Дело в том, что у Рудольфи было все: и ум, и сметка, и даже некоторая эрудиция, у него только одного не было - денег. А между тем азартная любовь Рудольфи к своему делу толкала его на то, чтобы во что бы то ни стало издавать толстый журнал. Без этого он умер бы, я полагаю. В силу этой причины я однажды оказался в стран- ном помещении на одном из бульваров Москвы. Здесь поме- щался издатель Рвацкий, как пояснил мне Рудольфи. Пора- зило меня то, что вывеска на входе в помещение возвеща- ла, что здесь - БЮРО ФОТОГРАФИЧЕСКИХ ПРИНАДЛЕЖНОСТЕЙ Еще страннее было то, что никаких фотографичес- ких принадлежностей, за исключением нескольких отрезов ситцу и сукна, в газетную бумагу завернутых, не было в помещении. Все оно кишело людьми. Все они были в пальто, в шляпах, оживленно разговаривали между собою. Я услыхал мельком два слова - "проволока" и "банки", страшно уди- вился, но и меня встретили удивленными взорами. Я ска- зал, что я к Рвацкому по делу. Меня немедленно и очень почтительно проводили за фанерную перегородку, где удивление мое возросло до наивысшей степени. На письменном столе, за которым помещался Рвац- кий, стояли нагроможденные одна на другую коробки с кильками. Но сам Рвацкий не понравился мне еще более, не- жели кильки в его издательстве. Рвацкий был человеком сухим, худым, маленького роста, одетым для моего глаза, привыкшего к блузам в "Пароходстве", крайне странно. На нем была визитка, полосатые брюки, он был при грязном крахмальном воротничке, а воротничок при зеленом галс- туке, а в галстуке этом была рубиновая булавка. Рвацкий меня изумил, а я Рвацкого испугал или, вернее, расстроил, когда я объяснил, что пришел подпи- сать договор с ним на печатание моего романа в издавае- мом им журнале. Но тем не менее он быстро пришел в се- бя, взял принесенные мною два экземпляра договора, вы- нул самопишущее перо, подписал, не читая почти, оба и подпихнул мне оба экземпляра вместе с самопишущим пе- ром. Я уже вооружился последним, как вдруг глянул на коробки с надписью "Килька отборная астраханская" и сетью, возле который был рыболов с засученными штанами, и какая-то щемящая мысль вторглась в меня. - Деньги мне уплатят сейчас же, как написано в договоре? - спросил я. Рвацкий превратился весь в улыбку сладости, веж- ливости. Он кашлянул и сказал: - Через две недели ровно, сейчас маленькая за- минка... Я положил перо. - Или через неделю, - поспешно сказал Рвацкий, - почему же вы не подписываете? - Так мы уже тогда заодно и подпишем договор, - сказал я, - когда заминка уляжется. Рвацкий горько улыбнулся, качая головой. - Вы мне не доверяете? - спросил он. - Помилуйте! - Наконец, в среду! - сказал Рвацкий. - Если вы имеете нужду в деньгах. - К сожалению, не могу. - Важно подписать договор, - рассудительно ска- зал Рвацкий, - а деньги даже во вторник можно. - К сожалению, не могу. - И тут я отодвинул до- говоры и застегнул пуговицу. - Одну минуточку, ах, какой вы! - воскликнул Рвацкий. - А говорят еще, что писатели непрактичный на- род. И тут вдруг тоска изобразилась на его бледном лице, он встревоженно оглянулся, но вбежал какой-то мо- лодой человек и подал Рвацкому картонный билетик, за- вернутый в белую бумажку. "Это билет с плацкартой, - подумал я, - он куда-то едет..." Краска проступила на щеках издателя, глаза его сверкнули, чего я никак не предполагал, что это может быть. Говоря коротко, Рвацкий выдал мне ту сумму, ко- торая была указана в договоре, а на остальные суммы на- писал мне векселя. Я в первый и в последний раз в жизни держал в руках векселя, выданные мне. (За вексельною бумагою куда-то бегали, причем я дожидался, сидя на ка- ких-то ящиках, распространявших сильнейший запах сапож- ной кожи.) Мне очень польстило, что у меня векселя. Дальше размыло в памяти месяца два. Помню толь- ко, что я у Рудольфи возмущался тем, что он послал меня к такому, как Рвацкий, что не может быть издатель с мутными глазами и рубиновой булавкой. Помню также, как екнуло мое сердце, когда Рудольфи сказал: "А покажи- те-ка векселя", - и как оно стало на место, когда он сказал сквозь зубы: "Все в порядке". Кроме того, никог- да не забуду, как я приехал получать по первому из этих векселей. Началось с того, что вывеска "Бюро фотографи- ческих принадлежностей" оказалась несуществующей и была заменена вывескою "Бюро медицинских банок". Я вошел и сказал: - Мне нужно видеть Макара Борисовича Рвацкого. Отлично помню, как подогнулись мои ноги, когда мне ответили, что М.Б. Рвацкий... за границей. Ах, сердце, мое сердце!.. Но, впрочем, теперь это неважно. Кратко опять-таки: за фанерной перегородкою был брат Рвацкого. (Рвацкий уехал за границу через десять минут после подписания договора со мною - помните плац- карту?) Полная противоположность по внешности своему брату, Алоизий Рвацкий, атлетически сложенный человек с тяжкими глазами, по векселю уплатил. По второму через месяц я, проклиная жизнь, полу- чил уже в каком-то официальном учреждении, куда векселя идут в протест (нотариальная контора, что ли, или банк, где были окошечки с сетками). К третьему векселю я поумнел, пришел к второму Рвацкому за две недели до срока и сказал, что устал. Мрачный брат Рвацкого впервые обратил на меня свои глаза и буркнул: - Понимаю. А зачем вам ждать сроков? Можете и сейчас получить. Вместо восьмисот рублей я получил четыреста и с великим облегчением отдал Рвацкому две продолговатые бумажки. Ах, Рудольфи, Рудольфи! Спасибо вам и за Макара и за Алоизия. Впрочем, не будем забегать вперед, дальше будет еще хуже. Впрочем, пальто я себе купил. И наконец настал день, когда в мороз лютый я пришел в это же самое