– Знаешь ль, Болотов, мой друг, какое горе? – сказал он мне, пришедши одним утром к нам и меня обнимая. – Ведь делу-то нашему не бывать, и оно разрушилось!
      – И! Что ты говоришь? – воскликнул я поразившись. – Возможно ли?
     
      – Точно так, – продолжал он, – и ты, мой друг, уже более не трудись и роли своей не тверди.
     
      – Вот хорошо! – возопил я. – Роли своей не учи; да она у меня уже давно выучена, и поэтому все труды и старания мои были напрасны. Спасибо!
     
      – Ну, что делать, голубчик! Так уже и быть, я сам о том горюю, у меня и у самого было много выучено; но что делать, произошли обстоятельства, и обстоятельства такие, что нам теперь и помышлять о том более уже не можно.
     
      – Но какие же такие? – спросил я.
     
      – Ну, какие бы то ни было, – сказал он, – мне сказать тебе того не можно, а довольно, что дело кончилось и ему не бывать никогда.
     
      Сказав сие, побежал он от меня как молния, что так я остался в превеликом изумлении и на него досаде. Со всем тем он был в рассуждении сего пункта так скромен, что я и после сколько ни старался, но не мог никак узнать ни от него, ни от других о истинной тому причине. Все прочие отговаривались, что сами не знают, а он знал, а говорил только всем, что ему сказать не можно, почему и остался я в совершенном неведении, что собственно разрушило сие предприятие, и не знаю того даже и поныне.
     
      Вскоре после сего случилось мне, вместе с ними же и с помянутою госпожою бригадиршею Розен-шею, быть в кенигсбергской жидовской синагоге, или сонмище, и видеть их богослужение. Зрелище сие было для меня новое и никогда еще до сего времени не виданное, и я смотрел оное с особливым любопытством и вниманием.
     
      Знатность бригадирши Розенши и графа Шверина была причиною тому, что не воспрепятствовано было нам войтить в сей дом молитвы в самое то время, когда отправлялось у них богослужение и все сие здание наполнено было множеством народа. Было сие во время самой Петровской ярмонки и тогда, когда весь город наполнен был многими сотнями жидов польских. Синагога была каменная, нарочитого пространства и могла помещать в себе множество людей. Мы нашли ее уже всю наполненную народом, но не отправляющим еще свое служение, и как мне в сей раз удалось видеть оное с самого начала до конца, то и могу я описать оное, так и самую синагогу в подробности.
     
      Здание сие составляло порядочный продолговатый четвероугольник и снаружи украшено (было) немногими архитектурными украшениями, но без всякого сверху купола или какого возвышения сверх кровли; внутри же не имело ни малейшего украшения. Все встретившееся с зрением нашим при входе состояло в едином только возвышенном, аршина на полтора от полу, осьмиугольном амбоне {Амвоне.}, сделанном посреди сего дома и огороженном вверху низеньким парапетцем. Весь сей амбон не имел более четырех аршин в диаметре и для всхода на него снабжен с боков двумя лесенками по ступеням. По обоим сторонам сего амбона были сплошные лавки для сиденья, такие точно, какие делаются в церквах лютеранских, но с тою только разностию, что стенки, преграждающие оные, были повыше и такой пропорции, чтоб стоящему в лавках человеку можно было об них облокотиться. Сими лавками заграждено было все внутреннее пространство сего здания, и проход оставлен был только в середине, шириною аршина на три. Также было несколько просторного места и впереди, где в прочих церквах делается обыкновенно алтарь, но в жидовских синагогах тут ничего не было похожего на алтарь или на престол, и сие потому, что синагога их не есть собственно их церковь или храм, которого они нигде не имеют, а единственно только род дома, назначенного для сходбища евреев, для воспевания хвалебных песней и псалмов Богу и для поучения себя чтением Священного писания. Почему и сделан у них в передней стене, между окон, некоторый род небольшого внутри стены шкапа или ниша, завешенного небольшою занавескою, и тут хранятся у них книги их Священного писания Ветхого завета, написанные, по древнему обыкновению, на пергаментных свитках. В сих двух или трех вещах, то есть амбоне, лавках и шкапе, состояли все внутренние украшения синагоги их, а четвертую вещь составляли просторные хоры, сделанные у задней стены при входе, сокрытые со стороны от синагоги столь частою решеткою, что не можно было никак всех стоящих на хорах видеть. Хоры сии, составляющие совсем особое отделение и не имеющие со внутренностию синагоги никакого сообщения, назначены у них для женщин, и как сии не должны у них никогда входить туда, где стоят и сидят мужчины, то и вход на хоры сии сделан особый и не снутри, а снаружи здания.
     
      Мы нашли все помянутые лавки наполненные сидящими людьми, из которых иные были с отверстыми главами, а другие имели их покрытыми некоего рода шелковыми разноцветными фатами или покрывалами. Все сидели с крайним благоговением и кротостью, и не было во всем сонмище ни малейшего шума и крика. Нас провели и поставили посредине подле самого помянутого амбона, и тут произошло у нас нечто смешное. Помянутая бывшая с нами бригадирша Розенша, не зная, не ведая, на что у них сделан был помянутый амбон, а считая оный не чем иным, как местом для знатных особ, следовательно, и для стояния и себе приличнейшим и спокойнейшим, будучи столь неблагоразумна, что и, не спросив никого, вздумала вдруг взойтить на оный и занять себе место. Боже мой! Какой сделался в самую ту минуту во всей синагоге шум, ворчанье, ропот и негодование! Все обратили на нее глаза свои, и многие повскакали даже с мест своих и не знали, что делать. Для их и то уже было крайне прискорбно и неприятно, что одна женщина дерзнула войтить в их сонмище. Они и на то смотрели уже косыми глазами, но по знатности ее не смели воспрекословить; но увидев ее взошедшею на место, которое почитали они священнейшим, пришли в крайнее смущение и беспокойство. Несколько человек, и как думать надобно, из их старейшин, без памяти почти подбежали к нам, стоящим на полу подле амбона, и наижалобнейшим и унижениейшим образом, кланяясь и указывая на бригадиршу, просили нас уговорить ее сойтить долой.
     
      – Ах, царские же, царские добродеи! – говорили они нам, прижимая к сердцам свои руки. – Ах, это не треба, это не треба!
     
      Но мы не допустили их долго беспокоиться и шепнули госпоже бригадирше, чтоб изволила она сойтить "низ, но она и сама, приметив волнение, произведенное ею во всем сборище, была столь благоразумна, что сошла тотчас вниз и вежливым образом просила себя извинить в том, предлагая свое незнание, и сие успокоило тотчас все собрание.
     
      Вскоре после сего началось у них богомолие. Оное состоялось в пении псалмов всем собранием на еврейском языке. Но тут не только госпожа бригадирша, но чуть было и все мы не наделали крайнего дурачества. Всем нас превеличайшего труда стоило, чтоб удержать себя от смеха и от того, чтоб не захохотать во все горло: так смешно показалось нам их богомолье. Оно и подлинно имело в себе, а особливо для нас, не привыкших подобное видеть, много чрезвычайного и смешного. Не успел главный их раввин затянуть пение своего псалма, как все сидевшие в лавках повскакивали с своих мест и, покрывшись своими покрывалами, сделались власно как сумасшедшими: они топали ногами, махали руками, кривляясь всем телом качали головами и в самое то ж время произносили такие странные визги, вопли и крики, что мы принуждены были почти зажать свои уши, чтоб избавить слух свой от такой странной и необыкновенной музыки. Одним словом, шум, крик и вопль сделался во всей синагоге столь превеликим, и кривлянье всех было столь странно и смешно, что некоторые из нас действительно не могли никак удержаться от смеха; да и для прочих зрелище сие было крайне поразительно, и мы не перестали тому дивиться до тех пор, пока не растолковали нам, что по еврейскому закону долженствует Бога хвалить не только устами своими, но и всеми членами и что видимое нами кривляние
      и стучание ногами есть производство сей священной должности.
     
