— Сережа, нужны стихи об урожае.

      Орлову не хочется ни стихов писать, ни в редакцию топать. Но что поделаешь — надо. И через час он — в редакции, и еще через час стихи уходят в типографию. Пусть не все в них совершенно. Но главное передано точно:

      ...Там поезда по горизонту

      Везут тяжелый груз зерна,

      Как будто груз снарядов к фронту,

      Опять с утра и до утра.

      Суслоны, как в строю солдаты,

      Идут, идут на край земли.

      И словно крепость, элеватор

      Стоит в огне хлебов вдали!

      Опыт, приобретенный еще на фронте в армейской газете «Ленинский путь», все чаще выручает Орлова. Вернее сказать: выручает нас, газетчиков. Он все активнее вмешивается в дела редакции. Ему небезразлично, как будут поставлены стихи на полосе, что пойдет рядом. Особенно он волновался, когда мы готовили номер, посвященный дню рождения В. И. Ленина. Он принес в редакцию уже написанные стихи, которые мы хотели поставить под известной фотографией Ильича. Пишущей машинки у него в ту пору еще не было, и я, прослушав стихотворение по телефону, тотчас отдал его в машинописное бюро.

      — А как же с названием, Сережа? — спросил я автора.

      — Да вот не придумал. Давай вместе? «Давай вместе» по-орловски — значит бери сам в руки перо и пиши варианты. Так случилось и на этот раз. Решили назвать «Ленинское слово». Стихотворение получилось, как мне кажется, неплохим. Однако, по-моему, в книгах оно напечатано не было. А жаль. Есть в нем что-то такое, что трогало за душу. Поэтому позволю процитировать его:

      Он один остался в кабинете.

      По бумаге движется рука.

      За окошком ночь, зима и ветер.

      Тишина, ни стука, ни звонка.

      День ушел с Москвою и фронтами,

      Но, оставшись с будущим вдвоем,

      Занят он не праздными мечтами,

      А спокойным пристальным трудом.

      Где-то хлещут землю пулеметы,

      Конница клинками небо рвет,

      Но уже он в наши вник заботы,

      Вместе с нами и средь нас живет.

      Было так! Ведь в наши дни недаром

      Найденная в тон ночи строка.

      Вдруг обдаст живым некнижным жаром,

      Озаряя нас издалека.

      И звучат над миром, над Россией,

      Утверждая, как она права,

      Ленинские точные, прямые,

      Как сейчас рожденные слова.

      Орлов помогал газете не только стихами. Помню, с какой радостью он работал над публицистической статьей, которую мы хотели дать в первомайский номер. Мы еще не успели пережить подвиг первопроходчика космоса Юрия Гагарина. Орлов с Дудиным только что возвратились из поездки в Азербайджан, где продолжали праздновать нашу победу в космосе.

      К пишущей машинке в редакции Орлов сел с необыкновенным воодушевлением. И статья получилась хотя и короткой, но особенно приподнятой. Не могу процитировать ее целиком. Ограничусь двумя абзацами:

      «На Кавказе вовсю шумят сады, пламенем полыхают в парках тюльпаны, высоко в горах звенят бубенчики ландышей, ветер зеленого Каспийского моря, пахнущий работой и солью, мнет густые кроны деревьев на набережных Баку, а в молодом социалистическом городе Сумгаите справляются новоселья. В нем нет коммунальных квартир. В нем самая высокая рождаемость в мире. Это — город молодых и молодоженов. Средний возраст его жителей 27 лет. Чудесный возраст. Возраст Юрия Гагарина...

      Весна 1961 года решительно устремлена в будущее. Гигантский континент «Черной Африки» начинает в эту весну свою новую подлинную историю для того, чтобы деревья покрылись листьями и цветами, чтобы птицы свили гнезда, чтобы коричневая и черная земля засверкала всеми цветами радуги, одевшись в листья и травы. Нужна весна. Для того, чтобы колониальные народы дали миру своих Шекспиров, Пушкиных, Бетховеных, Циолковских, нужно сбросить цепи колониального рабства. Нужна весна. И вот она идет. Идет, гудет зеленый шум по земле... Сердца народов все шире распахиваются навстречу весеннему ветру, ветру свободы...»

      Конечно, нам приходилось править Орлова. Иногда от правки сделанное им становилось лучше. Нередко хуже. Но Орлов начисто был лишен фанфаронства. И не только когда выполнял задания редакции.