помещение. Это был вечер. Стосве- човая лампочка резала глаза нестерпимо. Под лампочкой за фанерной перегородкой не было никого из Рвацких (нужно ли говорить, что и второй уехал). Под этой лам- почкой сидел в пальто Рудольфи, а перед ним на столе, и на полу, и под столом лежали серо-голубые книжки только что отпечатанного номера журнала. О, миг! Теперь-то мне это смешно, но тогда я был моложе. У Рудольфи сияли глаза. Дело свое, надо сказать, он любил. Он был настоящий редактор. Существуют такие молодые люди, и вы их, конечно, встречали в Москве. Эти молодые люди бывают в редакциях журналов в момент выхода номера, но они не писатели. Они видны бывают на всех генеральных репетициях, во всех театрах, хотя они и не актеры, они бывают на выс- тавках художников, но сами не пишут. Оперных примадонн они называют не по фамилиям, а по имени и отчеству, по имени же и отчеству называют лиц, занимающих ответс- твенные должности, хотя с ними лично и не знакомы. В Большом театре на премьере они, протискиваясь между седьмым и восьмым рядами, машут приветливо ручкой ко- му-то в бельэтаже, в "Метрополе" они сидят за столиком у самого фонтана, и разноцветные лампочки освещают их штаны с раструбами. Один из них сидел перед Рудольфи. - Ну-с, как же вам понравилась очередная книжка? - спрашивал Рудольфи у молодого человека. - Илья Иваныч! - прочувственно воскликнул моло- дой человек, вертя в руках книжку, - очаровательная книжка, но, Илья Иваныч, позвольте вам сказать со всею откровенностью, мы, ваши читатели, не понимаем, как вы с вашим вкусом могли поместить эту вещь Максудова. "Вот так номер"! - подумал я, холодея. Но Ру- дольфи заговорщически подмигнул мне и спросил: - А что такое? - Помилуйте! - восклицал молодой человек. - Ведь во-первых... вы позволите мне быть откровенным, Илья Иванович? - Пожалуйста, пожалуйста, - сказал, сияя, Ру- дольфи. - Во-первых, это элементарно неграмотно... Я бе- русь вам подчеркнуть двадцать мест, где просто грубые синтаксические ошибки. "Надо будет перечитать сейчас же", - подумал я, замирая. - Ну, а стиль! - кричал молодой человек. - Боже мой, какой ужасный стиль! Кроме того, все это эклектич- но, подражательно, беззубо как-то. Дешевая философия, скольжение по поверхности... Плохо, плоско, Илья Ивано- вич! Кроме того, он подражает... - Кому? - спросил Рудольфи. - Аверченко! - вскричал молодой человек, вертя и поворачивая книжку и пальцем раздирая слипшиеся страни- цы, - самому обыкновенному Аверченко! Да вот я вам по- кажу. - Тут молодой человек начал рыться в книжке, при- чем я, как гусь, вытянув шею, следил за его руками. Но он, к сожалению, не нашел того, что искал. "Найду дома", - думал я. - Найду дома, - посулил молодой человек, - книж- ка испорчена, ей-богу, Илья Иванович. Он же просто нег- рамотен! Кто он такой? Где он учился? - Он говорит, что кончил церковноприходскую шко- лу, - сверкая глазами, ответил Рудольфи, - а впрочем, спросите у него сами. Прошу вас, познакомьтесь. Зеленая гниловатая плесень выступила на щеках молодого человека, а глаза его наполнились непередавае- мым ужасом. Я раскланялся с молодым человеком, он оскалил зубы, страдание исказило его приятные черты. Он охнул и выхватил из кармана носовой платок, и тут я увидел, что по щеке у него побежала кровь. Я остолбенел. - Что с вами? - вскричал Рудольфи. - Гвоздь, - ответил молодой человек. - Ну, я пошел, - сказал я суконным языком, ста- раясь не глядеть на молодого человека. - Возьмите книги. Я взял пачку авторских экземпляров, пожал руку Рудольфи, откланялся молодому человеку, причем тот, не переставая прижимать платок к щеке, уронил на пол книж- ку и палку, задом тронулся к выходу, ударился локтем об стол и вышел. Снег шел крупный, елочный снег. Не стоит описывать, как я просидел всю ночь над книгой, перечитывая роман в разных местах. Достойно внимания, что временами роман нравился, а затем тотчас же казался отвратительным. К утру я был от него в ужа- се. События следующего дня мне памятны. Утром у меня был удачно обокраденный друг, которому я подарил один экземпляр романа, а вечером я отправился на вечеринку, организованную группой писателей по поводу важнейшего события - благополучного прибытия из-за границы знаме- нитого литератора Измаила Александровича Бондаревского. Торжество умножалось и тем, что одновременно чествовать предполагалось и другого знаменитого литератора - Егора Агапенова, вернувшегося из своей поездки в Китай. И одевался, и шел я на вечер в великом возбужде- нии. Как-никак это был тот новый для меня мир, в кото- рый я стремился. Этот мир должен был открыться передо мною, и притом с самой наилучшей стороны - на вечеринке должны были быть первейшие представители литературы, весь ее цвет. И точно, когда я вошел в квартиру, я испытал ра- достный подъем. Первым, кто бросился мне в глаза, был тот самый вчерашний молодой человек, пропоровший себе ухо гвоз- дем. Я узнал его, несмотря на то, что он был весь за- бинтован свежими марлевыми бинтами. Мне он обрадовался, как родному, и долго жал ру- ки, присовокупляя, что всю ночь читал он мой роман, причем он ему начал нравиться. - Я тоже, - сказал я ему, - читал всю ночь, но он мне перестал нравиться. Мы тепло разговорились, при этом молодой человек сообщил мне, что будет заливная осетрина, вообще был весел и возбужден. Я оглянулся - новый мир впускал меня к себе, и этот мир мне понравился. Квартира была громадная, стол был накрыт на двадцать пять примерно кувертов; хрусталь играл огнями; даже в черной икре сверкали искры; зеле- ные свежие огурцы порождали глуповато-веселые мысли о каких-то пикниках, почему-то о славе и