      Сие успокоило нас несколько и принудило спокойно дожидаться конца сего крайне нескладного и противного для слуха пения. После сего увидели мы, что делано было приуготовление к некакой процессии или ходу. Несколько человек, вышедши из своих лавок, построились с благоговением рядом пред помянутым шкафом. Мы с любопытством смотрели, что будет, и увидели потом старшего раввина, подошедшего с почтением к шкапу, отдернувшего занавеску и с превеликим благоговением вынимающего оттуда свитки Священного писания, написанные на пергаменте и обернутые в дорогие штофы {Материи.}. Он возлагал оные на головы подходящих к нему помянутых людей и принимающих оные с великим почтением. Потом, в предшествии его самого, понесли они их один за другим процессиею вокруг всех лавок и взнесли потом на помянутый амбон. Тут приготовлен уж был некоторый род низенького столика, покрытого драгоценною материею. На сем развертывали они один свиток за другим и по несколько времени читали в каждом из них писание во все горло и торкая {Дотрагиваясь, тыкая.} пергамент странным образом превеликими раззолоченными указками, точно такими, какие употребляются в наших простых школах учащимися грамоте ребятишками, но только несравненно величайшими. Сие зрелище было для нас также забавно и увеселяло нас даже до смеха. Но каково ни трудно было нам воздерживаться от смеха, а особливо видя их смешное указывание, однако мы имели столько духа, чтоб дождаться конца сего странного и с превеликим кривляньем, коверканьем, взыванием и вопияньем соединенного чтения. По окончании оного отнесены были сии свитки с такою же церемониею и при всеобщем пении опять назад и положены по-прежнему в шкаф и задернуты занавескою, а тем и кончилось все богомолье, и все стали расходиться по домам, что увидя, вышли и мы из сего жидовского сонмища, поблагодарив наперед старейших за доставленное нам удовольствие.
     
      Сим кончилась тогда наша прогулка; и как письмо мое уже велико, то окончу я сим и оное, сказав вам, что я есмь ваш, и прочая.

     
НОВАЯ КВАРТИРА
Письмо 74-е

     
      Любезный приятель! Продолжая далее мое повествование, скажу теперь, что к достопамятностям сего ж лета принадлежит и то, что я в оное получил себе новую и лучшую квартиру, следовательно перешел уже на четвертую. Правда, не совсем дурна была и та, на которой я стоял, однако, как она была не слишком близко от замка, и ежедневная ходьба в нее мне наскучила, а особливо в дождливое осеннее и зимнее время, сверх того находясь в глухом переулке, была она и скучновата, а мне, как находившемуся тогда при губернаторе и что-нибудь уже значущему, хотелось иметь квартиру сколько-нибудь уже и получше. Итак, я до тех пор не давал покою нашему плац-майору, покуда он мне не отвел новой и самой той, которая была у меня на примете. В ней стоял до того один наш армейский поручик из фамилии Челищевыхъ, а по имени Иваи Егорович, самый тот, который после того был в Туле в уголовной палате советником. И как мы с ним были знакомы и приятели, то по самому сему случаю и узнал я сию квартиру и с нетерпеливостию дожидался того времени, как он отправится в армию. Сие воспоследовало в начале сего лета и тогда не медлил я более ни одной минуты, но тотчас на нее перебрался.
     
      С квартирою сею сопряжены были для меня многие выгоды и ни которою из всех прежних я так доволен не был, как сею последнею, ибо, во-первых, была она всех прежних ближе к замку, и не далее сажен двухсот от оного; во-вторых, стояла в улице хотя маленькой, но такой, по которой много было ходьбы и езды, а особливо для гулянья по садам, следовательно не скучной. Домик был хотя небольшой, но весёленькой и теплый. Весь верхний этаж оного ассигнован был для меня и хотя и весь оный и состоял только из двух комнат и небольших сенец, однако для меня было сего довольно и предовольно. В одном и просторнейшем из помянутых покойцев расположился я сам и он составлял у меня и спальню и переднюю и все и все, а другой боковой и гораздо теснейший определил я для своего младшего слуги Аврама и для своего багажа: тут был мой сундук и вся прочая рухлядь. Обе сии комнаты были чистёхонько прибраны, были беленькие и снабженные довольным количеством столиков и стульев, а более сего мне было и не надобно. Вид из дома и окон моих простирался в одну сторону в маленькой плодоносный садик, принадлежащий к соседственному дому, которого плодовитые деревья верхами своим простирались даже до самых моих окон, и к оным почти прикасались, а в другую – на улицу и чрез оную в прекрасный, регулярный и убранный беседками и партерами сад, принадлежащий к большому каменному дому, находившемуся за улицею почти против моей квартиры. Сей сад в особливости меня увеселял. Он находился в такой близости и в таком положении, что я мог весь его обозревать и видеть всех в нем гуляющих и все в нем происходящее и находившееся. Самые цветы, которыми в множестве усажены были рабатки в партерах, видны мне были до единого, а запах от духовитых трав и цветов достигал даже до моих окон, а особливо в вечернее время. Не один раз видал я в оном целые компании провождающих в прогулках свое время, а иногда сидящего в стоячей прямо против окна моего полубеседке и в уединении читающего книгу молодого человека. В иное же время прихаживало туда все семейство того дома и пило чай с гостями своими. В третью сторону, хотя из окон квартиры моей и не было вида, но за то из сенец моих был проход в некоторый род галерейки, приделанной с боку к моему этажу, и из которой открывалось наиприятнейшее для глаз зрелище. Домик сей стоял на самом почти береге того большого и вид озера имеющего пруда, который находится посреди сего города и о котором я имел уже случай упоминать. Весь противоположный берег украшен был сплошными и одну почти связь составляющими каменными домами. Все они были о несколько этажей, все раскрашены разными красками, все стояли стенами своими вплоть к воде, так что вода омывала их стены и можно было приезжать на лодочках и шлюпках к самым крыльцам. Словом, по случаю округлости сего берега, составляли они собою наивеликолепнейший амфитеатр, а особливо в тихую погоду, когда в гладкой поверхности воды все они и в ней изображались превратно власно как, в зеркале. Великое множество окон, которыми сии здание испещрены были, и разноцветные зонтики, которые от многих из них во время солнца откидывались, придавали картине сей еще более пышности и красы. Не один раз выходя сиживал я на сей галерейке и любовался до восхищение сим зрелищем. Не один раз выносил с собою туда столик и по нескольку часов тут в тени, под простою кровелькою, сиживал на свежем воздухе и, любуясь красотою места, упражнялся либо в чтении какой-нибудь приятной и полезной книжки, либо в писании чего-нибудь себе в науку и в наставление. Охота к писанию начинала уже тогда во мне возрождаться и я производил первейшие тому опыты. Нередко извлекали меня на сию галерейку приятные звуки гармонической музыки. Так случилось, что в домах, окружающих сей прекрасный пруд, жило много людей, имеющих охоту к музыке и потому нередко увеселяем был слух мой из иных окон приятным тоном флейтраверсов, из иных валторн, из иных скрипиц и других инструментов, а часто разъезжали и по саму пруду на гребле маленькие суденышки с целыми компаниями людей обоего пола и тем увеселяли еще более зрелище. Нередко утешались они в сих плаваниях своих музыкою или пением приятных песней. Узенький и предлинный мост, сделанный только для перехода пеших через весь пруд и видимый от меня в левой стороне в некотором отдалении и за ним отдаленнейшие берега сего пруда, украшенные множеством прекрасных регулярных садов и беседками разных фигур, построенных на самой почти воде, придавали еще более красоты сему месту. Помянутый мост никогда почти не случалось мне видать порожним, но всегда находилось на нем множество взад и вперед идущего народа. Иногда собирался он толпами и, облокотясь о перилы, сматривал на сие озеро и красотами оного, вместе со мною, любовался, или утешался приятною музыкою, слышимою из многих домов, по берегам оного построенных.
     
      При всех сих наружных преимуществах имела квартира моя еще одно особое, но которое для меня всего было приятнее, а именно хорошего хозяина. Он был хотя мастеровой человек, рукомеслом лаешник и притом весьма посредственного достатка, но я довольнее им был, нежели самым лучшим и богатейшим гражданином сего города. Ни от кого во всем Кёнигсберге и во всю мою в нем бытность я столько добра не видал, как от сего добродушного старичка, и могу сказать, что я им и всем его семейством был очень доволен. Он имел у себя жену старушку такую же добренькую и тихонькую, каков был сам. А прочее его семейство составляли два сына и две дочери, все они были взрослые и все добрые, и первые оба помогали отцу в работе, а обе последние матери, и все вообще наблюдали к родителям своим особливое почтение, но сего они были и достойны. Я не мог довольно налюбоваться кротким, добродушным и благонравным характером обоих стариков, и дивился, что нашел посреди Кёнигсберга таких добрых людей. Но удивление мое скоро исчезло, когда я узнал, что старики мои были не природные прусские жители, а уроженцы такой страны, которая наполнена людьми добрыми и честными и которая славится добротою характеров своих жителей, а именно из Швейцарии.
     
