана Матвеевича Муравьева-Апостола23, человека столь же образованного, как сам Михаил Никитич, но с умом более смелым, более предприимчивым и пытливым. По их примеру Батюшков принялся за изучение латинского языка и скоро овладел им настолько, что мог более или менее свободно читать римских авторов. Кто именно был его учителем – неизвестно; быть может, сам Михаил Никитич, а вероятнее – Николай Федорович Кошанский, который по окончании курса в Московском университете был вызван Муравьевым в 1805 году в Петербург и под его ближайшим руководством занимался изучением древностей и истории искусства24. С изучением латинского языка Батюшкову открылся способ к непосредственному знакомству с древним миром, и особенно с его литературными богатствами. Судя по сочинениям Батюшкова, почти все значительные римские поэты были прочтены им но только в переводах, но и в подлиннике; знакомство с ними уяснило ему, что истинный классицизм заключается прежде всего в
изяществе формы, в отделке слога, в совершенстве изложения. Эту точку зрения Батюшков применял впоследствии к оценке явлений русской литературы. Из ч римских поэтов Гораций и Тибулл сделались его любимцами, и он охотно брал их себе в образец.
Затем, влиянием Муравьева объясняется в Батюшкове раннее развитие здравого литературного вкуса. Как мы сказали, Муравьев не стремился к нововведениям в словесности, но при богатстве своего литературного образования не мог быть односторонним и слепым исследователем псевдоклассической теории. Хотя смутно он, однако, сознавал искусственность ее требований. «Красноречие, – говорил он, – не есть уединенная наука, одними словами занимающаяся... Скудно будет красноречие, когда ум не приучен думать, сердце не испытало сладостного удовольствия быть тронутым»25.
В таком смысле высказывается и Батюшков, едва оставив школьную скамью: «Если вы найдете перевод мой слишком буквальным, – обращается он к П.Л. Соколову, посвящая ему Платонове слово, – пусть послужит тому оправданием моя крайняя молодость; да и возможно ли на чужом языке передать пафос, благородную простоту и то выражение искренности, которые господствуют в подлиннике? Высокопреосвященный Платон, имя которого стало в России синонимом красноречия, обладает своим особым слогом. Все красоты его требований непосредственны и не носят на себе печати труда»26.
Таким образом, едва прошедши курс школьной риторики, юноша хвалил оратора не за блеск его метафор, не за смелость противоположений, эти обычные приемы старого ораторского искусства, а за благородную простоту, за искренность чувства, за непосредственность творчества, которые находил в его произведениях. Подобные суждения не совсем были обычны в старое время, и не в школе, конечно, а в беседах с таким образованным человеком, как Муравьев, могли они сложиться у Батюшкова.
Но что еще важнее, Муравьев возбудил в своем питомце потребность поработать над самим собою и установить свой нравственный идеал. Раннее чтение без разбора ставило пред юношей такой ряд учений и систем, что разобраться в нем было ему, очевидно, по силам. В эту-то пору умственного развития Батюшкова явился перед ним, в лице Муравьева, руководитель, который мог дать кипучей работе юношеского ума более правильное течение. «Счастлив тот, – говорит еще наш автор, продолжая свое рассуждение о страсти к чтению в упомянутой выше статье, – счастлив тот, кто найдет наставника опытного в оное опасное время, коего попечительная рука отклонит от заблуждений рассудка, ибо сердце в юности есть лучшая порука за рассудок»27. Таким именно наставником был для Батюшкова пламенный идеалист Муравьев, со своим учением о врожденном нравственном чувстве, о суде своего сердца или совести, который для человека должен быть выше всех возможных наград. Разбирая впоследствии сочинения Муравьева, Батюшков с особенным удовольствием останавливается на его рассуждениях о нравственности. «Часто, – говорит он, – облако задумчивости осеняет его душу; часто углубляется он в самого себя и извлекает истины, всегда утешительные, из собственного своего сердца. Тихая, простая, но веселая философия, неразлучная подруга прекрасной, образованной души, исполненной любви и доброжелания ко всему человечеству, с неизъяснимой прелестью дышит в сих письмах: «Никакое неприятное воспоминание не отравляет моего уединения. (Здесь видна вся душа автора). Чувствую сердце мое способным к добродетели. Оно бьется с сладостною чувствительностью при едином помышлении о каком-нибудь деле благотворительности и великодушия. Имею благородную надежду, что будучи поставлен между добродетели и несчастия, изберу лучше смерть, нежели злодейство. И кто в свете счастливее смертного, который справедливым образом может чтить себя?» «Прекрасные, золотые слова! – прибавляет Батюшков. – Кто, кто не желал бы написать их в излиянии сердечном?»28
Таковы были нравственные уроки, которые Муравьев завещал Батюшкову в своих беседах и которые благодарный его питомец находил впоследствии в его сочинениях. Как у Муравьева эти принципы были плодом его образования, так и Батюшков, выходя на жизненную борьбу, старался чтением и размышлением воспитать себя и выработать свои нравственные убеждения. Мы не станем утверждать, чтоб от самой юности он всегда оставался верен нравственному учению Муравьева; но сущность этого учения была им усвоена от молодых ногтей и с годами все глубже внедрялась в его душу: поэтому-то впоследствии он часто – и в радости, и особенно в горе – обращался мыслью и сердцем к памяти своего благородного наставника. В прежнее время люди выходили в жизнь моложе, чем ныне, когда школа, с многочисленными предметами учения, вынуждена долго задерживать молодежь в своих стенах, но выходили не с ограниченностью детского кругозора, а с известною зрелостью понятий, потому что тогда было больше нравственной связи между поколениями и выработанное старшим доверчивее усваивалось младшим. Поэтому не следует удивляться, что и Батюшков, потерявший своего ментора всего на двадцатом году жизни, успел много вынести из его нравственной школы.