прочем. Тут же меня познакомили с известнейшим автором Лесосековым и с Тунским - новеллистом. Дам было мало, но все же были. Ликоспастов был тише воды, ниже травы, и тут же как-то я ощутил, что, пожалуй, он будет рангом пониже прочих, что с начинающим даже русокудрым Лесосековым его уже сравнивать нельзя, не говоря уже, конечно, об Агапенове или Измаиле Александровиче. Ликоспастов пробрался ко мне, мы поздоровались. - Ну, что ж, - вздохнув почему-то, сказал Ликос- пастов, - поздравляю. Поздравляю от души. И прямо тебе скажу - ловок ты, брат. Руку бы дал на отсечение, что роман твой напечатать нельзя, просто невозможно. Как ты Рудольфи обработал, ума не приложу. Но предсказываю те- бе, что далеко пойдешь! А поглядеть на тебя - тихоня... Но в тихом... Тут поздравления Ликоспастова были прерваны громкими звонками с парадного, и исполнявший обязаннос- ти хозяина критик Конкин (дело происходило в его квар- тире) вскричал: - Он! И верно: это оказался Измаил Александрович. В передней послышался звучный голос, потом звуки лобыза- ний, и в столовую вошел маленького роста гражданин в целлулоидовом воротнике, в куртке. Человек был сконфу- жен, тих, вежлив и в руках держал, почему-то не оставив ее в передней, фуражку с бархатным околышем и пыльным круглым следом от гражданской кокарды. "Позвольте, тут какая-то путаница..." - подумал я, до того не вязался вид вошедшего человека с здоровым хохотом и словом "расстегаи", которое донеслось из пе- редней. Путаница, оказалось, и была. Следом за вошедшим, нежно обнимая за талию, Конкин вовлек в столовую высо- кого и плотного красавца со светлой вьющейся и холеной бородой, в расчесанных кудрях. Присутствовавший здесь беллетрист Фиалков, о ко- тором мне Рудольфи шепнул, что он шибко идет в гору, был одет прекрасно (вообще все были одеты хорошо), но костюм Фиалкова и сравнивать нельзя было с одеждой Из- маила Александровича. Добротнейшей материи и сшитый первоклассным парижским портным коричневый костюм обле- кал стройную, но несколько полноватую фигуру Измаила Александровича. Белье крахмальное, лакированные туфли, аметистовые запонки. Чист, бел, свеж, весел, прост был Измаил Александрович. Зубы его сверкнули, и он крикнул, окинув взором пиршественный стол: - Га! Черти! И тут порхнул и смешок и аплодисмент и послыша- лись поцелуи. Кой с кем Измаил Александрович здоровался за руку, кой с кем целовался накрест, перед кой-кем шутливо отворачивался, закрывая лицо белою ладонью, как будто слеп от солнца, и при этом фыркал. Меня, вероятно принимая за кого-то другого, рас- целовал трижды, причем от Измаила Александровича запах- ло коньяком, одеколоном и сигарой. - Баклажанов! - вскричал Измаил Александрович, указывая на первого вошедшего. - Рекомендую. Баклажа- нов, друг мой. Баклажанов улыбнулся мученической улыбкой и, от смущения в чужом, большом обществе, надел свою фуражку на шоколадную статую девицы, державшей в руках электри- ческую лампочку. - Я его с собой притащил! - продолжал Измаил Александрович. - Нечего ему дома сидеть. Рекомендую - чудный малый и величайший эрудит. И, вспомните мое сло- во, всех нас он за пояс заткнет не позже чем через год! Зачем же ты, черт, на нее фуражку надел? Баклажанов? Баклажанов сгорел со стыда и ткнулся было здоро- ваться, но у него ничего не вышло, потому что вскипел водоворот усаживаний, и уж между размещающимися потекла вспухшая лакированная кулебяка. Пир пошел как-то сразу дружно, весело, бодро. - Расстегаи подвели! - слышал я голос Измаила Александровича. - Зачем же мы с тобою, Баклажанов, расстегаи ели? Звон хрусталя ласкал слух, показалось, что в люстре прибавили свету. Все взоры после третьей рюмки обратились к Измаилу Александровичу. Послышались прось- бы: - Про Париж! Про Париж! - Ну, были, например, на автомобильной выставке, - рассказывал Измаил Александрович, - открытие, все честь по чести, министр, журналисты, речи... между жур- налистов стоит этот жулик, Кондюков Сашка... Ну, фран- цуз, конечно, речь говорит... на скорую руку спичишко. Шампанское, натурально. Только смотрю - Кондюков наду- вает щеки, и не успели мы мигнуть, как его вырвало! Да- мы тут, министр! А он, сукин сын!.. И что ему померещи- лось, до сих пор не могу понять! Скандалище колоссаль- ный. Министр, конечно, делает вид, что ничего не заме- чает, но как тут не заметишь... Фрак, шапокляк, штаны тысячу франков стоят. Все вдребезги... Ну, вывели его, напоили водой, увезли... - Еще! Еще! - кричали за столом. В это время уже горничная в белом фартуке обно- сила осетриной. Звенело сильней, уже слышались голоса. Но мне мучительно хотелось знать про Париж, и я в зво- не, стуке и восклицаниях ухом ловил рассказы Измаила Александровича. - Баклажанов! Почему ты не ешь?.. - Дальше! Просим! - кричал молодой человек, ап- лодируя... - Дальше что было? - Ну а дальше сталкиваются оба эти мошенника на Шан-Зелизе, нос к носу... Табло! И не успел он огля- нуться, как этот прохвост Катькин возьми и плюнь ему прямо в рыло!.. - Ай-яй-яй! - Да-с... Баклажанов! Не спи ты, черт этакий!.. Нуте-с, и от волнения, он неврастеник ж-жуткий, промах- нись, и попал даме, совершенно неизвестной даме, прямо на шляпку... - На Шан-Зелизе?! - Подумаешь! Там это просто! А у ней одна шляпка три тысячи франков! Ну конечно, господин какой-то его палкой по роже... Скандалище жуткий! Тут хлопнуло в углу, и желтое абрау засветилось передо мною в узком бокале... Помнится, пили за здо- ровье Измаила Александровича. И опять я слушал про Париж. - Он, не смущаясь, говорит ему: "Сколько?" А тот... ж-жулик! (Измаил Александрович даже зажмурился.) "Восемь, говорит, тысяч!" А тот ему в