      И подлинно, старики сии меня удивили отменною своею ко мне благосклонностью. Не успел я с ними ознакомиться и раза два у них внизу побывать, и с ними кое-что, а особливо о Швейцарии, по-немецки поговорить и препроводить в разговорах с ними часа по два времени, как они меня отменно и так полюбили, как бы я их какой родной был. Они тотчас начали мне делать предложение за предложениями, и предложение такие, которые толико же были для меня приятны, колико неожидаемы и удивительны. Наипервейшее состояло в просьбе, чтоб я велел прибрать к стороне и спрятать всю мою походную постелю с наволоками, подушками и одеялами и предоставил бы им иметь о сем попечение, говоря, что я может быть их постелью буду доволен. Я удивился такому несвойственному пруссакам благоприятству и, отговариваясь от того из учтивости, говорил, что я им тем навлеку беспокойство и убыток. Однако они сего и слышать не хотели, а требовали неотменно, чтоб я на желание их согласился, уверяя, что они тем не приведут и себя и меня ни в малейший убыток. Словом, как я ни отговаривался, по принужден был на желание их согласиться. И как же много удивился я нашед на другой же день у себя прекрасную пуховую постелю, с чистыми белыми и мягкими подушками и с прекрасным белым занавесом, размытым и раскрахмаленным в прах. Не сыпав очень давно или, паче, еще никогда на таких мягких постелях, спал я сию ночь, как в раю, и хотя притом и была та неудобность, что я вместо прежнего одеяла принужден был одеваться и спать под другим, тонким и мягким пуховиком, по их обыкновению, однако, к удивлению моему, увидел, что обыкновение сие не так дурно, как я себе сначала воображал, но я привык к тому не только скоро, но так полюбил, что предпочитал уже наилучшим одеялам. Многим, несыпавшим под таковыми пуховиками покажется сие странно и невероятно, но так точно и я сначала думал, но опытность мне доказала совсем тому противное. Мягкость нижнего пуховика и отменная рыхлость верхнего производит то, что спать в постели сей очень спокойно можно и что пуховик верхний греет лучше всех одеял, а тягости не производит ни малейшей.
      Правда, сначала я уперся было и не хотел никак ложиться под пуховик, но хотение угодить желанию моих хозяев, превозмогло мое отвращение, а тем и угодил я так много моим хозяевам, что они отменное старание прилагали о том, чтоб постеля моя всегда была чиста, бела и опрятна. Каждое воскресенье переменяли они все наволоки и простыни, а в каждый месяц и самый занавес моей постели. Я удивился сему их прилежанию, но удивился еще более, когда узнал, что они все белье свое только два раза в году мывали. Сие было для меня сначала непонятно, но после узнал, что у них запасено такое множество белья всякого рода, что им нет нужды более двух раз мыть оное в году. Но за то и не допускают они никогда, чтоб какое-нибудь белье у них слишком замаралось. Когда же придет время оное мыть, тогда производят они сие наймом, дружно и упражняются в том уже более двух педель сряду. Сие бывает обыкновенно в начале весны и при конце лета. И тогда целый почти луг устилают они вымытым и белящимся на солнце своим бельем, ибо они не только его моют, но и белят целый день на солнце прыская беспрерывно водою. Я удивился, увидев однажды все семейство моего хозяина в том упражняющееся и ужаснулся великому множеству белья, одному их дому принадлежавшему.
     
      Сколь много я сим благоприятством хозяев моих ни был доволен, но последующее вскоре после того другое и повое предложение удивило меня еще более. Добродушные старики мои, увидев, что я никогда дома не обедывал, а ввечеру, приходя ночевать домой, довольствовался только самым легким и малым ужином, за которым посылал обыкновенно в ближний трактир, восхотели и от сего труда меня избавить и сказали мне однажды, что они совестятся предложить мне, не могу ли я доволен быть по вечерам их мизерною хлебом-солью, и что они постараются уже о том, чтобы я не был никогда голоден. Меня поразило сие предложение и как мне известно было, что хлеб и соль их не так была мизерна, как они говорили, но они ели хорошо и сытно, то совестился я принять сие предложение, хотя мне оно было и не противно, и не прежде на то согласился, как обещав им за все то заплатить, сколько им угодно будет. "Хорошо, хорошо, господин подпоручик! сказали они мне на сие, усмехнувшись. Это мы увидим, а будьте только нашею хлебом-солью довольны".
     
      Привыкнув издавна уже к легким и малым ужинам, имел я тем более причины быть их попечением о себе довольным, что с сего времени пользовался я всякий вечер несравненно лучшими ужинами, нежели прежде. Они так меня полюбили, что оставляли для меня наилучшие куски и части своей пищи, и не было вечера, в который бы не было блюдец двух или трех с прекрасным пеклеванным хлебом и приятными кусками ко мне на верх приносимо. Словом, нередко казалось, что они нарочно для меня готовили кушанье и столь хорошее, что я крайне был доволен. Сия благосклонность их простиралась впоследствии даже до того, что как не имели мы более стола у губернаторов, то таковым же образом довольствовали они меня не только ужинами, но и самыми обедами, и как не было дня, в который бы я не получал от них блюдца по три и по четыре прекрасно изготовленного и вкусного кушанья, то я не могу довольно изобразить, сколь я много доволен был с сей стороны моими хозяевами, которые сим образом кормили не только меня, но и самого слугу моего.
     
      Наконец дошло до того, что не восхотели они, чтоб я пил и собственный чай свой, но просили меня дозволить и оный присылать ко мне всякое утро. На сие хотя мне и всего совестнее было согласиться, но я принужден был и в том уступить их просьбам и желаниям, и с того времени пивал я по утрам всегда прекрасный чай со сливками, а по воскресеньям и самый кофей.
     
      Вот какие добрые люди случились у меня хозяева; я дивился и не понимал, за что они меня так любили и одолжали, и не оставлял спрашивать их о том несколько раз; но они зажимали мне всегда рот и говорили только, что они мною более довольны, нежели я или, и за счастье себе почитают, что имеют у себя такого кроткого, смирного и постоянного постояльца.
     
      Единый недостаток, сопряженный с сею квартирою, состоял в том, что у них не было столь просторного двора, чтоб мог я поместить на нем свою повозку и лошадей, но и сему недостатку пособил я тем, что выпросил для лошадей и другого человека моего другую квартиру, где он у меня жил и питался сам собою, так как я упоминал о том уже в прежних моих письмах.
     
      Словом, с переменою моей квартиры, переменились во многом и мои обстоятельства. Я жил тут весело, спокойно и во всяком довольствии и не было мне нужды заботиться ни о пище, ни о содержании своем; но признаться надобно, что чем ласковее и услужливее были ко мне хозяева, тем более старался и я вести себя степеннее, постояннее и чрез то поддерживать них о себе хорошее мнение.
     
      Однако, надобно сказать и то, что я около самого сего времени стал более прилежать к чтению нравоучительных, а отчасти и самых философических книг и получил к ним час от часу более охоты. Случай и повод к тому в особливости подала мне сама сия квартира, следовательно я ей и с сей стороны много обязан. Помянутый случай был следующий:
     
      В самом близком соседстве подле оной была наша походная запасная аптека и при оной один аптекарь, человек отменно хорошего характера и свойства, по имени Герман. Он был уроженец ревельский и малый умный, постоянный, любивший читать книги и упражняться в науках. Благодетельная и пекущаяся обо мне судьба снискала мне случай с ним познакомиться и как жил он от меня шагов только со сто, то хаживал я к нему нередко и в короткое время сделались мы с ним друзьями, сиживали, разговаривали и гуливали вместе в одном публичном, подле его находящемся, саде. При сих-то свиданиях с ним разговорились мы однажды о книгах. Он, узнав, что я до них охотник, рекомендовал мне одну в особливости и расхвалил мне ее столько, что я в тот же еще день купил ее себе в книжной лавке. День сей и поныне я еще благословляю и благодарю судьбу за случившееся в оный со мною, ибо книга сия послужила потом основанием всей последующей за сим моей хорошей философической жизни и была власно как фундаментом, на котором начало основываться все здание моего спокойствия и благополучия сей жизни. Достопамятная сия книга была известное в свете и столь славное сочинение господина Гофмана о Спокойствии душевном, и мне так полюбилась, что я несколько раз ее прочитал сначала и до конца и чрез то набрался много истинно-философического духа, что и причиною было, что я с сего времени стал от часу более прилежать к чтению и доставанию себе хороших нравоучительных, толико поспешествовавшим потом всем моим знаниям и наукам.
     