ГЛАВА II
НАЧАЛО СЛУЖБЫ БАТЮШКОВА
Начало службы и первые литературные знакомства. – Светская жизнь в Петербурге. П.М. Нилова и А.П. Квашнина-Самарина. – Литературные партии в Петербурге. Противники Карамзина и его почитатели. Вольное Общество любителей словесности, наук и художеств. – Дружба Батюшкова с Н.И. Гнедичем. – А.Н. Оленин и литературный круг, собиравшийся в его доме.
М.Н. Муравьев дал направление умственному развитию и нравственному характеру своего горячо любимого племянника; он же оказал ему покровительство и в чисто житейских обстоятельствах.
Несмотря на то что в первые годы текущего столетия жила в Петербурге старшая сестра Константина Николаевича, бывшая в замужестве за Абрамом Ильичом Гревенсом, и что к ней приезжали гостить две другие сестры, незамужние Александра и Варвара, юноша жил не с ними, а в доме М.Н. Муравьева, где его окружало скромное довольство и нежная заботливость счастливой родственной семьи: не только дядя, но и его супруга Екатерина Федоровна (рожденная Колокольцова), женщина умная и энергическая, боготворившая своего мужа и своих в то время еще малолетних детей, любила Константина Николаевича как родного сына. Лето 1802 года Батюшков провел с Муравьевыми на даче на Петергофской дороге29, а в конце того же года он был определен М.Н. Муравьевым на службу во вновь образованное министерство народного просвещения: здесь Батюшков состоял сперва в числе «дворян, положенных при департаменте», а потом перешел в канцелярию Муравьева письмоводителем по Московскому университету30. Он, без сомнения, не был обременяем обилием канцелярских занятий; но при всем том служба эта очень не нравилась юноше, он был небрежен к ней, и эта небрежность поставила его в дурные отношения к ближайшему его начальнику, Николаю Назарьевичу Муравьеву, старшему письмоводителю или правителю попечительской канцелярии. Вот как рассказывал об этом столкновении несколько лет спустя сам Батюшков в одном письме к Гнедичу31: «Ник. Наз. Муравьев, человек очень честный и про которого я верно не скажу ничего худого, ибо он этого не стоит, наконец, Н.Н. Муравьев, негодуя на меня за то, что я не хотел ничего писать в канцелярии (мне было 17 лет), сказал это покойному Михаилу Никитичу, а чтобы подтвердить на деле слова свои и доказать, что я ленивец, принес ему мое послание к тебе, у которого были в заглавии стихи из Парни всем известные:
Le ciel, qui voulait mon bonheur,
Avait mis au fond de mon Coeur
La paresse et 1'msouciance...32
«Что сделал Михаил Никитич? Засмеялся и оставил стихи у себя»... Очевидно, снисходительный дядя сквозь пальцы смотрел на служебную неисправность своего племянника, и последний справедливо мог считать себя его «баловнем»33. К тому же Михаил Никитич знал, что юноша не все же предавался праздности: ленивый к канцелярской работе, он трудился по-своему, занимался довершением своего образования и стал обнаруживать литературные наклонности.
Между сослуживцами Батюшкова по департаменту народного просвещения было несколько молодых людей, которые испытывали свои силы на литературном поприще: И.П. Пнин, НА. Радищев, Д.И. Языков и с 1803 года – Н.И. Гнедич; директор канцелярии министра (графа П.В. Завадовского) также был писатель и журналист – И.И. Мартынов, приобревший впоследствии известность своим переводом греческих классиков. Не удивительно поэтому, что Батюшков, вращаясь в такой среде и, сверх того, поощряемый дядей, стал писать стихи: это само собою вытекало из условий полученного им, по преимуществу, литературного образования. Но замечательно, что уже в первом дошедшем до нас его стихотворении, написанном в 1802 году или никак не позже 1803 («Мечта»), обнаруживаются яркие признаки таланта: стих еще нетверд и не всегда плавен, но не лишен красивости, изложение богато образами и проникнуто неподдельным воодушевлением; в обращении автора к мечте, украшающей его существование, слышится как бы впервые сознающее себя вдохновение поэта.