      Меня поражали выдержка, такт, терпение, с которыми Орлов выслушивал доводы товарищей. Он редко бывал неправым, но врожденная интеллигентность заставляла его быть внимательным, стараться посмотреть на написанное глазами друга.

      Орлов высоко почитал Александра Прокофьева как поэта, но некоторые действия Александра Андреевича как одного из руководителей Союза писателей вызывали у него резкий протест. Он не скрывал его и часто подсказывал Прокофьеву выход из положения:

      — Да увольте меня со службы и — дело с концом.

      В этом не было ни тени рисовки. Орлов был убежден в том, что, не связанные службой, они будут главное свое дело выполнять лучше, чем при бесконечных пререканиях. Но Прокофьева он ценил. Этим определялась линия поведения. А вот его оценки стихотворений, которые печатались в журнале «Нева», часто расходились с редакторскими. Тут уж добрая ссора была дороже худого мира. Нередко Орлов оставался в одиночестве, но, если чувствовал свою правоту, отстаивал ее до конца. Он не любил «латать», править стихотворения, лишь бы они стали проходимыми, часто возвращал их автору. Зато удачным стихам товарищей радовался, как собственному успеху.

      В одном из писем А. Твардовского К- Симонову (11 марта 1944 г.) есть примечательные строки. «В наше время, — писал Александр Трифонович, — люди забывают иногда о таких простых и нужных вещах, как выражение товарищеского сочувствия работе другого, хотя бы она и была иной по духу, строю, чем твоя».

      Орлов всю жизнь поступал по-твардовски.

      Скольким вологжанам он помог твердо стать на ноги — и непосредственной поддержкой, и своим примером. Помню, как он яростно защищал Александра Яшина, когда иные критики пытались перечеркнуть все сделанное Яшиным в поэзии. О. Фокина, А. Романов, С. Викулов — поэты разные, непохожие ни друг на друга, ни на самого Орлова, сумели быстро пройти этап ученичества, и в этом есть доля бескорыстной поддержки Орлова.


      ГЛАВА III


      «Милая районная столица»



      Говорят: города сдают солдаты, берут — генералы, а дарят — поэты. Сергей подарил нам Белозерск. Немногим любителям поэзии довелось побывать на Белом озере. Но о родном Орлову городке — «белом, красном, золотистом», полным «неба, солнца, красок кутерьмой», лежащем «в стороне от всех больших дорог, от железной за сто километров», — мы знали из его стихов.

      Мы познакомились с ним еще в «Третьей скорости». Родной край был всегда с Орловым — как мечта о будущем и одновременно как главная цель, которую ему, солдату, нужно было на войне отстоять. Перед боем, в короткие часы отдыха, Орлов все возвращался и возвращался в Белозерск, чтобы, хотя бы мысленно, подышать «черемуховым ветром».

      У каждого настоящего поэта есть свой Белозерск. Отсюда, с высоты родного очага, начинался не только отсчет их возраста, но и освоение мира. Здесь познавались главные истины, определяющие наше поведение в жизни. Отсюда видны все дороги, убегающие в бесконечность. Но если одна из них ведет назад, если, возвращаясь на нее, поэт вновь «духовной жаждою томим», чувствует необходимость этого возвращения, чтобы выверить свои впечатления, снова постоять у родной березы, услышать слово земляков, значит, поэт не утратил чувства ответственности, значит, умудренный жизненным опытом, готов продолжать учиться.

      Каждое возвращение Орлова в Белозерск означало обогащение и его как личности, и его поэзии. «Городок», «Белое озеро» — так назвал Орлов две свои книги стихов. Между ними — почти четверть века. Одной любовью к отчему краю, к землякам наполнены они.

      Современные молодые поэты пишут о родных краях чаще в автобиографиях, чем в стихах. Белозерск для Орлова является не темой, не географической точкой, где он жил и вырос, а сутью самой поэзии.

      Как-то, выступая на одном из ответственных литературных собраний, оглядывая, что сделано его земляками, радуясь их успехам, Орлов метко заметил: «Стихотворцы, живущие на Севере, прочно связаны с жизнью. Им не надо привозить современность из дальних поездок. История смотрит на них с пожелтевших фотографий в каждой избе и звучит в песнях и преданиях на самых близких дорогах».