      К дальнейшим достопамятностям сего времени относительно до меня принадлежало и то, что я вскоре по переезде моем на сию квартиру, впервые научился и стал табак курить. Случай к тому был в особливости достопамятный. Уже за несколько времени до того мучился я частыми запорами. Сперва я не уважал сие, но впоследствии времени становились они мне от часу отяготительнее. Сие побудило меня поговорить об них с одним из наших докторов, человеком мне знакомым и науку врачебную довольно разумеющим. Он сказал мне, что происходило сие от моего сиденья и, вместо предписания мне, по требованию моему, лекарства, спросил меня, курю ли я табак? Как услышал, что я никогда еще не куривал, то советовал мне, вместо всех лекарств, курить по утрам с чаем табак и после съедать либо ломтик хлеба, намазанный чухонским маслом, либо по нескольку ягод французского чернослива, уверяя, что сие не только уничтожит мои запоры, но и впредь предохранит меня от них. Совет сей был благоразумнейший и для меня весьма полезный, и я и поныне благодарю еще господина Нилуса за оный, ибо как я исполнял совет сей в самой точности, то не только тогда от запоров своих освободился, но привыкнувшего времени уже всегда курить с чаем табак, не мучивался оными уже никогда более, а что всего лучше, то во все последующее потом продолжение моей жизни, не бывал почти никогда больным. От того ли сие сделалось, или не от того, уже не знаю, только то мне известно, что все наилучшие в свете медики помянутое курение с чаем табака почитают наилучшим предохранительным средством от многих болезней и заключают сие потому, что таковое курение содержит всегда натуру отверстую; а сие весьма и справедливо, как то доказал мне собственный мой пример, а нужно только наблюдать то правило за свято, чтоб в другое время уже никак табаку не курить, да и во время питья чая, не долее как пьешь оный. Сим точно образом курил я во всю мою жизнь табак и от того может быть и был он мне так полезен.
     
      Другая достопамятность состояла в том, что я около сего времени начал уже гораздо умножать свою библиотеку. К сему подало мне наиболее повод то обстоятельство, что я узнал, что в Кёнигсберге можно доставать их покупкою не только в лавках, но и на бываемых очень часто книжных аукционах, и на сих с тою еще выгодою, что гораздо дешевейшею ценою и нередко за сущую безделицу. О сем узнал я от тех же товарищей моих, немецких канцеляристов. Они не успели меня сводить однажды на один из таких аукционов, как мне сие так полюбилось, что я с того времени не пропускал ни одного, из всех бывших в мое время, чтоб не побывать на оном, и к неописанному удовольствию моему, бывали они нарочито часто. Город сей наполнен был учеными людьми и охотниками до книг, и как нередко случалось таковым умирать, а не у всякого наследники бывали до книг охотники, то сие и подавало случай к продаже оставших после их книг с аукционного торга. Всякий раз, когда подобное сему случалось, обнародывано было о том в прибавлениях к газетам и всем желающим раздавались печатные всем продаваемым книгам каталоги. И тогда, в назначенный день, собирались в тот дом все охотники покупать, усаживались за длинный стол, а аукционист садился на конце оного и проглашая книги по нумерам, давал каждую наперед всем сидящим за столом пересматривать, а потом спрашивал, кто что за нее даст и начинался обыкновенный аукционный торг; всякий прибавлял сколько-нибудь цены и как скоро переставали надбавлять цену, то какая бы ни была последняя, но за оную, по ударении в третий раз молотком, уже книга за тем и оставалась.
     
      Нельзя изобразить, с каким удовольствием хаживал я на сии аукционы, и сколь за малую и ничего не стоющую цену доставал я иногда на них наипрекраснейшие книги. Нередко случалось, что охотников покупать и всех набиралось очень мало и не более человек десяти или пятнадцати, а как сии все были разных вкусов и не всякому каждая книга была угодна, то случалось, что за иные не давал никто ни копейки и принуждено было отдавать ее тому, кто шутя даст копейку или две, а сим точно образом и доставал я множество книг за самую безделку и досадовал нередко, что мне, как служивому человеку, не можно было себя обременять множеством оных; ибо я не знал, куда мне было деваться и с теми, которые у меня уже были, в случае если вышлют меня к армии в поход. Сие удерживало меня еще много, а то бы я мог обогатить библиотеку свою многими редкими и дорогими книгами. Не один раз случалось, что я, сжав сердце, принужден был расставаться весьма с прекрасными и дорогими книгами. Совсем тем редко случалось, чтоб с такового аукциона возвращался я с пустыми руками, но обыкновенно принашивал с собою целые связки оных, и тогда какое начиналось у меня рассматривание, какое перебиранье купленных книг и какое любованье оными. Словом, аукционы сии доставляли мне многие приятные минуты и квартира моя украсилась скоро целым шкапом разных книг.
      Что касается до прочих происшествий, бывших около сего времени у нас в Кёнигсберге, то памятны мне только два достойных несколько замечания. Первое состояло в том, что прислан был к нам архимандрит, по имени Ефрем, для начальствование над всем армейским духовенством и долженствующим иметь пребывание свое у нас в городе. Но сия духовная особа далеко несоответствовала общему нашему желанию; но сколько хорошую фигуру ни представляла сначала своего приезда, столько стала обращаться потом в бесславие наше и в позор духовенству, ибо не успел он несколько недель у нас пообжиться, как стали видать его ездящего в карете с непотребными женщинами и нередко упивающегося уже слишком крепкими напитками. Чрез сие потерял он скоро все уважение и побудил губернатора нашего, донося о том, испросить на его место другого и благоразумнейшего.
     
      Другое происшествие состояло в том, что мы, узнав, что находился в Кёнигсберге прежний монетный двор, со всеми его орудиями и мастерами, вздумали и сами делать особливые прусские деньги наподобие тех, какие делывались тут прежде, то есть полусеребряные. Не успело воспоследовать о том повеление от двора, как собрали мы всех нужных к тому мастеров, отыскали монетного мастера и мне поручено было от губернатора сделать для штемпеля рисунки, которые я и смастерил как умел. На всех сих деньгах изображаем был с одной стороны грудной портрет императрицы, а с другой прусский герб, одноглавый орел с надписью. Губернатор рисунками моими был доволен и по оному вырезаны были штемпели и мы стали делать деньги. При сем-то случае удалось мне впервые видеть как делаются на монетных дворах и тиснятся деньги. Я смотрел на все производство сей работы с отменным любопытством и не мог всеми выдуманными к тому орудиями и пособиями довольно налюбоваться. Казна имела от сего великую прибыль, и деньги наши стали несравненно лучше ходить, нежели те обманные и дурные, какими прусский король отягощал все свои земли.
     
      Более сего не помню я ничего замечание достойного, до самых тех пор, покуда стали мы получать от армии нашей известия; но как о военных наших происшествиях предоставляю я говорить в будущем письме, то теперешнее сим кончу, сказав, что я навсегда есмь ваш и прочее.

     
ИСТОРИЯ ВОЙНЫ
Письмо 75-е

     
      Любезный приятель! Между тем как мы помянутым образом в Кёнигсберге в мире и тишине жизни и время свое препровождали в разных увеселениях, война продолжала гореть в Европе и пылала полным своим пламенем. В предследующих моих письмах упоминал я уже, какие деланы были со всех сторон с самой весны приуготовления; а теперь, продолжая тогдашнее повествование далее, скажу, что лето сие было наидостопамятнейшее из всех бывших в продолжение войны сей, а особливо для нас. Оно прославило войска наши знаменитыми победами, а королю прусскому было в особливости несчастно; но чтоб подать вам о всех военных происшествиях сего лета яснейшее понятие, то расскажу все по порядку и начну с весны самой.
     