Первое стихотворение Батюшкова носит на себе меланхолический характер, но меланхолия эта едва ли порождена впечатлениями личной жизни поэта; если в его элегии слышно безотчетное томление молодой души, то вместе с тем отзывается и повторение чужих поэтических мотивов. Одним из первых проявлений того смутного настроения духа, которое составляет отличительную черту новой европейской поэзии, были песни так называемого Оссиана – смелая подделка под древнюю кельтскую поэзию, в которой даровитый шотландец Макферсон желал изобразить людей первобытных нравов, но одаренных нужною чувствительностью и гордым рыцарским благородством, живущих среди суровой северной природы, под тяжелым господством какого-то неведомого рока, беспощадно губящего лучшие порывы души. Такие образы и картины нравились по своей новости читателям того времени; как известно, Наполеон предпочитал Оссиана Гомеру; Ермолов перелистывал его накануне Бородинского сражения34. Г-жа Сталь в своей известной книге «De la litterature» сказала, что поэмы Оссиана «потрясают воображение, располагая ум к самым глубоким размышлениям». Эта-то несколько манерная, но своеобразная поэзия и оказала влияние на вдохновение начинающего автора; но притом заимствованные из нее черты он стремился сочетать с образами совсем другого мира, также знакомого ему литературным путем, мира классической древности. Так две далекие одна от Другой поэтические струи – мечтательность и непосредственное наслаждение жизнью – скрещиваются в первом поэтическом создании Батюшкова, и их неожиданное сочетание характеристически определяет будущее развитие его творчества.
Не следует, однако, думать, чтобы та грустная нота, которая звучит в первой элегии Батюшкова, была преобладающей во всех ранних его стихотворениях. Напротив того, если судить по другим его пьесам, дошедшим до нас из того времени, ему жилось тогда беззаботно и покойно; поэтому можно придавать автобиографическое значение и тем словам одной позднейшей прозаической его статьи, где он вообще говорит о юности как о такой поре жизни, когда «человек, по счастливому выражению Кантемира, еще новый житель мира сего, с любопытством обращает взоры на природу, на общество и требует одних сильных ощущений; он с жадностью пьет в источнике, и ничто не может утолить его жажды: нет границ наслаждениям, нет меры требованиям души новой, исполненной силы и не ослабленной опытностью, ни трудами жизни»35. Такое именно упоение радостями бытия звучит в следующих стихах первого послания Батюшкова к Гнедичу (1805 г.), где восемнадцатилетний поэт описывает отсутствовавшему в ту пору другу, как он проводит время:
...твой на севере приятель,
Веселый и любви своей летописатель,
Беспечность полюбя, забыл и Геликон.
Терпенье и труды ведь любит Аполлон,
А друг твой славой не прельщался,
За бабочкой смеясь гонялся,
Красавицам стихи любовные шептал
И, глядя на людей, на пестрых кукл, мечтал:
«Без скуки, без забот не лучше ль жить с друзьями,
Смеяться с ними и шутить,
Чем исполинскими шагами
За славой побежать и в яму поскользить?»36
Другое стихотворение того же времени, «Совет друзьям», развивает ту же мысль о мирном наслаждении жизнью, среди веселий и забав, мешая мудрость с шутками.
Конечно, и в этих юношески-эпикурейских воззрениях нашего поэта нельзя отрицать некоторой доли литературного влияния. Он еще не в состоянии был возвыситься до глубокой мысли Андрея Шенье:
Sur des pensers nouveaux faisons des vers antiques, –
и, стремясь выработать классическую форму, усваивал себе и содержание своих образцов: в его стихах находит себе отражение и поэтический эпикуреизм Горация и то легкое воззрение на жизнь, какое встречается у некоторых французских лириков прошлого века. Но, очевидно, не в противоречии с ним было собственное душевное настроение нашего поэта: житейские заботы не тревожили его молодого сердца, и он действительно всею душой предавался радостям жизни.
