ИЗ КНИГИ
"ПАНТЕОН ИТАЛЬЯНСКОЙ СЛОВЕСНОСТИ"
СЛАВА И БЛАЖЕНСТВО
ИТАЛИИ
Из г-жи Сталь
Италия, царство солнца, Италия,
владычица мира, Италия, колыбель искусств и
племен! о, сколько раз человеческий род тебе
покорялся! сколько раз был данником твоим
искусствам, твоему оружию и твоему сладостному
небу!
Некий бог покинул Олимп и в
полях Авзонии поселился; в них все питает мечту о
добродетелях века золотого: счастливый смертный
или не знал, или забыл здесь о падении праотцев.
Гений Рима покорил вселенную; он
властвовал свободою. Характер римский
напечатлелся на лице мира. Варвары разрушили
Италию - и вселенная погрузилась во мрак.
Но Италия воспрянула с
небесными дарами, принесенными в недра ее
изгнанниками из Ахаии; небо открыло ей законы
свои; великодушная дерзость сынов ее открыла
новый свет: так. Италия царствовала над областию
мыслей; и что же? Оливовый скипетр ее учинил
неблагодарных.
Но сила воображения возвратила
ей утраченный мир: кисть и лира создали ей землю,
Олимп, ад и небо. И какой бог похитит пламенник
гения из рук Италии, сего нового Прометея?
Капитолий! зачем Корина в стенах
твоих? зачем смиренное чело женщины украшено
венком Петрарка, венком, не истлевшим на
могильном кипарисе злополучного Тасса? Затем,
что вы любите славу, о сограждане мои! и
награждаете служение оной наравне с успехами
таланта.
Вы любите сию славу, которая
часто приносит в жертву венчанных ею; если вы
обожаете славу, - то помыслите с гордостию о
веках, возродивших искусства! Данте, Омир новых
времен, священный орган таинств религии, герой
мысли, Данте погрузил гений свой в воды Стикса,
чтобы безвредно сойти на берега Тартара. И
глубина души его неизмерима, как оные бездны, им
столь живо описанные.
Италия воскресла вся в Данте,
как во дни силы своей. Поэт и воин Данте,
одушевленный свободою, вдыхает жизнь в хладную
область могилы, - и тени встают и движутся и
действуют сильнее, чем мы, обреченные смерти.
Их преследуют воспоминания
жизни; страсти без цели и направления бушуют в их
сердцах; все прошедшее воскресает, и оно для них
непреложнее будущего.
Нам кажется, что Данте,
изгнанный из земли своей, перенес в область
воображения всю горесть и тоску, грызущие
собственное его сердце. Тени его наведываются
беспрестанно о живых, как поэт вопрошал об
отечестве. Он изобразил ад в виде ужасной обители
изгнания.
Все в очах его облекается в
одежду Флоренции; тени древних являются ему
тосканцами. Не границы ума его стесняют мир, нет!
сила души его влечет вселенную в область его
мыслей.
По тайному Дедалу кругов и сфер
он шествует из ада в чистилище, из чистилища в рай
небесный. Верный повествователь чудесного
видения своего, он озаряет яркими лучами
мрачнейшие области Тартара - и мир, созданный в
таинственной поэме его, есть мир целый,
исполненный жизни, сияющий, как новая планета в
лазури небесной.
Он поет - и все на земле в поэзию
обращается. Предметы, идеи, законы, феномены
составили по гласу его новый Олимп, богами
населенный. Но вся мифология его исчезает пред
сиянием Рая, сего океана света, горящего
звездами, исполненного любви, мира и добра.
Волшебный язык нашего Данте
есть призм вселенной. Все чудеса ее в оном
отражаются. Звуки подражают краскам, краски
сливаются в общую гармонию; рифма, звонкая или
странная, быстрая или медленная, есть следствие
пиитического восторга, сего восторга, коего
прозорливое око умеет открывать в природе все
сношения ее с сердцем человеческим.
Данте надеялся, что поэма его
положит конец изгнанию; он надеялся, что слава
будет посредницею между им и отчизною: но смерть
лишила его желанной пальмы из рук признательной
Флоренции. Часто жизнь человеческая
истощевается в бедствиях; если слава и одержит
победу, если мы и пристанем у счастливейшего
берега, то могила разверзается в пристанище и
судьба многовидная часто в возврате счастия таит
конец жизни.
Подобная участь постигла Тасса.
Злополучный от первых дней юности, прекрасный,
чувствительный, рыцарь душою, исполненный
мечтаний о славе, разлученный любовию, которую
воспевал столь сладостно, Торквато приближался к
стенам Рима с благоговением и благодарностию,
как древние рыцари его приближались к стенам
Иерусалима; но смерть накануне триумфа
потребовала жертву свою. Конечно, небеса с
завистию взирают на землю: они неожиданно
вызывают своих любимцев с обманчивых берегов
времени.
В лучшем, в свободнейшем веке
Петрарка был также певцом вольности,
независимости италиянской. Одна любовь его
славна в землях чуждых; но здесь важные
воспоминания окружают его гробницу. Отечество
лучше самой Лауры служило ему вдохновением.
Он воскресил древность трудами.
Воображение не было ему преградою в глубокой
учености. Воображение, сия зиждительная сила,
подчиняла ему времена будущие и открыла таинство
веков протекших. Он испытал, что знание есть ключ
к изобретению. Гений его был оригинален, ибо,
подобно Вечному, гений его был соприсутствен
всем временам, всем народам.
Голубое небо, легкий воздух,
веселый климат нашей Италии были вдохновениями
Ариоста. Он явился, подобно радуге, вслед за
бурями военными. Сияющий, разнообразный, во всем
подобный небесной вестнице, пророчице ясных
дней, Ариост, кажется нам, играет с жизнию:
веселость его легкая и кроткая; его улыбка
Природы, а не улыбка смертного, сына печали и
раскаяния.
Микель-Анджело, Рафаель,
Перголез, Галилей и вы, неустрашимые
странствователи, вы, жадные созерцатели новых
земель (хотя природа вам ни одной лучше Италии не
открыла)! слейте вашу славу со славою поэтов!
Художники, ученые и философы! вы все, подобно
поэтам, сыны того же солнца, которое то
пробуждает воображение, сосредоточивает мысли,
вдыхает смелость и терпение, то усыпляет в
счастии, ослепляет надеждою или погружает в
тихое забвение.
Знаете ли ту землю, где
благоухают лимоны, которую небо с любовию
наделяет плодами? Слыхали ли томное бряцание
мандолины в сладкой тишине ясной и безветренной
ночи? Упивались ли благовонием цветов, разлитым в
воздухе, сладостном и прозрачном? Отвечайте,
отвечайте мне, иноземцы! природа в землях ваших
столько ли прекрасна и благодетельна?
Ах! в странах ваших, когда
несчастие начинает терзать народы, смертные в
ужасе полагают, что их покинуло Божество. Но
здесь мы всегда чувствуем благое
покровительство Небес; здесь Небеса не перестают
лелеять человека, лучшее, благороднейшее
создание в мире.
Не одними класами и багряным
гроздием венчается наша природа; она изобильною
рукою расточает под стопами человека, как на
празднествах древних победителей, тысячи ярких
цветов и растений - не на службу, на радость очам
его!
И дары ее не напрасно
рассыпаются. Мы умеем наслаждаться ими; мы
довольствуемся простою пищею: не упиваемся у
источника вина, изобилием источенного. Мы любим
наше солнце, искусства, памятники; мы любим нашу
землю, усеянную обломками и прахом древности и
цветами весенними. Ни утонченные удовольствия
общества, ни грубое веселие народов северных нам
не известны.
