Сложнее обстояло дело с западными соседями России. Близкие нам по этническим признакам, исповедующие христианскую религию, народы Восточной, Центральной и Северной Европы, в принципе, могли бы стать для России добрыми друзьями, сотрудниками в общей созидательной работе. Однако судьба распорядилась иначе. Многочисленные вторжения шведов, немцев, поляков на территорию России заставляли русских смотреть на них как на вечных врагов. Военно-политическое противостояние усугублялось религиозным (а позднее идеологическим) антагонизмом. В итоге Запад стал восприниматься русскими как некая потенциально опасная, коварная и беспощадная сила. В свою очередь западные соседи привыкли смотреть на Россию как на своего рода грозовую тучу, постоянно нависающую над их восточной границей.
Так замыкался геополитический круг и возникало ощущение исторического одиночества. Это чувство отчетливо высказал император Александр III в своем известном суждении о том, что у России есть только два союзника: ее армия и флот.
Глава VIII
Столица: вид с колокольни
Заниматься собиранием коллекций,
конечно, хорошее дело, но еще лучше
совершать прогулки.
Анатоль Франс
Трудно передать словами неизъяснимую прелесть старых колоколен. То здесь, то там поднимаются они, словно свечи, над однообразным ландшафтом Русской равнины. Рядом с ними кажутся неловкими и приземистыми даже самые утонченные из церквей.
Одинокие на своей высоте, они словно остановились в раздумье где-то на полпути между небом и землей. Их собеседники – птицы да облака. Их цель – зенит небес, куда возносят они свои кресты.
До последней песчинки пропитавшись небом, они знают цену молчанию. Но когда настает время говорить, их медный голос слышат даже глухие...
Подойдем поближе к одному из этих маяков вечности. Наша колокольня – на окраине маленького, но очень старого города, широкой дугой растянувшегося вдоль берега озера. И хоть от Москвы его отделяют три или четыре сотни верст, – но к древней Москве отсюда ближе, чем от ворот Кремля...
Лестница в стене
Взойдем на истертые ступени церковного крыльца. Пройдем через дохнувший ладаном и святой бедностью притвор. Отыщем где-то сбоку, в закутке, неприметную низенькую дверцу. За нею – проложенная в толще стены лестница на колокольню.
И вот уже мы с трудом поднимаемся по узкому сводчатому ходу. Здесь сумрачно и жутковато. Под ногами – высокие ступени. Со всех сторон – глухие тяжелые стены. Кажется, что ты попал в какой-то средневековый каменный мешок, из которого нет ни выхода, ни спасения. Вокруг вот-вот сомкнется вечная тьма подземелья.
Но смелее вперед. Проберемся через теснину, одолеем одну за другой еще дюжину гигантских ступеней. И наконец за поворотом забрезжит слабый луч света. Здесь еще не конец пути, но его преполовение. Мудрые старые мастера где-то на середине восхождения предусмотрительно устроили в глухой стене оконце-продух. Оно не велико, всего лишь в два кирпича. Но это уже надежда, утешение. И как отраден этот луч света, этот глоток свежего воздуха во тьме бесконечной каменной щели.
Постояв немного у оконца, опять пойдем вверх, спотыкаясь о выбоины ступеней, обтирая плечами сыроватые камни, пригибая голову под низкими сводами.
Труден путь по лестнице к небу. Эту истину знали наши древние подвижники. О ней же напоминает каждой своей ступенью и эта тесная лестница на колокольню. Но всякий путь имеет свой конец и всякий труд – свое вознаграждение. И вот уже позади последние ступени. Щурясь от ослепительного солнца, мы словно заново появляемся из мрака небытия на свет Божий. Свежий ветер с далеких полей дарит нас благоуханием летнего дня.
Мы на площадке нижнего яруса. Каменная громада колокольни уже не давит своей тяжестью, а придает уверенность твердой опоры. В округлых очертаниях пролетов город раскрывается словно древний складень.
Отсюда он кажется все еще близким, но уже необычным. Раздвинулись улицы, вдали сверкнула река, и темной полосой прочертил горизонт далекий лес. И все привычное внизу – дома, люди, лошади, собаки – вдруг стало каким-то обобщенным. Видно все и всех сразу, но – без мелочей. И в этом внезапном изменении масштаба жизни угадывается что-то важное, поучительное. Таково таинственное очарование высоты.
Но путь не окончен. Колокольня готова поднять нас еще выше. Наш проводник – скрипучая лестница с шаткими перилами. Карабкаемся, затаив дыхание и стараясь не глядеть вниз. И вот уже мы на ярусе звона.
Люди внизу стали еще меньше, а мир – еще шире. А над самой головой разверз свое медное жерло колокол. Из его темных недр свисает похожий на гигантскую палицу многопудовый язык.
Вот он, совсем рядом, этот удивительный инструмент, при помощи которого небо разговаривает с землей. Можно погладить его шершавый холодный бок, слегка постучать по дремлющему металлу.
И тут возникает непреодолимое желание – потянуть за толстую веревку, раскачать тяжелый язык и разбудить медного великана.
Загудит колокол – и люди внизу разом прекратят свою суету, разогнут спины, поднимут лица к небу. Они послушны зову колокола.
Но не станем будить «глагол времен». Перекрестившись, поднимемся еще выше, на самый верхний ярус колокольни, – туда, где на крепких дубовых брусьях расселось целое семейство младших родственников большого колокола – беспечных колоколов-подголосков.
Здесь, на самом верху, – царство птиц и облаков. Город внизу почти исчез. И только небо склоняется над колокольней, окутывая ее своим жемчужным сиянием.
Голос Ивана Великого
Триумфом московских колоколов была Пасха. В 1492 году она пришлась на 22 апреля.
Колокола начинали свою главную песнь в ночь с субботы на воскресенье, когда раскрывались церковные двери и со всех сторон раздавалось ликующее тысячеустое «Христос воскрес!».
Согласно древней традиции первым подавал свой властный голос большой колокол-благовестник на колокольне кремлевского Успенского собора. Колокольню построил еще Иван Калита. Она представляла собой восьмигранную белокаменную башню.
Верхнюю часть башни прорезали арки, в пролетах которых размещались большие и малые колокола (145,78).
В нижней части башни князь Иван Данилович велел устроить маленькую церковь во имя своего небесного покровителя – святого Иоанна Лествичника. По названию этой церкви москвичи издавна называли колокольню Иван Великий.
Отливка колоколов была делом сложным и дорогостоящим. Построив колокольню, Калита так и не успел оснастить ее полным хором медных голосов. Дело отца пришлось довершать сыновьям – Семену Гордому и Ивану Красному.
Обычно колокол украшали надписью, где сообщалось, при каком государе и при каком иерархе он был отлит. Западноевропейские мастера (одним из которых, судя по прозвищу, был и создатель первых московских колоколов Борис Римлянин) любили украшать свои творения изображениями святых и гордым девизом из Священного Писания – «Если Бог с нами, – то кто против нас?!».
Не знаем, дошли ли колокола Семена Гордого до 1492 года. Москва за эти полтора века много раз выгорала так сильно, что даже каменные стены кремлевских соборов давали трещины. От неимоверного жара колокола расплавлялись и таяли, как сосульки под весенним солнцем.
Но как бы там ни было, именно могучий глас Ивана Великого первым пронесся над Москвой в эту пасхальную ночь. И в ответ ему разом грянули «во все колокола» московские храмы.
Оглушительный звон, поднявшийся с ночи, стоял над Москвой и во весь день Светлого Христова Воскресения. Возле колоколен выстраивались длинные очереди. Многие миряне считали своим долгом лично позвонить в колокол во славу воскресшего Господа нашего Иисуса Христа.
Люди прогуливались по улицам, приветствуя друг друга возгласами «Христос воскрес!» и отвечая обязательным «Воистину воскрес!». Религиозное возбуждение смешивалось в их сердцах с радостью
191
по случаю окончания долгого и строгого Великого поста. Настроение поднимала и апрельская теплынь. «В апреле земля преет», – гласит старинная поговорка. Проснувшиеся силы природы бродили в жилах и у людей.
