Человек всегда искажает природу, используя ее для своих целей. На Соловках неизбежное вторжение человека в этот хрупкий мир было необычайно бережным и почти органичным. Вспомним каналы игумена Филиппа, которые не изуродовали Большой Соловецкий остров, а лишь умножили красоту его озер; вспомним древние башни Кремля, которые словно выросли из земли; вспомним загадочные «соловецкие лабиринты», которые на первый взгляд трудно отличить от обычной россыпи камней.
Соловецкая природа всегда радовала меня столь редким в нашей жизни соответствием реальности к идеала. Взять, например, лес. В лесу должны быть грибы и ягоды. И они тут есть. В лесу не должно быть людей. И их там нет. Все просто и правильно.
Почитатели Соловков знают, что лучшее время на островах – вторая половина августа и начало сентября. Тогда природа здесь становится по-особому тихой и умиротворенной. Тогда в лесах исчезает назойливая мошкара, а из-под опавшей листвы поднимаются разноцветные шляпки белых, подосиновиков и подберезовиков. Тогда на прибрежных склонах расстилаются алые ковры спелой брусники. Тогда по дремлющим озерам можно плыть не только сидя на веслах, но даже стоя, выгребая одним веслом. И тихая лодка бесшумно, как во сне, скользит по усыпанной золотыми листьями темно-синей глади.
Иногда нам случалось на какой-нибудь припозднившейся самоходной барже плыть вдоль темнеющего вдали берега. И под ворчливое тарахтенье старенького дизеля бурлящая за кормой вода вдруг озарялась миллионами потревоженных светлячков. Они вспыхивали и исчезали, превращая ночное море в подобие звездного неба. И только одна мерцающая звезда не гасла во мраке ночи. То был далекий свет маяка на горе Секирной. Гора эта известна была не только как самая высокая точка на острове, но и как место, где совершались самые жестокие расправы во времена Соловецкого лагеря...
Лагерь
Древнерусский монастырь удовлетворял не только религиозные, но и многие другие общественные потребности. Он был богадельней и больницей, школой и гостиницей, ссудной кассой и крепостью, приютом душевнобольных и тюрьмой. Московские цари часто использовали монастыри как место заточения своих политических противников. Ссылали сюда «под надзор» и всякого рода вольнодумцев. Не избежал этой повинности и Соловецкий монастырь. От времен Ивана Грозного и до самого конца ХГХ века здесь содержалось немало узников.
Однако все эти грехи «старого режима» померкли перед зловещим образом СЛОНа – Соловецкого лагеря особого назначения (1923–1939).
О темных временах лагеря музейные экскурсоводы говорили тогда беглой скороговоркой. Никакой литературы на эту тему, разумеется, не существовало. Лишь в крохотной библиотеке музея можно было найти несколько выпусков издаваемого в те времена журнала Соловецкого общества краеведения.
Умолчание лишь подстегивало воображение. Из каждого зарешеченного оконного проема сквозил какой-то невыразимый ужас. Скрип продырявленного пулями железного флюгера на башне казался стоном.
Местные жители, все сплошь приехавшие на Соловки уже после лагеря и после войны, не любили говорить на эту тему. Многое знали дверные «волчки» и «глазки», сохранявшиеся кое-где в заброшенных помещениях, да обрывки ржавой колючей проволоки в лесных чащобах. Но и они не отличались разговорчивостью. Оставались собственные скудные познания и догадки. Кто-то, понизив голос, пересказывал что-то из тайком прочитанного приятелем солженицынского «Архипелага». Кто-то, раскрыв рот, слушал байки сильно привиравших музейных старожилов.
Теперь, когда и о буднях, и об ужасах лагерной жизни рассказано почти все, часто возникает вопрос: да можно ли вообще воспринимать Соловки иначе, как место страданий и гибели тысяч людей?
Думаю, Соловки – это гораздо больше, чем память о свирепом СЛОНе.
Прежде всего это символ торжества разума над хаосом, духа над материей. Подвижники-монахи сделали из этих диких камней чудо красоты, из лесной пустыни – своего рода духовную академию для всего Русского Севера. Да и соловецкие узники в самых невыносимых, нечеловеческих условиях оставались людьми. Они читали книги, ставили пьесы в знаменитом лагерном театре, тайно молились Богу и делились с ближним последней пайкой хлеба. Они выжили и победили, а их палачи со всей своей дьявольской свитой канули в Лету.
Пути Господни ...
«Духа не угашайте!» – говорит апостол Павел. Именно в этом, в неистребимости духа, и состоит главный исторический урок Соловков. Вот почему так много людей стремятся сюда, живут здесь подолгу и уезжают не подавленными и угнетенными, а, напротив, просветленными и умиротворенными.
Есть какая-то глубокая целесообразность, даже необходимость в том, что этот монастырь уже пять веков стоит на острове посреди холодного Белого моря. Отцы церкви утверждали, что мир спасается главным образом молитвами иноков. В то время как одни грешили и каялись, каялись и снова грешили, другие день и ночь стояли под звездами. Они просили Бога о спасении своей души и о спасении многогрешной земли Русской. В этом были смысл и дело их жизни.
Одни своими грехами тянули чашу весов вниз, другие своими подвигами поднимали ее вверх. И чем тяжелее были грехи первых, тем суровее были подвиги вторых. В итоге же удерживалось некое таинственное равновесие добра и зла, позволявшее миру существовать.
Священное Писание говорит, что даже ради трех праведников Господь готов был пощадить Содом и Гоморру. И кто знает, быть может, именно здесь, на Соловках, и нашел Он этих трех праведников, ради которых отложил до времени свой страшный, свой последний суд над Русской землей.
Глава X
Заманчивый Восток
Я хотел бы жить в эпоху
«настоящих» путешествий,
когда видение представало
во всем своем величии, еще не испорченное,
не искаженное, не проклятое.
Леви-Строс
«Все ведаем от Святаго Писаниа, что насади Бог рай на въстоце», – писал в 1347 году новгородский архиепископ Василий своему тверскому собрату владыке Феодору (30, 42). Далее он рассказывает, как однажды буря занесла новгородских мореходов далеко на восток по холодному морю. Там они увидели высокие горы, на которых сияли лазурью чудесные изображения святых. «И свет бысть в месте том самосиянен, яко не мочи человеку исповедати». За этими горами и был тот самый «земной рай на востоке», попасть в который могли только души праведников...
В то время как одни искали на востоке призрачные райские кущи, другие находили там вполне реальное богатство. Тусклый блеск всемогущего металла волновал воображение куда сильнее, чем ослепительное сияние Фаворского света. И свет второго пришествия Спасителя, и свет отмеченного дьяволом металла исходил от востока.
Сокровища людоедов
В начале 7000 года Москва была взбудоражена новостью: на далеком северо-востоке, где, согласно Мефодию Патарскому, жили изверги человечества, пожиравшие людскую плоть, посланные государем люди нашли серебряную и медную руду.
Для «государя всея Руси» это была радостная весть. Отсутствие цветных металлов (золота, серебра, меди, свинца) было ахиллесовой пятой Московской Руси. Необходимую для пушек, колоколов и многих других вещей медь приходилось покупать у ливонских и «заморских» купцов. Любое обострение отношений с западными соседями приводило к немедленному прекращению ввоза «стратегического сырья» (271, 37). Грандиозные замыслы Ивана III требовали денег, денег и еще раз денег. За золото и серебро можно было приобрести людей и оружие, построить дворцы и крепости. Но благородные металлы, увы, не водились в среднерусском суглинке...
Неугомонное желание дойти до края света, чтобы найти там золото или провалиться в ад, завладело умами русских людей. Впрочем, они не были одиноки в своем безумстве. 3 августа 1492 года из гавани Палое недалеко от Севильи отплыли в свое первое путешествие каравеллы Христофора Колумба. В мае 1498 года португальская эскадра под началом Васко да Гамы прибыла в порт Каликут, поставив точку в долгих поисках морского пути к сокровищам Индии.
Для Западной Европы открытой дорогой в неведомое был Атлантический океан. Отрезанная от морей Московская Русь имела свой «Атлантический океан» – Северный Урал и низовья Оби. Этот пустынный край в ту пору называли Югрой.