Но воспитанник человека истинно просвещенного и глубоко гуманного, человека, который считал своим долгом поощрить, взлелеять всякое замеченное им дарование, не мог удовлетворяться тем пустым образом жизни, какой вело большею частью тогдашнее светское общество. В одном из своих стихотворений того времени (в «Послании к Хлое») Батюшков довольно удачно набросал некоторые черты этого быта и отнесся сатирически к его бессодержательности и некоторой грубости. Немного позже, в одном письме к Гнедичу, он говорит, что «свет кинкетов никогда не прельщал его»37. И действительно, он неохотно посещал большие собрания, не любил танцев, не увлекался карточною игрой, не имел пристрастия к охоте и тому подобным удовольствиям. Зато в доме дяди, который был в дружеской связи со многими лучшими людьми своего времени, в гостиной которого охотно собирались Г. Р. Державин, Н. А. Львов38, В. В. Капнист, А. Н. Оленин, граф А. С. Строганов, И. М. Муравьев-Апостол, наш юноша находил высокий уровень умственных интересов. Кроме того, он, посещал еще несколько домов, где встречал общество более молодое, среди которого не только ум его находил себе пищу, но и сердце могло искать себе сочувствия. Особенно нравилось ему бывать в семействе Ниловых и у А. П. Квашниной-Самариной.
Петр Андреевич Нилов был тамбовский помещик, сын старого приятеля Державину, Андрея Матвеевича Нилова. Он получил образование под руководством своей матери, умной и просвещенной женщины39, и был любезный человек и гостеприимный хозяин; в 1799 году он женился на одной из родственниц Державина, Прасковье Михайловне Бакуниной. Она доводилась двоюродною сестрой второй жене Гавриила Романовича и до замужества своего жила в его доме; в то время старый поэт посвятил ей стихотворение, начинающееся следующими строками:
Белокурая Параша,
Сребророзова лицом,
Коей мало в свете краше
Взором, сердцем и умом.
Действительно, Прасковья Михайловна была прекрасна и наружностью, и своими душевными качествами: при необыкновенной доброте, при открытом, благородном характере она обладала большим умом и разнообразными талантами: она писала стихи, прекрасно пела и играла на арфе; разговор ее был жив, занимателен и остроумен40.
В первые годы нынешнего столетия П.А. Нилов служил в Петербурге. Как богатые светские люди, Ниловы вели открытый образ жизни; по словам Батюшкова, в их доме «время летело быстро и весело»41.
Кажется, что юноша был даже неравнодушен к прекрасной хозяйке, «редкой женщине», как он сам ее называл впоследствии; но это было лишь робкое, тайное поклонение, которое он сам несколько лет спустя охарактеризовал следующими стихами:
J'aimai Themire,
Comme on respire,
Pour exister42.
Если не ошибаемся, о том же сердечном увлечении вспоминал он и тогда, когда в одном позднейшем письме к Гнедичу говорил, что в былое время он «любил увенчанный ландышами, в розовой тюнике, с посохом, перевязанным зелеными лентами – цветом надежды, с невинностью в сердце, с добродушием в пламенных очах, припевая: «Кто мог любить тебя так страстно», или: «Я не волен, но доволен», или: «Нигде места не найду»43. Очевидно, это было очень молодое чувство, даже не требовавшие взаимности, которой и не могло ожидать. Впрочем, и впоследствии, когда Ниловы оставили Петербург, Батюшков очень интересовался ими, писал к ним и говорил, что Прасковью Михайловну «опасно видеть»44.
К одному кругу с Ниловыми принадлежала и Анна Петровна Квашнина-Самарина. Дочь сенатора Петра Федоровича, одна из последних фрейлин, пожалованных в это звание императрицей Екатериной45, она не была замужем. Не знаем, отличалась ли она красотой, но ее живой ум, любезность и тонкий вкус собирали около нее многочисленных поклонников: НА. Львов любил ее беседу; В.В. Капнист был усердным ее почитателем; ухаживал за нею и старик Державин; он сам говорил об этом в одном письме к Капнисту, «но, – прибавляет, – она так постоянна, как каменная гора; не двигнется и не шелохнется от волнующейся моей страсти, хотя батюшка и матушка и полой отдают»46. Особенную оригинальность Анне Петровне придавало то, что со светскою любезностью, с литературным образованием она соединяла большой житейский такт и самостоятельность характера. «Анна Петровна, – писал однажды Державин к Капнисту (1802 г.), – великая стала ябедница: все долги отцовские и материнские привела в порядок, частию заплатила, а частию рассрочила и, будучи по доверенности родителей полновластная хозяйка, поехала теперь в Москву и в свои деревни, в первой – с остальными кредиторами разделаться, а во вторых – сделать экономию. Вот каково ныне в свете: сорока побелела, и женщины стали дельцы»47. Это характерное замечание свидетельствует, что стариков поражала практическая сметливость в уме Анны Петровны. Но Батюшкову, который был значительно моложе Самариной, эта черта ее характера представлялась лишь новым ее достоинством: он одинаково ценил и ее литературное чутье, и ее житейский такт; даже в более поздний период своей литературной деятельности он сообщал ей свои произведения, дорожил ее суждениями о них и в то же время искал ее совета и содействия для устройства своей будущности. «Я душою светлею, когда ее вспоминаю», – говорил он будучи вдали от нее48. Анна Петровна казалась ему лучшею представительницей той светской образованности, той urbanite, которой он придавал большое значение для развития изящной словесности.