Для духовенства Пасха и вся следовавшая за ней Светлая неделя были своего рода «страдной порой». Здесь, по пословице, «день год кормит». Каждый священник устраивал в своем приходе процессию с крестами и иконами. Заходя в дома прихожан, клирики молились о благополучии их обитателей и собирали щедрую милостыню.
Звонарь и ласточки
«Nullus enim locus sine genio est!» – гласит латинская поговорка. «У каждого места есть свой гений!»
Своего «гения» имела и Соборная площадь московского Кремля. Это был старый звонарь, который жил в тесной каморке под колокольней.
Напрасно искать его имя в летописях. Для историка он не имеет имени, а значит, и вообще не существует. Однако его шаркающую походку помнят древние камни Соборной площади.
Каждый раз, переводя дыхание после восхождения, он привычно оглядывал город с высоты и шептал одну короткую молитву. В ней он просил Господа и его Пречистую Матерь смилостивиться над грешными москвичами, даровать им мир и благополучие, избавить их от всяких бед и напастей. И кто знает, не его ли молитвой, услышанной на близких от него небесах, спасалась столица Руси...
Под мерный гул холодной меди его душа давно уснула для земных страстей. Однако, поднявшись над земным, он всем сердцем полюбил небесное – вечный круг небосвода и зыбкие очертания облаков, ветер далеких лесов и блеск зарниц.
Но более всего он полюбил ласточек. Подобно ангелам, они жили в воздушной стихии и никогда не садились на землю. Они лепили свои гнезда на уступах колокольни, под ее благовест растили своих птенцов, а осенью по воле Божьей уносились куда-то в неведомые южные страны.
«Взгляните на птиц небесных...» – говорил Спаситель. И старый звонарь, следуя этому совету, подолгу наблюдал за тем, как ласточки острыми крыльями чертили в небе над Москвой свои таинственные узоры.
Ни глупые галки, ни хитрые вороны, ни суетливые воробьи не существовали для звонаря. Москва была для него городом колоколов и ласточек.
Небесная топография
Что же мог увидеть вокруг наш старый звонарь, медленно поднявшийся по ступеням соборной колокольни солнечным утром 22 апреля 1492 года?
С этой высоты Москва была видна как на ладони. Рядом, у самой колокольни, напрягал могучие своды и возносил к небесам свои круглящиеся главы новый Успенский собор. За ним теснилось причудливое скопище построек Кремля – дворцов и подворий, изб и амбаров, церквей и колоколен, островерхих теремов и высоких глухих заборов.
От Соборной площади расходились узкие улочки, ведущие к проездным башням Кремля – Боровицкой, Троицкой, Никольской, Фроловской (Спасской) и Константино-Еленинской. Вынырнув из-под башни, улочки превращались в дороги, расходившиеся из Москвы в разные стороны.
У Никольской башни начиналась большая дорога, которая вела на северо-восток. Глядя на нее, звонарь всегда крестился и кланялся, словно перед иконой. Ведь это была главная дорога Святой Руси. Сквозь леса и болота она вела на Маковец, к монастырю святого Сергия, а дальше – к святыням Переславля-Залесского и Ростова, к Ярославлю и к тихим обителям за Волгой.
Другая дорога, уходившая от Фроловской башни, сбегала вниз к Москве-реке. Прильнув к ее левому берегу, она устремлялась на юго-восток, в сторону Коломны и Рязани. В раннем и далеком детстве не раз слышал звонарь от своего деда рассказ о том, как по этой истоптанной, пыльной дороге уходили из Москвы на Куликово поле железные Полки Дмитрия Донского.
За Боровицкими воротами Кремля расходились каждая на свой удел еще две дороги – на запад (в Звенигород, Можайск и Смоленск) и на северо-запад (в Волоколамск, Тверь и Великий Новгород). И этим древним дорогам было о чем вспомнить. Из своих ранних лет помнил звонарь, как Можайская дорога грозила Москве внезапным налетом лихих удельных князей – Ивана Можайского и Юрия Звенигородского. А по тверской дороге привезли в ликующую Москву новгородский вечевой колокол – тот самый, что смиренно висел теперь на соборной колокольне, знаменуя победу Москвы над гордым хозяином Русского Севера.
Треугольник Кремля в основании своем, с юга, был обрамлен синей лентой Москвы-реки, а с севера – запруженной и широко разлившейся Неглинкой. Восточную сторону прочерчивала полоса каменных стен, за которыми раскинулась торговая площадь, позднее названная Красной. Дальше к востоку, словно огромный муравейник, копошился «великий посад» – главный торгово-ремесленный район города. Его усадьбы занимали пространство между современной Никольской улицей и ее продолжением – улицей Сретенкой на севере и Москвой-рекой на юге.
Восточная граница «великого посада» по мере его роста отодвигалась все дальше и дальше. Во времена Ивана III она достигла современного бульварного кольца.
Частые боевые тревоги заставляли московских правителей заботиться о надежном прикрытии наиболее уязвимой для внезапного нападения северовосточной окраины города. Великий князь Василий I приказал прокопать длинный ров от современной Лубянской площади до Москвы-реки. Однако из-за большого объема работ и сопротивления горожан, чьи усадьбы оказывались на пути строителей, дело сильно затянулось. Первое упоминание в московских летописях об этом рве как о существующем относится к 1468 году (256, 70). Таким же рвом к середине XV века была окружена и северная часть Москвы – Занеглименье (256, 79).
Позднее, в 1508 году, итальянский мастер Алевиз Фрязин выкопал глубокий и широкий ров вдоль восточной стены Кремля, соединивший Москву-реку с Неглинкой. В результате Кремль превратился в окруженный водой неприступный остров. А еще позже, в 1547 году, другой итальянец, Петрок Фрязин, окружил «великий посад» высокой каменной стеной, которую москвичи прозвали Китай-город.
Сверху отчетливо видны были особенности застройки тогдашней Москвы: отсутствие какого-либо заранее принятого плана и готовность идти на уступки природе и ландшафту. Впрочем, во всем любивший порядок великий князь Иван III установил единую меру ширины для московских улиц и отодвинул посад подальше от Кремля.
Следуя логике жизни, Москва вытягивалась длинными языками вдоль больших дорог, ведущих в другие города. Начинаясь как улицы, расходившиеся веером от Кремля, дороги через две-три версты скрывались в лесах, обступавших Москву со всех сторон.
Лес был колыбелью Москвы, ее хранителем и воспитателем. Она родилась под шум векового бора. Лес дал Москве не только безопасность, но и удивительную способность быстро воскресать из пепла после самого опустошительного пожара.
Среди неоглядного леса тут и там виднелись широкие поляны, на которых грудились несколько десятков избушек, окруженных широкими ломтями пашни. То были старинные подмосковные села – Кудрине, Напрудное, Котлы, Хвостовское, Даниловское, Симонове, Дорогомилово...
От дальних сел и перелесков взгляд колокольного наблюдателя незаметно переходил на болотистую равнину Замоскворечья, усеянную домишками городской бедноты. Ослепительно сверкали на солнце огромные лужи и затоки – свежие следы весеннего разлива Москвы-реки.
Через реку Неглинку близ Кремля был переброшен наплавной мост. По нему сновали люди, тянулись обозы, прибывшие в Москву с севера. Однако сам района Занеглименья выглядел пустовато. Не отличалась обжитостью и западная часть города – районы современного Арбата, Остоженки и Пречистенки. Здесь уставленные стожками сена сырые луговины прорезали многочисленные овраги. Перебираясь через них, скользя и падая на мокрой глине, москвичи ворчали: «Да здесь сам черт ногу сломит!» И местность эту в сердцах называли Чертольем, а протекавший в овраге ручей – Черторыем.
Весной 1492 года Москва сверху напоминала пестрое лоскутное одеяло. Там, где недавно пролетел «красный петух», вперемешку с полосами гари золотились новые бревенчатые срубы. Старые дома в тогдашней Москве встречались редко. Это была вечная новостройка, где о прошлом помнили только два-три почерневших от огня каменных храма...