Здесь все чувства сливаются с
идеями; жизнь почерпается у одного общего
источника, и душа, подобно воздуху, носится под
небом ясным, над веселою землею. Здесь гений
шествует свободно; ибо мечтание его сладостно: и
пускай не находит цели - зато находит тысячу
мечтаний! и пускай люди его терзают - но Природа
принимает его в свои объятия!..
ОЛИНД И СОФРОНИЯ
Отрывок из 11-й песни
"Освобожденного Иерусалима"
Между тем как тиран
приготовляет воинство к новой брани, Йемен ему
является, Йемен, который извлекает волшебными
словами тела усопших из заклепов мраморных и
дает им жизнь и чувство, Йемен, который ужасает
Плутона во глубине преисподней, располагает по
воле его демонами, разрешает их и связует.
Некогда служитель Христа, ныне поклоняется он
Магоммеду, но древних обрядов и истин святой веры
не мог отринуть совершенно, и часто безбожный
волхвователь обе веры сливает воедино. Вызванный
народною опасностию из пустынь, где, скрываясь от
взоров любопытства, он совершал страшные чары,
спешит ныне к своему владыке: злобного царя
советник злобный!
"Государь, - вещает он, - быстро
приближается победоносное воинство; исполним
долг наш: и небо, и мир придут нам в помощь. Ты
вручил царям и вождям охранение града: все
устроил, все предвидел, и если каждый подобно
тебе исполнит долг свой, то горе врагам! Земля сия
поглотит их воинство. Наступило время трудов и
опасностей, и я прибегаю на помощь. Все, что могу в
преклонных летах принести в дань тебе, приношу: и
совет, и искусство дивное волхва, которое
принудит ангелов, отринутых небом, содействовать
нам. Где и когда начну совершать чары - возвещу
тебе. Теперь знай, что во храме христиан таится
под землею олтарь, и на оном лик той, которую
ослепленный народ именует своею богинею, материю
Бога, Бога рожденного и погребенного! Пред
иконою, покровенною пеленой, пылает неугасимо
лампада, и кругом во множестве зрятся дары,
приносимые суеверными поклонниками. Спеши, о
владыко, похитить сей образ и собственною рукою
постанови его в мечети! Удвою, утрою волхвования
и клянусь тебе, что доколе сей образ останется во
храме пророка нашего, дотоле, как, охраненное
незыблемыми стенами, пребудет нерушимо царство
твое!"
Вещал и убедил. В нетерпении
царь спешит к дому Божию и принуждает
священнослужителей открыть его. Рукою
святотатственною похищает священный лик и
вносит его торжественно в капище, в капище
лжепророка, где невинные раздражают Небеса
преступным и бессмысленным поклонением; там, в
сей обители нечестия, волхв нашептывает на
святом образе неизреченные клятвы и хуления.
Но с утренней зарею стража не
узрела иконы на том месте, где водрузил ее царь, и
тщетны были ее поиски! С страхом извещает
раздраженного владыку, который всю вину
похищения на христиан возлагает. Неизвестно,
рука ли правоверного похитила образ, или то было
деяние Неба, Неба, которое с отвращением зрело,
что лик Владычицы его покоится во гнусной
обители нечестия, и молва не знает, кому
приписать событие дивное - делу рук человеческих
или силе чудесной! О, сколь слабо усердие
человеческое, когда и сей подвиг отнести должно
небу, а не поборникам бога истинного!
Между тем прозорливый царь
повелевает осматривать и церкви, и все жилища; он
грозит похитителю гневом и местию: Йемен
чародействами испытует открыть истину.
Напрасное старание! Небеса, к стыду его науки,
осеняют истину непроницаемою завесою. Тайная
ненависть царева воспрянула при новом проступке
правоверных; он вскипел гневом неукротимым,
безмерным. Забывает последнее уважение к
человечеству, желает мести, желает утолить жажду
ее в крови неповинных. "Не напрасен будет гнев
мой, - взывает он, - не напрасен! Погибнет с толпою
народа преступник неизвестный. Не спасет себя
виновный; с ним да погибнет правый и невинный!
Правый? Что вещал я! Каждый виновен, каждый есть
враг наш, каждый преступен, и если не теперь, то
прежде был виновен пред нами. Спешите, спешите вы,
слуги мои верные, уничтожьте, истребите их огнем
и мечом !"
Так вещал толпе клевретов своих
разъяренный Аладдин, и быстрая молва разнесла
веления его в жилищах правоверных. Устрашились
они; недвижимо, в трепете ожидали грозящей
гибели. Никто не дерзает ни скрыться, ни
оправдать себя, ниже просить. Но робкие,
нерешительные спасены неожиданно. Меж ними
находилась дева возраста уже зрелого,
исполненная и мыслей и чувств возвышенных. Она
сияла красотою чудесною, но, беспечная к
прелестям своим, не гордилась даром небес
благосклонных. В стенах мирной обители таилась
от взоров кипящей юности, скрывалась от суетных
хвалений. Но позволит ли любовь утаить красоту
небесную, утешение и сладость очей? Любовь - то
слепец, то Аргус, то с повязкою на глазах, то с
открытым и быстрым взором, любовь, ты проникаешь
сквозь стражу в тайные девические убежища и
указуешь ее взорам пылкого юноши! Ей имя -
Софрония, ему - Олинд. Жители одного града, они
поклоняются одному богу. Он столько же скромен,
сколь она прелестна. Он желает пламенно, мало
надеется, ничего не требует, не умеет открыться в
любви своей или не смеет: она его презирает, или
не видит, или не примечает. Так до сих пор страдал
несчастный, незнаемый Софронией или отверженный.
Но повсюду гремит ужасная весть:
приготовляется казнь правоверному племени, и
Софрония, великодушная дева, помышляет о его
спасении. Смелая мысль рождается в ее сердце, но
стыд и робость девическая ее останавливают: она
борется с собою. Наконец добродетель побеждает
робость, укрепляет ее, дает новую силу и смелость.
И вот проходит красавица сквозь толпы народные,
не покрыла прелестей своих, но открыла их взорам.
Она потупила ясные очи; она осенила чело
тончайшим покровом, и поступь ее была свободна и
величественна. Трудно решить: искусство или
милая небрежность - ее украшения; казалось, что
все в ней, даже и сия прелестная небрежность, есть
дар щедрой природы, любви или Небес
благосклонных. Зримая всеми, никого не видит
гордая красавица и прямо шествует ко трону
царскому. Бесстрашно взирает на разгневанного
тирана, твердым, но умильным голосом вещает:
"Укроти, укроти гнев свой, обуздай разъяренный
народ свой, о царь всемогущий! Я пришла открыть и
представить пред лицо правосудия преступника,
тебя столь сильно оскорбившего".
При виде непорочной и гордой
девицы, при внезапном сиянии прелестей небесных,
царь, пораженный, смущенный, обуздал гнев свой,
укротил разъяренное чело. Так, если бы он имел
сердце и чувство и встретил хотя один
благосклонный взор Софронии, то воспылал бы
любовию вечною... Но суровые взгляды ее не
победили суровой души варвара. Не любовь, не
сострадание, но удивление и тайная, сильная
прелесть красоты склонили его внимание.
"Поведай, - воскликнул он, - все поведай; я
ручаюсь, что меч не коснется главы поклонников
Христа". "Ты желаешь, чтобы я вещала? Итак,
внимай... Преступница пред тобою. Сия рука
похитила образ; я - та, которую ищешь повсюду, та,
которую казнить должно". Так для спасения
народного жертвовала собою Софрония; так желала
обрушить на себя гнев царский. О ложь
великодушная! Какую истину во всей красоте и
сиянии можно уподобить тебе!