Бесконечные леса, начинавшиеся за Устюгом и тянувшиеся вверх по Вычегде к Печере, к Северному Уралу и низовьям Оби, всегда манили русских людей своей неизведанностью. Здесь в островерхих хижинах жили лесные племена, которые даже не отличавшиеся изысканностью манер сибирские татары именовали «дикими людьми» (176, 433).
Русские иногда обобщенно называли их «самоедами» («самоядью»), полагая, что они едят человеческое мясо. Об этом рассказывает знаменитое Сказание «О человецех незнаемых», древнейшие списки которого датируют концом XV столетия (205, 67).
«На Въсточной стране за Югорьскою землею над морем живут люди самоедь... А ядят мясо оление да рыбу, да межи собою друг друга ядят. А гость к ним придет, и они дети свои закалают на гостей, да тем кормят. А которой у них умрет, и они снедают. А в землю не: хоронят» (205, 78). В других редакциях Сказания есть существенное дополнение: если гость умрет среди самоедов, то съедают и его...
Представление о лесных людоедах было столь устойчивым, что его разделял даже самый просвещенный из писавших о средневековой Руси иностранцев – голштинец Адам Олеарий. «Так как они раньше ели людей – даже мясо собственных друзей после смерти их мешали они с дичью и поглощали, как о том рассказывают Плиний и Олай Великий, – их и прозвали самоедами от русских слов «сам» и «ем». Об этом упоминает Гвагнин (Гваньини. – Н. Б.) в описании Московии при упоминании о провинции Печере» (24, 177).
Современные ученые всячески защищают лесных людей от такого рода обвинений. Причину возникновения подобных легенд они видят в том, что многие народы Северного Урала и Сибири в древности употребляли в пищу сырое мясо, рыбу и кровь животных. Только таким способом охотники могли получать недостающие их организму соль, витамины и минеральные вещества. Для полноты бытия лесовики ели и мухоморы, вызывающие наркотическое состояние.
Понятно, что при таких вкусах (не говорим уже о сшитых из шкур «вечных» одеждах) им лучше было избегать застолий с посторонними. Именно так они и поступали. «Эти племена не приходят в Московию, ибо они дики и избегают сообщества и сожительства с другими людьми», – замечает Герберштейн (5, 157).
Первопроходцами «земли людоедов» были новгородцы. Рискуя совершить последнее путешествие по кишкам какого-нибудь проголодавшегося «самоеда», они собирали здесь дань и вели бойкую торговлю, скупая по дешевке дорогие меха. Характер этой меновой торговли мало менялся на протяжении нескольких веков. Вот как описывает ее один автор середины XVI столетия.
На Пустоозере, близ устья Печоры, «встречаются и торгуют самоеды с русскими. Русские выменивают у самоедов соболей на сукно, котлы, сало, масло, кольчуги и толокно» (77, 21).
Однако время от времени «дикие люди» поднимали восстание и убивали новгородских сборщиков дани каким-нибудь свирепым первобытным способом. Так произошло, например, в 1187 году, когда было перебито около сотни новгородских воинов (23, 38).
За восстанием обычно следовала карательная экспедиция, после которой все возвращалось на круги своя. Впрочем, лесные люди были не так просты, как можно подумать. Иногда им удавалось обмануть карателей мнимой покорностью, разделить их войско, а затем перебить его по частям. Именно так окончилась, например, новгородская карательная экспедиция на Югру летом 1445 года (23, 425).
Собирая силы и средства для своих военно-политических начинаний, молодой великий князь Иван III неизбежно должен был обратить взор к промысловым богатствам Северного Урала. Опираясь на Устюг, он решил вытеснить из Югры новгородцев. В 1465 году «велел князь великий Иван Васильевич Василью Скрябе устюжанину Югурьскую землю воивати. А шли с ним хотячие люди (добровольцы. – Н. Б.), да с ним же ходил князь Василеи Вымскии Ермолич с вымичи и с вычегжаны. А пошла рать с Устюга месяца майя в 9 день. Они же, шедшее, да Югорскую землю воивали, и полону много вывели, и землю за великаго князя привели. А князей югорских – Калпака да Течика – к великому князю Ивану Васильивичю на Москву привели, и князь великий их пожаловал Югорским княжением и отпустил их в Югру, а на них дань возложил и на всю землю Югорскую, а Скрябу пожаловал» (55, 91).
Воодушевленный победой на Шелони, Иван III вновь принялся за освоение «колониальной империи» Великого Новгорода. Для начала московский митрополит Филипп 8 ноября 1471 года поставил на пермскую кафедру деятельного епископа Филофея. Прежний пермский владыка Иона умер 6 июня 1470 года, и епархия уже почти полтора года не имела иерарха.
Новый пермский владыка вскоре отправился в свои владения. Он управлял епархией 30 лет и проявил себя как ревностный и мужественный пастырь. Вероятно, именно он был инициатором передачи города Вологды из владений митрополита всея Руси в состав Пермской епархии. Это решение, принятое Иваном III в 1492 году, серьезно пополнило казну пермских владык и позволило им шире развернуть миссионерскую работу среди лесных народов Северного Урала.
Достигнув глубокой старости, Филофей в апреле 1501 года покинул кафедру и удалился в Кирилло-Белозерский монастырь. В своей епархии он после кончины почитался как святой.
Однако никакие пастырские наставления не могли заставить пермских язычников исправно платить дань Москве. Здесь нужны были аргументы посильнее слов. И тогда заговорили медные барабаны московских полков. Их повелительный голос должны были услышать даже те лесные люди, которые, по слухам, не имели не то что ушей, но даже и головы...
Барабаны для глухих
Зимой 1471/72 года «посылал князь великий на Великую Пермь князя Федора Пестрого воевати их за их неисправление» (50, 244). Этот бывалый воевода из славного рода князей Стародубских, вероятно, уже был знаком с местными условиями. Поход на Пермь требовал не только отваги, но и опытности.
Войско Федора Пестрого ушло вверх по Каме, и о его действиях долго не было слышно. Наконец 26 июля в Москву примчался гонец. Он сообщил, что отряд достиг верховьев Камы и разгромил ополчившихся на него «пермских людей». Князь Федор действовал смело и предприимчиво. Для быстроты передвижения он местами погружал все свое воинство, включая лошадей, на плоты и спускался по рекам в нужном направлении.
Основным методом покорения «диких племен» со времен римлян было строительство на ключевых точках местности небольших крепостей с постоянным гарнизоном. Для умиротворения всего пермского края князь Федор Пестрый построил острог у впадения реки Покчи в Колву. Там он и расположился со своими людьми. В Москву воевода отправил захваченных в плен местных вождей и богатую добычу: «16 сорок соболей да шубу соболью, да пол 30 поставов сукна, да три пансыри, да шолом, да две сабли булатные» (41, 148).
Район, где построил свой форт князь Федор Пестрый, имел большое стратегическое значение. Отсюда, с водораздела, во все стороны уходили водные дороги. Отныне Великая Пермь окончательно покорилась Москве.
Устюжские шильники
Регулярное поступление «заволочской» дани в казну Великого Новгорода, а позднее Москвы, нарушалось не только восстаниями лесных народов. Другим «возмутителем спокойствия» был Устюг. В городе, через который проходил основной путь на Югру, издавна существовала своя правящая верхушка, стремившаяся прибрать к рукам богатства «диких». Во главе этого сообщества стояли какие-то загадочные «устюжские князья». Возможно, это были представители младшей линии ростовского княжеского дома, в свое время владевшего Устюгом. Так или иначе, эти «князья» были докукой еще для новгородцев. В 1322 году новгородское войско под началом московского князя Юрия Даниловича штурмом взяло Устюг и заставило осмелевших «устюжских князей» вернуться к прежним условиям подчинения (23, 97). Однако порядок держался недолго. Зимой 1329 года «избиша новгородцев, котории были пошли на Югру, устыожьскыи князи» (23, 99).
Прошло время Новгорода. Пришло время Москвы. Среди прочего новгородского наследства Иван III получил и проблему устюжского своеволия.