Промежутки между постройками заливала нежная зелень. Дома москвичей стояли в окружении обширных садов и огородов.
Ограниченные возможностями своего материала – круглого бревна, московские строители все же не забывали о красоте. Она достигалась путем усложнения и заострения очертаний здания. На фоне заката городская застройка напоминала строй молодого ельника, где каждая макушка хоть немного, но отличается от соседних.
Каменные постройки встречались в Москве лишь изредка. Почти все они, за исключением крепостных стен, были соборами или трапезными больших монастырей. После бесконечной, но несколько однообразной игры ломаных линий глаз отдыхал на их спокойных арках, на мягких очертаниях апсид и куполов.
Московский акрополь
Поблуждав по городу, взгляд звонаря вновь возвращался к Кремлю. Вдоль узких улочек, ведущих к проездным башням, теснились обнесенные высоким тыном усадьбы московской аристократии. Тут и там виднелись белокаменные храмы древних кремлевских монастырей – Спасского, Вознесенского, Чудова. Свое подворье с каменным храмом имел в Кремле и Троице-Сергиев монастырь.
Жить в Кремле, поблизости от великого князя и митрополита, считалось почетным. Ради этого знать готова была терпеть всевозможные неудобства. Главным из них была теснота, недостаток места для жилых помещений, садов, огородов и служб.
«Квартирный вопрос» и тогда уже сильно портил москвичей. Вокруг кремлевской «жилплощади» плелись бесконечные интриги и завязывались многолетние тяжбы. Право собственности на землю в Кремле, подтвержденное традицией и жалованными грамотами первых князей, в принципе, было нерушимым. Однако по мере усиления московского деспотизма над всяким правом поднималось право государя на произвол. Падение некогда могущественных родов тотчас влекло за собой их «выселение» из Кремля. Иван III присвоил себе усадьбу своего дяди - осужденного на пожизненное заключение князя Василия Серпуховского. На его земле государь выстроил себе новые палаты. С той же грубоватой прямотой он избавился и от придворного Спасского монастыря, колокола которого звонили прямо в окна великокняжеской спальни. Монастырю предложено было перебраться на новое место, в урочище Крутицы на юго-восточной окраине Москвы. При перестройке стен и прокладке новых улиц Иван выселил из Кремля некоторые купеческие фамилии (201, 210).
Весной 1492 года великий князь Иван начал строить себе на месте старого новый кремлевский дворец. В качестве временного местопребывания он избрал расположенный неподалеку только что отстроенный дом боярина Ивана Юрьевича Патрикеева. Его хозяину взамен был дан участок земли возле церкви Рождества Богородицы. Не знаем, был ли доволен и счел ли за честь старый боярин такое «новоселье». Однако спорить с великим князем он, конечно, не стал. (Возможно, эта сговорчивость спасла Патрикееву жизнь. Семь лет спустя Иван III приговорил его к смертной казни, но в последний момент помиловал и отправил на жительство в Троицкий монастырь.)
Теснота в московском Кремле была, конечно, относительная, ощутимая только привыкшим к деревенскому раздолью русским человеком. По европейским же понятиям это была необычайно просторная цитадель. Внушительные размеры Кремля определялись прежде всего его назначением. В час беды он должен был вместить в себя все население города. Не случайно русские люди часто называли свою городскую крепость «детинец». Сюда, как перепуганные дети, сбегались они в час смертельной опасности. Здесь укрывались старики, женщины и дети в те дни, когда мужчины уходили в поход.
В Москве, как и в других средневековых русских городах, не было похожего на каменную скалу замка правителя, защищенного прежде всего со стороны городских кварталов. Московский «акрополь» был как бы городом в городе. Опасность нападения восставших горожан – ночной кошмар всех европейских государей – мало беспокоила московских князей. Для них гораздо важнее было укрыть себя и своих подданных каменными стенами от внезапного набега татар и литовцев.
Река и город
Посреди города неслышно скользила река.
Сюда, к реке, город был обращен своим главным фасадом.
Река была не только его главной улицей. Она была душой города. В ее змеиных извивах жила таинственная сила, позволившая Москве поставить на колени всю тогдашнюю Русь.
В эпоху Ивана III Москва-река сильно отличалась от нынешней коричнево-серой лужи, по которой лениво проплывают пропахшие пивом «речные трамвайчики».
Прозрачная и звонкая на плесах, темная и тихая в заводях, она привольно струилась в низких зеленых берегах.
Питаемая водами десятков лесных рек и речушек, Москва-река подходила к городу широким и полноводным потоком. Лишь в самое жаркое лето она подсыхала так, что и на главном русле из воды поднимались длинные песчаные мели и черные спины валунов. Тогда кое-где (у нынешнего Крымского моста, возле села Котлы, возле Симонова монастыря) ее можно было перейти вброд. Однако и в такую пору легкие суденышки, ведомые опытным лоцманом, без особого труда поднимались по ней от Коломны до Москвы.
Выше города река была уже почти непригодной для судоходства из-за огромного количества сплавного леса. Именно там, в верховьях Москвы-реки, запасали бревна для отстройки города после очередного пожара.
С путником, спускавшимся от Можайска вниз по Москве-реке, столица словно играла в прятки. Она то открывалась вдруг сказочным градом Китежем, то вновь надолго скрывалась за зеленой завесой тальника. Первым ее вестником был красовавшийся на высоком левом берегу деревянный замок – Дорогомилово. Как и многие другие московские урочища, это место получило свое название от имени первого владельца – новгородского боярина Ивана Дорогомилова, перебравшегося в Москву еще во времена князя Даниила Александровича (252, 571).
Потомки боярина со временем потеряли свое родовое владение. Из летописей известно лишь, что в начале XV века в Дорогомилове уже располагалось подворье ростовского архиепископа.
Второе лицо в иерархии после митрополита, ростовский владыка был духовным пастырем всего Русского Севера. Московские князья не пожалели для него одно из лучших мест в городе. Достоинства Дорогомилова были очевидны. Отсюда до Кремля было всего лишь около двух верст. Архиепископу не составляло большого труда хоть каждый день являться в Кремль на прием к великому князю или митрополиту.
Мимо ростовского подворья в XV веке проходила торная дорога из Москвы в Звенигород, Можайск и Смоленск. Обилие всякого проезжего люда пополняло церковные кружки и сундуки отца-казначея. Доволен был и отец-келарь: Москва-река здесь, выше города, была богата рыбой.
Но при всем том место было и весьма «душеполезным». С высокого берега открывались бескрайние просторы, при виде которых души иноков наполнялись благоговением перед красотой Божьего мира.
Довольный своей резиденцией, ростовский архиепископ Григорий в 1413 году построил здесь каменную церковь в честь Благовещения Пресвятой Богородицы. Со временем рядом выросла слобода Дорогомиловская, жители которой либо служили на дворе у архиепископа, либо промышляли ямской гоньбой по Смоленской дороге.
За Дорогомиловом река, словно передумав течь к Москве, делала крутой поворот на юго-запад. Город, едва показавшись вдалеке, надолго исчезал из глаз. По левому берегу тянулись унылые болота и заросли кустарников. Правый берег от устья речки Сетуни быстро уходил ввысь лесистой громадой Воробьевых гор.
Название урочища объясняют просто: когда-то здесь было владение бояр Воробьевых (256, 92). Позднее село Воробьеве упоминается в источниках как собственность матери Василия II Темного великой княгини Софьи Витовтовны. С ее кончиной оно так и осталось дворцовым – принадлежавшим московским великим князьям. Должно быть, уже тогда вершина Воробьевых гор была украшена существующей и доныне церковью в честь Пресвятой Троицы.
Именно отсюда, с кромки Воробьевых гор, с высоты около 80 метров, открывается лучший вид на Москву. Вся юго-западная часть города, от пустырей Лужников и до золотой короны Кремля вдалеке, лежит внизу как на ладони.