Удивился жестокий владыка. Гнев
долго не мог овладеть его душою. Он снова
вопросил: "Открой, кто подал совет тебе, кого
имела сообщником?" - "Нет, никому не желала
уделить от славы моей. Сама себе была сообщницею,
советовалась с собою и одна совершила отважное
дело". - "Итак, на тебя одну обрушится гнев
мой?" - "И справедливо. Одна получила славу,
одна заслуживаю и казнь". - "Но где же таишь
образ?" - воскликнул тиран, коего ярость более и
более возрастала. "Не утаила его, но предала
огню и учинила дело, не противное небесам.
Нечестивый не занесет на него святотатственной
руки своей! Итак, грозный владыко, не требуй
похищенного: оно исчезло навеки; требуй
похитителя: он пред тобою!.. Но я не хищница, нет, я
небесам возвратила то, что было несправедливо
похищено".
Тиран дрожал от гнева, и ярость
его была необузданная. Ах, не надейся прощения,
красота чистейшая, душа возвышенная! Напрасно
любовь сама вооружила тебя прелестию: и красота -
не защита от гнева царского! Он повелевает
предать ее на костре мучительной смерти; уже
совлекают и кровы и одежды чистейшие; нежные руки
жестоким вервием связуют. Она безмолвна.
Девственная грудь ее легкими вздохами едва-едва
волнуема; изменилось прекрасное лицо: румянец
его исчез, но то была не бледность, а белизна
прелестная [122] [Это напоминает стих Петрарки:
"Pallida no, ma piu che neve bianca. <He бледность, но скорее
какая-то снежная белизна" (ит.)>].
Между тем печальная весть
раздается в городе: уже толпами народ стекается,
и с ними Олинд. Ему известно, что образ похищен; но
кто похитил его? "Если она?" - думает он. И что
же?.. Видит прелестную узницу, осужденную и
клевретами тирана влекомую на страшную казнь.
Быстро раздвигая шумную толпу народа: "Нет,
нет, она не преступница! - восклицает юноша,
приближаясь к царю. - Она безумно похваляется
похищением иконы. Ни осмелиться помыслить, ни
приступить к делу не могла девица безопытная.
Каким образом обманула стражу? Как похитила
икону? Пусть объявит. Но что сказать ей? Я, я -
хищник иконы! Так! - продолжал пламенный юноша. -
Туда, где высокая мечеть приемлет свет солнечный,
я достиг, сокровенный ночною темнотою, сквозь
узкое отверстие, и я прошел путем непроходимым.
Мне честь, мне казнь! Да не похитит она сладостных
мучений! Вы, клевреты, отдайте мне цепи ее; они -
мои; для меня несите светочи, для меня костер
уготовляйте!"
Софрония обратила к нему
прелестные взоры, исполненные сострадания:
"Что делаешь, несчастный и вместе невинный!
Какое исступление влечет тебя на гибель
неминуемую? Или без тебя не могу выдержать гнева
человеческого! И я имею мужество и для смерти не
требую товарища".
Так вещала страстному
любовнику; но слезы ее были напрасны: жестокий не
переменил мысли. О, великое божественное зрелище!
Здесь ведут спор между собою любовь и
великодушная добродетель! Здесь награда
победителю - смерть, казнь побежденному - жизнь!
Так обвиняли себя великодушные
соперники, и ярость тирана возрастала более и
более. Ему казалось, что весь стыд обрушился на
его голову, что, презирая мучения, они власть его
презирают. "Обоим верю, - воскликнул он, - обоим
вручаю пальму победы, достойную обоих". Дает
страшный знак клевретам своим; сии спешат с узами
к бестрепетному юноше. И он и дева прикованы к
этому столбу одними узами, но не видят друг друга;
лица их обращены в разные стороны. Заранее
сооружен высокий костер, и мехи раздувают в нем
смертоносное пламя. Юноша не мог долго таить
горести в стесненной груди своей и в рыданиях
воскликнул: "Такими ли узами надеялся
соединить с тобою жизнь мою? Такой ли огонь
должен был воспламенять сердца наши? Ах, другое
пламя, другие узы обещала любовь; судьба судила
иначе. Она разлучила нас в течении жизни и для
смерти только, жестокая, соединяет. Но мне,
осужденному на смерть, сладостно быть твоим
супругом на роковом костре. Ах, Софрония, участь
твоя сокрушает сердце мое; моя достойна зависти:
я умираю с тобою. Как сладка была бы кончина моя,
как сладостны были бы жестокие мучения мои, когда
бы позволили соединить нам грудь с грудию и всю
душу мою вдохнуть в уста твои, и мне, при
последнем часе, исчерпать слабеющее твое
дыхание!" - Так говорит страдалец, заливаясь
горькими слезами. Софрония отвечала ему, и
сладостен был голос ее: "Других помышлений,
других жалоб требует сей важный час, о друг мой!
Помысли о душе своей, помысли о награде,
обещанной праведнику Богом земли и неба! Страдай
во имя его, надейся на радости и награды небесные,
и мучения твои будут легки и сладостны. Воззри на
небо: как оно прекрасно! Воззри на солнце: как оно
величественно! Небо и солнце призывают нас в
обитель горнюю. Они утешают нас в мучениях".
При сих словах рыдания и громкий
плач раздавались в толпе неверных. Тихо плакали
устрашенные христиане. Но что чувствует жестокий
Аладдин! Неизвестное ему чувство, жалость
проникла в жестокое сердце его... Напрасно! Он
заглушает голос нежный сострадания, отвращает
взоры свои и удаляется быстрыми шагами. Все
рыдает, все в отчаянии! Ты одна спокойна, о
Софрония, ты одна, оплаканная всеми, слез не
проливаешь!
Между тем приближается воин
роста великого, осанки благородной; оружие и
одежда чужеземные являют воина-героя стран
отдаленных. Изваянный тигр, ужасный, ослепляющий
очи, покрывает шлем его: известное знамение
Клоринды на поле брани; по нем узнают славную
ратницу.
От самого младенчества Клоринда
презирала нравы и обычаи нежного пола. К трудам
Арахны, к игле и веретену не приложила гордой
руки своей. Для стана воинского, обители строгой
честности, покинула она одеяние и сокровенные
жилища слабых жен, вооружила строгостию чело
свое. Но и в суровости была прелестна. В
младенчестве слабою десницею смиряла коня
ретивого, в младенчестве привыкла действовать
копьем и мечом, в борьбе укрепила мышцы и в беге
быстрые ноги свои. В пустынях отдаленных, по
скалам кремнистым устремлялась за грозными
львами, за яростными медведями. Являлась со
славою на поле брани, и воинам и зверям равно
ужасная. Она покинула обширные поля персидские и
желает снова сразиться с христианами. Доселе
поля и источники Азии обагрялись кровию врагов
Магоммеда от руки божественной Клоринды. Она
вступает во град осажденный, и что поражает ее
взоры? Страшные приуготовления к смертной казни.
Нетерпеливая героиня желает увидеть, узнать вину
осужденных, и быстрый конь несет прелестную
всадницу сквозь шумные толпы народные.
Видит двух страдальцев на
роковом костре и останавливает коня своего,
видит смиренное безмолвие девы, слышит страдания
юноши: твердость духа слабой жены удивляет ее. Но
юноша плачет от сострадания: не о себе плачет он,
о милой узнице. Сия безмолвствует; очи ее
устремлены на небо. Кажется, дух ее отделился от
земли сей и в обители горней витает. Жалость
проникла в твердое сердце, слезы навернулись на
прекрасных очах героини. Она была тронута
участью мужественной девы, ее молчанием более,
нежели плачем и слезами юноши, и немедленно
попросила старца, близ ней стоящего: "Вещай,
кто сии страдальцы и кто повергает их на костер
мучительный? Слепая судьба или их
преступление?"