Устюжские летописи хранят немало известий и о таких грабительских рейдах местных удальцов, которые позднее Степан Разин деликатно называл «походами за зипунами». В 1479 году «шильники здумали на Устюзе – Андреи Мишнев, да шед без ведома великаго князя да Емчю взяли» (55, 94). Новгородское слово «шильники» означало разбойников, бродяг и вообще отребье общества. Волость Емцу в бассейне реки Емцы (левого притока Северной Двины) населяли лесные племена, платившие дань Великому Новгороду.
Затея Андрея Мишнева окончилась удачно. Великий князь не стал наказывать его за самоуправство. И вскоре, летом 1481 года, атаман собрал новую рать. На сей раз путь их лежал на восток. «Того же лета Андреи Мишнев с шилники и с устюжаны ходили в Великую Пермь, да побили вогуличь под Чердынем, а на Каму шедши, да въстретили гостей и тюменских тотар, да пограбили» (55, 95).
В погоне за богатствами остяков (хантов) и вогуличей (манси) частная инициатива сталкивалась с казенным интересом. Государь всея Руси не мог допустить, чтобы связки драгоценных собольих шкурок и прочие «дары леса» доставались устюжским «шильникам».
И тогда вновь застучали боевые барабаны московских полков...
От Курбы до Югры
Покорение лесных народов Северного Урала стало своего рода «семейным делом» князей Курбских. Прямые предки знаменитого обличителя тирании Ивана Грозного князя Андрея Курбского самоотверженно строили ту самую «тюрьму народов», из которой их потомок впоследствии так удачно сбежал.
В качестве подтверждения этому парадоксу приведем рассказ Устюжского летописца о событиях 1483 года: «Князь великий Иван Васильивич посла рать на Асыку, на вогульскаго князя, да и в Югру на Обь великую реку. А воиводы были великаго князя князь Федор Курьбскии Черной да Иван Иванович Салтык Травин, а с ними устюжане и вологжане, вычегжане, вымичи, сысоличи, пермяки.
И бысть им бой с вогуличи на усть реки Пелыни. На том бою убили устюжан 7 человек, а вогуличь паде много, а князь вогульский Юмшан убежал.
А воиводы великаго князя оттоле пошли вниз по Тавде реце мимо Тюмень в Сибирьскую землю; воивали, идучи, добра и полону взяли много.
А от Сибири шли по Иртишу реце вниз, воюючи, да на Обь реку великую в Югорскую землю, и князей Югорских воивали и в полон вели.
А пошла рать с Устюга майя в 9 день, а на Устюг пришли на Покров святыя Богородица.
А в Югре померло вологжан много, а устюжане все вышли» (55, 95).
(Здесь необходим географический комментарий. В ту эпоху «Сибирью называлось не все огромное пространство северной части Азиатской России, а только часть теперешней Тобольской области, с укрепленным городком на речке Сибирке, впадающей в Иртыш» (211, 145).)
Походом в Югру командовал князь Федор Семенович Курбский. Его родной брат князь Дмитрий Семенович примерно в те же годы был московским наместником на Устюге (141, 91). Очевидно, Иван III считал обоих знатоками этого края. Братья Курбские принадлежали к многочисленному семейству ярославских князей, перебравшихся на службу к московскому государю. Их родовое владение – село Курба, к югу от Ярославля.
А вот рассказ о том же летнем походе 1483 года на Югру Вологодско-Пермской летописи:
«Отпустил князь великий с Москвы на князя на Вогульского на Асыку воеводу своего Ивана Ивановича Салтыка, а с ним своих детей боярских да вологжан. А другово воеводу князя Феодора Купрьского (Курбского. – Н. Б.), а с ним своих детей боярских да устюжан, да вычегжан, да вымич, да великопермьцов.
И поидоша в судех с Вологды, Иван Иванович Салтык, месяца апреля 25, и приидоша на вогуличи месяца июля в 29, и бои бысть. И побегоша вогуличи, Асыка и сын его Юмшан, и поидоща оттоле воеводы великого князя в Сибирь и повоеваша Сибирьскую землю, и поидоша оттоле на великую реку Обь, ширина ее шездесят връст, и поимаша князя Молдана на реце Оби, и княжих Екмычеевых дву сынов поимаша.
И прииде Иван Иванович Салтык на Вологду ноября в 9» (50, 276).
Из этих двух рассказов можно составить достаточно ясную картину похода. Желая наказать вогуличей за постоянные набеги на подвластных Москве «пермских людей», Иван решил устроить им свирепую экзекуцию. Вторая задача состояла в том, чтобы обложить всех «югорских князей» регулярной данью. Из Москвы были посланы два воеводы, которым поручено было возглавить отряды местного ополчения. Потомок смоленских князей Иван Иванович Салтык Травин принял командование над во-логжанами. Князю Федору Курбскому отданы были устюжане, а также ополченцы из селений по реке Вычегде («вычегжане») и ее притокам, реке Выми («вымичи») и реке Сысоле («сысоличи»). «Хребтом» этого пестрого войска был отряд московских «детей боярских», а «глазами» – коренные жители края «пермяки».
Поход начался 25 апреля 1483 года. В этот день Иван Салтык выступил из Вологды в сторону Устюга. Несомненно, это была «судовая рать». Соединившись в Устюге с отрядом князя Федора Курбского, Иван Салтык двинулся дальше 9 мая. Путь московских воевод лежал вверх по Вычегде, а затем по ее верхним притокам. Перетащив свои суда через водораздел, завоеватели достигли верховьев реки Пелым и поплыли вниз по ее течению. У впадения Пелыма в реку Тавду (там, где позднее возник печально знаменитый Пелымский острог) на государево войско напали вогуличи. 29 июля произошла главная битва. Однако луки и стрелы лесных людей не могли причинить большого вреда облаченным в железо московским ратникам. Московские сабли и мечи собрали в этой битве обильную жатву. Вождь вогуличей Асыка и его сын Юмшан бежали с поля боя.
Продолжая свой путь, Федор Курбский и Иван Салтык спустились вниз по Тавде до Тобола, а по Тоболу вышли к Иртышу. Внезапность и быстрота были главными составляющими успеха всего предприятия. Не встречая особого сопротивления, государевы воеводы собирали богатую добычу. Впрочем, они обходили стороной владения тюменского хана Ивака, с которым Иван III поддерживал союзнические отношения (205, 144).
Выйдя через Иртыш к Оби, они повернули на север и пошли вниз по течению великой реки. В Югорской земле (нижняя Обь) появление московской рати с юга стало полной неожиданностью. Пользуясь этим, воеводы сумели захватить в плен местного вождя – «князя Молдана» и двух сыновей другого вождя – Екмычея.
Летописи не сообщают подробностей обратного пути московского войска. Вероятно, оно возвращалось обычным, торным путем, соединявшим Югорскую землю с верховьем Вычегды. На праздник Покрова (1 октября) войско вернулось в Устюг. А 9 ноября их встречала Вологда.
Карательная экспедиция Федора Курбского и Ивана Салтыка устрашила вогуличей. Весной 1484 года они прислали к пермскому епископу Филофею свое посольство с просьбой отпустить взятых в плен знатных соплеменников. Владыка не имел полномочий для решения таких вопросов. Однако он обратился к Ивану III с просьбой принять его вместе с послами от вогуличей. Такая встреча состоялась летом или осенью 1484 года. Тогда же Иван дал гарантию безопасности («опас») на приезд в Москву воинственного и доселе непокорного вождя пелымских «самоедов» – «князя» Юмшана.
Мирные даннические отношения с вогульскими князьями были для Москвы полезнее, чем война и набеги лесных людей на уже покорившихся пермяков. Пленные югорские князьки по указу Ивана III были отпущены в родные леса, а московская казна пополнилась новыми связками драгоценных собольих шкурок (50, 276).
Церемония примирения состоялась 31 декабря 1484 года в городке Усть-Вымь – резиденции пермского владыки Филофея. Она представляла собой довольно странное зрелище. Под сумрачным взглядом епископа лесные люди, а вслед за ними и русские трижды обошли вокруг елки, увешанной сделанными из бересты священными жабами. Под елкой на медвежьей шкуре вогуличи разложили две сабли, рыбу и хлеб. Русские, чтобы ненароком не оказаться в роли идолопоклонников, водрузили на елке крест (205, 150).