Возможность охватить одним взглядом едва ли не треть огромного города волнует и завораживает. Сюда приходят для мистической встречи с Москвой и ее гости, и постоянные обитатели. Вот оно, гигантское сердце России, разгоняющее по жилам ее неторопливую славянскую кровь...
Красоту Воробьевых гор ценил Иван Грозный, часто живший здесь в своем летнем дворце. Этот дворец помнил еще его отца, великого князя Василия III – большого любителя охоты и сельского приволья. Однако в 1492 году дворца на Воробьевых горах еще не было. Осторожный Иван III, опасаясь внезапного татарского набега, предпочитал жить летом в Красном селе, – в четырех верстах к северо-востоку от Кремля и неподалеку от спасительной переславской дороги.
Вновь прихотливо вильнув у подножия Воробьевых гор, Москва-река поворачивала на северо-восток и устремлялась к Кремлю. Правый берег ее, постепенно опускаясь, становился низким и пустынным, а по левому открывалась спускавшаяся к самой воде широкая луговина. В старину по ней рядком стояли приземистые постройки, от которых ветер доносил густой навозный дух. Здесь, на самой окраине города, издавна располагались великокняжеские конюшни. Скошенное на лугу сено ставили в стога, длинная череда которых со временем дала название проложенной по краю луга улице – Остоженка.
Вслед за государевыми сенокосными угодьями по левому берегу открывался застроенный кое-где черными избами обрывистый холм – Чертолье. В прорезавшем его глубоком овраге бурлил, устремляясь к Москве-реке, мутный ручей Черторый. На уступе среди зелени виднелись чешуйчатые главки и серебристые шатры деревянных церквей – древний Алексеевский монастырь. Его основал по просьбе своих сестер Ульяны и Юлии московский святитель митрополит Алексей. Соборный храм монастыря был посвящен Зачатию святой Анны. Отсюда и второе название монастыря – Зачатьевский.
Ближе к Кремлю, у самого берега находился обширный Лесной ряд. Здесь вылавливали, сушили и продавали строительный и дровяной лес, сплавленный по Москве-реке.
Вслед за оврагами и кручами Чертолья над левым берегом Москвы-реки вырастал Боровицкий холм, увенчанный башнями Кремля. Драгоценными камнями этого венца были многочисленные храмы.
Весной 1492 года московский Кремль напоминал разворошенный муравейник. Везде обтесывали доски, складывали срубы, копали рвы под фундаменты, разбирали по бревнышку старые, отжившие своё постройки. На месте древних стен Дмитрия Донского итальянские мастера спешно возводили новые, сложенные из красного кирпича и украшенные зубцами в виде ласточкиного хвоста.
За Кремлем через Москву-реку был переброшен наплавной мост, по которому шла дорога на юг. А по левому берегу сквозь темную массу бревенчатых построек «великого посада» пробивалась его главная улица – Великая. Начинаясь от Константино-Еленинской башни Кремля, она шла через весь посад и упиралась в болото на его восточной окраине. У начала этой улицы, на самом берегу Москвы-реки, стояла впервые упомянутая в летописях под 1468 годом церковь Николая Чудотворца – покровителя всех путешествующих и особенно – плавающих по водам. В народе ее называли Никола Мокрый. Образ Николы в этом храме несколько отличался от канонического: святитель был изображен с мокрой бородой.
Вдоль берега Москвы-реки великий посад тянулся до церкви Зачатия святой Анны, за которой начинался болотистый Васильевский луг, простиравшийся до самого устья Яузы. Здесь был один из главных узлов деловой жизни Москвы. В устье Яузы устроены были пристань и склады для всевозможных товаров. А за рекой, «в Заяузье» располагались слободы кузнецов и гончаров. Их ремесло требовало постоянной работы с огнем, и потому они обычно поселялись где-нибудь подальше от центра города и поближе к воде. Над закопченными лачугами Заяузья в 1492 году поднимались две церкви – одна деревянная, во имя великомученика Никиты, и другая, каменная – в честь Спаса Преображения в одноименном монастыре.
Этот обособленный район Москвы издавна был облюбован искавшими тишину иноками. На правом берегу Москвы-реки стоял первый московский монастырь – Данилов. А почти напротив него, на левом берегу, высился белокаменный собор Симонова монастыря – любимое детище Дмитрия Донского. Сюда же, в урочище Крутицы, Иван III переселил из Кремля древний Спасский монастырь.
Свет кабака
В тот день, когда в Москве все только и говорили, что о наступившей Пасхе и о скором Страшном суде, некий кабацкий ярыжка стоял с протянутой рукой в церковном притворе. Расчет его был прост и точен. Щедрые по случаю Пасхи прихожане не обошли и его своим подаянием. И вот теперь, под вечер, он петлистой походкой брел знакомой тропою в кабак.
Не станем искать в пожелтевших хрониках имя этого блудного сына России, ибо «имя ему – легион». Когда-то у него, должно быть, имелись и ремесло, и дом, и семья. Но потом на ухабах жизни он растерял все и остался один.
Летом ярыжка спал, где придется, и питался, чем перепадет. Зима загоняла бродягу на церковную паперть. Днем он стоял здесь с протянутой рукой, а ночью спал, накрывшись какими-то ветхими тряпками. Собранную за день скупую милостыню, львиную долю которой забирал церковный сторож, он вечером спешил обратить в чашу хмельного зелья...
Вот и теперь, в этот пасхальный вечер, когда оглохший от колокольного звона православный народ уже тяжело похрапывал на своих перинах, он брел в кружало, бормоча под нос какой-то полузабытый акафист и то и дело нежно поглаживая языком припрятанную за щекой заветную монетку.
Путь его сам по себе был нелегким. Московская улица той поры представляла собой весьма причудливую картину.
Уложенные по краям улицы длинные продольные лаги несли на себе плотно подогнанные одна к другой поперечные плахи. Они-то и создавали своеобразную деревянную мостовую. «Мостники» работали на совесть. Однако время брало свое. Разбитые колесами телег и конскими копытами плахи торчали, как щетина. Под толстым слоем навоза таились ямы, готовые сломать ногу не только человеку или лошади, но даже слону, если бы ori вздумал прогуляться по этой улице.
По сторонам бревенчатого настила тянулись канавы, полные нечистот и отбросов. В них жили серые крысы – разносчицы чумы. На их стремительные стаи с опаской поглядывали не только кошки и собаки, но и одинокие прохожие. Темнота была любимым временем крысиных перекочевок.
Улица была стиснута высокими заборами из врытых в землю толстых кольев. Над заборами поднимались бревенчатые стены похожих на крепостные башни теремов и палат. Местами постройки сходились так тесно, что улица превращалась в узкую и темную щель.
Однообразие картины лишь кое-где нарушали узкие калитки и тяжелые ворота с резными столбами. От этих могучих конструкций веяло угрозой. На каждом полотнище ворот словно невидимыми буквами было написано – «Прочь отсюда!». Подворотни плотно закладывали досками, чтобы в них не могла пролезть даже чужая кошка.
Средневековье вообще не отличалось приветливостью. Заслышав случайного прохожего, за воротами поднимали яростный лай свирепые псы.
Ночные грабежи и разбои были тогда обычным явлением. Все дворовые постройки были увешаны огромными железными замками. Эти замки, а также их тяжелые замысловатые ключи, – обычная находка археологов, раскапывающих слои XV столетия в старых русских городах. Но если предусмотрительные обыватели могли отсидеться за высоким тыном своих дворов, – то худо было одинокому запоздалому прохожему. Даже полтора века спустя по рассказам одного иностранца, добропорядочный москвич давал засидевшемуся в гостях приятелю целую свиту вооруженных дубинами слуг, провожавших его до дома.
Грабители действовали обычно целыми шайками. Летописи рассказывают, как однажды, во время визита Василия Темного в Новгород в 1460 году, один из его воевод (это был знаменитый своей храбростью Федор Басенок) засиделся на пиру у посадника. Возвращаясь назад по темным улицам с несколькими слугами, Басенок подвергся нападению целой толпы каких-то вооруженных бродяг, которых летописец называет «шильниками». Едва отбившись от нападавших и потеряв убитым своего слугу, воевода ускакал в стан москвичей на Городище.