ответ: "Получи- те!" И вынимает руку и тут же показывает ему шиш! - В Гранд-Опера'?! - Подумаешь! Плевал он на Гранд-Опера'! Тут двое министров во втором ряду. - Ну, а тот? Тот-то что? - хохоча, спрашивал кто-то. - По матери, конечно! - Батюшки! - Ну, вывели обоих, там это просто... Пир пошел шире. Уже плыл над столом, наслаивался дым. Уже под ногой я ощутил что-то мягкое и скользкое и, наклонившись, увидел, что это кусок лососины, и как он попал под ноги - неизвестно. Хохот заглушал слова Измаила Александровича, и поразительные дальнейшие па- рижские рассказы мне остались неизвестными. Я не успел как следует задуматься над страннос- тями заграничной жизни, как звонок возвестил прибытие Егора Агапенова. Тут уж было сумбурновато. Из соседней комнаты слышалось пианино, тихо кто-то наигрывал фокс- трот, и я видел, как топтался мой молодой человек, дер- жа, прижав к себе, даму. Егор Агапенов вошел бодро, вошел размашисто, и следом за ним вошел китаец, маленький, сухой, желтова- тый, в очках с черным ободком. За китайцем дама в жел- том платье и крепкий бородатый мужчина по имени Василий Петрович. - Измашь тут? - воскликнул Егор и устремился к Измаилу Александровичу. Тот затрясся от радостного смеха, воскликнул: - Га! Егор! - и погрузил свою бороду в плечо Агапенова. Китаец ласково улыбался всем, но никакого звука не произносил, как и в дальнейшем не произнес. - Познакомьтесь с моим другом китайцем! - кричал Егор, отцеловавшись с Измаилом Александровичем. Но дальше стало шумно, путано. Помнится, танце- вали в комнате на ковре, отчего было неудобно. Кофе в чашке стояло на письменном столе. Василий Петрович пил коньяк. Видел я спящего Баклажанова в кресле. Накурено было крепко. И как-то почувствовалось, что пора, собс- твенно, и отправиться домой. И совершенно неожиданно у меня произошел разго- вор с Агапеновым. Я заметил, что, как только дело пошло к трем часам ночи, он стал проявлять признаки какого-то беспокойства. И кое с кем начинал о чем-то заговари- вать, причем, сколько я понимаю, в тумане и дыму полу- чал твердые отказы. Я, погрузившись в кресло у письмен- ного стола, пил кофе, не понимая, почему мне щемило ду- шу и почему Париж вдруг представился каким-то скучным, так что даже и побывать в нем вдруг перестало хотеться. И тут надо мною склонилось широкое лицо с круг- лейшими очками. Это был Агапенов. - Максудов? - спросил он. - Да. - Слышал, слышал, - сказал Агапенов. - Рудольфи говорил. Вы, говорят, роман напечатали? - Да. - Здоровый роман, говорят. Ух, Максудов! - вдруг зашептал Агапенов, подмигивая, - обратите внимание на этот персонаж... Видите? - Это - с бородой? - Он, он, деверь мой. - Писатель? - спросил я, изучая Василия Петрови- ча, который, улыбаясь тревожно-ласковой улыбкой, пил коньяк. - Нет! Кооператор из Тетюшей... Максудов, не те- ряйте времени, - шептал Агапенов, - жалеть будете. Та- кой тип поразительный! Вам в ваших работах он необхо- дим. Вы из него в одну ночь можете настричь десяток рассказов и каждый выгодно продадите. Ихтиозавр, брон- зовый век! Истории рассказывает потрясающе! Вы предс- тавляете, чего он там в своих Тетюшах насмотрелся. Ло- вите его, а то другие перехватят и изгадят. Василий Петрович, почувствовав, что речь идет о нем, улыбнулся еще тревожнее и выпил. - Да самое лучше... Идея! - хрипел Агапенов. - Я вас сейчас познакомлю... Вы холостой? - тревожно спро- сил Агапенов. - Холостой... - сказал я, выпучив глаза на Ага- пенова. Радость выразилась на лице Агапенова. - Чудесно! Вы познакомитесь, и ведите вы его к себе ночевать! Идея! У вас диван какой-нибудь есть? На диване он заснет, ничего ему не сделается. А через два дня он уедет. Вследствие ошеломления я не нашелся ничего отве- тить, кроме одного: - У меня один диван... - Широкий? - спросил тревожно Агапенов. Но тут я уже немного пришел в себя. И очень вов- ремя, потому что Василий Петрович уж начал ерзать с яв- ной готовностью познакомиться, а Агапенов начал меня тянуть за руку. - Простите, - сказал я, - к сожалению, ни в ка- ком случае не могу его взять. Я живу в проходной комна- те в чужой квартире, а за ширмой спят дети хозяйки (я хотел добавить еще, что у них скарлатина, потом решил, что это лишнее нагромождение лжи, и все-таки доба- вил)... и у них скарлатина. - Василий! - вскричал Агапенов, - у тебя была скарлатина? Сколько раз в жизни мне приходилось слышать сло- во "интеллигент" по своему адресу. Не спорю, я, может быть, и заслужил это печальное название. Но тут я все же собрал силы и, не успел Василий Петрович с молящей улыбкой ответить: "Бы..." - как я твердо сказал Агапе- нову: - Категорически отказываюсь взять его. Не могу. - Как-нибудь, - тихо шепнул Агапенов, - а? - Не могу. Агапенов повесил голову, пожевал губами. - Но, позвольте, он же к вам приехал? Где же он остановился? - Да у меня и остановился, черт его возьми, - сказал тоскливо Агапенов. - Ну, и... - Да теща ко мне с сестрой приехала сегодня, поймите, милый человек, а тут китаец еще... И носит их черт, - внезапно добавил Агапенов, - этих деверей. Си- дел бы в Тетюшах... И тут Агапенов ушел от меня. Смутная тревога овладела мною почему-то, и, не прощаясь ни с кем, кроме Конкина, я покинул квартиру.