      И еще:

      «Русский Север с незапамятных времен является краем редкой по красоте, удивительной по самобытности народной поэзии, явленной в дереве, камне, драгоценном металле, в узорах и красках и прежде всего в языке, в слове. Суровые и прекрасные исторические и географические просторы его, освещенные трудом и подвигом народа, сказались в том, что мы называем поэзией в самом истинном и широком смысле этого слова, да и ныне не перестают формировать ее».

      В справедливости сказанного мы можем убедиться, обратившись к стихам самого Орлова. Они — величальная песня благодарного сына родной земле.

      До знакомства с Орловым я знал о Белозерске только из истории Древней Руси, а уже на фронте, прочитав первые стихи своего товарища, мог свободно представить и дымную рябь Белого озера, и крутую стену, некогда опоясавшую городок, и дощатые тротуары, и то, как «ситцевый ветер веселья» летит «по желтым дорожкам» городского сада. Белозерск и вся округа впечатляют в стихах потому, что они полны точных, присущих только одному этому месту примет. Вот описание поездки по родной реке. Оно похоже на рисунок акварельными красками:

      Еще не взрыли воду плицы,

      Томит минута тишины,

      А память уж вперед стремится

      Навстречу бакенам Шексны.

      Сейчас за первым поворотом

      Березка встанет на косе...

      Как художник, Орлов может работать и маслом. Есть у него трогательное стихотворение «Жеребенок». Оно прекрасно по мысли: случайно заблудившийся в городе жеребенок бежит за грузовиком, «будто за лошадью». Свободно, широко, уверенно изображает поэт площадь, на которой появился жеребенок:

      Среди помидор раскаленных,

      Лука клинков зеленых,

      Среди поросячьего визга,

      Летящего из корзин,

      Среди пиджаков, да жакеток,

      Да разных сокровищ лета

      Ему не найти дорогу, —

      Куда побежишь один?

      Орлов стремится к тому, чтобы мы тоже увидели то, что видел он. Если земляки его садятся пить чай, то он не преминет нам напомнить, что «награжденный самовар будет петь, сверкать и пыжиться». Одно слово «награжденный» сразу же говорит о том, что самовар — не какой-нибудь, а тульский, на боках которого действительно отливали изображения медалей, заслуженных на разных выставках тульскими мастерами. Сруб избы у него веснушчатый. И опять-таки по одному точно выбранному слову в нашем представлении рождается образ.

      Родной край для поэта полон чудес. Они ждут и в лесу, и на реке, и на пути к дому.

      Помню, из очередной поездки в Вологодчину Орлов привез стихотворение «Станция Валя» и прочел его нам с Дудиным. В нем было столько нежности, неизбывной любви, удивления, что тут же захотелось на эту станцию, затерянную в лесах.

      Подступают к паровозу сосны,

      Охраняя станции покой.

      Валя, Валя, выйди, как березка,

      К семафору, помаши рукой.

      Видно, был влюбленным тот путеец,

      Инженер, чудак немолодой:

      Полустанок в честь тебя затеял

      С остановкой краткой путевой.

      На минуту. Постоять, влюбиться!

      Стукнут рельсы, тронется вагон.

      Я хотел бы здесь остановиться

      Навсегда у сердца твоего.

      У тебя по самый пояс косы,

      Отсвет зорь в сияющих глазах...

      Валя, Валя, где-то за откосом

      Голос твой мне слышится в лесах.

      Потом уже я в свою очередь прочел это стихотворение знакомому железнодорожнику.

      — Знаю ли я станцию Валя? — переспросил он и рассказал историю про властную и полусумасшедшую помещицу, которая противилась строительству железной дороги. Ее звали Валентиной. Путейцы назвали ее именем полустанок, чтобы досадить северной Салтычихе.

      Рассказ железнодорожника я передал Орлову. Он посмеялся:

      — Вот ведь как бывает! А мне привиделось в названии станции совсем иное. И вскоре он написал еще одно стихотворение про железнодорожную станцию — «Алешенька». И это пронизано щемящей нежностью.

      Словно в горле песенки горошинка —

      Пропою, а не произнесу.

      Есть такая станция «Алешенька»,

      Как тропинка к поезду в лесу.

      …………………………………….

      Сколько Алексеев и Алешенек

      В сутолоке, в громе, в суете

      Названо, окликнуто, опрошено

      На лесной сороковой версте?