Так вопрошала его, и ответ
старца был краток и справедлив. Клоринда
ужаснулась. Яснее солнца казалась ей невинность
любовников. Просьбою или оружием решилась спасти
их. Повелевает отъять гибельные светочи,
пылающие в руках стражи, и обращает речь свою к
клевретам царским: "Да не дерзнет никто из вас
приступить к ужасному делу, доколь я не узрю царя
вашего. Не страшитесь! Ваша медленность не
раздражит его: я, я в том порукою". Клевреты,
пораженные величественною осанкою героини, в
безмолвии повиновались. Она полетела к царю на
быстром коне и на половине пути узрела его,
идущего навстречу. "Я Клоринда! - вещала она. -
Тебе, может быть, известно имя сие, государь! Я
притекла защищать с тобою веру праотцев и
царство твое. На все готова; повелевай: я совершу
твои повеления. Великих предприятий не страшусь,
малыми не гнушаюсь. На чистом поле или на стенах
града велишь сражаться? Вот рука моя!"
"Есть ли такая страна, -
воскликнул Аладдин, - страна, столь отдаленная от
Азии или от пути солнечного, где бы не гремела
твоя слава! О дева, честь правоверных! Чего
страшиться, когда меч твой за меня? Он надежнее,
вернее целого воинства. Ныне медленность
Годофреда мне тягостною становится. Пускай
приходит он: ты со мною! Тебя достойны одни
великие опасности, великие предприятия! Тебе
вручаю воинов моих, да повинуются и побеждают".
Так вещал он, и Клоринда благодарила владыку
Солима: "Странно требовать воздаяния за дела,
не соверша их; но я полагаюсь на доброту сердца
твоего. Желаю, чтобы ты за будущие подвиги мои
вручил мне сих преступников; требую их в награду.
Преступление их сомнительно, наказание ужасно.
Умалчиваю о признаках невинности их, но должна
объявить, что слух о похищении иконы
поклонниками ее - слух несправедливый. Советы
волхва преступны и пагубны. Как во храме Бога
нашего ставить идолы, чуждых богов изображения?
Итак, припишите Магоммеду сие дело: он совершил
его в знамение воли своей. Пускай Йемен совершает
чары свои, пускай действует он посредством
мрачной науки своей: мы, воины, станем
действовать железом. Вот вся наука и надежда
наша!"
Клоринда умолкла. Царь, не
знающий жалости, изъявил согласие на просьбы
славной воительницы. Ее слова и советы рассудка
убедили его. "Жизнь и свободу возвращаю им, -
сказал Аладдин, - ибо в чем могу отказать такому
заступнику?"
Они свободны. Судьба Олинда
чудесна поистине: доселе нелюбимый, теперь
обожаем Софрониею, с костра идет к жертвеннику
брачному!
ИССТУПЛЕНИЕ ОРЛАНДА
Конец песни XXIII-й и начало XXIV-й
[123] [Желая сохранить единство в рассказе, мы
осмелились сделать некоторые перестановки]
Кто осмелится занести ногу свою
в сети любовные, немедленно пойман бывает;
напрасно желает исторгнуть ее, напрасно: в сетях
коварных и крылья оставит. Любовь есть забвение
себя, вещают мудрые. Если не каждый любовник
доходит до бешенства Орландова, то все как-нибудь
свое дурачество обнажает, ибо не есть ли
дурачество, друзья мои, забвение себя для гордой
красавицы? Различные последствия, но дурачество
одно у любовников. Подобно страннику в диком и
дремучем лесу, они туда, сюда, здесь и там во
мраках блуждают и не видят конца своему
странствию. Скажу в заключение: тому, кто
предается погибельной страсти, мало мучений
известных, мало цепей и вериг тяжелых! Конечно, и
мне вы молвить вправе: - Приятель, на других
указываешь перстом, а как ты сам поступаешь? -
Справедливо, друзья мои! Я предаюсь мудрости на
малое время; но я стараюсь исправиться, отдохнуть
душою и вырваться из вихря любовного. А теперь -
скажу вам краснея - не могу сего сделать: любовь,
жестокая любовь еще управляет мною и день и ночь
мое сердце терзает...
Но возвратимся к Орланду. Он два
дни преследовал Срацина. Изнуренный усталостию,
останавливается на берегу кристального ручья,
кругом которого расстилается веселая долина,
испещренная яркими цветами, осененная зеленым
кустарником. Легкое веяние ветерка прохлаждало
палящий зной полуденный и оживляло стада и
пастырей, едва покрытых одеждою; но Орландо под
тяжелым панцирем, шлемом и щитом не мог
наслаждаться веянием прохлады. Посреди
прелестной пустыни утомленный витязь желает
укрепиться кратковременным отдыхом и печальное,
гибельное избрал убежище в сей день, для него
стократ злополучный! Бросая взоры свои вдоль по
сени-стому берегу, видит начертания на коре
кудрявых кустарников. Всматривается, и что же?
Познает в начертаниях сих руку богини своей,
незабвенной Анжелики. Сие убежище нередко
посещала царевна китайская с юным Медором, с
счастливым юношей, когда обитали они в простой
хижине соседнего пастыря. Имена их, имена
Анжелики и Медора, он видит на коре древес
бесчисленных, и каждое слово, каждая черта
проницают глубоко в его сердце. Желает обмануть
себя, желает не верить ненавистным свидетелям
измены. "Другая Анжелика, - повторяет он, -
другая начертала имя свое на сей коре
предательской. Я видал подобные начертания,
читал подобные слова; может быть, имя Медора есть
вымысел; под ним мое имя скрывается". Так
обманывает себя несчастный рыцарь, так питает в
душе смутную надежду. Но, желая погасить жестокую
ревность, более и более распаляет свой гнев. Так
неосторожная птица, запутавшись в тайной сети,
чем более трепещет крылами, чем более желает
выбиться, тем сильнее запутывается в тенетах
коварных. Орландо следует по течению ручья туда,
где каменная гора, подобно луку, сгибается над
пенистою влагою и пещеру скалами образует. Там
едера и виноградник, переплетяся густо кривыми
корнями, украсили убежище любви и некогда своею
тению покрывали счастливых любовников. Там
повсюду каждый камень, каждая кора древесная
имена их сохранили; уголь, мел и острие железа -
все служило им орудием для начертания любовной
повести.
Несчастный граф Анжерский сошел
с коня своего и увидел при входе в пещеру новые
слова, Медором написанные в счастливые минуты
любви и наслаждения. На языке арабском изъясняли
они свое блаженство, в стихах прелестных - без
сомнения, ибо любовь - вы знаете - всегда
красноречива:
"Древа тенистые, долины
злачные, ручьи студеные и ты, хладная пещера,
обильная тенями гостеприимными, где Анжелика,
дочь Галафрона, втуне обожаемая моими
соперниками, в моих объятиях покоилась! Чем может
воздать вам бедный Медор? Хвалою вечною и вечною
признательностию.
Счастливые любовники, рыцари
смелые, девы прелестные, жители сих долин
счастливых и вы, прохожие, волей или случаем сюда
завлеченные! Умоляю вас, скажите, скажите,
приветствуя сие убежище: "Травы и тени зеленые,
источники мирные, пещера тенистая, да будут вам
благодатны солнце и месяц небесный, и нимфы
полевые да удалят пастухов с стадами шумными от
сих убежищ заветных!"