В конце церемонии обе стороны в знак верности договору «с золота воду пили» (50, 276). Впрочем, будущее показало, что каждая сторона по-своему понимала условия договора.
Поверив в окончательное покорение Югры, Иван III с 1484 года включил в свой официальный титул имя владетеля Югорского.
Теперь настало время поднять планку переговоров. 1 сентября 1485 года владыка Филофей покинул Усть-Вымь и отправился в Москву с новой «делегацией» вогуличских «князей», во главе которой был их главный «князь» Юмшан. Иван III принял «самоедов» благосклонно, а владыку «почтил вельми» (50, 277).
«И с тех мест почал Юмшан дань давати великому князю, а дотолева дани не давывал, ни знал великих князей, а лиха от него бывало и от отца его много» (50, 277).
Золотая баба
Оттесняя новгородцев и устюжан от Печоры и Югры, Иван III не только стал собирать здесь дань, но и занялся поисками легендарных сокровищ лесного края.
Тема сказочного богатства живущих где-то на краю света диких людей проходит через все европейское Средневековье. Об этом золоте мечтали короли и адмиралы, бедные дворяне и портовые шлюхи, бродяги и пираты. О нем рассказывали путешественники и искатели приключений.
Одну из таких историй приводит в своей книге побывавший в Монголии в середине XIII века монах-францисканец Гильом Рубрук. Передавая слухи о своеобразных нравах тибетцев, которые делают чаши из черепов и пожирают своих умерших родителей, «так как по чувству сыновней любви они не признают для них другой могилы, кроме своих внутренностей», Рубрук обращается и к вопросу о золоте. «В земле их имеется много золота, поэтому, кто нуждается в золоте, копает, пока не найдет его, и берет, когда нуждается, скрывая остальное в землю. Ибо если он станет прятать золото в сокровищницу или сундук, то верует, что Бог отнимет у него другое, которое находится в земле» (6, 128).
В скандинавских сагах упоминается недоступная и сказочно богатая страна Биармия. Полагают, что это название однозначно с русским именем Пермь или Великая Пермь. Так в древности называли земли, входящие ныне в состав автономной республики Коми.
В Москве времен Ивана III рассказывали множество легенд о внешности и образе жизни лесных народов Югры, а также о их фантастических богатствах. Бывалые люди уверяли, будто в устье Оби стоит огромный идол – Золотая баба. «Это статуя в виде старухи, держащей на коленях сына, и там уже снова виден еще ребенок, про которого говорят, что это ее внук» (5, 160).
Впрочем, у Югры были чудеса и посильнее Золотой бабы. В тех краях «живут люди чудовищного вида: у одних из них, наподобие зверей, все тело обросло шерстью, у других собачьи головы, третьи совершенно лишены шеи и вместо головы у них грудь или длинные руки, но без ног. В реке Tachnin водится также некая рыба с головой, глазами, носом, ртом, руками, ногами и другими частями тела совершенно человеческого вида, но без всякого голоса; она, как и прочие рыбы, представляет собой вкусную пищу» (5, 160). Есть там и удивительный народ, который умирает в осенний Юрьев день и возвращается к жизни в Юрьев день весенний.
Не знаем, верил ли Иван в легенду о Золотой бабе и прочих чудесах Югры. Однако если поначалу он искал здесь Только «мягкое золото» соболя и горностая, то позднее пришел к мысли, что эта земля может таить в себе руду драгоценных и цветных металлов. И тогда великий князь, не теряя времени, решил проверить это предположение.
Ненцы и немцы
Не имея собственных рудников, Москва не имела и мастеров горного дела. Привыкнув использовать западных специалистов в самых различных областях, Иван III зазвал в свои владения и иностранных «рудознатцев». Известно, что он обращался к венгерскому королю с просьбой прислать мастера, «который руду знает, золото и серебро, да которой бы руду... умел разделити с землею» (25, 165).
Неизвестно, каким путем попали в Москву те немецкие и итальянские «геологи», о которых пойдет речь в этом рассказе. Скорее всего, и тех и других ^привез с собой известный московский дипломат Мануил Ралев.
Семья Ралевых происходила из византийской знати, смытой волнами турецкого нашествия (236, 153). В 1485 году в Москву из Константинополя приехал Иван Раль с двумя взрослыми сыновьями – Дмитрием и Мануилом. Это были опытные, искушенные в делах Южной Европы люди. Вскоре братья Дмитрий и Мануил Ралевы стали дипломатическими агентами Ивана III в Италии. Они занимались не только разного рода политическими интригами, но и поиском полезных для Москвы мастеров (271, 190).
В начале 1490 года Дмитрий и Мануил Ралевы вернулись в Москву после долгих странствий по Европе. Обратный путь русского посольства лежал через Любек (271, 190). Возможно, именно здесь Ралевы и нашли тех немцев-«рудознатцев», которые весной 1491 года отправились на поиски печорских сокровищ.
Впрочем, путь немцев в Москву мог быть и другим. В 1486–1492 годах происходил оживленный обмен посольствами между Иваном III и императором Священной Римской империи Фридрихом III (56, 165). Отношения между двумя столь далекими друг от друга государствами не осложнялись какими-либо проблемами, и потому между правителями быстро установилась взаимная «любовь». Их сближала общая вражда с польским королем Казимиром IV. Возможно, вместе с добрыми пожеланиями от Фридриха и его сына, римского короля Максимилиана, московские послы Юрий Траханиот и Василий Кулешин зимой 1490/91 года привезли Ивану и двух немецких «рудознатцев».
В Москве перед «геологами» была поставлена нелегкая задача. В сопровождении русских проводников немцы должны были добраться в низовья реки Печоры. Там в тайге жили «пермские люди» (предки современных коми) и «самоеды» (предки современных ненцев). Согласно рассказам новгородцев, давно посещавших дремучие леса Печоры, здесь можно было найти не только «мягкое золото» – пушнину, но и настоящее золото и серебро. Рассказы эти имели реальное подтверждение. «Закамское серебро» (то есть серебро, поступавшее в виде дани с народов Северного Урала) требовал от новгородцев еще Иван Калита. Летопись сообщает, что дань, которую лесные люди готовы были уплатить новгородцам во время карательного похода 1193 года, состояла не только из пушнины, но и из серебра (23, 40).
Государю не терпелось проверить слухи о золотых и серебряных россыпях на Печоре. На следующий день после праздника Благовещения экспедиция тронулась в путь.
Вологодско-Пермская летопись особо выделяет этот рассказ заголовком: «О золотой руде и о серебряной и о медной».
«Toe же весны (1491 года. – Н.Б.), марта в 26, князь великий послал на Печеру Ивана да Виктора руды искати серебряные, а с ними послал Ондрюка Петрова да Василья Иванова сына Болтина» (50, 286).
(Руководители экспедиции были, по-видимому, знатными устюжанами. В летописях есть известие о том, что в 1490 году некий Семен Болтин собрал отряд устюжан, который, по приказу великого князя, был отправлен на «лежачую» (то есть продолжительную) сторожевую службу в Кострому (55, 97). Очевидно, государь опасался тогда враждебных действий со стороны вятчан, которые в 1489 году были завоеваны московским воеводой Даниилом Щеней. В случае мятежа вятчане могли выйти по Унже на Волгу и напасть на Кострому.)
Семь месяцев ушло на дорогу туда и обратно, а также на поиски самой руды. Однако результат оправдал затраты.
«Toe же осени, октября в 20, приидоша на Москву Ондрюк Петров да Василеи Иванов сын Болтина, что посылал князь великий с ними немец, Ивана да Виктора, на Печеру руды искати серебряные. И они руду нашли серебряную и медяную в великого князя вотчине на реце на Цылме, не доходя Космы реки за полднища, а от Печеры реки за семь днищ. А места того, где нашли, на десяти верстах, а от Москвы до того места, где руду нашли, полчетверты тысячи верст. А нашли руду лета 6999, августа в 8» (50, 287).