Да, эта глава будет, пожалуй, самой короткой. На рассвете я почувствовал, что по спине моей прошел оз- ноб. Потом он повторился. Я скорчился и влез под одеяло с головой, стало легче, но только на минуту. Вдруг сде- лалось жарко. Потом опять холодно, и до того, что зубы застучали. У меня был термометр. Он показал 38,8. Стало быть, я заболел. Совсем под утро я попытался заснуть и до сих пор помню это утро. Только что закрою глаза, как ко мне наклоняется лицо в очках и бубнит: "Возьми", а я повторяю только одно: "Нет, не возьму". Василий Петро- вич не то снился, не то действительно поместился в моей комнате, причем ужас заключался в том, что он наливал коньяк себе, а пил его я. Париж стал совершенно невыно- сим. Гранд-Опера', а в ней кто-то показывает кукиш. Сложит, покажет и спрячет опять. Сложит, покажет. - Я хочу сказать правду, - бормотал я, когда день уже разлился за драной нестираной шторой, - полную правду. Я вчера видел новый мир, и этот мир мне был противен. Я в него не пойду. Он - чужой мир. Отврати- тельный мир! Надо держать это в полном секрете, т-сс! Губы мои высохли как-то необыкновенно быстро. Я, не- известно зачем, положил рядом с собою книжку журнала; с целью читать, надо полагать. Но ничего не прочел. Хотел поставить еще раз термометр, но не поставил. Термометр лежит рядом на стуле, а мне за ним почему-то надо идти куда-то. Потом стал совсем забываться. Лицо моего сос- луживца из "Пароходства" я помню, а лицо доктора расп- лылось. Словом, это был грипп. Несколько дней я пропла- вал в жару, а потом температура упала. Я перестал ви- деть Шан-Зелизе, и никто не плевал на шляпку, и Париж не растягивался на сто верст. Мне захотелось есть, и добрая соседка, жена масте- ра, сварила мне бульон. Я его пил из чашки с отбитой ручкой, пытался читать свое собственное сочинение, но читал строк по десяти и оставлял это занятие. На двенадцатый примерно день я был здоров. Меня удивило то, что Рудольфи не навестил меня, хотя я и на- писал ему записку, чтобы он пришел ко мне. На двенадцатый день я вышел из дому, пошел в "Бюро медицинских банок" и увидел на нем большой замок. Тогда я сел в трамвай и долго ехал, держась за раму от сла- бости и дыша на замерзшее стекло. Приехал туда, где жил Рудольфи. Позвонил. Не открывают. Еще раз позвонил. Открыл старичок и поглядел на меня с отвращением. - Рудольфи дома? Старичок посмотрел на носки своих ночных туфель и ответил: - Нету его. На мои вопросы - куда он девался, когда будет, и даже на нелепый вопрос, почему замок висит на "Бюро", старик как-то мялся, осведомился, кто я таков. Я объяс- нил все, даже про роман рассказал. Тогда старичок ска- зал: - Он уехал в Америку неделю тому назад. Можете убить меня, если я знаю, куда девался Ру- дольфи и почему. Куда девался журнал, что произошло с "Бюро", какая Америка, как он уехал, не знаю и никогда не узнаю. Кто таков старичок, черт его знает! Под влиянием слабости после гриппа в истощенном моем мозгу мелькнула даже мысль, что не видел ли я во сне все - то есть и самого Рудольфи, и напечатанный ро- ман, и Шан-Зелизе, и Василия Петровича, и ухо, распоро- тое гвоздем. Но по приезде домой я нашел у себя девять голубых книжек. Был напечатан роман. Был. Вот он. Из напечатавшихся в книжке я, к сожалению, не знал никого. Так что ни у кого не мог и справиться о Рудоль- фи. Съездив еще раз в "Бюро", я убедился, что никакого бюро там уже нет, а есть кафе со столиками, покрытыми клеенкой. Нет, вы объясните мне, куда девались несколько сот книжек? Где они? Такого загадочного случая, как с этим романом и Рудольфи, никогда в моей жизни не было.
Самым разумным в таких странных обстоятельствах представлялось просто все это забыть и перестать думать и о Рудольфи, и об исчезновении вместе с ним и номера журнала. Я так и поступил. Однако это не избавляло меня от жестокой необходи- мости жить дальше. Я проверил свое прошлое. - Итак, - говорил я самому себе, во время мартовс- кой вьюги сидя у керосинки, - я побывал в следующих ми- рах. Мир первый: университетская лаборатория, в коей я помню вытяжной шкаф и колбы на штативах. Этот мир я по- кинул во время гражданской войны. Не станем спорить о том, поступил ли я легкомысленно или нет. После неверо- ятных приключений (хотя, впрочем, почему невероятных? - кто же не переживал невероятных приключений во время гражданской войны?), словом, после этого я оказался в "Пароходстве". В силу какой причины? Не будем таиться. Я лелеял мысль стать писателем. Ну и что же? Я покинул и мир "Пароходства". И, собственно говоря, открылся пе- редо мною мир, в который я стремился, и вот такая ока- зия, что он мне показался сразу же нестерпимым. Как представлю себе Париж, так какая-то судорога проходит во мне и не могу влезть в дверь. А все этот чертов Ва- силий Петрович! И сидел бы в Тетюшах! И как ни талант- лив Измаил Александрович, но уж очень противно в Пари- же. Так, стало быть, остался я в какой-то пустоте? Именно так. Ну что же, сиди и сочиняй второй роман, раз ты взялся за это дело, а на вечеринки можешь и не ходить. Дело не в вечеринках, а в том-то вся и соль, что я ре- шительно не знал, об чем этот второй роман должен был быть? Что поведать человечеству? Вот в чем вся беда. Кстати, о романе. Глянем правде в глаза. Его никто не читал. Не мог читать, ибо исчез Рудольфи, явно не успев распространить книжку. А мой друг, которому я презентовал экземпляр, и он не читал. Уверяю вас. Да, кстати: я уверен, что, прочитав эти строки, многие назовут меня интеллигентом и неврастеником. Нас- чет первого не спорю, а насчет второго предупреждаю серьезным образом, что это заблуждение. У меня и тени неврастении нет. И вообще, раньше чем этим словом швы- ряться, надо бы узнать поточнее, что такое неврастения, да рассказы Измаила Александровича послушать. Но это в сторону. Нужно было прежде всего жить, а для этого нуж- но было деньги зарабатывать. Итак, прекратив мартовскую болтовню, я пошел на заработки. Тут меня жизнь взяла за шиворот и опять при- вела в "Пароходство", как блудного сына. Я сказал