      Начало кровопролитию учинено было в сей год еще очень рано и даже в самом еще апреле месяце. Ибо как королю прусскому никак не хотелось, чтоб земли его и впредь были театром войны и терпели от того неизбежное разорение, то и употреблял он все силы и возможности к отвлечению войны в самую внутренность Германии и к удалению оной от своих областей. Для самого сего и приказал принцу Фердинанду, соединясь с принцем Изенбургским, атаковать французов, стоявших еще на зимних своих квартирах, в окрестностях города Франкфурта, что на Майне. Итак, в половине еще апреля является там вдруг принц Фердинанд с сорока шестью тысячами человек войска и удивляет французов. Сими командовал тогда дюк де-Броглио. Сему генералу другого не оставалось тогда, как собирать скорее свои по зимним квартирам расположенные войски и иттить на встречу неприятелю. Он и успел произвесть сие с толикою расторопностию, что заслужил похвалу от всех знатоков военного искусства. Не более, как в 36 часов собрал он весь свой корпус, и хотя оный не простирался свыше двадцати пяти тысяч человек, однако он не стал дожидаться графа Сенжерменя, долженствовавшего привесть к нему помощь, но пошел с ними на встречу прусской и в 46-ти тысячах воинов состоящей армии и, сошедшись с нею при Бергене, имел столь счастливую схватку, что победил принца Фердинанда совершенно и принудил его, по потерянии шести тысяч человек с несколькими пушками, отступить назад. Сим приобрел сей генерал себе великую славу и пожалован был за то от цесаря князем Римской Империи и от короля своего – маршалом Франции.
     
      Таковым-то несчастным происшествием для прусского короля началась сия кампания и несчастие сие было равно как некаким предвестием, что и все лето сие будет для него в особливости несчастно.
     
      Вскоре за сим, а именно в течение марта месяца, овладели цесарцы городом Грейфенбергом в Силезии и приумножили тем еще более досаду короля прусского, который между тем, как помянутым образом французы дрались с ганноверанцами в окрестностях тамошних, расположился стоять сам против цесарского фельдмаршала Дауна, как предводителя главной цесарской армии и наблюдая все его движения, помышлял он только о том, как бы разрушить все планы и намерение своих неприятелей и воспрепятствовать их исполнению.
     
      Все они были ему довольно известны. Он имел каналы, чрез которые мог узнавать все, что ни было на уме у всех соединившихся против него держав, и потому заблаговременно принимал все нужные к разрушению замыслов их меры. В сей год наиглавнейший план их состоял в том, чтоб наиболее действовать против него нам, россиянам, со стороны Шлезии, и стараться, войдя в оную, обратить всю силу короля прусского против себя; а дабы тем удобнее можно было его разбить, то положено было, чтобы цесарцам подкрепить нас знаменитым корпусом и между тем, когда король займется нами, самим им с главною армиею иттить прямо внутрь его владений, и стараться проникнуть хотя бы до самой его резиденции, города Берлина; а между всем тем имперской армии стараться выгнать пруссаков из Саксонии и овладеть тамошними крепостями и городами. Всходствие сего плана и назначено было нашей армии иттить прямо в Шлезию, дабы тем удобнее и скорее можно было соединиться ей с цесарским вспомогательным корпусом, и как прямейший туда путь был через Польшу, то положено было иттить чрез оную и дабы полякам сие вступление в Польшу не так было прикро (?), то обнародовано было о сем походе нашего в сорока тысячах состоявшего войска, особливою публикациею еще в половине мая месяца; подобное же тому учинили и пруссаки, ибо обеим сторонам нужно было запасение себя провиантом и фуражем из польских пределов и обе стороны старались преклонить поляков в свою пользу. Публикация сия, с прусской стороны, учинена была генералом графом Дона, самым тем, который управлял армиею его при случае первого еще дела с нами в Пруссии, ибо к воспрепятствованию нашего шествия сего отправил король прусский сего генерала, дав ему довольно знаменитой корпус. Сей генерал находился до сего в Померании, но как там делать ему было уже нечего, то и поручил король ему – буде не воспрепятствовать походу нашей армии, так по крайней мере затруднить оный.
     
      Всходствие сего, генерал сей, собрав войско свое около Ландберга и вступив в Польшу уже 23-го июня, начал рассылаемыми партиями всячески стараться разорять повсюду заготовленные от нас в Польше магазины, и ему удалось отнять и разорить оные в Бромберге, Рогожне, Цинне и в некоторых других местах и лишить нас более шестидесяти тысяч шефелей круп и муки. Таким же образом, и более всего, хотелось ему добраться и до нашего главного магазина в Познани. Но как место сие было нарочито укреплено, а притом приближались туда и все наши войски, как к генеральному рандеву или сборному месту, то принужден он был сие намерение оставить, а занялся отниманием у поляков силою и без заплаты хлеба и фуража, и приневоливанием самых жителей к принятию в войске своем службы, как и набрал оных силою превеликое множество.
     
      Между тем, как сим образом пруссаки хозяйствовали в Польше, собрались наши войска все в Познань, куда 29 июня прибыл и назначенный им главным командиром помянутый генерал-аншеф граф Салтыков. Генерал Фермор, командовавший до того войсками, тотчас сдал ему начальство над оными и сам остался тут же без малейшего огорчения служить под командою оного. Чрез сие приобрел он при дворе имя великого патриота, да и при армии удержал всю свою знаменитость и, сделавшись первым советником графа Салтыкова, и первейшею пружиною всем предначинаниям, мог тем способнее отомщать обидевшим его цесарцам, что не подвергал себя за то ответу.
     
      Первейшим делом графа Салтыкова было то, что он, учинив всей армии смотр, не стал долее ни одного дня в Познане медлить, но выступил в поход и пошел прямым путем к городу Кросену, на границах Шлезии находящемуся, при брегах реки Одера построенному. Граф Дона не преминул тотчас подвинуться туда же с своим корпусом, и сближившися с нашею армиею, старался всячески взять у ней перед и захватить большую дорогу, ведущую к реке Одеру. А самое сие и подало повод к первому в сие лето сражению у нас с пруссаками. Однако помянутому графу Дона, хотя был он и искусный генерал, не удалось при сем случае предводительствовать самому прусскими войсками, но он принужден был накануне сего дня сдать все начальство над сим корпусом другому присланному от короля генералу Веделю.
     
      Сия перемена командира в прусской армии была никем не ожидаема, и тем более для самих пруссаков непостижима и удивительна, что генерал сей был из младших генерал-поручиков и прислан от короля с таким полномочием, какое в прусских войсках было не в обыкновении и потому для всех поразительно. Причиною присылки его было то, что король прусский недоволен был медленностию и нерешимостию графа Дона, а особливо упущением одного выгодного случая к атакованию нас при местечке Мезерице в Больше, а избрание к тому сего генерала была особливая надеятельность королевская на сего любимого им генерала. Он прислал с ним к графу Дона и ко всей армии такое письмо, которое достойно особливого внимания и было следующего содержания:
     
     
      "Любезный мой генерал-поручик граф Дона!
     
      "Обстоятельства, в которых находится состоящая под командою вашею армия, благо и выгоды моего государства и необходимая нужда, принудили меня послать следующее повеление мое к вам и ко всей вашей армии; и моя воля есть, чтоб выполнено было оно в самой точности.
     
      "Как обстоятельства не допускают меня самому отправиться к армии Доновой для командование оною, то посылаю я генерала-поручика Веделя, снабдив его моими повелениями по сему случаю; до тех пор покуда станет он отправлять сию коммисию, представляет он точно мою особу и все генералы, генерал-поручики, генерал-майоры и другие офицеры, до последнего рядового, должны ему повиноваться точно так, как бы я сам присутствовал и повелевал. Я ему накрепко подтвердил сажать всякого тотчас под арест, кто не послушает и не исполнит того, что прикажет он своим словом, а я, всех таковых ослушников, велю судить судом военным, как преступников присяги. А дабы вся армия была известна о точной моей на сие воле, то все говоренное здесь должно обнародовано быть всему войску. Генерал Ведель представлять станет при армии то, что представляли некогда диктаторы при армиях римских. Итак, всем офицерам кто бы таковы и каких степеней они ни были, должны оказывать ему повиновение такое, какое следует мне, и выполнять распоряжение его с верностию, точностию и мужеством. Я есмь – "В лагере при Шмотганиене, 20 июня 1759 года. Фридрих".
     