На первый взгляд может показаться, что немцы нашли руду в немыслимой глуши. Однако это не совсем так. Серебряное месторождение было обнаружено неподалеку от торной дороги, по которой ходили из Москвы в Югорскую землю. От Устюга дорога шла вверх по Вычегде до самого ее верховья. Неподалеку отсюда, за водоразделом, начиналась река Ижма, приток Печоры. «Начальным сборным пунктом было устье реки Ижмы, оттуда шли Печорой вверх, дальше ее притоком Щугуром, затем переваливали «щелью» через Камень, то есть Уральские горы, и оказывались в долинах рек Сыгвы и Сосьвы, в самом центре Югорской земли» (176, 439).
От устья реки Ижмы (то есть от «начального сборного пункта» Югорского пути) до серебряного месторождения на реке Косме насчитывалось по прямой не более двухсот верст. По тамошним понятиям это было небольшое расстояние.
Итак, серебряную руду нашли почти что «на обочине» древнего Югорского пути. И все же устройство рудника за три с половиной тысячи верст от Москвы, в лесах нижней Печоры, было нелегкой задачей. Однако Иван III уже умел перемещать сотни и тысячи людей туда, куда ему было нужно. И вот ранней весной 1492 года начался новый этап печорской эпопеи.
«Марта в 2 отпустил князь великий Иван Васильевич всеа Русии Мануила Илариева сына Грека (то есть грека Мануила Ралева. – Н. Б.) да с ним своих детей боярских, Василья Иванова сына Болтина да Ивана Брюха Кузьмина сына Коробьина, да Онд-рюшку Петрова, с мастеры с фрязы серебра делати и меди на реце на Цылме, а делавцов (работников. – Н. Б.) с ними, кому руду копати, с Устюга 60 человек, с Двины сто человек, с Пенеги 80 человек, а пермич и вымич, и вычегжан, и усолич сто человек, тем корм провадити в судех до места, а не делати» (176, 288).
Все северные волости должны были выставить работников для осуществления фантастического проекта. На смену мастерам-немцам пришли мастера-«фрязы», то есть итальянцы. Вероятно, итальянцы не захотели ехать в такую даль и глушь без сопровождения своего опекуна Мануила Ралева. И вот еще недавно вращавшийся среди утонченной итальянской знати дипломат вынужден был превратиться в неприхотливого землепроходца. Его ждали таинственные людоеды и вполне реальные таежные комары, сомнительные переправы и многодневные переходы по сплошному бездорожью.
Впрочем, русские дипломаты той эпохи были привычны ко многому. Брат Мануила Ралева Дмитрий, в 1493–1494 годах ездивший заключать договор с Данией, вынужден был из-за вспыхнувшей вражды с ливонцами вместе с датским послом возвращаться Северным морским путем вокруг Скандинавии. Войдя в Белое море, они доплыли до Соловецкого монастыря, а оттуда где водой, а где сушей добрались до Северной Двины. Остальная часть пути была уже не столь сложной: Двиной вверх до Устюга, а оттуда к Москве (271, 231). Общая протяженность этого путешествия составила не менее пяти тысяч километров.
Источники сохранили противоречивые сведения относительно дальнейшей судьбы Печорского рудника – исторического предшественника заполярной Воркуты. Австрийский дипломат Сигизмунд Герберштейн, дважды посещавший Россию при Василии III и собравший много разнообразных сведений о ней, с полной определенностью утверждал: «В этой стране... вовсе нет серебра, кроме того, которое... ввозится туда» (5, 123). Отсюда следует, что рудник на Цильме не действовал уже в первой четверти XVI столетия.
Однако другой иностранец, живший в России во времена Ивана Грозного, в своих записках упоминает реку Цильму и так пишет о ней: «Здесь пластами выходит наружу серебряная руда» (77, 21). Очевидно, непреодолимым препятствием на пути к русскому серебру стала сложность переработки руды в этих глухих и безлюдных краях.
Что же касается грека-землепроходца Мануила Ралева, то он в печорских лесах не засиделся. Известно, что уже в 1495 году он состоял в свите, сопровождавшей «государя всея Руси» в поездке в Новгород (271, 231).
Повторение пройденного
Экзотическая история с печорским рудником разворачивалась на фоне продвижения московских отрядов все дальше в глубь Югры. Непокорность вогуличей заставила Ивана III в 1499 году предпринять еще одну карательную экспедицию в их лесные края...
В далекий поход в Югру летом 1483 года князь Федор Курбский, по-видимому, брал с собой сына Семена. Полученный опыт сослужил тому неплохую службу. Через полтора десятка лет Семену пришлось пройти дорогами отца, но уже в качестве самостоятельного воеводы.
Зимой 1499/1500 года «посла князь великый воевод своих, князя Семена Федоровича Курбьского, да князя Петра Федоровича Ушатого, да Василья Бражниника с силою, с устюжаны, и з двиняны, и с вычегжаны, и с вятчаны на Угорскую землю и на го-гуличи; они же шедшее городы поимаша и землю повоеваша, и князей поймав приведоша на Москву, а иных князей и земскых людей к роте (клятве. – Н. Б.) приведоша по их вере за великого князя, а иных князей многих людей югричь и гогулич тамо побиша; и приидоша на Москву к великому князю вси здрави лета 7008-го, марта» (46, 369).
Северные летописцы сообщают некоторые интересные детали. Весь поход был совершен на лыжах (55, 98). Воины не остались без добычи: «И плененную корысть по себе разделили» (55, 137).
Конкретные причины войны с Югрой не совсем понятны. Вероятно, местные князья были возмущены непомерными требованиями московских сборщиков дани. А может быть, при утверждении мира в 1484 году они не вполне поняли, что значит быть данниками московского государя. Но как бы там ни было, непокорность (или непонятливость) имела для вогуличей печальные последствия...
Эта уникальная по сложности зимняя война в дебрях Югры прославила Семена Курбского среди московских воевод. Сигизмунд Герберштейн считал его выдающимся человеком и даже создал своего рода «словесный портрет» покорителя Югры.
«...Симеон Федорович, от своей отчины Курбы прозванный Курбским, человек старый, сильно истощенный крайним воздержанием и самой строгой жизнью, которую вел с молодых лет. Именно в течение многих лет он воздерживался от употребления мяса, да и рыбой питался только по воскресеньям, вторникам и субботам, а по понедельникам, средам и пятницам во время поста он воздерживался и от нее. Великий князь посылал его в свое время главным воеводой с войском через Пермию в Югру для покорения отдаленных народов. Значительную часть этого пути он совершил пешком из-за глубокого снега, а когда тот растаял, остальную часть пути проплыл на судах и перешел через гору Печору» (5, 154).
Судя по рассказу Герберштейна, можно полагать, что этим железным людям, подарившим Москве богатства Югры, была знакома не только жажда наживы, но и более возвышенные чувства.
В Москве Герберштейн расспрашивал находившегося уже в преклонном возрасте князя Курбского о походе 1499 года, и тот, в частности, вспоминал, что при переходе через Уральский хребет он «потратил семнадцать дней на восхождение на гору и все-таки не смог одолеть ее вершины» (5, 161).
Рука Москвы
Укрепление московской власти на лесном северо-востоке шло медленно, но неуклонно. Одним из проявлений этого процесса стало привлечение местных жителей к военным предприятиям общерусского масштаба. Поначалу Иван III использовал устюжан и двинян только для походов на хорошо известных им направлениях: двинском, вятском, югорском. Однако постепенно география их службы расширяется. В 1490 году устюжане все лето простояли в Костроме. В 1495 году они ходили в составе войска великого князя в набег на северную Финляндию (55, 136). А в 1503 году прежних вольных людей отправили за тысячу верст на запад – сторожить Ивангород, любимое детище великого князя.
В чем состояла военная целесообразность странных на первый взгляд перемещений сторожевых полков через всю страну? Вероятно, Иван III не вполне доверял псковичам, которые тяготились гарнизонной службой в Ивангороде и норовили разбежаться по домам. К тому же они по давнему соседству могли иметь тайные связи с ливонцами. Впрочем, это была лишь одна сторона дела. Другая заключалась в том, что «переселение народов» было важной частью политической стратегии Ивана III.