сек- ретарю, что роман написал. Его это не тронуло. Одним словом, я условился, что буду писать четыре очерка в месяц. Получая соответствующее законам вознаграждение за это. Таким образом, некоторая материальная база на- мечалась. План заключался в том, чтобы сваливать как можно скорее с плеч эти очерки и по ночам опять-таки писать. Первая часть была мною выполнена, а со второй по- лучилось черт знает что. Прежде всего я отправился в книжные магазины и купил произведения современников. Мне хотелось узнать, о чем они пишут, как они пишут, в чем волшебный секрет этого ремесла. При покупке я не щадил своих средств, покупая все самое лучшее, что только оказалось на рынке. В первую голову я приобрел произведения Измаила Александровича, книжку Агапенова, два романа Лесосекова, два сборника рассказов Флавиана Фиалкова и многое еще. Первым долгом я, конечно, бросился на Измаила Александровича. Непри- ятное предчувствие кольнуло меня, лишь только я глянул на обложку. Книжка называлась "Парижские кусочки". Все они мне оказались знакомыми от первого кусочка до пос- леднего. Я узнал и проклятого Кондюкова, которого стош- нило на автомобильной выставке, и тех двух, которые подрались на Шан-Зелизе (один был, оказывается, Помад- кин, другой Шерстяников), и скандалиста, показавшего кукиш в Гранд-Опера. Измаил Александрович писал с нео- быкновенным блеском, надо отдать ему справедливость, и поселил у меня чувство какого-то ужаса в отношении Па- рижа. Агапенов, оказывается, успел выпустить книжку рассказов за время, которое прошло после вечеринки, - "Тетюшанская гомоза". Нетрудно было догадаться, что Ва- силия Петровича не удалось устроить ночевать нигде, но- чевал он у Агапенова, тому самому пришлось использовать истории бездомного деверя. Все было понятно, за исклю- чением совершенно непонятного слова "гомоза". Дважды я принимался читать роман Лесосекова "Лебе- ди", два раза дочитывал до сорок пятой страницы и начи- нал читать с начала, потому что забывал, что было в на- чале. Это меня серьезно испугало. Что-то неладное тво- рилось у меня в голове - я перестал или еще не умел по- нимать серьезные вещи. И я, отложив Лесосекова, принял- ся за Флавиана и даже Ликоспастова и в последнем нале- тел на сюрприз. Именно, читая рассказ, в котором был описан некий журналист (рассказ назывался "Жилец по ор- деру"), я узнал продранный диван с выскочившей наружу пружиной, промокашку на столе... Иначе говоря, в расс- казе был описан... я! Брюки те же самые, втянутая в плечи голова и волчьи глаза... Ну, я, одним словом! Но, клянусь всем, что было у меня дорогого в жизни, я описан несправедли- во. Я вовсе не хитрый, не жадный, не лукавый, не лжи- вый, не карьерист и чепухи такой, как в этом рассказе, никогда не произносил! Невыразима была моя грусть по прочтении ликоспастовского рассказа, и решил я все же взглянуть со стороны на себя построже, и за это решение очень обязан Ликоспастову. Однако грусть и размышления мои по поводу моего несовершенства ничего, собственно, не стоили, по срав- нению с ужасным сознанием, что я ничего не извлек из книжек самых наилучших писателей, путей, так сказать, не обнаружил, огней впереди не увидел, и все мне опос- тылело. И, как червь, начала сосать мне сердце преск- верная мысль, что никакого, собственно, писателя из ме- ня не выйдет. И тут же столкнулся с еще более ужасной мыслью о том, что... а ну как выйдет такой, как Ликос- пастов? Осмелев, скажу и больше: а вдруг даже такой, как Агапенов? Гомоза? Что такое гомоза? И зачем кафры? Все это чепуха, уверяю вас! Вне очерков я много проводил времени на диване, читая разные книжки, которые, по мере приобретения, ук- ладывал на хромоногой этажерке и на столе и попросту в углу. Со своим собственным произведением я поступил так: уложил оставшиеся девять экземпляров и рукопись в ящики стола, запер их на ключ и решил никогда, никогда в жизни к ним не возвращаться. Вьюга разбудила меня однажды. Вьюжный был март и бушевал, хотя и шел уже к концу. И опять, как тогда, я проснулся в слезах! Какая слабость, ах, какая слабость! И опять те же люди, и опять дальний город, и бок рояля, и выстрелы, и еще какой-то поверженный на снегу. Родились эти люди в снах, вышли из снов и прочней- шим образом обосновались в моей келье. Ясно было, что с ними так не разойтись. Но что же делать с ними? Первое время я просто беседовал с ними, и все-таки книжку романа мне пришлось извлечь из ящика. Тут мне начало казаться по вечерам, что из белой страницы выс- тупает что-то цветное. Присматриваясь, щурясь, я убе- дился в том, что это картинка. И более того, что кар- тинка эта не плоская, а трехмерная. Как бы коробочка, и в ней сквозь строчки видно: горит свет и движутся в ней те самые фигурки, что описаны в романе. Ах, какая это была увлекательная игра, и не раз я жалел, что кошки уже нет на свете и некому показать, как на странице в маленькой комнатке шевелятся люди. Я уверен, что зверь вытянул бы лапу и стал бы скрести страницу. Воображаю, какое любопытство горело бы в кошачьем глазу, как лапа царапала бы буквы! С течением времени камера в книжке зазвучала. Я отчетливо слышал звуки рояля. Правда, если бы кому-ни- будь я сказал бы об этом, надо полагать, мне посовето- вали бы обратиться к врачу. Сказали бы, что играют вни- зу под полом, и даже сказали бы, возможно, что именно играют. Но я не обратил бы внимания на эти слова. Нет, нет! Играют на рояле у меня на столе, здесь происходит тихий перезвон клавишей. Но этого мало. Когда затихает дом и внизу ровно ни на чем не играют, я слышу, как сквозь вьюгу прорывается и тоскливая и злобная гармони- ка, а к гармонике