     
      Ниже сего приписано было по-французски собственною королевскою рукою:
     
      "Вы не так здоровы, чтоб могли обременять себя командою, и хорошо сделаете, когда велите себя отвезть в Берлин или в иное место, где могли бы вы опять возвратить свое здоровье. Прощайте. Фредерик".
     
      По получении такого повеления, что оставалось господину Доне делать, как не отправиться тотчас же в Берлин, оставив армию и все на попечение господина Веделя, а сему, в силу именного повеление королевского, тотчас дать баталию с нами.
     
      Оная и воспоследовала на другой день приезда господина Веделя, и он атаковал армию нашу на походе, когда она, продолжая шествие свое, выступила по утру в поход, по большой дороге, ведущей к Кросену, при котором назначено было соединиться ей с цесарским корпусом, шедшим к ней под командою генерала Лаудона. И так как король прусский именно господину Веделю приказал воспрепятствовать сему соединению, то и не стал он ни единого дня медлить, но не взирая, что ему ни местоположение, ни силы неприятеля, ни состояние собственной своей армии было неизвестно, атаковал ее при деревнях Палциге и Каие, неподалеку от Цилихау и реки Одера на Бранденбургских границах – 12 июля. Сражение началось в четвертом часу по полудни, и продолжалось с жестокостию до 7-ми часов вечера; господин Ведель как ни искусен был, и сколь много король на него ни надеялся, однако, баталию сию совершенно проиграл, и потеряв до шести тысяч человек убитыми, ранеными и в полое взятыми, принужден был бежать и за счастие себе еще почитал, что ему не отрезали и не перехватили дороги к Одеру, и допустили спокойно перебраться за оную.
     
      Таким образом получили наши войски над пруссаками неоспоримую победу, и все бывшие в сем сражении единогласно свидетельствовали, что никогда еще не происходило баталии столь порядочной, какова была сия. Нигде и ни малейшего беспорядка, во все продолжение оной, не происходило, как у нас, так и пруссаков, и победу приписывают более превосходству нашей силы, преимуществу в выгодах местоположения и хорошему действию наших единорогов и шуваловских гаубиц. Прусские войски целых три раза начинали наших атаковать, и всякий раз с отчаянным почти свирепством нападали, но не могли никак одолеть оных и принуждены были наконец ретироваться. Мы потеряли в сем сражении генерал-поручика Демику, 2 штаб-офицеров, 2 капитанов, 11 обер-офицеров, а нижних чинов и рядовых 578 человек, с ранеными же всего урона считалось до 3,744 человек; а у пруссаков убит также был славный их генерал Воберзнов с 4,220 рядовыми и более нежели 1,200 человек взято было в полон; сверх того получено было в добычу 14 пушек, 4 знамя, 3 штандарта и 45 барабанов.
     
      Победа сия была хотя не из знаменитейших, но произвела многие и разные по себе последствия, из которых некоторые были для нас в особливости выгодны. Из сих наиглавнейшим было то, что все войски наши сим одолением неприятеля ободрилися, и стали получать более на старичка своего предводителя надежды, который имел счастие с самого уже начала приезда своего солдатам полюбиться; а теперь полюбили они его еще более, да и у всех нас сделался он уже в лучшем уважении. Мы, живучи в Кёнигсберге, и услышав о сей баталии и о том, как она порядочно происходила, почти верить не хотели, чтоб мог сие произвесть старичок сей, и удовольствие наше было неописанное. Вторая выгода произошла нам от баталии сей та, что армии нашей ничто уже не мешало иттить далее вперед и соединиться потом с поспешавшим на помощь к нам цесарским корпусом, под начальством славного их генерала Гаудона, состоявшим от 18 до 19 тысяч человек войска и наибольшую часть конницы.
     
      Сей генерал, будучи отправлен от генерала Дауна к нам с тридцатью тысячами войска, имел не малой труд пройтить из своих земель чрез неприятельскую землю, и несмотря на всю бдительность короля прусского и брата его принца Гейнриха, старавшихся его не пропустить, пробрался мастерским образом благополучно и, преодолев все препятствия чрез всю Лузацию и оставив на дороге генерала Гаддика, с двенадцатью тысячами войска, прибыл наконец к реке Одеру в начале августа и соединился с нашею армиею, в самое то время, когда она, идучи вниз по реке Одеру, дошла уже до города Франкфурта и расположилась лагерем насупротив оного за рекою, приведя сим приближением своим самый Берлин в превеликую опасность.
     
      Сему удачному пройдению сквозь всю неприятельскую землю генерала Лаудона поспешествовала много действиями своими и имперская армия, производившая до сего так мало дела, по в сей раз оказавшая свою услугу, впадением с своей стороны в Саксонию и принудившая тем прусского генерала Финка, который стерег цесарского генерала Гаддика, упустить из вида и поспешать для прикрытия Лейпцига и Торгау.
     
      Сам король прусский находился между тем в Шлезии, и довольствовался защищением оной. Он стоял долгое время при Ландсгуте в ожидании выгодной минуты
      для себя, а Даун, с главною цесарскою армиею, стоял против его и ожидал также выгодного времени к шествию вперед или к сражению с пруссаками. Чтоб разрушить сию надежду и австрийцев прогнать обратно в Богемию, то старался король всячески делать им возможнейшие затруднения в снабдении себя провиантом и фуражем; и уже в цесарском лагере начали помышлять о пременении места, как получено было известие о приближении нашей армии к прусским границам, и переменило планы обоих сих полководцев. Даун, выступя в поход, стал подвигаться к нам ближе для облегчения наших операций, а король всячески трудиться над вымышлением средств разрушить наши замыслы.
     
      Несчастная для него баталия палцигская и последовавшее потом соединение цесарского корпуса с нашею армиею, подвинувшеюся уже близко к Берлину, побудили наконец сего государя поспешить в Бранденбургские свои области, и как краткость времени не дозволила ему в сей раз взять из армии своей с собою ни пехоту, ни конницу, то поскакал он с небольшим только прикрытием гусар. Брат же его, принц Гейнрих, должен был большую часть своей армии отправить для подкрепления разбитой Вейделевой армии к Одеру, а сам отправился к армии королевской, стоявшей в лагере при Шмук-Еизене, в сорока тысячах человек, для командование оною во время отсутствия королевского, и для удержание Дауна, стоящего против оной с тридцатью тысячами человек цесарского войска. А получил также и генерал Финк повеление оставить Саксонию и поспешать с корпусом своим к реке Одеру, где мы тогда уже находились.
     
      Путешествие свое совершил король благополучно. Все отправленные к нему из разных мест войски пришли в свое место без всякого урона. Сам он, в путешествии своем, наткнулся при местечке Губене на корпус цесарского генерала Гаддика, и отняв у него несколько пушек и пятьсот телег с мукою, и взяв человек с шестьсот в полон, соединился потом безпрепятственно с Вейделевою армиею.
     
      Теперь решился король ни мало не медля дать баталию с нашею армиею, и хотя вся его армия не превосходила сорок тысяч, а наша армия, вместе с цесарцами к нам пришедшими, состояла тогда более нежели из шестидесяти тысяч человек, однако он несумневался ни мало, что он таким же образом ее разобьет, как в прошлом году при Цорндорфе, и был в том так уверен, что как в сие время прислан был от принца Фердинанда к нему курьер с радостным известием, что ему удалось разбить французов при Миндене, и тем отомстить им за разбитие себя весною, то король остановил прпсланнего от него офицера говоря: "Подождите немного, государь мой! мы отправим с вами же и от себя к принцу такой же поздравительный комплимент, какой он к нам прислал".
     
      Однако ему не удалось в сей раз сдержать свое слово, и комплимент, отправленный с сим офицером после, был совсем иного рода. Совсем тем, очень малого не доставало к тому, чтоб не быть нашей армии от короля совсем разбитой, и тот же фаворит его генерал Ведель подал и в сем случае собою повод ко вторичному его несчастию, как все то усмотрится из последующего ниже сего подробнейшего сему славному сражению описания.
     