И действительно, такие женщины, как П.М. Нилова и А.П. Квашнина-Самарина, были, без сомнения, не совсем обыкновенными явлениями в тогдашнем обществе. По своему умственному складу они служат представительницами того нового общественного настроения, которое стало обнаруживаться у нас в исходе прошлого века с общими успехами просвещения и главным образом под влиянием так называемого сентиментализма. В течение всего XVIII века в нравах даже высших слоев патриархальная суровость уживалась с грубою распущенностью, пока сентиментальное направление не противопоставило естественных влечений сердца холодной рассудочности житейских отношений и не обуздало до некоторой степени распущенности нравов идеализацией чувства. Отношения к женщинам стали приобретать уже иной характер – более утонченный и в то же время более свободный, романический, как его стали называть тогда же, потому что главным проводником сентиментализма служила обильно распространенная и жадно читаемая романическая литература. При таких усложнениях начала складываться салонная жизнь, в которой могло быть отведено место изящным удовольствиям и живой беседе о предметах отвлеченного интереса. Все это, разумеется, совершалось под иностранным влиянием, и самый сентиментализм почерпался из французских книг; в светском обществе больше говорили по-французски, чем по-русски, национальное чувство было подавлено, и сознание своей народной самобытности улетучивалось; но, несомненно, общественные нравы смягчались и образование ума и сердца делало успехи.
Современник этих изменений в нравственной жизни общества, Батюшков, можно сказать, вырос и развился уже в атмосфере более утонченных умственных потребностей и интересов; они-то и дали его произведениям тот характер, который отличает их от литературной деятельности прежних поколений. «Я думаю, – писал он однажды Гнедичу (в 1809 году), – что вечер, проведенный у Самариной или с умными людьми, наставит более в искусстве писать, чем чтение наших варваров... Стихи твои будут читать женщины... а с ними худо говорить непонятным языком»49.
Даже впоследствии, когда его понятия о поэтическом творчестве стали и шире, и глубже, он возвращался к той же мысли и высказал ее, только в более обобщенной форме, в своей речи «о легкой поэзии» (в 1816 году). «Сей род словесности, – говорит он здесь, – беспрестанно напоминает об обществе; он образован из его явлений, странностей, предрассудков и должен быть верным его зеркалом. Большая часть писателей (русских второй половины XVIII столетия) провели жизнь свою посреди общества Екатеринина века, столь благоприятного наукам и словесности; там заимствовали они эту людскость и вежливость, это благородство, которых отпечаток мы видим в их творениях; в лучшем обществе научились они угадывать тайную игру страстей, наблюдать нравы, сохранять все условия и отношения светские и говорить ясно, легко и приятно»50. Рассуждение это, конечно, далеко от истины в историческом смысле; но если мы применим к самому Батюшкову то, что он приписывает своим предшественникам, то замечания его получат цену: сам он хотя и не чужд был подражательности в своих первых опытах, никогда не писал под ферулой школы, заботясь лишь о соблюдении правил, узаконенных пиитикой. В своих стараниях о совершенстве формы он с первых опытов творчества действительно обнаружил стремление выражаться просто, ясно и легко, говорить языком живых людей, а не книги. Мы уже заметили выше, что занятия римскими классиками и близкое знакомство с французскою словесностью должны были утвердить его в этом стремлении; в Горации, в особенности в его сатирах и посланиях, наш поэт мог найти лучшее выражение римской urbanitas, то есть того изящества и чувства меры в литературной речи, которые – как думал Батюшков – приобретаются только среди образованного светского общества. В том же смысле послужил образцом для нашего поэта и Вольтер своими мелкими лирическими пьесами. Но, кроме того, Батюшков отделился от преданий школьной пиитики еще в другом отношении: с самого начала своей поэтической деятельности он выражал в своих произведениях лишь то, что думал и чувствовал, что действительно переживал своим молодым сердцем, вращаясь в известной общественной среде. «Живи как пишешь и пиши как живешь: иначе все отголоски твоей лиры будут фальшивы». Это убеждение Батюшков высказывает в одной из позднейших своих статей51, но, очевидно, мысль эта рано созрела в его уме: после немногих еще несамостоятельных попыток в разных родах (торжественная ода, сатира) он скоро замкнул свою деятельность в области интимной лирики, к которой одной чувствовал призвание, и в этой сфере успел развить всю самостоятельность своего дарования.