      Мимо все. С печалями, с улыбками

      Без ответа мчатся поезда.

      Что-то человеческое, зыбкое

      Потерялось в громе навсегда.

      Двести лет с тех пор прошло, как брошено

      Лесу, полю, солнцу и реке.

      И летит — Алешенька, Алешенька,—

      А ответа нету вдалеке...

      Уже по приведенным цитатам видно, как любит поэт родной край. Этой любовью пронизано каждое его стихотворение, особенно посвященное простым людям, как будто бы ничем и не могущим привлечь внимание окружающих. Но именно этой своей скромностью, желанием не просто жить и работать, но обязательно при этом творить добро они и дороги Орлову.

      Его товарищи еще шли дорогами войны, а Орлов, провалявшийся несколько месяцев в госпиталях, сбежал в Белозерск. Обожженные лицо и руки еще кровоточили, раны гноились. Ему бы лечиться, принимать процедуры на сытных армейских харчах. Но он веровал, что медицина не может ему дать то, что дает воздух Белозерья.

      Секретарь Белозерского горкома партии Иван Бузин, учившийся в одной школе с Орловым и тоже уволенный по ранению из рядов армии, рассказывал мне, как он встретил старого товарища где-то под Боровичами:

      — Сергея нельзя было узнать. Он был весь в бинтах, сквозь которые проступала кровь. Раны на руках поджили быстрее, но по всему видно было, что ни кисти ему (в детстве Сергей мечтал стать художником), ни то топора не держать. Но тогда у нас в городе мужчины были почти все такие — недовоевавшие, недоучившиеся. А на плечи их легли нелегкие тыловые заботы. Подставил свое плечо и Сергей. Он пошел на наш водный участок работать диспетчером...

      Когда я был в Белозерске, я видел дом, где работал Орлов. Он стоит на берегу старого канала, щурясь окнами на бескрайнее, как море, озеро у самой лавы (так называют здесь деревянную перемычку, с помощью которой можно перекрыть канал). Теперь лава раздвигается, пропуская лишь катера да моторки: остальные суда идут озером. А сразу же после войны лава трудилась вовсю. Тут же, на берегу, собирались вчерашние фронтовики. Орлов жил с ними одной жизнью, и они, люди Белозерья, естественно вошли в его стихи.

      Прекрасно назвал поэт свою книгу о земляках — «Городок». Тут что ни страница, то встреча с человеком. Чаще всего это люди обычных для этих мест профессий — плотогоны, бакенщики, капитаны буксиров. Но именно они определяют лицо своей «милой районной столицы».

      Читаем стихотворение за стихотворением, названные, кажется, будничными словами «Плавучая культбаза», «Старый буксир», «В чайной», «Гидроэлектростанция», а перед нами распахивается дверь в огромный мир человеческой души.

      Жаль поэту старого буксира, которому никогда «не приснится океан». «Ржавчина легла ему на плечи». Он исполнил свой долг перед людьми до конца. Но жалость к нему почти человечья.

      Лишь тонким стоном отвечает сталь,

      Когда гудят суда на повороте...

      Стоит буксир, как бы сама печаль,

      Сама тоска железа по работе.

      А на плавучей культбазе смотрят «Ромео и Джульетту» девчата «из ближайших колхозов — доярки, вязальщицы, жницы» «и нестыдные слезы дрожат у девчат на ресницах». Но Орлову дорого не только то, что его землячки из отдаленных колхозов сопереживают знаменитым на все века влюбленным. Он отметит и то, что

      Подходят буксиры и разом

      Свой ход убавляют на малый,

      Чтоб не потревожить культбазу,

      Волною не стронуть с причала.

      Под стать водителям буксиров старый бакенщик, каждый вечер вставляющий в фонари «кусочки алые зари», чтобы суда не сбились с фарватера. Заправским плотогоном стал за лето пятнадцатилетний босоногий Колумб, которому пока «как океан Шексна-река». Мастерица кружевной артели Шура Капарулина, оказывается, так поет, что ахнул не только немолодой ленинградец — «оперы любитель, театрал», весь городок замирает, слушая ее. Столько же доброты вложил Орлов в стихотворение «Фотограф». Этот «маленький, смешной и популярный мастер фотографии» к выполнению своих будничных обязанностей относится, как Нестор-летописец: он ведет фотолетопись района.