К несчастию, ученый витязь
понимал язык арабский совершенно, как язык
латинский. Сие знание было некогда полезно и в
земле срацинов избавляло его от многих встреч
неприятных, а ныне - гибельное знание, горький
плод учения! Три раза, четыре и шесть и более все
перечитал несчастный ревнивец, желая находить не
то, что ясно было начертано; но истина при новом
чтении ярче и ярче блистала, и сердце его
сжималось льдяною рукою. Безмолвен, мрачен,
вперил неподвижные очи в хладный камень; горесть
несказанная, как свинец, лежала на сердце, и все
чувства замерли. О вы, испытавшие подобное
несчастие, вы знаете, сколь оно горестно! Ах, вы
знаете, что оно все муки адские превышает!
О Орландо, некогда столь гордый
и мужественный! Что с тобою сделалось? Чело твое
поникло на грудь, уста скованы горестию, и ни одна
слеза не облегчает ее! Так вода, заключенная в
широком сосуде, но имеющем узкое горло, с силою
будучи внезапно опрокинута, с силою желает
вырваться, но, с трудом протекая чрез тесное
отверстие, редкими каплями упадает на землю.
Снова прибегает к рассудку рыцарь наш, снова себя
вопрошает и старается заглушить голос истины.
"Может быть, - мечтает он, - кто-нибудь желал
повредить имени моей любезной, может быть, тайный
соперник желает обрушить на меня все бремя
свинцовой ревности и сокрушить мое сердце? Так,
злодейская рука подражала начертаниям
Анжелики!" Слабый луч надежды проницает в его
душу и дает ей новую силу. Граф садится на верного
Златогрива и быстро удаляется.
Солнце уступало место
задумчивой сестре своей. Недалече от полей
пагубных путешественник видит курящийся дым
гостеприимных хижин, слышит протяжный лай псов,
мычание стад и к селу приближается. Там покидает
верного Златогрива на руки попечительного слуги
и сам в глубокой печали желает сбросить с себя
тяжелые латы. Ласковый хозяин и дети его
обезоруживают высокого гостя: кто снимает златые
шпоры, кто прах с тяжелого шлема и щита его
сметает. Но где находился он? Под тем кровом, где
Медор лечил рану свою в объятиях царевны
прекрасной. Орландо, снедаемый тоскою, бросается
на мягкое ложе, но покой очей его убегает. Все
умножает горесть. Опять имена ненавистные всюду
начертаны, и двери, и окна, и стены ими исписаны.
Желает спросить, и невольно уста его сжимаются:
страшится обнаружить страшную тайну и в туманах
неизвестности ее заключает. Но к чему обманывать
себя? Каждый готов открыть всем известное.
Гостеприимный пастырь, видя гостя своего столь
пасмурного и печального, желая развеселить его
веселою повестью - о двух любовниках, без злого
умысла начинает рассказывать: каким образом, по
просьбе Анжелики прекрасной, он принял раненого
Медора в свою хижину, каким образом она вылечила
его тяжелую рану в короткое время; но любовь и ее
сразила: любовь воспламенила ее сердце, и ничто
не могло затушить ее страсти. Наконец,
увлеченная, ослепленная любо-вию, она забывает
высокое рождение свое, забывает, что она дочь
первого, сильнейшего царя на востоке, и отдает
руку свою - кому же? бедному, неизвестному юноше.
Пастух в заключение своего рассказа приносит
показать драгоценный перстень, который,
отъезжая, вручила ему Анжелика в знак своей
благодарности.
Сей удар был последний удар
жертве от руки жестокого Амура. Орландо желает
скрывать мучения, но печаль превышает его усилия;
она против воли вырывается из груди его
глубокими вздохами, и невольные слезы
заструились из очей грозного паладина.
Пастух удаляется. Орландо,
находясь без свидетелей, предается всей тоске, и
слезы снова частым градом падают на грудь его.
Рыдая, как младенец, ищет постели своей,
повергается на нее; но покой убегает его: мягкое
ложе кажется ему тверже голого камня, острее
дикого терния.
Ах, он воображает, что на нем
покоилась неблагодарная в объятиях любовника
своего! Встревоженный сею мыслью, вскакивает с
постели быстрее селянина, который, желая
отдохнуть на зеленой поляне, лег нечаянно на змию
ядовитую.
И ложе, и дом, и пастырь ему столь
противны, столь ненавистны, что, не дождавшись
месяца или зари утренней, хватает оружие,
вскакивает на коня и удаляется в густоту
угрюмого леса. Там ужасные крики и вопль
отчаянного раздаются по всей обширности дикой
пустыни. Всю ночь, весь день продолжает стенать;
убегает селений и следов человеческих; ночью на
хладную землю повергается и сам дивится себе, что
очи его столько слез, сердце столько горести
вмещает; сам себе говорит несчастный: "Нет, не
вздохи вылетают из груди моей, а пламень,
разжженный любовию. Жестокая любовь, зачем не
прерываешь жизнь мою, зачем продолжаешь мои
страшные мучения!.. Нет, нет, я не то, чем кажусь:
Орландо погиб уже; он в земле, несчастный! Его
погубила жестокая своею неверностию; она, она его
умертвила! Я - дух злополучного Орланда,
низверженного в мрачный тартар, я - дух
бесплотный, но должен служить примером для живых,
для тех из смертных, которые на любовь полагают
надежды свои!"
В течение всей ночи он скитался
по излучинам мрачного леса, и судьба привела его
на рассвете к источнику, над коим Медор вырезал
гибельную надпись. Ужасное зрелище! Оно вдруг
уничтожило весь рассудок его, все чувства, кроме
ненависти, гнева, ярости. Меч засверкал в руке, и
надпись и твердый гранит от ударов сильных и
быстрых вдребезги разлетаются.
Несчастная пещера, убежище
сладострастия, исполненное Медора и Анжелики! Ты
не будешь укрывать в тени своей ни пастырей, ни
стада их! Источник прохладный и ясный, как лазурь
небесная, исчезнет вся прелесть твоя! Ветви, и
камни, и кочки, и глыбы земные повергает в него
неистовый; возмущает от дна до поверхности и всю
ясность его уничтожает. Силы его не могут
выдержать всей тягости мрачного гнева, кипящей
ярости, ненависти несказанной, они истощаются.
Вне себя, покрытый холодным потом, повергается на
сырой дерн и, устремя на небо смутные,
неподвижные взоры, от глубины сердца вздыхает.
Три раза солнце всходило и
садилось за черный лес, а Орландо, все безмолвен,
без пищи, без сна, лежит на земле в одном
положении. Горесть его час от часу умножалась, и
рассудок вовсе затмился. На третий день в ужасном
исступлении сдирает с груди своей крепкие латы.
Туда, сюда кидает шлем, и щит, и меч, все оружие по
роще разметывает; наконец, свергает с себя
последние покровы и могучие плечи и мохнатую
грудь свою обнажает. Обуянный страшным
бешенством, неслыханным от века, лишается
последней памяти и забывает огромный меч свой,
которым бы много чудес к чудесам своим прибавил.
Но к чему и меч и секира с такою исполинскою
силою? Десница его вырывает с корнями высокую
сосну, как слабый укроп или злак огородный;
исторгает, одно за другим, то вяз, то липу, то
вековой дуб: так птицелов очищает от кустарника и
камышей топкий берег болотный, чтобы раскинуть
на нем коварные сети.
Пастухи, любопытствуя узнать
причину необычайного шума и треска, покидают
стада свои посреди мрачного леса и со всех сторон
сбегаются; но, увидя странные дела бешеного, его
силу чудесную, желают укрыться, и страх
удерживает им ноги. Между тем он быстро за ними
гонится, настигает одного и срывает ему с плеч
голову, как с ветки яблоко или спелую сливу.