Таковы были первые шаги, которыми обозначилось внутреннее развитие поэтического таланта Батюшкова. Молодой поэт не решался печатать свои произведения52, вообще выступал на литературное поприще осторожно, шел иногда ощупью, но с верным предчувствием чего-то нового, чуждого прежней литературной производительности. А между тем при тогдашних условиях литературной жизни самобытное развитие таланта встречало большие препятствия. Оригинальность в творчестве ценилась всего менее, за то требовалось строгое соблюдение правил, установленных господствовавшей теорией, и искусное подражание тем писателям, произведения которых были провозглашены образцовыми. «Tous les vers sont faits», – говорил старик Фонтань при появлении первого сборника стихотворений Ламартина. Так же, в сущности, рассуждали и наши аристархи начала нынешнего столетия. В особенности эта косность литературных суждений господствовала в петербургских литературных кружках.
В то время как в Москве Карамзин, давая свободу и живость своей литературной речи, вместе с тем увлекал читателей гуманною чувствительностью своих рассказов, а Дмитриев, остроумно осмеяв тяжелую напыщенность прежнего стихотворства, старался сообщить легкость и плавность русскому стиху, – в Петербурге продолжали усердно сочинять по старым образцам высокопарные оды, плаксивые элегии и холодные сатиры. При отсутствии здесь свежих дарований, при полном почти незнакомстве с новыми явлениями иностранной словесности интересы литературные, хотя и заметно возбужденные в известной части общества, сосредоточивались преимущественно на вопросах языка, слога и литературной формы, да и в этой области свободное творчество поэта всегда могло столкнуться с требованиями педантической рутины.
В одном из первых своих стихотворений, в послании «К стихам моим», Батюшков высказал свой взгляд на тогдашнюю словесность: он смеется над бездарными стихотворцами и указывает на общее фальшивое настроение литературы, на ее неискренний, напыщенный тон; сознание этих недостатков находится в прямой связи с отмеченным уже нами стремлением молодого поэта к простоте и естественности; самое же стихотворение вводит нас отчасти в тот круг писателей, с которыми был в сношениях Батюшков при начале своей литературной деятельности помимо дома М.Н. Муравьева.
Появление книги Шишкова о старом и новом слоге (1803 г.) дало повод к образованию в среде писателей двух партий, которые на долгое время разделили нашу литературу. Предпринятое Карамзиным сближение книжной речи с разговорною казалось старшему поколению писателей ересью, которая грозит самыми опасными последствиями. Знакомство Русского Путешественника с иностранною литературой считалось вольнодумством и развращением умов. Шишков в своей книге выступил обвинителем Карамзина, но поставил вопрос неловко и повел нападение неискусно. В вопросе собственно о слоге он не уразумел главного – что изменение литературной речи находится в прямой зависимости от успехов просвещения; внутреннее же содержание карамзинского направления он и не пытался уяснить себе: в то самое время, как Карамзин горячо и талантливо развивал мысль о русской самобытности, Шишков приписывал антинациональный характер его стремлениям и идеям. Около Шишкова сгруппировались довольно многочисленные единомышленники, которые вторили его суждениям и, применяясь к его учению, уснащали славянизмами свои писания. Но все это были люди без дарований и большею частью без основательного образования, не давшие литературе ни одного замечательного произведения. Таким образом, напыщенное, безвкусное и, в сущности, бессодержательное направление этого кружка определилось с первых же годов XIX века, гораздо прежде, чем он обратился в настоящую Беседу любителей русского слова (в 1811 году). Сама собою должна была явиться оппозиция Шишкову и его сторонникам. Его направление было слишком косное, слишком мало давало пищи умам, тогда как ласкающий душу сентиментализм повестей Карамзина, занимательность его путевых писем, а главное – его живая и свободная речь имели подкупающее, чарующее действие.
Молодые писатели и в Петербурге невольно становились учениками Карамзина, если не по образу мыслей, то в слоге. Еще в 1798 году в С.-Петербургском Журнале, который издавал И.П. Пнин, были напечатаны следующие хвалебные стихи «к сочинениям г. Карамзина»:
Гремел великий Ломоносов
И восхищал сердца победоносных россов
Гармониею струн своих.
«В творениях теперь у них
Пусть нежность улыбнется,
В слезах чувствительных прольется»,
Сказали грации – и полилась она
С пера Карамзина53.