      Смотрят, как живые, с фотографий —

      Ретушью прикрашены слегка,

      Люди незаметных биографий,

      Люди всем известных биографий —

      Жители родного городка.

      Поэт сам чем-то сродни этому беззаветному труженику. Он одним из первых в нашей послевоенной поэзии сделал героями своей книги таких прекрасных людей.

      В этом принципиальное, непреходящее значение поэзии Орлова. Обостренный интерес к тому, что происходит в «глубинке», обнаруженный в пятидесятых, а потом — еще больший — в семидесятых, начинался стихами Орлова. Конечно, В. Овечкин в своих «Районных буднях» или Г. Радов в очерках-размышлениях писали по-другому. Большая всеохватность морально-этических проблем содержится в книгах В. Белова, Ф. Абрамова, В. Распутина, В. Астафьева. Боже упаси подумать о том, что все они подражали Орлову. Но они в своих поисках вышли все к той же золотоносной жиле. Люди маленьких городков, деревень и селений стали героями большой литературы. Стали потому, что в «глубинке», должно быть, дольше сохраняется самобытность, обычаи народа, теснее связь с землей, острее ответственность перед природой. Здесь приметнее то, что делают «рабочие в цехах стальных» и как «солон... крестьянский пот». Орлова всегда возмущали те, кто пытался говорить от имени народа примерно в таком тоне: Народу этого не надо, народ пока что не дорос». Народ в его представлении — сам «великий гений», и без тени рисовки, а как нечто само собой разумеющееся «даже гениев народ — мой Пушкин, мой Толстой, мой Ленин — как сыновей, в веках зовет». И зовут так — не трубадуры, не штатные ораторы, а люди, которым на народе слов вслух не вымолвить от непривычки. Но сердцем они понимают самые высокие материи, ибо они давно осознали свою неодолимую силу. Они-то, в представлении Орлова, и есть лучшие представители народа. Вот почему нам так интересно оказалось побывать в столице ничем не примечательного района, сразу же проникнуться уважением к людям, населяющим ее.

      Когда через год после смерти Орлова я приехал в Белозерск на первые «орловские чтения», все или почти все тут оказалось знакомым. Конечно, прежде всего, поспешил на берег озера. Поражала не красота его, а скорее неоглядность. Оно казалось морем. И это впечатление усиливалось не только оттого, что слева от нас, в порту, маячили мощные краны да лебедки. Но и потому, что далеко-далеко, обозначая путь кораблей, как легкие облака плыли дымки. Канал был прорыт для того, чтобы уберечь суда от белой ярости волн, которые — не верилось даже — могли накатываться на город. Тогда в церквах зажигали свечи, били поклоны, чтобы бог смилостивился, укротил сердитые воды. Теперь «Ракеты», лесовозы и сухогрузы спокойно бороздили озерную ширь. Им не страшны бури.

      Потом с Михаилом Дудиным и Глебом Горбовским мы прошлись по земляному валу, некогда служившему щитом города от прибоя, снова повторяя орловские строчки из «Акрополя» о том, как «в незапамятном детстве раннем» город открылся ему с косогора «сказкою о царе Салтане». На здании школы, где учился Орлов, уже была прикреплена мраморная мемориальная доска, пока прикрытая куском полотна. На другой день нам предстояло открывать ее, а пока мы бродили по городу, и с нами раскланивались совсем незнаковые люди: они приветили нас, ибо всем было уже известно, что мы приехали на праздник поэзии Орлова. Этого было вполне достаточно, чтобы нас встречали по-родственному, тепло. Любая дверь, любая калитка были открыты для нас: имя поэта имело такую же силу, как в древней сказке «Сезам, отворись».

      А вечером я снова пошел на берег озера и вдруг почувствовал, видимо, то же, что Орлов, когда писал:

      Просто захотелось оглянуться,

      Постоять у моста, у воды,

      До неба тростинкой дотянуться,

      Прикурить цигарку от звезды,

      Услыхать травы произрастанье,

      Трепет заполуночных планет

      И еще того, чему названья

      В нашем языке, пожалуй, нет...

      Мне, много раз писавшему об Орлове, вдруг показалось, что до сих пор от меня что-то ускальзывало в его поэзии. Я до сих пор не могу точно сформулировать это свое ощущение. Но видно, оно было, скорее всего, связано не с внешними приметами, а с тем, что мы зовем русским духом. Сергей Орлов был плотью от плоти всех вот этих людей, встречавшихся нам на улицах городка, хитро поглядывающих на нас, — мол, что это вы за столичные ферты; занятые разными делами, от вождения судов до винопития, они думали о нас не потому, что мы сами по себе были для них интересны, а потому что были связаны с их земляком, которым они гордились.