Великий князь Иван III в конце своего правления решил покончить с ночными разбоями в Москве. Под 7012 годом (1 сентября 1503 – 31 августа 1504) летопись сообщает: «Того же лета уставиша на Москве по улицам решотки» (39, 244). Об этих заграждениях рассказывает в своей книге и австрийский посол Сигизмунд Герберштейн, посещавший Москву в 1517 и 1526 годах:
«Следствием крайней обширности города является то, что он не заключен в какие-либо определенные границы и не укреплен достаточно ни стенами, ни рвом, ни раскатами. Однако в некоторых местах улицы запираются положенными поперек бревнами и при первом появлении сумерек так стерегутся приставленными для этого сторожами, что ночью после определенного часа там ни для кого нет проходу. Если же кто после этого времени будет пойман сторожами, то его или бьют и обирают, или бросают в тюрьму, если только это не будет человек известный и именитый: таких людей сторожа обычно провожают к их домам. Такие караулы помещаются обыкновенно там, где открыт свободный доступ в город, ибо остальную его часть омывает Москва, в которую под самым городом впадает Яуза, через которую из-за ее крутых берегов в редком месте можно перейти вброд» (5, 132).
В другом издании книги Герберштейна это место читается несколько иначе. Великий князь приказал запирать улицы «ночью в положенный час решетками или деревянными воротами, чтобы не было всякому свободного прохода туда и сюда с преступной целью» (5, 132).
Ну а в 1492 году решеток и сторожей еще не было, и темные объятия улицы были распахнуты для всех. Конечно, забубённая голова кабацкого ярыги не стоила и копейки для тех лихих людей, которые с наступлением темноты выползали из своих нор на улицы Москвы. И все же наш герой ускорял шаг и с тревогой вглядывался в уже безлюдную щель улицы. Для храбрости он то и дело похлопывал себя по поясу, на котором висел острый нож – верный спутник каждого, даже самого бедного москвича той поры. Но что он мог сделать со своим ножом в одиночку против шайки ночных татей? Ровно ничего.
Хлюпала под ногами ярыжки холодная весенняя грязь, луна бросала на дорогу зловещие тени. Но вот, наконец, впереди, во мраке, метнулся луч тусклого желтого света. То была приоткрытая кем-то заветная дверь кабака...
Глава IX
Вольный Север
Благословен тот, кто нашел себе дело.
Карлейль
Русский Север – это мир не менее своеобразный, чем Урал или Сибирь. Внутри него ясно выделяются две историко-культурные зоны, примерно совпадающие с границами современной Вологодской и Архангельской областей.
Вологодчина как бы замкнута в себе. Здесь человек со всех сторон стеснен лесными дебрями и болотами. Душа его в поисках выхода устремляется вглубь себя, открывая бесконечные дали мистических пространств.
Вологда издавна смотрела одним глазом на Новгород, а другим – на Москву. Она не имела свободного выхода к морю. Путь по Сухоне к Северной Двине перекрывал Великий Устюг – северный форпост Москвы.
Но уже за Белоозером начинается другой мир. Реки здесь свободно текут к морю, а люди идут по течению рек. Онежское озеро и связанные с ним реки были исконными владениями Господина Великого Новгорода. Отсюда, из Обонежья, промысловые ватаги новгородцев кратчайшим путем выходили к Белому морю.
Для новгородцев Беломорье было «краем света». Здесь, на этом загадочном Дышащем море, виделись им то врата ада, то украшенный «Деисусом лазоревым» вход в земной рай (30, 44). Здесь запад встречался с востоком.
Но пришло время – и Новгород рухнул, словно библейский колосс на глиняных ногах. Его «суровые и непокоривые» граждане исчезли неведомо куда. На память о себе они оставили нынешним обитателям поморского Севера лишь былины про богатырей да загадочные красные узоры на полотенцах.
Но не от древнего ли новгородского корня произрастает характер поморов – это удивительное сочетание мечтательности и деловитости, спокойствия и непоседливости?
Люди дела
В архивах сохранился один любопытный документ, относящийся к Поморскому Северу и датированный 7000 годом. Суть его сводится к следующему. Братья Григорий, Михаил и Николай Рычковы обратились к «хозяину земли Русской» великому князю Ивану III с просьбой разрешить им заняться разработкой «соляного ключа» на реке Куе. (Эта река впадает в Двинскую губу Белого моря верстах в шестидесяти к северу от современного города Архангельска.) Здесь, на старом колодце, уже велась добыча соли. Однако раствор иссяк и колодец был заброшен. Предприимчивые братья надеялись возродить драгоценный «соляной ключ», очистив от песка и углубив скважину.
Задержимся на этой замечательной картине. Мир в ужасе замер у последней черты, отделяющей «всегда» от «никогда»... Монахи запирают ворота монастырей и готовятся с пением встретить грядущего с востока Спасителя... А эти деловые люди, надеясь на милость Божью или, скорее, на бессмертный русский «авось», предполагают ставить варницу и уже подсчитывают будущие барыши!
«Оригинальнейшая черта русского человека, – в каждый данный момент он искренен», – заметил однажды Максим Горький (118, 40). Кажется, с такой же парадоксальной искренностью русский человек XV столетия верил и в скорый конец света, и в продолжение обычного порядка жизни после рокового рубежа.
Впрочем, у беспечных братьев нашелся единомышленник. Им оказался не кто иной, как сам великий князь Иван Васильевич. Желая поддержать полезное дело, великий князь обещал солеварам, что в случае успеха они получат льготу: освобождение от всех платежей в казну сроком на семь лет.
Текст этого небольшого документа сохранил живое очарование витиеватой старинной речи. Вслушаемся в ее плавное течение.
«По великого князя слову Ивана Васильевича всеа Руси великаго князя писец Тимофеи Михаилов сын Офонасьева с товарыщи дали есмя Гриде Иванову сыну Рычкову, да его брату Мишку, да Никулке на зимней стороне в реке в Куе кладяз старой ключа соляного искати. И проявит ему Бог ключ соляной, и они собе у того кладезя варници поставят, начнут соль варити, ино им с тех варниц не давати великого князя оброку и иных никоторых пошлин семь лет. А отъидет те семь лет, и им давати с тех варниц оброку, чем их опишет опишчик великого князя. Дана грамота лета 7000» (1, 21).
Получив от великого князя льготную грамоту, предприниматели взялись за дело. Удача сопутствовала им. Варница заработала и стала приносить прибыль.
Соляной промысел на реке Куе находился в руках семейства Рычковых до середины XVI века. Потом он перешел от них к Константину Житкому. Тот не сумел поднять промысел и в 1562 году продал эти земли Соловецкому монастырю. Деловитые соловецкие иноки прежде всего выставили с Куй соседей-двинян, которые, считая земли «ничьими», повадились ловить там рыбу, валить лес и бить морского зверя. После этого монахи повели дело так, что заглохший было соляной промысел на Куе быстро возродился. В итоге Куйское усолье на несколько десятилетий стало самым продуктивным в Поморье (262, 42).
Вместе с оборудованием варницы Соловецкий монастырь получил и все относящиеся к ней документы, начиная с грамоты 7000 года. Там, в архиве монастыря, эта грамота и сохранялась до перехода в руки историков.
Соль земли
Добыча соли, которой жил тогда едва ли не весь поморский Север, была сложным и трудоемким делом. Обнаружив источник соленой воды, солевары при помощи буров с наконечниками в виде кованых железных «венцов» делали скважину глубиною до нескольких десятков метров. В скважину опускали деревянные трубы, изготовленные из высверленных внутри древесных стволов.
Лучшими считались «ключевые» скважины, где раствор поднимался на поверхность под давлением внутри подземного водоносного пласта. В этом случае солеварам, оставалось только направлять фонтанировавший из трубы раствор по деревянным желобам к месту его выпаривания.
В случае, когда раствор не шел самотеком, его вычерпывали особой бадьей, прикрепленной к сооружению типа колодезного «журавля».