Железной рукой произвола он перемешивал народы в кипящем котле российской государственности. Продуктом этой адской кухни должен был стать забывший свои местные амбиции и традиции, единый в своей покорности государю российский народ...
Но вернемся в тайгу Северного Урала. Московская политика кнута и пряника приносила свои плоды. И все же покорность местных племенных князьков временами взрывалась мятежом. Покончить с этим можно было только путем создания московского аппарата власти в этом крае. Того же требовали и интересы безопасности от набегов восточных соседей – сибирских татар и неподвластных Москве лесных племен. В итоге на смену правителям из местной родовой знати неизбежно должны были прийти московские воеводы.
Первыми получили своего «генерал-губернатора» пермяки. Устюжская летопись рассказывает об этом под 1505 годом.
«Князь великий Иван Васильевич свел с Великия Перми вотчичя князя Матфия Михаиловича, а на Великую Пермь послал наместника своего князя Василья Андреивичя Ковра. Сей же бысть первый от русских князей» (55, 99).
Троюродный брат первого покорителя Югры князя Федора Пестрого, Василий Ковер, был храбрым и опытным воеводой. Едва добравшись до своего нового места службы, он принужден был вступить в бой с сибирскими татарами.
«А приехал в неделю цветную (16 марта. – Н. Б.), а в понедильник на страстной недели рать пришла без вести ис Тюмени, Кулук салтан Ивака царев сын с братьею и с детми. Города не взяли, а землю Нижнюю извоивали, а Усолье на Каме русаков вывели и высекли.
А князь Василеи Ковер на поле воде (в половодье. – Н. Б.) в погоню послал русаков в судех. И они догнали их в Сылве на перевозе, заднюю заставу, да и побили» (55, 99).
В Великой Перми, на Печоре и в Югре московские воеводы строили бревенчатые городки-крепости в устьях рек, приводили к присяге на верность Москве местных родовых вождей и старейшин. Лесной край постепенно врастал в Московское государство. Однако развитию этого процесса препятствовало существование Казанского ханства. Его ликвидация в 1552 году в корне изменила геополитическую ситуацию на востоке.
Посох Стефана Пермского
Большую роль в освоении края играла церковь. Обращение язычников в христианство считалось подвигом, близким к служению апостолов. На эту стезю первыми шли люди пламенной веры, готовые пострадать и даже умереть за Христа.
Из Устюга начал свой жизненный, а потом и проповеднический путь «апостол Перми» Стефан Храп. Он обращал в христианство лесных людей, живших в бассейне Вычегды. Восхищенный мужеством миссионера и довольный результатами его деятельности, Дмитрий Донской выхлопотал для него епископский сан. Столицей новой Пермской епархии стало большое село Усть-Вымь в среднем течении Вычегды.
Пермские владыки исполняли свой пастырский долг среди бедности, невежества и затаенной враждебности местного населения. Возможно, именно поэтому сюда присылали из Москвы не честолюбцев и стяжателей, а истинных подвижников веры. Им часто приходилось выступать в роли посредников между своими подопечными и московскими властями. Одновременно они старались примирить враждовавшие роды и племена лесных людей. Эта миссия была не только сложной, но и опасной. Пермский владыка Питирим был убит вогуличами 19 августа 1456 года.
Даже в начале XVI столетия миссионерская деятельность среди лесных народов оставалась трудным и опасным делом. Вот что говорит об этом Си-гизмунд Герберштейн:
«Монахи-отшельники давно уже привлекли в веру Христову значительную часть идолопоклонников, долго и усиленно сея у них слово Божье. И по сей день отправляются они в разные страны, расположенные к северу и востоку, куда добраться возможно не иначе как с величайшими трудами и, вследствие голода, опасностью для жизни, не надеясь получить от этого никакой выгоды, которой и не ищут; подкрепляя иногда Христово учение и своей смертью, они ищут только совершить богоугодное дело, призвать на путь истины души многих...» (5, 106).
До наших дней сохранился старинный деревянный посох, принадлежавший, согласно преданию, святому Стефану Пермскому (217, 34). В середине XV столетия он был украшен резьбой по кости. В ней представлены различные сцены из жизни святого. Эту реликвию – символ миссионерского служения десятков и сотен подвижников – Русская церковь по праву может считать неоспоримым свидетельством своих исторических заслуг.
Глава XI
Дикий Юг. Там
Когда я вступил в их среду,
мне совершенно представилось,
будто я попал в какой-то другой мир.
Гильом де Рубрук
Много лет назад, когда наша страна на карте мира была больше похожа на яблоко, чем на огрызок от яблока, я ехал на упрямом уазике из Гунея в Токчин. Вокруг расстилалась уходящая до самого горизонта забайкальская степь. День клонился к вечеру. От низких сопок ложились тяжелые длинные тени.
Каждый подъем дороги открывал новые сочетания округлых желтовато-зеленых холмов и бесконечной равнины. Разнообразие в однообразии или, напротив, однообразие в разнообразии – таков был завораживающий мотив этой земли.
Казалось, будто волнистая равнина еще не вполне утратила мягкость божественной глины. Она еще не окаменела, не остыла. От нее исходило тепло глубинных недр Земли. Ее с любовью гладила скользящая по ней тень от облака.
Первозданную красоту Великой степи нигде не искажали следы человека. Лишь белая дорога, петляя между холмов, тонкой ниткой тянулась на запад.
Слева от дороги в оправе цветущих лугов струился воспетый древними монгольскими сказаниями «голубой Онон». На его берегах родился «потрясатель Вселенной» Чингисхан...
Воздух был так чист и прозрачен, как это бывает только в степи. Его хрустальная оптика порождала иллюзии. Гряда холмов на горизонте была видна так отчетливо, что казалась не столь уж далекой.
Объехав очередную сопку, мы остановились на краю распаханного поля. Грохот мотора умолк. Нас окружила глубокая тишина. Хлопнувшая за спиной дверца машины прогремела пушечным выстрелом.
Я вышел из машины и пошел вперед по дороге. Слева по склону холма тянулось вспаханное поле. Его сухая серая земля никак не соответствовала моим представлениям о плодородной почве.
Вскоре я заметил, что пахота рядом с обочиной дороги усыпана мелкими белыми камушками. На первый взгляд они напоминали обычный битый щебень. Однако, подняв один такой камушек и рассмотрев его поближе, я был поражен неожиданным открытием. На моей ладони лежал отнюдь не известняк. Сквозь белую скорлупу таинственно глядел голубоватый агат.
Охваченный азартом собирателя, я принялся пересматривать все подряд. И скоро мой карман уже оттягивала целая горсть этих нечаянных степных драгоценностей...
Прошли годы. Степные агаты давно уже сгинули в хаосе каких-то бесконечных переездов. Но в памяти осталось это острое ощущение внезапного счастья, когда сухая мертвая земля, способная рождать одни колючки, вдруг выбросила передо мною россыпь мерцающих кристаллов.
Трава емшан
Вращаясь в бесконечном круге летних и зимних кочевий, дети степей почти не отделяли себя от природы. Степь была их большим домом, а звездное небо – надежной крышей. Размеренность жизни приучала их к спокойствию, а постоянное общение с животными избавляло от необходимости подыскивать слова. Поэтому они были спокойны и немногословны.
Их обожженные солнцем и выдубленные ветром плоские лица покрывал вечный загар. Выражение этих лиц мало менялось и казалось маской невозмутимости. Сидящий на коне кочевник был живым подобием бронзовой статуи.
Погруженные в природу, они едва ли задумывались над смыслом бытия. Да и саму эту природу они воспринимали как данность, как продолжение себя. Во всяком случае, они не имели привычки любоваться ею так, как это делают приехавшие «на природу» горожане. Ведь для человека, живущего на земле, восход солнца – это прежде всего начало трудового дня.
Однако стоило кочевнику оторваться от привычной «окружающей среды», – и он начинал тосковать. Могучее очарование степей стучало в его сердце, как пепел Клааса...