      Как-то мы плыли с Орловым по Рыбинскому водохранилищу, и наш экскурсионный пароход плавно огибал колокольню ушедшего на дно маленького городка, и я запомнил руки Сергея, искалеченные ожогами, цепко схватившие железные поручни, побелевшие от напряженного усилия. Мне казалось, что он напрягся, чтобы услышать ведомое только ему. Так мне теперь слышался звон давних колоколов над затонувшей Мегрой, тяжкое дыханье паровой мельницы да звонкоголосье на школьном дворе. Этот обостренный слух дала мне поэзия Орлова, народная по своей сути. Народ вооружил его не только стихотворной культурой, отграненной веками, но и зоркостью, масштабностью мысли, знанием особенностей русского национального характера. Оплачивая свой долг перед читателями, Орлов старался вернуть всем нам такие простые понятия, как «свежий хлеб», «кружка молока», «глоток воды». И этот его подвиг не остался незамеченным.

      С особой силой я убедился в этом в Белозерске, в тот день, когда со всех сторон городка текли людские ручейки к школе, где открывали мемориальную доску, а потом к Дому культуры, где состоялся вечер поэзии, посвященный Орлову.

      Все мы, участники этого незабываемого вечера, читали стихи Орлова, и в течение трех часов никто в рядах не шелохнулся, хотя зал был забит до отказа, и вскоре нечем стало дышать.

      Много литературных вечеров я повидал на своем веку. И только на этом, мне показалось, не было ни выступавших, ни слушателей. Обе половины участников вечера составляли одно целое. И когда один из нас запнулся на мгновение то ли для того, чтобы дух перевести, то ли для того, чтобы вспомнить вдруг вылетевшие из памяти строчки, из разных концов зала добрый десяток голосов подсказал забытое. Это было еще одним подтверждением всеобщей любви к поэту. А потом к нам подходили и подходили люди, похожие на изображенных Орловым в стихотворении «Вечер стихов в колхозе» женщин, бакенщиков и лесорубов, и заводили разговоры о том, над чем всегда думал поэт, что тревожило его и радовало.

      Не знаю, были ли вознаграждены наши слушатели, а мы, выступавшие, — безмерно. Ведь мы хотели пришедшим на вечер землякам поэта помочь лучше понять его поэзию; а они, не задумываясь об этом, не ставя перед собой такой цели, преподали нам урок благоговения перед истинным искусством, доступным не избранным, а всем.

      В этот вечер я вдруг всем своим существом ощутил, как должен быть благодарен судьбе за то, что она свела меня с Орловым.

      Могли ли бы мы разминуться? На войне — несомненно. Но природа поэзии Орлова такова, что ее нельзя было не заметить. Разве что снобы могли бы не услышать родниковый голос его стихов.

      Простые радости

     

      В начале шестидесятых годов мы с Орловым поехали в Финляндию. Это была довольно интересная поездка. Формально она была начата как туристская, но неожиданно превратилась в пропагандистскую. Милая Анна Михайловна Цимберова — бессменный зампредседателя Ленинградского комитета защиты мира, познакомившись с нашей группой, сказала:

      — Мальчики, вам придется поработать.

      «Мальчиками» были мы с Сергеем, скульптор Михаил Аникушин, профессор Ленинградского университета Г. В. Ефимов и кто-то еще.

      «Поработать» — означало встречаться с финскими сторонниками мира, выступать на собраниях и митингах.

      На пороге Финляндии стоял сочельник. Уже на маленьких железнодорожных станциях, мимо которых проносился наш поезд, зажглись елки, разноцветные фонари, и к самой колее то справа, то слева подступали забавные фигуры, вылепленные из снега. А в Лахти праздник вошел в наш вагон: группа финских солдат с несколькими девушками. Узнав, кто мы такие, молодые люди тотчас запели «Катюшу». До Хельсинки мы охрипли, спев десятки любимых — оказалось не только нами — советских песен. В дороге мы познакомились с одной из активисток финского движения за дружбу с Советским Союзом, очаровательной Эйлой, той самой, которой Александр Прокофьев посвятил свои известные стихи:

      Что из всей Финляндии осталось

      У меня, как ветка, зеленеть?