присоединяются и сердитые и печальные голоса и ноют, ноют. О нет, это не под полом! Зачем же гаснет комнатка, зачем на страницах наступает зимняя ночь над Днепром, зачем выступают лошадиные морды, а над ними лица людей в папахах. И вижу я острые шашки, и слышу я душу терзающий свист. Вон бежит, задыхаясь, человечек. Сквозь табачный дым я слежу за ним, я напрягаю зрение и вижу: сверкнуло сзади человека, выстрел, он, охнув, падает навзничь, как будто острым ножом его спереди ударили в сердце. Он неподвижно лежит, и от головы растекается черная лужи- ца. А в высоте луна, а вдали цепочкой грустные, красно- ватые огоньки в селении. Всю жизнь можно было бы играть в эту игру, глядеть в страницу... А как бы фиксировать эти фигурки? Так, чтобы они не ушли уже более никуда? И ночью однажды я решил эту волшебную камеру опи- сать. Как же ее описать? А очень просто. Что видишь, то и пиши, а чего не видишь, писать не следует. Вот: картинка загорается, картинка расцвечивается. Она мне нравится? Чрезвычайно. Стало быть, я и пишу: картинка первая. Я вижу вечер, горит лампа. Бахрома абажура. Ноты на рояле раскрыты. Играют "Фауста". Вдруг "Фауст" смолкает, но начинает играть гитара. Кто играет? Вон он выходит из дверей с гитарой в руке. Слышу - напевает. Пишу - напевает. Да это, оказывается, прелестная игра! Не надо хо- дить на вечеринки, ни в театр ходить не нужно. Ночи три я провозился, играя с первой картинкой, и к концу этой ночи я понял, что сочиняю пьесу. В апреле месяце, когда исчез снег со двора, первая картинка была разработана. Герои мои и двигались, и хо- дили, и говорили. В конце апреля и пришло письмо Ильчина. И теперь, когда уже известна читателю история ро- мана, я могу продолжать повествование с того момента, когда я встретился с Ильчиным.
- Да, - хитро и таинственно прищуриваясь, повторил Ильчин, - я ваш роман прочитал. Во все глаза я глядел на собеседника своего, то трепетно озаряемого, то потухающего. За окнами хлестала вода. Впервые в жизни я видел перед собою читателя. - А как же вы его достали? Видите ли... Книжка... - я намекал на роман... - Вы Гришу Айвазовского знаете? - Нет. Ильчин поднял брови, он изумился. - Гриша заведует литературной частью в Когорте Дружных. - А что это за Когорта? Ильчин настолько изумился, что дождался молнии, чтобы рассмотреть меня. Полоснуло и потухло, и Ильчин продолжал: - Когорта - это театр. Вы никогда в нем не были? - Я ни в каких театрах не был. Я, видите ли, не- давно в Москве. Сила грозы упала, и стал возвращаться день. Я ви- дел, что возбуждаю в Ильчине веселое изумление. - Гриша был в восторге, - почему-то еще таинствен- нее говорил Ильчин, - и дал мне книжку. Прекрасный ро- ман. Не зная, как поступать в таких случаях, я отвесил поклон Ильчину. - И знаете ли, какая мысль пришла мне в голову, - зашептал Ильчин, от таинственности прищуривая левый глаз, - из этого романа вам нужно сделать пьесу! "Перст судьбы!" - подумал я и сказал: - Вы знаете, я уже начал ее писать. Ильин изумился до того, что правою рукою стал че- сать левое ухо и еще сильнее прищурился. Он даже, ка- жется, не поверил сначала такому совпадению, но спра- вился с собою. - Чудесно, чудесно! Вы непременно продолжайте, не останавливаясь ни на секунду. Вы Мишу Панина знаете? - Нет. - Наш заведующий литературной частью. - Ага. Дальше Ильчин сказал, что, ввиду того что в журна- ле напечатана только треть романа, а знать продолжение до зарезу необходимо, мне следует прочитать по рукописи это продолжение ему и Мише, а также Евлампии Петровне, и, наученный опытом, уже не спросил, знаю ли я ее, а объяснил сам, что это женщина-режиссер. Величайшее волнение возбуждали во мне все проекты Ильчина. А тот шептал: - Вы напишете пьесу, а мы ее и поставим. Вот будет замечательно! А? Грудь моя волновалась, я был пьян дневной грозою, какими-то предчувствиями. А Ильчин говорил: - И знаете ли, чем черт не шутит, вдруг старика удастся обломать... А? Узнав, что я и старика не знаю, он даже головою покачал, и в глазах у него написалось: "Вот дитя приро- ды!" - Иван Васильевич! - шепнул он. - Иван Васильевич! Как? Вы не знаете его? Не слыхали, что он стоит во гла- ве Независимого? - И добавил: - Ну и ну!.. В голове у меня все вертелось, и главным образом от того, что окружающий мир меня волновал чем-то. Как будто в давних сновидениях я видел его уже, и вот я оказался в нем. Мы с Ильчиным вышли из комнаты, прошли зал с ками- ном, и до пьяной радости мне понравился этот зал. Небо расчистилось, и вдруг луч лег на паркет. А потом мы прошли мимо странных дверей, и, видя мою заинтересован- ность, Ильчин соблазнительно поманил меня пальцем внутрь. Шаги пропали, настало беззвучие и полная под- земная тьма. Спасительная рука моего спутника вытащила меня, в продолговатом разрезе посветлело искусственно - это спутник мой раздвинул другие портьеры, и мы оказа- лись в маленьком зрительном зале мест на триста. Под потолком тускло горело две лампы в люстре, занавес был открыт, и сцена зияла. Она была торжественна, загадочна и пуста. Углы ее заливал мрак, а в середине, поблески- вая чуть-чуть, высился золотой, поднявшийся на дыбы, конь. - У нас выходной, - шептал торжественно, как в храме, Ильчин, потом он оказался у другого уха и про- должал: - У молодежи пьеска разойдется, лучше требовать нельзя. Вы не смотрите, что зал кажется маленьким, на самом деле он большой, а сборы здесь, между прочим, полные. А если старика удастся переупрямить, то, чего доброго, не пошла бы она и на большую сцену! А? "Он соблазняет меня, - думал я, и сердце замирало и вздрагивало от предчувствий, - но почему он совсем не то