«Посмотри на русского человека; найдешь его задумчива», – говаривал Радищев. Для склонного к задумчивости русского человека степная нирвана всегда была великим соблазном. Быть может, именно поэтому русские летописцы много веков сохраняли удивительный «заговор молчания» по отношению ко всему, что связано с жизнью Великой степи. На эту тему словно наложен был какой-то негласный запрет. «Поганые» появлялись на страницах летописей только как грабители и разбойники. И лишь изредка сквозь это загадочное молчание можно услышать живые голоса степного мира. Одно из таких редких исключений – знаменитая история о траве емшан. Вероятно, она пленила летописца своей мудростью и красотой. Напомним содержание этой древней степной легенды.
Великий князь киевский Владимир Мономах нанес половцам ряд сокрушительных поражений. Уцелевшие орды рассеялись кто куда. В степях по Северскому Донцу остался один лишь хан Сырчан. Узнав о смерти Владимира Мономаха, обрадованный Сырчан стал звать обратно в степи своего родича хана Отрока. Тот со своими людьми, спасаясь от русских, ушел на Северный Кавказ. Местные правители встретили его с честью и поселили в самых благодатных местах.
Зная, что Отрок доволен новой жизнью и не желает возвращаться в степь, Сырчан отправил к нему в качестве посла своего последнего придворного музыканта – «гудца» по имени Орь. На прощание хан велел послу: «Молви же ему моя словеса, пой же ему песни половецкия. Оже ти не восхочеть, дай ему поухати (понюхать. – Н. Б.) зелья (травы. – Н. Б.), именем евшан».
Хан Отрок встретил посла холодно. Он наотрез отказался вернуться в степь. Не стал он слушать и песни половецкие. И тогда Орь пустил в ход последнее средство. Он вытащил из-за пазухи ветку степной полыни («травы емшан») и дал ее понюхать хану.
«Оному же обухавшю, и восплакавшю, рче: «Да луче есть на своей земле костью лечи, и не ли на чюже славну быти». И приде во свою землю» (29, 236).
Под скрип колес
Запах полыни и тающий в бесконечности горизонт – это, так сказать, «поэзия» степной жизни. Но была у нее и своя «проза». Грязь и убожество войлочного дома... Кислый запах овчины и давно не мытых человеческих тел... Назойливые насекомые – вечные спутники домашних животных... И наконец, все те же однообразные звуки – блеяние овец, мычание коров и скрип телег...
Кочевники никогда не смазывали деревянных осей своих повозок. Вся жизнь степняка проходила под аккомпанемент однообразного и унылого звука– скрипа деревянных колес. Под этот звук он уходил и в мир иной. Анонимный автор «Сокровенного сказания» – уникального памятника древнемонгольской литературы середины XIII столетия, рассказывая о смерти Чингисхана, оплакивает его в таких словах:
«Отошел ты, государь мой,
Став поклажей скрипучей телеги...» (17, 69).
Неизвестный автор «Задоншины» так изобразил приближение татар: «Уже бо въскрипели телегы межу Доном и Непром, идут хинове на Русскую землю!» (30, 100).
Современному горожанину трудно не содрогнуться от этой дикой музыки. Но если все же вы однажды заметите, что скрип несмазанных колес перестал раздражать ваш слух, – можете поздравить себя: вы пробудили в себе спящие гены степной цивилизации.
Достигнув этой акустической толерантности, вы, быть может, откроете кое-что новое и в древнерусской литературе. Я, например, никогда не мог понять: отчего автор «Слова о полку Игореве» так нахваливал скрип половецких телег, сравнивая его с криком летящего в облаках лебедя. «А половци неготовами дорогами побегоша к Дону великому: крычат телегы полуношы, рцы, лебеди роспущени». Согласитесь, что это довольно смелое сравнение. Так, может быть, не так уж и неправы те, кто полагает, что в жилах автора поэмы текла степная кровь?
И все же мы не случайно назвали эту главу «Дикий юг». Для русских людей степь всегда была прежде всего «другим миром». Они называли ее «Диким полем». Образ жизни кочевников-степняков казался нашим предкам «диким», то есть первозданным и примитивным. И если степь и манила русского человека, то лишь как манит все непонятное и запретное.
Мои друзья этнографы давно убедили меня в том, что в мире нет «передовых» и «отсталых» народов; что каждая культура может быть понята и по достоинству оценена только в контексте данного социума. Все это, несомненно, так.
Однако не будем слишком буквально воспринимать любые истины. Доверимся интуиции слов. И если мы и ошибемся, то в компании с Пушкиным. Ведь это он сказал: «Уважение к минувшему – вот черта, отличающая образованность от дикости; кочующие племена не имеют ни истории, ни дворянства» (220, 292).
Медленное время
Но вернемся на Онон. Здесь все та же предвечная тишина Великой степи. Под сенью этой тишины мы можем послушать свидетелей повседневной жизни кочевников в период «татаро-монгольского ига» – итальянца Плано Карпини и фламандца Гильома Рубрука. Первый ездил к татарам в 1245–1247 годах в качестве посла римского папы Иннокентия IV. Второй представлял интересы французского короля Людовика Святого и путешествовал к великому хану в 1253–1255 годах. Оба они написали подробные воспоминания обо всем, что видели и слышали в степях. Хорошим дополнением к рассказам Плано Карпини и Рубрука может служить книга венецианца Марко Поло, много лет прожившего при дворе внука Чингисхана – великого хана Хубилая. Много интересного содержат записки китайских дипломатов и арабских путешественников, посещавших монголов в их городах и кочевьях.
Конечно, мы не забыли о том, что хронологической осью, вокруг которой вращается наше повествование, служит роковой 1492 год. Однако в истории, как в провинциальном ресторане, приносят не то, что значится в меню, а то, что есть на кухне. «Съеское» имя не забывалось и могло использоваться как основное или как прозвище (22, 95).
«Детское» имя ребенку часто давалось по какому-то случайному обстоятельству или событию в момент его рождения. Чингисхан при рождении был наречен Тэмуджином, так как в это время его отец одержал победу над вождем племени татар по имени Тэмуджин-Угэ. Старший сын Чингисхана был назван Джучи, так как появился на свет внезапно. Имя другого сына, Угедей, означало «стремящийся вверх». Впрочем, это имя будущий великий хан взял себе вместо неизвестного детского имени, которое ему не нравилось. Младший сын Чингисхана носил имя Толуй, то есть «Зеркало» (65, 69).
Один из внуков Чингисхана был назван Каши, так как в это время его дед завоевал область Каши. Этот Каши умер в молодых годах от чрезмерного пьянства. После этого имя Каши монголы объявили запретным, приносящим несчастье (66, 12).
Иногда имя означало определенное достоинство или преимущество, которым должен был отличаться тот, кто носил это имя. Так, например, Бату (в русском произношении – Батый) означает «крепкий», «могучий».
Часто имена призваны были сохранить и как бы «спрятать» ребенка от злых духов. Если, например, в семье часто умирали мальчики, то очередного мальчика называли «Девочкой». В целом «ассортимент» имен у монголов был очень широким. Однако фамилий и сложных имен, как у китайцев, они не знали (174, 140).
Едва научившись ходить, ребенок уже тянулся к лошади. «Дети их, – говорит Плано Карпини, – когда им два или три года от роду, сразу же начинают ездить верхом и управляют лошадьми и скачут на них, и им дается лук сообразно их возрасту, и они учатся пускать стрелы, ибо они очень ловки, а также смелы» (6, 43).
Важным событием в жизни мальчика считалась первая самостоятельная охота. «Обычай же монголов таков, что в первый раз, когда мальчики охотятся, их большому пальцу на руке делают смазку, то есть его натирают мясом и жиром» (65, 230). Смысл обряда заключался в пожелании, чтобы отныне будущий мужчина всегда имел удачную охоту и мог прокормить себя и своих близких.
Шли годы. Мальчик превращался в юношу. Вступление юноши в брак было делом всей семьи, а иногда целого рода. Согласно традиции за невесту следовало выплатить своего рода выкуп – калым. Его размеры устанавливались в результате длительных переговоров между родственниками жениха и невесты. Естественно, родители хотели «продать» свою дочь подороже. Из-за этого невесты часто «засиживались в девках».