      «Эйла, Эйла!»— в сердце отозвалось

      И тихонько стало в нем звенеть.

      Эйла стала потом и нашей приятельницей, и в каждый ее приезд в Ленинград мы проводили с ней многие часы. Она стала другом многих наших друзей. Особенно сердечные отношения сложились у нее с Орловым и В. Торопыгиным.

      А в тот памятный, прихваченный ядреным морозцем сочельник нам действительно пришлось немало поработать, хотя и совсем не так, как рассчитывала Анна Михайловна Цимберова.

      Почему-то, не задерживаясь в Хельсинки, мы, пересев в автобусы, помчались в Турку. Прибыли туда поздним вечером, когда уже вовсю горели огни праздничной иллюминации. Пора было укладываться спать. Но мы с Орловым вышли из отеля на улицу и тотчас попали в объятия старых женщин, оказывается давно поджидавших нас. Это были русские люди, еще до революции жившие в Финляндии, да так и оставшиеся в ней навсегда. Их внешность резко контрастировала с нарядным городом, уже безлюдным в этот час. Это были бедные старые люди. Им хотелось отвести душу в разговорах с гостями из России. И, поняв это, мы старались, как могли. Видимо, им нечасто доводилось вот так собираться, чувствовать внимание к себе. Их, как мне казалось, заиндевевшие сердца вдруг начали оттаивать. Наши собеседницы, сначала смолкавшие, когда мимо медленно, ощупывая улицу мерцающим синим оком, проходила полицейская машина, вскоре перестали ее замечать вовсе. Хотя до православного рождества еще было далековато, но в эту ночь все мы чувствовали себя как на празднике.

      Полночи Орлов читал им стихи. Это была незабываемая ночь. В крохотной комнатенке, куда пригласила нас уборщица православной церкви, люди горькой судьбы, далекие от поэзии, от литературы вообще, может быть, впервые в жизни слушали не церковный стих, а негромкую речь поэта о своей земле, о гордости за Россию...

      Орлов безошибочно уловил настроение наших новых знакомых, и он читал то, что не могло не запасть в душу, особенно таким неожиданным слушательницам. Это были стихи, потом объединенные в цикл «Простые радости».

      Потом, вспоминая встречу в Турку, Орлов скажет, что есть слова, которые произносятся шепотом — Мать, Дом, Береза, — но их не может заглушить ни артиллерийская канонада, ни гул урагана. Он читал «Кружку молока», «Свежий хлеб», «Мытье полов», «Щи». Слушательницы его давно уже не утирали слез, ручьями катившихся по щекам. Они вспоминали Россию, молодость свою, в давно известных словах находили то, что М. Дудин назвал «новым сочетаньем качеств».

      Та ночь, превратившаяся в литературный вечер, не предусматривалась никакой пропагандистской программой и не была внесена в отчет о нашей поездке. Но как знать, — может быть, она стоила целого митинга?

      Как-то Орлов заметил, что, если поэт не напишет свои стихи, другие за него это не сделают: другие напишут другое. Сам он, как истинно народный поэт, не мог не написать «Простых радостей». Он жил ими, наслаждался ими, ему с детства открылась их непреложная, повседневная и высокая красота. Да, конечно, нужно возвыситься над обыденностью, чтобы почувствовать, как крепко связаны мы с родной землей. Простые радости вокруг нас как награды. Мы не всегда задумываемся над этим. Но если встать вместе с плотогонами у ночного костра на берегу реки, поглядеть на «омытые закатом, за лесами, как белый город», вставшие облака, «в безлунном блеске белой ночи дали — леса и взгорья», то увидишь «сказку наяву».

      А что, казалось бы, проще и будничней работы, чем выпечка хлеба. Орлов увидел в ней тоже праздник.

      Нет, это не обычная работа,

      Священнодейством пахнет на столе,

      Встречается здесь грохот обмолота

      С порой весенней сева на земле.

      Свежий хлеб — не просто еще один каравай, а символ человеческого трудолюбия, щедрости родной земли. Недаром поэт убежден:

      Есть мера высших ценностей на свете —

      Любовь, как хлеб, и дружба словно хлеб.