В 1801 году несколько молодых петербургских литераторов положили основание Вольному Обществу любителей словесности, наук и художеств. В его составе и в его изданиях встречаем имена И. П. Пнина, А. Х. Востокова, И. М. Борна, В. В. Попугаева, Д. И. Языкова, Н. Ф. Остолопова, Н. А. Радищева, Н. П. Брусилова, А. П. Беницкого. Особенно выдающихся талантов в этом кружке не было, но было неподдельное молодое увлечение литературными интересами. Здесь-то и проявилось в Петербурге впервые живое сочувствие Карамзину. Это видно, между прочим, по первому году «Северного Вестника», одного из лучших тогдашних журналов, который издавался в 1804 и 1805 годах И. И. Мартыновым и в котором члены Вольного Общества помещали свои произведения. В первой же книжке «Северного Вестника» на 1804 год напечатан был неблагоприятный разбор книги Шишкова о старом и новом слоге, написанный Д. И. Языковым, и в следовавших затем номерах журнала не раз высказывались похвалы Карамзину54. Служба в одном ведомстве с несколькими из членов Вольного Общества и еще более – общность литературных интересов сблизили Батюшкова с этим литературным кружком, и хотя в 1803 – 1805 годах мы не видим его имени в списке членов Вольного Общества55, но можем с уверенностью сказать, что в то время Константин Николаевич был в частых сношениях с этими молодыми представителями литературы в Петербурге. Это доказывается и первым появлением его стихотворения в печати, на страницах «Северного Вестника», и стихами на смерть Пнина, который был председателем Вольного Общества в 1805 году, и, наконец, совпадением взгляда Батюшкова на Шишкова и его сторонников с мыслями, изложенными в упомянутой критике Языкова. Бездарные Плаксивин и Безрифмин, осмеянные Батюшковым в послании «К стихам моим», это – два стихотворца, пользовавшиеся особенным покровительством Шишкова – Е. И. Станевич и князь С. А. Ширинский-Шихматов. А следующие два стиха того же послания:
Иному в ум прийдет, что вкус восстановляет.
Мы верим все ему – кругами утверждает... –
заключают в себе насмешливый намек на самого Шишкова, как то видно из примечания к последнему стиху, сохранившегося в рукописном тексте сатиры: «Всем известно, что остроумный автор Кругов бранил г. Карамзина и пр. и советовал писать не по-русски».
Автором «кругов» Шишков назван потому, что в книге о старом и новом слоге он сравнивает развитие значений известного слова с кругами, расходящимися на поверхности воды, когда в нее брошен камень56. По всей вероятности, сравнение это немало забавляло противников Шишкова; над его «замысловатостью» не упустил потешиться и Языков в своем разборе знаменитого рассуждения57.
Как ни ограниченна, ни скромна была деятельность Вольного Общества, в ней замечалось два оттенка или, лучше сказать, две струи: одна – собственно литературная, другая – социально-политическая. Собственно литературное направление Общества выражалось сочинением и разбором разных литературных произведений, большею частью стихотворных, в господствовавшем тогда чувствительном вкусе; интересы же социально-политические проявлялись в том, что члены читали в своих собраниях переводы из Беккарии, Филанжиери, Мабли, Рейналя, Вольнея и других свободомыслящих историков и публицистов XVIII века, а иногда и свои собственные статьи на такие темы: о влиянии просвещения на законы и правления, о феодальном праве, о разделении властей человеческого тела и т. п. Главными ревнителями этого направления в Обществе были члены И.М. Борн, В.В. Попугаев и И.П. Пнин. От теоретических рассуждений предполагалось перейти и к практике, именно – с учено-литературными занятиями соединить деятельность филантропическую; но обстоятельства помешали осуществить это намерение. Одною из характерных черт господствовавшего в Обществе настроения было глубокое уважение членов к известному автору «Путешествия из Петербурга в Москву», А.Н. Радищеву, сосланному в Сибирь при Екатерине, возвращенному при Павле, но окончательно прощенному только при Александре. Строки, исполненный горячего сочувствия к Радищеву и написанные Борном и Пниным, помещены в «Свитке муз», сборнике, изданном от Общества в 1803 году58. «Северный Вестник», который по своему направлению и содержанию был очень близок к настроению и деятельности Вольного Общества, воспроизвел даже на своих страницах, в 1805 году, одну из лучших глав «Путешествия» («Клин»), дав ей заглавие «Отрывок из бумаг одного россиянина» и присовокупив к ней следующее примечание: «Читатели найдут в сем сочинении не чистоту русского языка, но чувствительные места. Издатели смеют надеяться, что тени усопшего автора первое будет прощено для последнего»59.