говорит? Право, не важны эти большие сборы, а важен только этот золотой конь, и чрезвычайно интересен зага- дочнейший старик, которого нужно уламывать и переупря- мить для того, чтобы пьеса пошла..." - Этот мир мой... - шепнул я, не заметив, что на- чинаю говорить вслух. - А? - Нет, я так. Расстались мы с Ильчиным, причем я унес от него записочку: Досточтимый Петр Петрович! Будьте добры обязательно устроить автору "Черного снега" место на "Фаворита". Ваш душевно Ильчин. - Это называется контрамарка, - объяснил мне Иль- чин, и я с волнением покинул здание, унося первую в жизни своей контрамарку. С этого дня жизнь моя резко изменилась. Я днем ли- хорадочно работал над пьесой, причем в дневном свете картинки из страниц уже не появлялись, коробка раздви- нулась до размеров учебной сцены. Вечером я с нетерпением ждал свидания с золотым конем. Я не могу сказать, хороша ли была пьеса "Фаворит" или дурна. Да это меня и не интересовало. Но была ка- кая-то необъяснимая прелесть в этом представлении. Лишь только в малюсеньком зале потухал свет, за сценой где-то начиналась музыка и в коробке выходили одетые в костюмы ХVIII века. Золотой конь стоял сбоку сцены, действующие лица иногда выходили и садились у копыт ко- ня или вели страстные разговоры у его морды, а я нас- лаждался. Горькие чувства охватывали меня, когда кончалось представление и нужно было уходить на улицу. Мне очень хотелось надеть такой же точно кафтан, как и на акте- рах, и принять участие в действии. Например, казалось, что было бы очень хорошо, если бы выйти внезапно сбоку, наклеив себе колоссальный курносый пьяный нос, в табач- ном кафтане, с тростью и табакеркою в руке и сказать очень смешное, и это смешное я выдумывал, сидя в тесном ряду зрителей. Но произносили другие смешное, сочинен- ное другим, и зал по временам смеялся. Ни до этого, ни после этого никогда в жизни не было ничего у меня тако- го, что вызывало бы наслаждение больше этого. На "Фаво- рите" я, вызывая изумление мрачного и замкнутого Петра Петровича, сидящего в окошечке с надписью "Администра- тор Учебной сцены", побывал три раза, причем в первый раз во 2-м ряду, во второй - в 6-м, а в третий - в 11-м. А Ильчин исправно продолжал снабжать меня запи- сочками, и я посмотрел еще одну пьесу, где выходили в испанских костюмах и где один актер играл слугу так смешно и великолепно, что у меня от наслаждения высту- пал на лбу мелкий пот. Затем настал май, и как-то вечером соединились на- конец и Евлампия Петровна, и Миша, и Ильчин, и я. Мы попали в узенькую комнату в этом же здании Учебной сце- ны. Окно уже было раскрыто, и город давал знать о себе гудками. Евлампия Петровна оказалась царственной дамой с царственным лицом и бриллиантовыми серьгами в ушах, а Миша поразил меня своим смехом. Он начинал смеяться внезапно - "ах, ах, ах", - причем тогда все останавли- вали разговор и ждали. Когда же отсмеивался, то вдруг старел, умолкал. "Какие траурные глаза у него, - я начинал по своей болезненной привычке фантазировать. - Он убил некогда друга на дуэли в Пятигорске, - думал я, - и теперь этот друг приходит к нему по ночам, кивает при луне у окна головою". Мне Миша очень понравился. И Миша, и Ильчин, и Евлампия Петровна показали свое необыкновенное терпение, и в один присест я прочи- тал им ту треть романа, которая следовала за напечатан- ною. Вдруг, почувствовав угрызения совести, я остано- вился, сказав, что дальше и так все понятно. Было позд- но. Между слушателями произошел разговор, и, хотя они говорили по-русски, я ничего не понял, настолько он был загадочен. Миша имел обыкновение, обсуждая что-либо, бегать по комнате, иногда внезапно останавливаясь. - Осип Иваныч? - тихо спросил Ильчин, щурясь. - Ни-ни, - отозвался Миша и вдруг затрясся в хохо- те. Отхохотавшись, он опять вспомнил про застреленного и постарел. - Вообще старейшины... - начал Ильчин. - Не думаю, - буркнул Миша. Дальше слышалось: - Да ведь на одних Галиных да на подсобляющем не очень-то... (Это - Евлампия Петровна). - Простите, - заговорил Миша резко и стал рубить рукой, - я давно утверждаю, что пора поставить этот вопрос на театре! - А как же Сивцев Вражек? (Евлампия Петровна). - Да и Индия, тоже неизвестно, как отнесется к этому дельцу, - добавил Ильчин. - На кругу бы сразу все поставить, - тихо шептал Ильчин, - они так с музычкой и поедут. - Сивцев! - многозначительно сказала Евлампия Пет- ровна. Тут на лице моем выразилось, очевидно, полное от- чаяние, потому что слушатели оставили свой непонятный разговор и обратились ко мне. - Мы все убедительно просим, Сергей Леонтьевич, - сказал Миша, - чтобы пьеса была готова не позже авгус- та... Нам очень, очень нужно, чтобы к началу сезона ее уже можно было прочесть. Я не помню, чем кончился май. Стерся в памяти и июнь, но помню июль. Настала необыкновенная жара. Я си- дел голый, завернувшись в простыню, и сочинял пьесу. Чем дальше, тем труднее она становилась. Коробочка моя давно уже не звучала, роман потух и лежал мертвый, как будто и нелюбимый. Цветные фигурки не шевелились на столе, никто не приходил на помощь. Перед глазами те- перь вставала коробка Учебной сцены. Герои разрослись и вошли в нее складно и очень бодро, но, по-видимому, им так понравилось на ней рядом с золотым конем, что ухо- дить они никуда не собирались, и события развивались, а конца им не виделось. Потом жара упала, стеклянный кув- шин, из которого я пил кипяченую воду, опустел, на дне плавала муха. Пошел дождь, настал август. Тут я получил письмо от Миши Панина. Он спрашивал о пьесе. Я набрался храбрости и ночью прекратил течение со- бытий. В пьесе было тринадцать картин.