Земледельцы, устрашенные участию товарищей
своих, оставляют в полях серпы, косы и плуги и,
видя, что под тению вязов и лип укрыться не можно,
спасаются на кровы домов и храмов. Оттуда
смотрят, содрогаясь от страха, на бешенство графа
Анжерского, как он кулаками, зубами, ногтями,
ногами, грудью коней и волов побивает и
раздирает. О, счастлив, кто мог найти спасение в
бегстве! Между тем в соседних селениях раздается
плач, стон и вой, звук рогов, сельских труб и звон
колоколов беспрестанный. Вооруженные
дрекольями, древними бердышами, копьями и
пращами, на звон шумного набата бесчисленные
толпы селян спускаются с гор, обходят излучинами
долины и спешат сделать сельское нападение на
бешеного героя.
Как восточный ветер, вначале
слегка играя, с поверхности моря медленно
приближает соленую волну к песчаному берегу,
поднимает другую выше первой и третью еще
сильнее, час от часу волны усиливаются,
возрастают и терзают стонущий берег, - так
усиливаются толпы возмущенного народа, так
сходят они с гор и наводняют долину. Но Орландо
убивает десять, еще десять из тех, которые в
беспорядке на него нападают. Печальный опыт
товарищей научал действовать издали; но стрелы и
камни сыплются напрасно: Орландо неуязвим. Его
спасает благодать небесная, которая
предназначила его быть некогда защитником
святой веры. Без сей милости небесной он пал бы,
без сомнения, под тяжкими ударами толпы
разъяренной, ибо, безумный, отбросив оружие свое,
копье и меч, в одной храбрости искал защиты!
Видя, что все нападения
безуспешны, толпы начали рассеиваться, и Орландо
беспрепятственно идет в ближнее селение. Там от
мала до велика все спасались, все оставили хижины
свои на произвол судьбе. Рыцарь, томимый голодом,
изнуренный трудами и бессонницею, находит пищу
сельскую: желуди и хлеб, сырое и вареное мясо -
поглощает одно за другим. Вскоре покидает
опустошенное селение, блуждает там и здесь,
нападает на людей, нападает на зверей пустынных.
Иногда, пробегая лесами, он похищает на бегу
легких серн и оленей; часто сражается с
кровожадными медведями, с лютыми вепрями и одним
ударом руки низлагает их и пожирает.
МОРОВАЯ ЗАРАЗА ВО
ФЛОРЕНЦИИ
(Из Боккачьо)
В 1338 году по Рождестве
Христовом, во Флоренции, одном из
великолепнейших городов Италии, показалась
ужасная моровая зараза, в наказание за грехи наши
правосудным небом посланная. За несколько пред
тем годов она появилась в странах восточных: там,
погубив несчетное множество народа, не
останавливаясь нигде, из края в край разливалась
и, наконец, пришла на запад. Несмотря на
предосторожности и на всю человеческую
прозорливость, в начале весны 48-го года страшным,
чудесным образом начала свои опустошения.
Напрасно градоначальники очищали Флоренцию;
напрасно вход в оную воспрещен был зараженным и
все пособия искусства врачебного для сохранения
здоровия истощены в городе и в окрестностях;
напрасно беспрестанные моления возносились к
небесам и крестные ходы совершались
благочестивыми людьми и служителями церкви! [124]
[На востоке признаки ее были отличны от здешних.
Там кровотечение из носу было непреложным
вестником смерти. Здесь у мужчин и женщин вначале
рождались или в пахах, или под мышкой некоторые
наросты, у иных с обыкновенное яблоко, у других с
яйцо: иногда менее, иногда более. По образовании
сих нарывов, повсюду равномерно опасных,
начиналась разливаться материя, появлялись то
черные, то желтые пятна вдоль рук, лядвий и по
другим частям тела; у иных в большем виде, но
редкие; у иных малые, но весьма частыми гнездами:
и нарывы и пятна сии были знаками смерти.]
Ни искусство лекарей, ни
лекарства не могли принести исцеления сему
недугу. Свойство ли самой заразы противилось
врачеванию, или невежество врачей, не умевших
истребить начала оной, только число страждущих
умножалось беспрестанно. К несчастию, кроме тех,
кои посвятили себя врачебной науке, многие
мужчины и женщины, не имея ни малейшего понятия о
лекарствах, брались за лечение: малое число
избежало неминуемой гибели! Почти все на третий
день (кто ранее, кто позже) по открытии
смертельных признаков, без малейшей лихорадки
или других недугов, лишались и сил и жизни. Зараза
беспрестанно усиливалась. Она сообщалась
здоровым с чудесною быстротою, как огонь
захватывает сухие или горючие вещества. Не
только разговор или обращение с больными, но даже
малейшее прикосновение к их одеждам, к тем вещам,
которые прошли чрез их руки, сообщало болезнь и
смерть. Чудесное дело я должен объявить вам!
Если бы другие, и с ними я сам, не
были тому очевидцами, то не только не осмелился
написать, едва поверил бы даже свидетельству
человека, достойного уважения и правдивого. Сила
заразительная столь была ужасна, что одно
прикосновение к одеждам больного убивало зверей
домашних. Между прочим, я видел собственными
глазами двух свиней, которые, нашед на площади
рубище зараженного, по обыкновению своему,
начали оборачивать добычу и трясти в челюстях; но
вдруг закружились, как будто отравленные сильным
ядом, упали и издохли.
От сих зрелищ и тому подобных
ужасов родились различные страхи и ожесточили
сердца. Почти все хотели убегать больных и не
касаться вещей, им принадлежащих. Иные, полагая,
что жизнь умеренная есть лучшее средство от
заразы, собирались в малые общества и
заключались в домах своих, прерывали сношения с
городом, употребляя с умеренностию легкую,
здоровую пищу и отборные вина. Другие, противного
тому мнения, утверждая, что пьянство и веселие,
удовлетворение прихотливости и страстей,
наконец, веселое презрение смерти суть лучшие
предохранения от заразы, проводили дни и ночи в
пьянстве неумеренном, в смехе и пляске, посещая
то одну, то другую гостиницу, а всего чаще домы и
общества, совершенно незнакомые. И легко было сие
делать: каждый, полагая, что жить более не должен,
от себя и собственности отрекался. Многие дома
совсем запустели, и посторонний распоряжал в них
как хозяин.
Посреди сих бедствий города
нашего все уважение к законам божественным и
человеческим исчезло. Сами блюстители законов
или вымерли, или боролись со смертию, или,
окруженные погибающим семейством, не в силах
были исправлять и легкую должность. Каждый делал
что хотел, что ему вздумалось: собственная воля
была законом.
Многие избирали середину из
двух крайностей: не ограничивая себя ни в питии,
ни в яствах, не предавались вину и сладострастию,
но, удовлетворяя нуждам своим по обыкновению,
выходили из домов, нося в руках цветы,
благовонные травы и нюхая крепкие ароматы. Они
уверены были, что ароматический запах есть
лучший способ укреплять мозговые нервы и
предохранять от заразы. Вся атмосфера отягощена
была смрадом от умирающих и умерших и курений
лекарственных. Иные и без причины, ища спасения в
бегстве, с жестокосердием покидали сокровища,
дома свои, родину, ближних, друзей и в края чужие
удалялись. Гнев божий (говорили они, убегая) не
будет их преследовать: он весь обрушился на сей
город, на тех, которые обитают в преступных
стенах Флоренции; здесь ни один не спасет себя от
гибели; здесь каждый обречен смерти.