Извлеченный из-под земли раствор кипятили над огнем в огромных железных противнях («цренах»). Огонь поддерживали в яме, стенки которой выкладывали кирпичом. Вся конструкция помещалась в крытом бревенчатом срубе, через верхние окна которого пар и дым выходили наружу.
Продолжительность процесса выварки зависела от качества добытого из земли соляного раствора. В дело шли растворы с концентрацией соли от одного процента и выше. Выпаренную соль собирали с остывшего црена лопатами и ссыпали в мешки.
Для обслуживания варницы требовалось как минимум три человека – дровосек, повар и водолив. Первый заготавливал и подвозил дрова, второй следил за кипячением и поддерживал огонь под цреном, третий подливал раствор.
Весь цикл работ, начиная от заливки в црен первой бадьи с раствором и кончая упаковкой полученной соли в мешки, назывался «варей». Каждая «варя» продолжалась не менее суток. Поэтому на варнице обычно трудились, сменяя друг друга, два повара и два водолива (137, 95).
Работа на варнице велась только зимой. Горы дров, необходимые для поддержания огня под цреном, можно было доставлять лишь по санному пути.
Приобретение необходимых для солеварения приспособлений и дров обходилось весьма недешево. Расходы возрастали в связи с тем, что для обслуживания варницы ее владельцам часто приходилось нанимать работников. А между тем раствор в скважине мог в любую минуту иссякнуть. Случалось, что «колодец» затягивало песком. Малейший недосмотр за пылающей печью грозил пожаром.
Соляное дело было рискованным и дорогостоящим. Поэтому «варницы» обычно устраивались при долевом участии нескольких предпринимателей – родственников или близких друзей.
Цена на соль всегда была высокой. В начале XV века даже в Старой Руссе, одном из главных центров солеварения, мешок соли стоил примерно на треть дороже мешка ржи (137, 108). Поэтому солеварение, как и всякий доходный промысел, издавна привлекало внимание «власть имущих». В конце XV века в центральных районах страны владельцами варниц обычно выступали князья, бояре или крупные монастыри. На Поморском Севере, где соляные ключи встречались довольно часто, а население еще было редким, этим промыслом занимались преимущественно крестьяне. Иногда они попросту выпаривали отстоявшуюся в особых ямах морскую воду. Однако чаще добыча велась с помощью многочисленных скважин и колодцев. Известно, например, что в 1496 году в Сумской волости было 25 варниц, а в соседней Колежме – 9 варниц (137, 104). Расстояние от Сумского посада до Колежмы составляет около 25 километров.
Разумеется, и на Севере власть старалась не упустить своего. Для устройства варницы требовалось дозволение верховного собственника земли – великого князя Московского. Вся добытая соль облагалась налогом, размер которого иногда определялся по количеству ведер раствора, а иногда – по весу готовой соли.
По всему Поморью соляной промысел постепенно переходил к Соловецкому монастырю. Пользуясь благосклонностью и поддержкой великого князя, иноки развернули не только добычу соли, но и ее продажу. Не ускользнули от их внимания и другие местные промыслы – рыболовство, охота на морского зверя и добыча жемчуга. Отменный хозяин, монастырь вносил в любое дело упорядоченность, размах и ответственность.
«На нашем Севере – Соловки самое производительное, промышленное и, сравнительно с пространством островов, самое населенное место», – писал один бывалый путешественник в начале XX столетия (194, 193).
Впрочем, Соловки – это тема, заслуживающая отдельного разговора...
Три старца
Начало великих предприятий часто бывает будничным и незаметным. Летом 1429 года два монаха, Савватий и Герман, высадились на необитаемом острове у входа в Онежскую губу Белого моря. За их первыми шагами внимательно следили лишь сидевшие на камнях чайки. Общими усилиями монахи вытащили на берег свой карбас. Его днище оставило на сыром песке глубокий след...
Большой Соловецкий; остров был давно известен обитателям Беломорья. Однако постоянно жить здесь никто не отваживался. Короткое и прохладное лето не позволяло выращивать на острове рожь или овес. На скудной почве, под холодным дыханием полярного круга выживала лишь неприхотливая репа.
Савватий и Герман прожили на острове шесть лет, питаясь рыбой из озер, репой с огорода и скромными дарами леса. Нам трудно понять смысл их добровольных лишений. Ведь их дело было не от мира сего. На необитаемом острове они искали сокровище, которое отцы монашества назвали коротким словом – безмолвие.
Но, наконец, не выдержали и эти железные люди. Островитяне вернулись на материк, где первый из них вскоре скончался.
Однако Герман не мог забыть безмолвие Соловков. Найдя себе нового сподвижника, монаха Зосиму, он возвратился на остров. На сей раз опыт оказался более удачным. Иноки не только прижились на Соловках, но и основали здесь небольшой монастырь, главная церковь которого была посвящена Спасу. Вскоре возникла небольшая, но дружная монашеская община. Так из веры и подвига трех святых старцев родилась Соловецкая обитель – краса и гордость Русского Севера...
Волею судьбы Соловецкий монастырь оказался своего рода наследником Господина Великого Новгорода. После завоевания Новгорода Иваном III все его северные владения переходят к Москве. Их прежние хозяева, новгородские бояре, предчувствуя беду, заранее спешили передать свои беломорские вотчины Соловецкому монастырю. Именно в эти годы и были заложены основы благосостояния островной обители. «Высокое житие» прославили соловецких иноков по всей Руси. Здесь, на острове, полгода отрезанном от материка непроходимой полосой дрейфующих льдин, жизнь была суровой и простой.
Мечта побывать на Соловках, помолиться у раки с мощами соловецких чудотворцев и получить их небесную помощь звала людей со всех концов Руси в далекий путь к чудесным островам. И даже во времена торжествующего атеизма едва освободившийся от колючей проволоки Соловецкий монастырь сохранял свою притягательную силу. О нем помнили. К нему стремились. У него просили если не чуда, то хотя бы горсти покоя...
Сегодня в монастырь возвратились монахи. Они, как и положено инокам, живут довольно отстраненной и замкнутой жизнью. Местные старожилы смотрят на них со смешанным чувством почтения и настороженности. Ведь острова, в сущности, принадлежат им...
Прежде и теперь
Впервые судьба привела меня на архипелаг в апреле уже такого далекого 1984 года. С тех пор я много лет подряд приезжал сюда и каждый раз находил здесь нечто новое. Одна новизна радовала, другая печалила. Но так или иначе, Соловки менялись у меня на глазах. Сегодня они уже совсем не те, какими были полтора или два десятка лет назад.
Нет, вечные приливы и отливы все так же лениво поглаживают холодные спины валунов. И море остается все таким же Белым, и застывшие лесные озера все так же безупречно отражают золотую осень.
Но изменилась, так сказать, «человеческая составляющая» Соловков. Другим стал не только внешний вид монастыря и поселка, но и весь уклад жизни соловчан. На смену святой бедности и сельскому покою пришла торгашеская суетливость. Медленно, но верно умами местных жителей овладевает простая и сильная идея: «Все – на продажу». Философы и мечтатели, «взыскующие града», которые еще недавно составляли соль земли соловецкой, уходят один за другим. Одни – на материк, а другие – на тихое кладбище за окраиной поселка.
Быть так. Но мои Соловки, какими я увидел их тогда и какими запомнил на всю жизнь, остались при мне. Они живут в моей памяти. Они дороги мне, и, может быть, не мне одному. А потому опишем все, как помним.
Башня
Был серенький оттепельный день. Небольшой двухмоторный самолет с красно-белой раскраской фюзеляжа целый час тяжело пробивался сквозь плотные слои влажно-серых облаков и наконец устало присел на щербатый бетон взлетной полосы маленького аэропорта.
Уже при заходе на посадку сквозь просветы в облаках я впервые увидел монастырь. Огромный и черный, он лежал на белом снегу, словно какой-то невиданный доисторический зверь. Могучие лапы стен, узловатые бугры башен, рыжеватая чешуя железных крыш, а посредине всего этого – темная бесформенная громада собора.