      Оно по истине и достойно того по многим обстоятельствам. Сражение сие было наидостопамятнейшее для нас во все продолжение Семилетней войны; ибо в сей один только раз удалось нашим победить совершенно короля прусского, и сего славного в свете героя довесть до такой крайности, что он в день сражения сего желал даже себе смерти и был действительно очень близок к оной. И как победа сия приобрела нам величайшую славу, то и опишу я сражение сие колико можно обстоятельнее, и упомяну о всех знатнейших притом происшествиях. Но опишу наперед положение нашей армии.
     
      Она стояла лагерем неподалеку от города Франкфурта что на Одере, подле деревни Кунесдорфа, и имела положение сколько с одной стороны выгодное и довольно натурою и искусством укрепленное, столько с другой стороны опасное в случае несчастия, ибо путь к ретираде был почти совсем пресечен. Лицом стояла она вверх по реке Одеру, как к той стороне, откуда дожидался неприятель, и правым крылом примыкала вплоть к реке Одеру, а левым к одному густому лесу и крутому буераку, подле его находящемуся. Весь фронт или перёд оной прикрыт был топким и непроходимым почти болотом, чрез которое находился только один большой и длинный мост; а тыл, или зад, простирающийся к городу Франкфурту, прикрывали также некоторые вязкие и крутые местоположения. Деревня Кунесдорф находилась в средине армии, и вся она расположена была на довольных высотах. Для дальнейшего ж обеспечения ее с обоих крыльев, оба они укреплены были еще ретраншаментами, правое, стоявшее на горе жидовской, сделанными наподобие звезды, шанцами, а сверх того в случившемся тут лесе засекою, а левое, примыкающее к помянутому другому и густому лесу и прикрытое глубоким буераком, укреплено было еще ретраншаментом и несколькими батареями, содержащими в себе более ста больших пушек.
     
      На помянутом правом крыле, к реке Одеру, стояла первая дивизия под командою графа Фермора; также поставлен был тут и авангардный корпус, под командою генерал-поручика Вильбоэ. Вторая дивизия поставлена была в средине, и команда над нею поручена генерал-поручику графу Румянцову; а на левом крыле поставлен был князь Голицин, с так называемым новым корпусом. Что ж касается до австрийцев, то по тесноте места в линию уместить их было не можно, и поставлены они были позади правого крыла, а легкое войско, с предводителем их Тотлебеном, поставлено было впереди пред правым крылом.
     
      Сим образом укреплен был и натурою и искусством наш лагерь, и положение армии было столь выгодно, что хотя и оказалось, что король прусский совсем не с той стороны приближался, с которой был ожидаем, а переправился чрез реку Одер, ниже Франкфурта, в намерении зайтить армии нашей в тыл: однако предводители наши не рассудили за благопеременить позицию армии, а оставили ее при прежнем ее расположении.
     
      Сим прекращу я сие письмо, предоставив дальнейшее повествование и описание самой баталии до последующего письма, а между тем остаюсь ваш и прочёе {Декабря 10, 1797 года. А. Т. Болотов.}.

     
КУНЕСДОРФСКАЯ БАТАЛИЯ
Письмо 76-е

     
      Любезный приятель! Приступая теперь к описанию славной франкфуртской или кунесдорфской баталии, начну оное изображением хитрости и искусства короля прусского в атаковании нашей армии. Прискакав из Шлезии, нашел он Веделеву разбитую армию при местечке Мнльрозе подкрепленную уже сошедшимися туда и присланными из прочих мест войсками, так что количество сего войска простиралось уже более сорока тысяч человек. С сею, хотя небольшою, но по справедливости храброю армиею, не пошел он так, как наши ожидали, прямо к нашей армии, стоявшей уже тогда при Франкфурте и самый сей город занявшей; но судя может быть, что тут сделаны нами, для принятия и встречи его, все нужные приуготовления, и что ему тут, в виду у нас, трудно будет переправляться чрез реку, рассудил повернуть влево, и учинив превеликий и дальний вокруг Франкфурта обход чрез местечки Фирштеивальд и Лебус, переправиться чрез реку Одер в таком месте, где мы всего меньше думали и ожидали; а именно, гораздо ниже нашей армии и под самыми почти пушками города его Кюстрина, где при деревне Рендвене тотчас навели для него чрез реку и мост.
     
      Сделал он сие, во-первых, для того, чтоб ему тут свободнее можно было переправиться чрез реву, и чтоб мы не успели сделать в том ему помешательства; во-вторых, чтоб по возможности запастись из Кюстрина поболее большими пушками, кои считал он весьма нужными при атаке нашей армии, и в-третьих, чтоб, переправившись тут, зайтить нашей армии в тыл, и чрез то расстроить и смутить наших предводителей и облегчить себе победу.
     
      Все сие ему и удалось, кроме только последнего. Ибо командиры наших войск хотя и увидели себя в заключениях своих обманувшимися, однако не дали себя смутить сим неожидаемым явлением, а остались при прежнем своем расположении, надеясь на выгодность своего лагеря, и на сделанные со всех сторон укрепления, и спокойно дожидались прибытия его величества короля прусского.
     
      Сей не успел переправиться чрез реку в помянутом месте, как не стал ни минуты медлить, но стараясь воспользоваться нашим смущением и не дать нам собраться с духом, пошел тотчас для атаки нашей армии всею своею силою. Как положение нашего воинства было ему известно, и он ни мало не сомневался о победе и за верное полагал, что нас разобьет, то вознамерился напасть на армию нашу вдруг с трех сторон: то есть спереди, и сзади и во фланг, где стояло наше левое крыло, дабы чрев то пресечь нам все пути к ретираде, и прижав нас к реке истребить всю армию до основания. Что едва было едва и не удалось ему учинить совершенно.
     
      Как случилось сие в самом начале августа месяца и деревня Етшен, где он, перешед реку, с армиею своею ночевал, находилась от лагеря нашего не в близком еще расстоянии, то поднялся он очень рано, и по пробитии только двух часов, с места, и поспешил дойтить до нас прежде еще наступление самого жара. Но как ближняя и прямая дорога лежала по горам и чрез многие леса и буераки, и для шествия армии совсем была неспособна, то принужден он был сделать еще превеликий обход, и взяв далеко влево иттить через деревни Бишофсзе и Третин, и при обхаживании многих лесов и прудов иметь не только много труда, но и терять столько времени, что не прежде мог поспеть, как пред самым полднем.
     
      Позиция армии нашей хотя и была ему известна, по что касается до самого местоположения, то сие не могло ему быть коротко сведомо, и потому при обозревании нашей армии смутился он увидев, что ему ее не так легко атаковать со всех сторон, как он думал и ожидал; но что тыл и перёд армии, куда он назначил иттить своей коннице, совсем были неприступны, и оставался один только левый наш фланг, с которого можно было сколько-нибудь учинить атаку. Но сие место, как я уже упоминал, прикрыто было сперва крепким и на горе сделанным ретраншаментом с тремя сильными батареями, содержащими в себе до 80 пушек, а потом глубоким и широким оврагом, а за ним густым лесом. Но как другого не оставалось, то самое сие место и избрал король для нападение на нас, и отделив по некоторому количеству конницы своей для стояние против нашего правого крыла, также против тыла нашей армии, все прочее войско начал тотчас строить в помянутом лесу в пять линии, из коих первые три составлены были из пехоты, а остальные две из конницы. А между тем, генералу Финку велел взвесть пушки на близлежащие высоты, и начать из них сильную и страшную со многих сторон, против нашего фланга, канонаду. У
      нас тут хотя и поставлена была поперечная линия войска, но линия сия была так коротка, что по тесноте места более не уместилось двух полков; ибо на такое расстояние стояли на сем крыле и обе линии нашей армии друг от друга. Но как недостаток сей заменял помянутый ретраншамент, установленный множеством пушек, а за ним превеликий лог, то командиры наши и почитали место сие неприступным и никак с сей стороны атаки не ожидали. Самое сие обстоятельство и помогло королю в самое короткое время, опрокинув помянутое наше небольшое войско, врезаться всей армии во фланг, и чрез то подвергнуть всю ее явной опасности.
     