Рассуждая столь разнообразно,
вначале не все умирали и не все спасали себя от
лютой язвы; но вскоре те, которые, будучи в силах,
не спешили на помощь болящим и подавали другим
пример гнусного жестокосердия, сами лежали без
призрения. Гражданин убегал гражданина, сосед не
подавал руки помощи соседу, родственники или
редко, или никогда не посещали родственника:
столь великий был ужас, столь опасность
возрастала повсюду! Наконец, брат покидал брата,
дядя - племянника, сестра - брата, всего чаще жена -
мужа своего. И что всего ужаснее, всего
невероятнее, отцы и матери забывали детей своих и
уклонялись от них, как от чуждых! Между тем число
больных мужчин и женщин всякого возраста и
состояния так увеличилось, что и помощь
учинилась редкою. Одни сострадательные и верные
друзья (таковых было не много), одни
корыстолюбивые слуги, и то за неимоверную цену,
подавали слабую помощь. Не привыкшие ходить за
больными, большею частию люди из последнего
состояния, необразованные, грубые, оставались
при одре богатых; вся услуга их состояла в том,
что они подавали что больной требовал или
смотрели, как он умирал. Многие из слуг учинились
жертвою корыстолюбия и сами с золотом в руках
погибали. Случалось, что, покинутые со всех
сторон друзьями, ближними, родственниками,
молодые и прекрасные женщины (дело неслыханное!)
брали в услужение мужчину, старого или молодого
без разбору, и ему открывали тело свое,
изнуренное болезнию. Таковые женщины теряли
стыдливость, лучшее украшение пола, и по
выздоровлении их мы приметили вольность
осудительную в их обращении.
Итак, многие погибали за
неимением помощи, и число умирающих днем и ночью
возрастало более и более; страшно было слышать о
нем, не только быть очевидцем бедствий Флоренции.
От сих несчастий последовало во нравах великое
изменение. По древнему обычаю, который и поныне
существует, женщины, родственники и ближние
собираются в дом умершего и с детьми его
оплакивают общую потерю. К ним присоединяются
соседи, именитые граждане и, смотря по званию
умершего, в большем или меньшем числе приходят
служители алтаря; гроб, окруженный пылающими
свечами и факелами, при унылом пении священников,
вносится в церковь, им назначенную. Все сии
обряды при ожесточении сердец изменились, или
уничтожились, или заменились другими. Многие
умирали без свидетелей, в совершенном
одиночестве, малое число удостоилось слез
приближенных и друзей. Часто на место плача и
рыданий раздавался смех и дикая радость
окружающих. Женщины, полагая, что веселие есть
лучшее лекарство, первые забывали сострадание,
столь свойственное их полу. Редко видели мы,
чтобы тело покойника провожали десять или
двенадцать человек из его ближних. Не
родственники, а наемные погребатели приходили за
гробом, второпях хватали его и скорыми шагами
уносили не в ту церковь, которую покойный
назначил, умирая, а в ближайшую. Несколько
священников, иногда четыре, иногда шесть (а чаще
менее), провожали гроб с одною свечою, иногда
вовсе без огня, без молитв, без пения, и, пришед на
кладбище, бросали в первую яму. Такова была
участь богатых; но простой народ и люди среднего
состояния являли зрелище и более плачевное!
Удержанные нуждою или надеждою в тесных и душных
домах своих, они тысячами заражались в одни
сутки. Без помощи, без врачебных пособий, они
умирали беспрестанно; днем и ночью, на площади, на
улице настигала их неотвратимая гибель. О смерти
их соседи узнавали по страшному смраду
загнившихся трупов. Одним словом, все умирало или
умерло, и трупы валялись на трупах.
Более страх, чтобы не умножилась
зараза, нежели уважение к мертвым, заставляли
помышлять о погребении тел, лежащих у дверей и
пред окнами домов. Жители оных сами или с помощию
наемных носильщиков всечасно уносили покойных,
за недостатком носилок бросали на столы.
Случалось, что один гроб заключал троих и более;
случалось, что муж и жена, два или три брата или
отец с сыном в одном гробу уносились на кладбище.
Священники, идущие за покойным с распятием в
руках, встречали носильщиков; те примыкали к ним
с гробами людей неизвестных, и наместо одного
погребалось семь, восемь, а часто и более. И ни
слезы, ниже малейшая скорбь не зрелась на лицах
погребающих: ни дети, ни друзья не провожали
усопшего в жилище вечное. Наконец ожесточение
столь было велико, что о людях заботились столь
же мало, как о животных, погибающих в лесах и
пустынях. Телам, выносимым ежеминутно, недостало
священного места в ограде кладбища. За оградою
изрывались глубокие, пространные рвы, и
покойники повергались в оные десятками и
сотнями. Подобно как на кораблях кладут товары
плотно один на другой, так сперва опускался один
труп, на него бросали горсть земли, - там другой,
там и третий и так далее, доколе вся яма была
наполнена!
Бедствия в городе превзошли
меру; но зараза не останавливалась и опустошала
окрестности. Так и замки, и селы, и деревни
достались ей на пожрание. В бедных хижинах, на
распутиях, посреди полей и нив своих несчастные
земледельцы, лишенные всякой помощи врачебной,
погибали целыми семействами. Нравы их, подобно
городским, развратились. И дом и дела сельские
были забыты. Встречая каждый день, как последний
день жизни, не помышляли о трудах настоящих, не
помышляли собирать плоды от трудов протекших и
спешили поглощать то, что у них было перед
глазами. Волы, ослы, овцы, все звери и птицы
домашние, самые собаки, столь верные человеку,
изгнанные из домов и хлевов, бродили там и сям,
посреди полей недожатых или недопаханных.
Влекомые навыком, они сами собою возвращались
ночью к домам и криком и воем тревожили
умирающих.
Скажу в заключении: столь ужасен
был гнев божеский и отчасти ожесточение и
виновная беззаботливость людей, что с марта до
июля погибло более ста тысяч в стенах одной
Флоренции, а до сей ужасной эпохи никто не
полагал, чтоб и все число ее жителей было столь
велико.
О, сколько великолепных дворцов,
огромных домов дворянских, замков, некогда
населенных знаменитыми гражданами, красотою и
юностию, внезапно опустошились заразою, и все в
них, даже до последнего слуги, вымерло! Сколько
славных поколений, богатых наследств и сокровищ
несметных осталось без наследников! Сколько
людей достойных, женщин прелестных, юношей
любезных и образованных, которых бы Галлией и
Иппократ нашли в полном и цветущем здравии,
обедали поутру с товарищами, родственниками,
друзьями, а к ночи, уже в другом мире, вечеряли с
праотцами!..
ПИСЬМО БЕРНАРДА ТАССА К
ПОРЦИИ О ВОСПИТАНИИ ДЕТЕЙ [125] [Писанное отцом
знаменитого Тасса]
Я желал бы сам превратиться в
это письмо и лететь к тебе, милая и бесценная
супруга: мое присутствие и тебя и меня
осчастливило бы совершенно. Довольствуйся одним
желанием, которое к горести моей не могу
исполнить. Будь уверена, что на крыльях любви
чистой и постоянной я часто посылаю к тебе мои
сокровеннейшие мысли: они живут при тебе
неразлучно. Я надеюсь, я почти уверен, что моя
Порция то же делает: итак, мысли наши встречаются
на дороге. Знаю, сколь тягостна тебе разлука наша;
чувствую в моем сердце печаль твою, тем более что
мне известно, с какою живостию ты предаешься ей -
не от малодушия, нет, от излишества любви к
несчастному изгнаннику. Но если лучшая награда
за любовь есть любовь равномерная, то можешь быть
покойна: я люблю тебя, как только может любить
смертный - всем сердцем, всей душою. Надеюсь, что
наше свидание будет скорее, нежели ты полагаешь,
но медленнее твоих желаний. Не хочу и не могу
писать - когда именно, ибо это зависит от воли
чуждой; но оно тем более будет радостно, чем менее
ожиданно тобою. В случае, если Бог продлит
разлуку нашу (положимся на волю его без ропота!), я
должен тебе объяснить мои мысли о воспитании
милых малюток наших.