Потом я шел по недлинной дороге от аэропорта до поселка, оглушенный тишиной. Под ногами постукивали и пружинили деревянные доски узкого настила. За ним началась вымощенная булыжником главная улица. По сторонам ее стояли перекошенные старостью деревянные постройки циклопических размеров. Одни, судя по кисейным занавескам и горшкам с алеющей геранью, были жилыми. Другие безропотно служили в качестве амбаров, конюшен и коровников. Кое-где на стенах этих сооружений виднелись доски с поблекшими надписями, сообщавшими о том, что они построены еще в прошлом веке.
Короткая главная улица упиралась в ворота монастыря. Их высокая арка казалась маленькой рядом с соседней башней, сложенной в глубокой древности какими-то соскучившимися исполинами. Успевший к тому времени повидать немало памятников русской старины, я в восхищении застыл перед башней.
Привычка сравнивать и систематизировать вызвала в памяти ряд более или менее близких зрительных ассоциаций. Похожие на гигантские каменные бочки башни псковского Кремля... Раздутый собственной мощью врубелевский «Богатырь»... Приземистые, словно вылепленные от руки новгородские церкви... Но все это лишь отдаленно перекликалось с соловецкой башней. Казалось, она была построена не из огромных валунов, а из таинственных сгустков той глубокой тишины, которая витала над Соловками...
На черных камнях, помнивших еще Сотворение мира, белели пятна лишайников. Кажется, им неплохо жилось там, на самом носу у дремлющего времени. И в этой нехитрой картинке позднее открылась мне главная тайна архипелага, главный секрет его магнетической привлекательности.
На Соловках как-то особенно наглядно представлены первичные элементы мира. Вода и камни, небо и земля – все здесь открывается в подлинном, первозданном виде. Кажется, Всевышний лишь недавно закончил здесь свою великую работу и, невидимый, смотрит на мир с жемчужных небес. И говорит словами древнего апокрифа: «И от волн создал Я камни твердые и большие. И из камней собрал Я сушу и назвал ее землей, а то, что посреди земли, назвал бездной. Море собрал Я в одно место и связал его игом. И сказал Я морю: "Вот, даю тебе вечный предел, не отходи от границ вод своих”» (15, 297).
Море здесь незаметно переходит в небо. Линия горизонта почти неуловима. Сквозь повседневность глядит сияющая бездна. И под пристальным взглядом вечности с восхитительной беззаботностью расцветает мимолетная жизнь.
Быть может, именно поэтому есть в соловецком безвременье и нечто коварное, наркотическое. Оно незаметно подчиняет человека и как бы растворяет его в себе. Здесь слишком размыта грань между бытием и небытием. И порою начинает казаться, что ее и вовсе нет...
Теплое дыхание апреля подтопило снежные шапки и наледи на древних стенах монастыря. Струйки талой воды, сбегавшие с крыш и уступов, окрашивали спины валунов какой-то особой, глубокой и влажной чернотой. Таким мне и запомнился монастырь при первом знакомстве: звенящие струи капели с поржавевших крыш, серые камни, покрытые пятнами лишайников и напоенные живительной влагой весны.
Гостиница
Пройдя под аркой первых ворот, я очутился в тесном монастырском дворике. Под ногами хлюпал серый водянистый снег. А со всех сторон громоздились старинные палаты, настороженно глядевшие узкими щелями окон. В замкнутом пространстве дворика они казались еще массивнее и внушительнее. Палаты хранили на своих фасадах морщины времени и разломы реставрации.
Под стать богатырским зданиям были и огромные полусгнившие бочки, лежавшие на боку в углу дворика. Надпись на табличке сообщала, что некогда они использовались монахами для приготовления кваса.
Справа от меня высился окрашенный какой-то странной мутно-розовой краской трехэтажный корпус, в нижнем этаже которого размещался сельский продмаг, а два других занимала гостиница.
Задержимся здесь на минуту и помянем тихим словом сей канувший в Лету историко-культурный феномен. Это была одна из тех незабвенных захолустных гостиниц, которые и доныне памятны всем, кто странствовал с книжечкой-путеводителем в кармане по забытым «дорогам к прекрасному».
Бдительная тетушка в синем халате выглядывает из окошечка. На стене – прейскурант в окаменевшей рамке. Скрипучие и гулкие полы. Большая комната на пять или шесть кроватей. Посреди ее – стол, окруженный колченогими стульями и увенчанный стеклянным графином, Обкусанные края стола несут на себе следы чьих-то опытов по открыванию бутылок с пивом. На неровной, наспех покрашенной темно-синей краской стене топорщится крючковатая вешалка для одежды. Возле кровати – обожженная забытым кипятильником тумбочка.
Там, на скрипучей железной койке, под сокрушительный храп какого-то застрявшего на Соловках уполномоченного из Архангельска мне и предстояло провести свои первые соловецкие ночи.
Собор
Соловки в те времена почему-то объявлены были «пограничной зоной». Ходили слухи, будто они имеют какой-то особый стратегический интерес для наших военно-морских сил. Однако на деле этот таинственный интерес представлен был всего лишь небольшим учебным отрядом Северного флота. Начинающие матросы жили в огромном желтом здании бывшей монастырской гостиницы, расположенной на мысу под стенами обители. Рядом сонно покачивались на волнах три остроносых минных тральщика, пришвартованных кормой к бывшему Царскому причалу. Никаких боевых движений эти архаические суда не совершали, но самим своим видом придавали пейзажу бухты Благополучия какую-то особую многозначительность.
Несколько лет спустя, когда в столичных верхах решено было стремительно развивать туризм на Соловках, военно-морские силы покинули остров. Корабли подняли заржавевшие якоря и ушли доживать свой век куда-то за горизонт. Новобранцы по случаю отъезда устроили такой кутеж, что ненароком сожгли свою опостылевшую казарму-гостиницу. Ее печальные руины, из которых местные жители и по сей день выуживают кто гвоздь, кто кирпич, а кто и дубовую балку, все еще виднеются у старого причала.
Итак, в середине 80-х годов Соловки, быть может, в силу исторической инерции, все еще прикрыты были от посторонних глаз дырявой завесой секретности. Попасть на печально знаменитый архипелаг можно было только в составе туристической группы или «по казенной надобности». Такая надобность была и у меня. Я должен был обсудить с дирекцией местного музея возможность проведения здесь летней практики студентов-историков из МГУ.
Сначала были долгие разговоры в тесных и жарко натопленных кельях, занятых отделами музея. А потом меня как почетного гостя повели осматривать монастырь. Подробности этого первого знакомства давно погребены под толщей позднейших впечатлений. И все же я отчетливо помню крутую обледеневшую лестницу в стене, по которой мы с тогдашним заместителем директора Александром Мартыновым тщетно пытались вскарабкаться на чердак собора. Тогда он не принял нас. Но прошло время, – и соловецкий собор снизошел до меня со своей облачной высоты. Он приоткрыл мне лишь малую толику своего сокровенного знания. Но и ее хватило, чтобы я на всю жизнь остался его смиренным прихожанином...
Спасо-Преображенский собор Соловецкого монастыря, построенный в 1558–1566 годах, – самый оригинальный и впечатляющий архитектурный памятник Русского Севера. Сегодня, после долгих лет реставрации, после повторного освящения и возобновления богослужений, он выглядит совсем не так, как выглядел два десятка лет назад. Нельзя сказать, что собор проиграл от реставрации, как это иногда случается с жемчужинами нашей древности. Напротив. Он как бы засветился снежной белизной своих стен, расцвел всем богатством изначальных форм, согрелся теплом песнопений и молитв.
Но я не забуду и тот собор, который покорил меня при первой встрече, который я потом подолгу наблюдал, приехав на Соловки тем же летом вместе с московскими студентами.
Издалека он напоминал тогда гранитную скалу. Однако четкие очертания стен и мерный ритм упругих закомар заставляли искать сородичей этого странного сооружения не в мире природы, а в мире архитектуры. И здесь из глубин памяти всплывали то монолиты египетских пирамид, то серые громады готических соборов.