Из этих слов, между прочим, видно, что младшие современники – почитатели Радищева, восхищаясь его пламенными гражданскими чувствами, благородным образом мыслей, признавали его, однако, плохим стилистом. И тем не менее авторитет его был так силен для них, даже в собственно литературных вопросах, что влиянию его примера (поэма «Бова») и еще больше – его теоретических рассуждений не менее, чем примеру Карамзина («Илья Муромец», 1795 г.) и Н. Львова («Добрыня»)60, следует приписать появление у нас, в первые годы XIX столетия, многих произведений, написанных дактилическим размером или так называемым русским складом. Введение новых размеров составляет обыкновенно одну из примет для эпох литературного обновления. В русском стихотворстве после Тредиаковского, Ломоносова и Сумарокова упрочился ямб и частию хорей, другие же размеры почти никогда не употреблялись. Но как только псевдоклассицизм стал утрачивать свое исключительное господство, как в литературе стали обнаруживаться признаки иного направления, явились попытки нововведений и в стихосложении. Радищев еще в своем «Путешествии» (в главе «Тверь») заметил, что Ломоносов, «подав хорошие примеры новых стихов» ямбического размера, «надел на последователей своих узду великого примера, и никто доселе отшатнуться от него не дерзнул». Сумароков, говорит далее Радищев, употреблял стихи по примеру Ломоносова, и ныне все вслед за ними не воображают, чтоб другие стихи быть могли как ямбы, такие, какими писали сии оба знаменитые мужи... Парнас окружен ямбами, и рифмы стоят везде на карауле. Кто бы ни задумал писать дактилями, к тому тотчас Тредиаковского приставят дядькою, и прекраснейшее дитя долго казаться будет уродом, доколе не родится Мильтона, Шекспира или Вольтера. Позже Радищев занялся изучением размера наших народных песен и, как мы уже сказали, в своем «Бове» дал образчик поэмы, написанной «русским складом». Но еще до напечатания (в 1806 г.) этих позднейших его опытов его призыв к нововведениям в стихосложении оказал свое действие. Один из членов того кружка молодых петербургских литераторов, где особенно почиталась память Радищева, А.Х. Востоков занялся теорией Русского стихосложения и также увлекся «русским складом»: так написана им древняя повесть «Певислад и Зора» (1804 г.)61 Тот же размер употребил и Гнедич в своих переводах из Оссиана (1804 г.). При одном из них, помещенном в «Северном Вестнике», находим следующее любопытное примечание переводчика: «Мне и многим кажется, что к песням Оссиана никакая гармония стихов так не подходит, как гармония стихов русских»62. По следам своих литературных сверстников пошел и Батюшков: «русский склад» употреблен им в одном из стихотворений, написанных в период 1804 – 1805 годов, в послании «К Филисе». Появление этого размера в пьесе, где его всего менее можно было бы ожидать в стихотворении, составляющем подражание Грессе (весьма, впрочем, отдаленное), доказывает, что Батюшков был крайне увлечен тогда этим нововведением. Впоследствии, однако, он уже не возвращался к употреблению «русского склада», не любил и вообще белых стихов63; но замечательно, что до последних лет своей литературной деятельности он сохранял особенный интерес к тому писателю, от которого пошел почин этого нововведения: собираясь в 1817 году писать очерк новой русской литературы, он имел намерение посвятить особый параграф Радищеву. Косвенно это может служить доказательством, что в молодости своей Батюшков разделял со своими литературными сверстниками уважение к этому смелому представителю освободительных идей XVIII века в русской литературе.
Для характеристики литературных понятий и нравов, господствовавших в Петербурге, необходимо, однако, заметить, что прогрессивное направление, которому сочувствовала здесь литературная молодежь, с трудом прокладывало себе путь в обществе. Тот же самый «Северный Вестник», который в начале 1804 года напечатал статью против Шишкова, за Карамзина, уже во второй половине того же года принужден был поместить на своих страницах насмешливые отзывы об авторе «Бедной Лизы»64; в этом, без сомнения, должно видеть уступку тем враждебным Карамзину мнениям, которые высказывались в Петербурге разными сановными словесниками. При таких обстоятельствах в среде самой петербургской молодежи обнаружилось некоторое разделение, и в 1805 году, рядом с «Северным Вестником» появилось другое периодическое издание, также орган молодых литературных сил. То был Журнал российской словесности, основанный Н.П. Брусиловым. Батюшков, не покидая «Северного Вестника», печатал свои произведения и в журнале Брусилова и посещал его дом, где собирались разные молодые литераторы. Сам Брусилов, писатель мало замечательный, был прекрасный человек – благородный, правдивый, чувствительный и добрый товарищ65; наиболее же авторитетным лицом в его кружке был уже упомянутый нами И.П. Пнин, пользовавшийся особенным уважением друзей за свой просвещенный и независимый образ мыслей. В начале 1805 года он был избран председателем Вольного Общества любителей словесности и действительно намеревался придать больше жизненности и пользы трудам этого учреждения, которого деятельность еще недостаточно определилась. Но вышло иначе: 17 сентября 1805 года он скончался от чахотки, на 33-м году своей жизни. Преждевременная смерть его вызвала усиленную деятельность тогдашних стихотворцев. Среди этих пьес, в которых прославлялось преимущественно гражданское направление умершего писателя, выделяется своею простотой и искренностью небольшая элегия Батюшкова: в ней молодой поэт живыми чертами изображает отшедшего друга, в котором он умел одинаково ценить и гражданскую доблесть, и горячность дружеского чувства, и осенявшее его благоволение «нежных муз».