      Ибо не успел он построить в лесу сперва линии, а из них густые колонны, как велел тотчас гренадерам своим вдруг броситься и иттить прямо чрез лог, взодравшись на наш сего буерака высокий берег, атаковать тут наш ретраншамент и овладеть оным и батареями. Сии хотя и не молчали во все сие время, по поражали их из пушек своих кучами, покуда сходили они и спускались в дол, но как спустились они вниз, то стрельба из наших пушек сделалась недействительна, а при выходе их из лога на гору, хотя и встречены они были картечами из пушек, и мелким ружьем из ретраншамента, но время было уже слишком коротко, и бросившиеся с великою яростию на наших, пруссаки не допустили наших причинить им дальнейший вред. Ибо они не только опрокинули совсем оба помянутые наши полки, но овладели в один миг и всеми нашими бывшими тут пушками и батареями.
     
      Таковая скорая и неожидаемая удача колико обрадовала короля прусского, столько смутила всех наших генералов и полководцев. Все они оробели тогда, увидев явно, что вся армия подверглась чрез то крайней и превеличайшей опасности, и в первые минуты, не зная что делать и чем сему злу помочь, дали неприятелю свободу переходить себе как хотел чрез буерак и на горе строиться и вытягивать фрунт свой для поражения наших. Но наконец сам Бог надоумил их, вместо опрокинутой и совсем уничтоженной, поперечной короткой линии составить скорее другие, новые, таковые ж, схватывая по одному полку из первой, а по другому из второй линии и составляя из них хотя короткие, но многие перемычки, выставлять их одну после другой пред неприятеля. И хотя они сим образом выставляемы были власно как на побиение неприятелю, который, ежеминутно умножаясь, подвигался от часу далее вперед, и с неописанным мужеством нападал на наши маленькие линии и их, одну за другою, истреблял до основания, однако как и они не поджав руки стояли, а каждая линия, сидючи на коленях, до тех пор отстреливалась, покуда уже не оставалось почти никого в живых и целых, то все сие останавливало сколько-нибудь пруссаков и давало нашим генералам время хотя несколько обдуматься и собраться с духом; но трудно было тогда придумать какое-нибудь удобное средство к спасению себя и всей армии. Помянутые перемычки сколько ни задерживали пруссаков, но не в состоянии были никак удержать всей их пехоты, переправившейся чрез помянутый дол и перешедшей уже большую часть всего нашими тогда занятого места. Самая деревня Кунесдорф, бывшая у нас до того в средине армии, осталась уже у них позади и все оставшие наши войски и полки сжаты были на наш правый фланг и стояли тут в куче и в превеликом стеснении, не имея места никуда распространиться, а старались только свозить со всех сторон пушки, и устанавливать их в разных местах для принятия неприятеля, буде дойдет очередь и им отстреливаться по примеру прочих.
     
      Словом, бедствие, которой подвержена была тогда наша армия, было превеликое. Она находилась в явной опасности. Все почитали баталию сию за проигранную, каковою она и действительно уже была, ибо, ежели б пруссаки, овладевшие почти всей нашим местом, не похотели б ничего далее предпринимать, а довольствуясь тем, что они уже учинили, остались при полученных выгодах, то согнанной и стесненной и кучу нашей армии не можно бы никак надолго остаться в таком положении, но она принуждена бы была либо отдаваться вся в полон, либо спасаться бегством чрез болото, пред правым ее флангом находившееся и один только мост чрез себя имевшее, но который и от самих же нас за несколько часов до того, для неперепущение чрез пего прусской конницы, сожжен был. Сам старичок, наш предводитель, находился уже в такой расстройке и отчаянии, что позабыв все, сошел с лошади, стал на колени и воздев руки к небу при всех просил со слезами Всемогущего помочь ему в таком бедствии и крайности и спасти людей своих от погибели явной. И молитва сия, приносимая от добродетельного старца, от чистой души и сердца, может быть небесами была и услышана. Ибо чрез самое короткое время после того переменилось все, и произошло то, чего никто не мог и думать и воображать, и чего всего меньше ожидать можно было.
     
      Сражение сие началось в самые полдни и в 6 часов вечера пруссаки овладели уже всеми батареями, бывшими на левом фланге, и имели уже во власти своей 180 наших пушек и несколько тысяч взятых у нас в плен; и победа была уже неоспоримая никем и точно такая ж, каковая была при Коллине и Гохкирхене: так, что сам король, почитая ее уже таковою, отправил смести баталии с радостным известием сим уже курьеров в Шлезию и в Берлин. Как вдруг воспоследовала помянутая неожидаемость и произошла в военном счастии ужасная перемена.
     
      Причиною тому было то, что его величество недоволен еще был всеми вышеупомянутыми, полученными над нами выгодами, но возмнил, что ничего еще не сделано, буде есть еще что-нибудь, что сделать можно; и ему захотелось нас, так сказать, доконать. Во всякое время он говаривал то, что российскую армию надобно не только побеждать, но совсем и уничтожать и истреблять ее до конца; потому что она опять всегда возвращается и начинает вновь делать опустошения. А сии самые слова проговаривал он и при сем случае публично. Прусские генералы противопоставляли сему аргументу единое только изнеможение войск в тогдашнее время. Они говорили, что солдаты от похода, целых пятнадцать часов продолжавшегося, и от безпрерывной кровавой работы, также от ужасного жара в тогдашний знойный день так изнемогли, что едва дух переводить могут. Сам славный и любимый его генерал Зейдлиц представлял тоже. И представление сего великого полководца, которого храбрость и мужество королю довольно было известно, столько подействовало, что король начинал уже колебаться и хотел уже приказать войскам остановиться, как вдруг приближается к нему генерал Ведель, к которому, несмотря на несчастие его, все-таки король в особливости был благосклонен; король делает ему честь, вопросив его сими словами: "А ты, Ведель, как думаешь?" Сей будучи столько же придворным человеком, сколько воином, восхотел королю польстить и изъявил совершенное свое согласие с его прежним мнением и желанием, и тогда король, не долго думая, закричал: "ну! так, марш!"
     
      Но о! сколь дорого стало ему сие вылетевшее из уст его словцо! и сколько раз сожалел он об оном и хотел бы охотно возвратить, но то было уже поздно. Все войски его по сему повелению двинулись вновь для доконания нас, и хотя он очень скоро после сего увидел сам крайнюю свою ошибку в непоследовании советам стариков, но начатое действие остановить было уже не можно. Для совершенного доконания нас потребна была неприятелю конница и пушки, а сего-то самого ему и не доставало. Помянутые овраги, топкие места и буераки мешали и коннице взять в действии соучастие и пушки привезть из-за буераков: ибо те, которые отняты были у нас, по особливому для нас счастию, пруссаки сами загвоздили и сделали для употребления негодными. Итак, хотя конницы и перебралось несколько чрез вершины и буераки, также подвезено было и пушек несколько, но все было оных очень мало и недостаточно к низложению оставшей нашей армии, на горе правого фланга в куче сбившейся и стоящей. Чтоб пособить себе в сей нужде, то вздумали они стараться овладеть одною батареею, покинутою от нас на жидовском кладбище. Батарея сия была превеликая, и очищала все место баталии. Наши покинули ее, и ушли с ней при приближении прусской конницы, и как она стояла без людей, то прусская пехота, бывшая от нее шагов на 800, бросилась для овладение сими пушками: и уже оставалось ей шагов полтораста добежать, как поспешает Лаудон, занимает батарею сию своею пехотою, пущает против пруссаков целый град картечей, и останавливает тем все их стремительство. Все старания их подойтить ближе были тщетны и им не помогли. Они увеличивали только их беспорядок, которым Лаудон не упустил воспользоваться и тотчас приказал коннице своей и справа и слева напасть на приступающих и врубиться в пехоту и конницу прусскую, и сия конница произвела тогда страшное между ими кровопролитие.
     
      С другой стороны начали пруссаки приступать и стараться овладеть одною высотою, называемою Спицберген, от занятия которой зависела вся победа. Но высота сия занята была наилучшими нашими и цесарскими войсками, и не только установлена пушками, но прикрыта еще была лежащим пред нею буераком, или лощиною, имеющею в длину шагов 400, в ширину от 50 до 60 шагов, а глубиною была футов десять или пятнадцать, и притом крутоберёга. В сию-то лощину бросились пруссаки и старались как можно взодраться на сопротивный берег, по все их старания о том были безуспешны. Ибо кому и удавалось вскарабкаться на верх, всякий находил там либо смерть свою, либо опять свергаем был вниз в буерак оной.


К титульной странице
Вперед
Назад