Огромный и сумрачный, он гордо возвышался над прилепившимися к нему со всех сторон пристройками. Его центральная глава и башенки четырех приделов, поднятых на своды и создававших образ пятиглавия, были сверху словно обрублены. Обломы древнего темно-красного кирпича, как кровоточащие культи, были наспех «перевязаны» убогими дощатыми навесами в виде зонтиков. Белая известь стен от времени потемнела. Местами из-под нее проступали тяжелые кирпичи XVI столетия.
Обезображенный и словно разгневанный собор дышал какой-то грозной силой. Он устрашал и завораживал. Бывало, мы часами сидели перед ним на скамейке у крыльца музея, то обсуждая его архитектурные особенности, то просто молча созерцая изъеденные временем старые стены.
Вступив через гигантский портал в его прохладный полумрак, каждый ощущал себя лицом к лицу с какой-то неведомой силой. Два огромных квадратных пилона, словно ноги гиганта, врастали в холодный каменный пол. Под высокими сводами дремало чуткое эхо. От узких окон тянулись прорезавшие полумрак золотые полосы солнечного света.
В соборе царило запустение. Откуда-то с самого верха свисала огромная ржавая цепь от паникадила. На восточной стене уныло торчали балки креплений иконостаса. Почти осыпавшаяся роспись стен напоминала о себе то чьим-то размытым силуэтом, то свитком с исчезнувшей надписью, то крылом давно улетевшего ангела.
Но и в этом была своя прелесть. Заброшенность и неустроенность собора странным образом удваивали его мистическую силу. В торжественных ритмах обнаженных архитектурных форм звучал несмолкаемый гимн Творцу.
Как часто, проходя мимо высокой каменной лестницы, ведущей на паперть собора, то один, то другой из нас вдруг останавливался и, постояв мгновение в раздумье, поднимался наверх, чтобы минуту-другую побыть в одиночестве под сводами и послушать этот безмолвный гимн.
Могучее притяжение собора испытали на себе все сколько-нибудь одухотворенные люди, бывавшие на Соловках. И каждый искал возможность как бы пообщаться с собором, оставить в нем как приношение частицу своей души. Случалось, в соборе по ночам играл на скрипке заезжий скрипач. А на другую ночь тут тихо пели странницы, поставив на амвон всего одну свечу, которая чудесным образом освещала все огромное пространство. И удивительное дело: ночная темнота собора не пугала даже самых робких. Как не было страха и в романтических полуночных прогулках по монастырю. Казалось, его могучие стены, его кресты и купола надежно защищают от всякого зла.
Простота нравов, царившая тогда на Соловках, позволяла нам, временным жильцам Новобратского корпуса, беспрепятственно заглядывать не только в сам собор, но также и в его сокровенные уголки – подклет и чердак. В подклет мы попадали через дыру в фанерном щите, прикрывавшем разломанный оконный проем под алтарем. Там, в кромешной тьме, над головой нависали низкие кирпичные своды. Вокруг царило глубокое безмолвие. Казалось, что ты находишься где-то под землей. В лабиринте кладовых, чуланов и узких каменных щелей неведомого назначения нетрудно было и заплутаться. Наградой за тайный страх, за синяки и шишки от невидимых во тьме препятствий служил какой-нибудь роскошный дверной портал, вдруг выхваченный из мрака лучом карманного фонарика.
Не менее увлекательными были и походы на чердак. Туда можно было попасть по узкой внутристенной лестнице, начинавшейся в юго-западном углу собора, или по шатким настилам лесов, возведенных реставраторами у южной стены здания. На чердаке горбились под тяжкой ношей могучие арки сводов, приоткрывались невидимые; снизу детали отделки центрального барабана и всей верхней части храма. Но главная привлекательность чердака состояла в том, что отсюда можно было выбраться на крышу. Там вздымался огромный, как гора, граненый барабан давно рухнувшего центрального купола. Там все гигантское здание собора ощущалось как пьедестал чему-то высшему, важнейшему.
А вокруг открывалась фантастическая по красоте панорама. Огромное багряное солнце опускалось в притихшее море. На золоте вечерней бухты четкими черными силуэтами вставали каменистые островки, лодки и корабли. Внизу отчетливо, как на макете, расстилалась вся многообразная застройка монастыря.
Игумен Филипп
О тревогах 1492 года на Соловках помнят только камни. Ни одной постройки тех времен не сохранилось до наших дней. Однако лучшие здания монастыря исполнены того глубокого религиозного чувства, которым отмечена юность Московской Руси.
«Золотым веком» обители стала середина XVI столетия, когда игуменом здесь был московский боярин Федор Степанович Колычев, принявший иноческий постриг с именем Филипп. Страстный в молитве и непреклонный во власти, Филипп поставил делом своей жизни благоустройство монастыря и островов. И в этом деле он достиг многого...
Соловки входили тогда в состав Новгородской епархии. Во время своих поездок в Новгород игумен убеждал тамошних толстосумов жертвовать средства на украшение Соловецкого монастыря каменными зданиями. Там же, в Новгороде он подыскивал и добрых мастеров-каменщиков для исполнения своих строительных замыслов.
Юный царь Иван IV был щедр к. монастырям. Богатые вклады были посланы и в соловецкую обитель. И вот в монастыре как грибы после дождя стали расти каменные постройки – казенная палата, две поварни, мельница, сушило. Но главное было еще впереди. В 1552–1557 годах поставили огромную трапезную палату с Успенской церковью, а сразу вслед за ней – Спасо-Преображенский собор. Одновременно благоустраивается и сам Большой Соловецкий остров. Через леса прокладывают дороги. Болота осушают тщательно продуманной системой каналов. Для богатых уловов рыбы устраивают оригинальной конструкции садки. Не забыты были и морские ворота монастыря – гавань на Заяцком острове.
Зная темпераментный характер игумена Филиппа, его глубокие знания в самых разных областях, можно не сомневаться в том, что именно он своей властной рукой направлял и деятельность зодчих. Соловецкие постройки тех времен отличаются смелым сочетанием самых различных традиций. Державная мощь и стремительный порыв к небесам московской архитектуры встречаются здесь с сочной пластикой и живописной асимметрией старых новгородских церквей, а первобытная простота валунного цоколя – с изысканными пропорциями северных деревянных храмов.
На первый взгляд это может показаться эклектикой. Однако итог определяется силой духа и чувством стиля. Ведь именно так из немыслимого соединения византийского каркаса с романским наполнением и загадочным евразийским декором и родилась когда-то гениальная владимиро-суздальская школа. Именно так из парадоксального союза аскетической строгости архитектурных форм XVI столетия и безудержного «дивного узорочья» второй половины XVII века возник неповторимый в своем стилистическом своеобразии, незабываемый в своем задумчивом одиночестве ростовский Кремль митрополита Ионы...
Несокрушимая сила духа создателя Соловков проявилась и на мирском поприще. В 1566 году Филипп был посвящен в сан митрополита всея Руси. А уже через два года он был низведен с кафедры и вскоре убит за смелые обличения опричного террора Ивана Грозного.
Природа
На Соловецких островах – особый микроклимат и самые неожиданные его сюрпризы. Здесь существуют укромные солнечные долины, где трудолюбие и смекалка монахов позволяли выращивать то, что в обычных условиях растет лишь на тысячу верст южнее. На архипелаге нет и никогда не было змей и волков. Зато раздольно гуляли стада северных оленей. Повсюду важно восседают, квохчут и пронзительно кричат огромные соловецкие чайки.
Природа Соловков не только фантастична для этих широт, но и как-то по-особому одухотворена. Чего стоит одна только бесконечно изменчивая игра света, отраженного морем и растворенного в прозрачном, как хрусталь, воздухе. А есть еще лесные озера, эти чистейшие зеркала небес. Есть первобытные валунные россыпи Муксалмы, есть заповедная дикость анзерских лесов, осененная пятисвечником Голгофы, есть «танцующие березки» по берегу моря и многие другие чудеса.