До полной выплаты калыма жениху категорически воспрещалось вступать в супружеские отношения со своей избранницей. Случалось, что выплата калыма производилась частями и растягивалась на несколько лет. Иногда жених «отрабатывал» калым в хозяйстве своего тестя. Утешением для него служила надежда на хорошее приданое невесты.
Для сватовства и обсуждения связанных с браком вопросов жених и его родичи несколько раз приезжали к родителям невесты. И каждый такой визит сопровождался обменом ритуальными подарками.
Но вот наступал долгожданный день. Родители невесты устраивали свадебное пиршество. На него принято было собирать всю многочисленную родню. Веселье сопровождалось известным у многих народов обычаем поиска женихом и его друзьями спрятавшейся невесты.
Задержимся на степной свадьбе подольше, чтобы посмотреть, как выглядели жених и невеста.
Монгольские мужчины были скуластыми, узкоглазыми и низкорослыми. Лицо украшали редкая маленькая бородка и усы. Плано Карпини замечает, что этими чертами они выделялись среди других племен и народов (6, 67).
Жених и невеста были одеты в традиционные монгольские халаты, запахнутые слева направо.
Женские халаты были несколько длиннее, чем мужские. «Девушек же и молодых женщин с большим трудом можно отличить от мужчин, так как они одеваются во всем так, как мужчины» (6, 34). Сходной была и обувь: широкие сапоги с острыми загнутыми носками (198, 70).
Личные вкусы носителя халата проявлялись в расцветке и рисунках на ткани. «Цвет одежд выбирается красный, фиолетовый, пурпуровый и зеленый. Рисунки на тканях – изображения Солнца, Луны, дракона и феникса. И это без различий между благородными и подлыми» (174, 140).
Халаты туго подпоясывали узкими полосками скрученного шелка красного или фиолетового цвета. В мужской одежде пояс играл особую роль. Он символизировал социальное положение и личные достоинства (богатство, силу, мужество) его обладателя. Одновременно он служил оберегом от злых духов (131, 118). Поэтому монголы не жалели средств для приобретения дорогих и красивых поясов.
(Примечательно, что и в завещаниях московских князей XIV–XV веков пояса с монгольскими названиями упоминаются среди самых ценных вещей.)
В холодное время поверх халатов монголы надевали шубы, вывернутые мехом наружу. У простых степняков эти шубы делались из овчины, у знатных– из меха пушного зверя. Соболиный мех ценился более других не только за красоту и тепло, но также и потому, что в нем не заводились вши (73, 298).
Облаченные в меха косматые всадники представляли весьма колоритное зрелище. Впрочем, мех – это одежда совершенно особого рода. Забравшись в шкуры убитых ими зверей, люди бессознательно воспринимали от них нечто звериное. Помимо прочего, шуба из дорогого меха служила и признаком высокого социального положения человека.
Прическа мужчины была весьма замысловатой. Китайские косички встречались здесь с буйным запорожским «хохлом». «Мужчины выбривают себе на макушке головы четырехугольник и с передних углов ведут бритье макушки головы до висков. Они бреют также виски и шею до верхушки впадины затылка, а лоб до макушки, на которой оставляют пучок волос, спускающийся до бровей. В углах затылка они оставляют волосы, из которых делают косы, которые заплетают, завязывая узлом до ушей» (6, 98).
Замужняя женщина своим внешним видом должна отличаться от девушки. Таков был всеобщий закон древности. Поэтому «на следующий день после свадьбы она бреет себе череп с середины головы в направлении ко лбу» (6, 98). После этого она надевала на голову знаменитую «бокку»: собранный из древесной коры и обтянутый шелковой тканью высокий цилиндр. Верхняя часть бокки делалась прямоугольной. Ее украшал своего рода «букет» из стеблей трав, птичьих перьев или тростинок. Для устойчивости все это сооружение крепилось шнурком, завязанным под подбородком.
Описывая вид степных дам, едущих на лошадях в своих бокках, Рубрук не без юмора замечает, что «если смотреть на них издали, они кажутся солдатами, имеющими на головах шлемы с поднятыми копьями» (6, 99).
Вообще же монгольские «хатуни», конечно, мало соответствовали западноевропейским представлениям о женственности и красоте.
«И все женщины сидят на лошадях, как мужчины, расставляя бедра в разные стороны, и они подвязывают свои куколи (широкие распашные балахоны с завязками на правом боку. – Н. Б.) по чреслам шелковой тканью небесного цвета, другую же повязку прикрепляют к грудям, а под глазами подвязывают кусок белой материи; эти куски спускаются на грудь. Все женщины удивительно тучны; и та, у которой нос меньше других, считается более красивой».
К этому можно добавить, что степные женщины часто натирали себе лицо черной мазью, предохранявшей кожу от ветра и солнца. «Они также безобразят себя, позорно разрисовывая себе лицо», –замечает по этому поводу Рубрук (6, 99). В одной из глав своей книги он рисует своего рода словесный портрет знатной монголки, жены военачальника Скатая: «...Рядом с ним сидела его жена, о которой я вправду полагал, что она отрезала себе между глаз нос, чтобы быть более курносой, ибо у нее там ничего не осталось от носа. И она намазала это место, а также и брови какой-то черной мазью, что было весьма отвратительно в наших глазах» (6, 103).
Впрочем, манера мазать лицо чем-то вроде гуталина была, по-видимому, некоторым изыском. Гораздо чаще монголки использовали для украшения лица желтые китайские белила (22, 75).
(Возможно, влиянием степной моды объясняется и шокировавшая иностранцев привычка русских женщин XVI столетия злоупотреблять белилами и румянами.)
Но вот отшумела степная свадьба и наступили семейные будни.
«Обязанность женщин состоит в том, чтобы править повозками, ставить на них жилища и снимать их, доить коров, делать масло и грут (овечий сыр. – Н. Б), приготовлять шкуры и сшивать их... Они шьют также сандалии, башмаки и другое платье... Они делают также войлок и покрывают дома» (6, 99). Кроме того, женщины охраняли стада овец и коз и доили их. Пасти овец считалось делом, недостойным взрослого мужчины (22, 105).
Серьезная «льгота» для монгольских женщин состояла в том, что они не стирали белье и не мыли посуду. Причина заключалась в том, что посуду монголы ополаскивали кипящей в котле похлебкой, а одежду не стирали вовсе. «Они не снимают и не стирают одежду до тех пор, пока она не износится» (22, 75).
Избавленный от домашних дел, мужчина, однако, имел свой собственный круг обязанностей. Он занимался изготовлением оружия и конского набора, строил юрту и повозку, караулил табуны лошадей и доил кобылиц. Из молока кобылиц степняки готовили свой любимый напиток – кумыс.
Молодая семья справляла себе новую кибитку и отправлялась в путь по незримым дорогам степей. Женщина правила скрипучей повозкой, которую тянули верблюды или быки. Скорость передвижения была крайне мала и ограничена неторопливым шагом щиплющего траву стада овец.
Впрочем, монголы, конечно, больше стояли на месте, чем ехали. За год они делали всего около десятка перекочевок (131, 16).
Добравшись до новой стоянки, монгольская семья ставила там свой войлочный дом – юрту. Деревянный каркас юрты в разобранном виде перевозили на волах или верблюдах. Установка юрты занимала около часа. Впрочем, встречались и юрты, которые перевозили в собранном виде на огромных деревянных платформах (22, 191).
Вокруг жилой юрты в определенном порядке размещали малую юрту для хозяйственной утвари, загон для скота, повозку, коновязь (два столба с натянутой между ними веревкой), прикрытую шкурами кучу сухого навоза – топлива для очага, а также шалаш-нужник (131, 26).
В юрте существовало строгое разделение пространства. Сам хозяин располагался в «мужской», западной части юрты, а женщины – в восточной. На стоянках монгольская юрта обязательно ставилась дверью на юг. У тюркских народов принято было обращать войлочный дом дверью к востоку (131, 26).
В центре юрты разжигали очаг, топливом для которого за отсутствием в степи дров служил аргал – сухой коровий и бычачий навоз. Из него же делали фитили для светильников, которые вместо масла заправляли бараньим жиром (174, 139).