Так! мы должны показать свету,
сколько они драгоценны нам пользою, которую
принесут им наши попечения. К несчастию, по
молодости твоей ты не имеешь еще сей опытности,
необходимой для воспитания детей. Спешу подать
некоторые советы, частию из древних, частию из
новых философов почерпнутые. Управляясь оными,
ты можешь, с помощию Бога, успокоить некогда
почтенную старость твою в объятиях их
добродетельной юности.
Образование или воспитание (как
говорится на языке материнском) разделяется на
две части: на нравы и учение. Нравственность
подлежит попечению отца и матери, учение - более
отцу. Итак, я стану говорить о первой,
предоставляя себе - если будет угодно Небесам
продлить жизнь мою - попечение о науках нашего
Торквата. Молодость его не позволяет еще
склонить его под тяжкое ярмо учения. Если любовь
родительская меня не ослепляет, и сколько судить
можно по такому нежному возрасту, я полагаю, что
он одарен прелестным телом и душою прекрасною. Но
этого мало для желаемого нами совершенства; это
все требует образования! Нет земли столь дикой и
бесплодной, которая бы от стараний не удобрилась,
не сделалась мягкою, плодотворной; нет земли
плодоносной, которая бы при запущении не
сделалась дикою, твердою. Подобно сему ум, от
природы самый дикий и своенравный, от воспитания
делается нежным и гибким, а самый гибкий и нежный
- без образования портится и все небесное теряет.
Навык превращается в натуру. Итак, нужно заранее
приучать к учению. Пока деревцо нежно и гибко,
заранее наклоняй ветви мыслей к благотворной
стороне добра и чести. Литтеры, вырезанные на
мягкой коре юного дерева, с ним мало-помалу
вырастают и живут до смерти его: так сии примеры
добра, сие беспрестанное поучение добродетели
сильно врезываются в молодую память и вырастают
с душою. Затверделого в пороках и лености нельзя
обратить к добру и учению, подобно как обод
колеса распрямить и привести в первое состояние.
Наша Корнелия уже выходит из
отроческих лет. Душа и тело ее растут ежедневно,
ум становится живее и быстрее. Пора, милый друг,
посеять в нем некоторые семена, достойные нас.
Нет семян, которые бы приносили лучшие плоды, нет
семян, которые бы сильнее истребляли жажду
светских, суетных радостей, как семена страха и
любви к Богу. Итак, нужно тебе стараться всеми
силами запечатлеть в сей невинной душе любовь и
мысли о Боге, о вечном Творце, который даровал ей
и жизнь и все, что есть прекрасного в жизни
настоящей и будущей. Старайся внушить ей страх
божий, не низкий, не рабский - величию Творца
такой не угоден, - но страх благородный, чистый,
спокойный, который бы так тесно был связан с
любовию, что ничто, никакая сила их разлучить не
могла: так чтобы от тесного союза страха и любви
родилась религия!
Как тень позволяет иногда в
области своей зарождаться вредным травам, но не
дает им вырастать и приносить горьких плодов, так
и религия не допускает порокам гнездиться в душе,
расплодиться и приносить плоды ужасных
преступлений. Теперь надобно объяснить, что
значит слово нравы: сохранять во всем, что
говоришь и делаешь, скромность и приличие. Навык
к этому от юности дает некоторый порядок и
прочный блеск всем поступкам; он дает им прелесть
неизъяснимую и которая имеет силу нравиться
людям образованным и самых простолюдинов
пленяет. Нравы разделяются на те, которым нас
наставляет учение и время. Первые от наставников
запечатлеваются в юной душе, вторые суть плоды
собственной опытности и рассудка. Итак, спеши
научить тому, что от тебя зависит, милая супруга!
Два способа учения: один - рассуждением и
доводами, другой - примером. Чувство зрения
быстрее слуха. Надлежит являть себя детям, какими
их желаешь видеть: безмолвное наставление,
наставление примером всего сильнее. Желать
наставить детей, чему сам не следуешь, не то ли же,
что, показав ближайшую дорогу приятелю, самому
идти по другой? И отец и мать должны быть нрава
кроткого, степенного и беспрестанно заботиться о
благе детей; они должны облечь добродетелью
детей своих, напитать ею их зрение, и слух, и ум, и
сердце. Едва юный ум начинает поверхностно
рассуждать и отчасти соображать вещи, то
немедленно обращает проницательные взоры на
поступки родителей, с великим вниманием ловит и
замечает все, что они делают, все, что они говорят.
Постоянное созерцание родительских
добродетелей не есть ли лучшее поощрение идти по
следам их?
Более всего пекись о
благонравии домашних. Старайся, чтобы ни одно
слово неблагопристойное, грубое или безбожное не
оскорбило детского слуха, ни один поступок
бесстыдный или бесчестный не представился бы
взорам их. Это дело твое, ибо они будут неразлучны
с тобою. У тебя научатся говорить и действовать,
на лице твоем привыкнут читать долг свой. Не
вводи их в такие домы, где благонравие и
пристойность часто нарушаются. В странах
здоровых и воздух благоприятен; в жилище
добродетели и благих нравов все питает их, все
добру научает. Хотя благонравие, чуждыми
примерами запечатленное в голове детской, не
есть еще добродетель истинная, но нечто ей
подобное, близкое, однако в течение времени
(столь велика сила навыка!) они одушевляются сими
примерами, как хладный мрамор Пигмалионов
одушевился Богом. Страшись впасть в заблуждение
матерей, которые по излишней привязанности к
детям уступают их воле, часто безрассудной, и не
только не останавливают их, но даже не терпят,
чтобы посторонние люди им противоречили. Таким
образом, приучая к наслаждениям, сами отдают их
во власть порокам. И не смею думать, чтобы ты
желала управлять ими посредством страха и
наказаний. Те, которые во гневе наказывают детей,
похожи на неистовых, поднимающих руку на образа
божеские! Добродетель не должна внушаться отроку
ни лозою, ни страхом, ибо страх есть слабый и
ничтожный блюститель оной. Но сохранить во всем
золотую середину должно, ибо если опасно
строгостию уничтожить любовь к родителям, то
равномерно опасно излишним снисхождением
ослабить уважение и почтение к священному их
сану. Если дети впадают иногда в малые
погрешности, то лучше не замечай их; если они
значительны, то увещевай их, но кротко и ласково;
большие проступки наказывай суровым взглядом,
холодностию, укоризнами. Если случится, что
подобный проступок учинит слуга домашний, то
наказывай его при виновном ребенке и дай
почувствовать ему в душе вину и наказание.
Я мог бы предложить еще
несколько правил, но страшусь излишеством
рассеять твое внимание. Кажется, говорил о всех
важных пунктах, а частные случаи ты можешь сама
согласовать с ними. Учение Торквата предоставляю
себе, когда он придет в надлежащий возраст. Тебе,
как матери, поручаю Корнелию: кто лучше тебя
наставит ее в добродетели? Будь счастлива, милая
Порция! Пускай присутствие детей наших, которые
тебе столь живо напоминают меня, усладит отчасти
томную печаль разлуки!