      Это не случайные стихи для Орлова. Дума о хлебе всегда была с ним. Но хлеб насущный значил для него значительно больше, чем пища. В одном из более поздних стихотворений — «Хлеб коммуны» он вспомнит о том, когда вместе с отчимом жил под Бийском на Алтае в одной из земледельческих коммун. В то отодвинутое годами далекое прошлое время он глядел «глазами детства», «без снисхождения» и видел хлеб как высшую награду труженикам, как первую весть о том, что давняя мечта народа сбывается. Таким же хлеб оставался для него и на фронте.

      Он черствым был, с огнем и горем,

      Как слезы был, но в жизни мне

      Он не бывал ни разу горек —

      Ни в детстве и ни на войне.

      И я считаю счастьем личным

      Все, что мне жизнь несла, даря:

      Коммуны круглый хлеб пшеничный

      И ветер близкий Октября.

      Так в его поэзии сблизились понятия «хлеб» и «Октябрь».

      Каким уважением нужно проникнуться к обычному и не столь примечательному делу, как мытье полов, чтобы сказать: «Здесь чистоту творят, а не полы здесь моют». И снова малое становится великим, снова поэт ведет нас дорогой открытий, точно так же, когда подвел к плите, где «щи возвышаются могучие», ибо в них опять-таки соединение «небес и ветров», «жарких дней, на солнце колотых» и высокого искусства хозяйки.

      В стихах не названы люди, но присутствие их чувствуется в каждой строчке, и все они — с чистым, благородным сердцем. Да, может быть, они «незаметные», «маленькие», но душа у них такая, что в ней уместилось то, что мы называем национальным характером. Именно такие люди, как писал Г. Троепольский, «и украшают жизнь, вмещая в себя все лучшее, что есть в человечестве, — доброту, простоту, доверие».

      В стихах о простых радостях с большой полнотой проявлялась одна из важных особенностей лирики Орлова — философское осмысление всего сущего. Именно она с годами будет набирать силу, и стихи, оставаясь по форме простыми, традиционными, обретут способность быть собеседниками, приглашающими к раздумьям над самыми животрепещущими проблемами нашего беспокойного века.

      Неслыханная красота

     

      Если бы мне предстояло выбрать эпиграф к рассказу об отношении Орлова к природе, я, не задумываясь, поставил бы эти четыре строчки:

      Из пепла, глины и навоза

      Встает, рождается, чиста,

      Как ландыши и тубероза,

      Неслыханная красота.

      Для Орлова характерно понимание красоты не как некоей данности. Природа тем краше для него, чем слитнее с ней человек, глубже наше проникновение в ее таинства, чем активнее человек старается сохранить ее. Он призывал писателей учиться у природы, постигать ее мудрости. И сам учился с прилежанием мудреца, хорошо знающего, что он будет щедро вознагражден.

      Мать Орлова, Екатерина Яковлевна, говорит, что восхищение природой, ее великолепным таинством смены красок жило в сыне с детских лет, когда он еще окончательно не определил, какой жизненный путь выбрать,— стать поэтом или художником. Проба сил в обоих видах искусства принесла ему известность в родном Белозерске.

      Вернувшись с войны, став известным поэтом, из-за ранения лишенный возможности держать в руках кисть, он любил посещать мастерские живописцев, вести с ними бесконечные разговоры об искусстве.

      Вначале мы зачастили в дом на Кировском проспекте, где помещались мастерские наших друзей Андрея Мыльникова и Алексея Соколова. Соколов, только что вернувшись из длительной командировки во Францию и работая, рассказывал бесконечные истории, которые происходили с ним в Париже. Да и сам он любил слушать стихи. Кстати, образ «былинника речистого», изображенного среди первых красноармейцев, Соколов писал с Орлова.

      Захаживал в мастерскую Борис Федоров, так же, как и Орлов, во время войны служивший в танковых частях. Он, автор широко известной картины «Утро танкистов»,— высокий, шумный, — сновал по мастерской, что-то ниспровергая, что-то отстаивая. Слушать его было интересно, хотя, к сожалению, негативная часть его программы оказывалась сильнее позитивной.

      Андрей Мыльников всегда знал, что хотел, и ясно видел пути достижения цели. Я не встречал художника со столь высоко развитой самокритичностью. Иной художник уповал на случай, на внезапное озарение, и, если ему удавалось продлить мгновенье, в конце его ждал успех. У Мыльникова два надежных посоха в пути — терпение и труд. Я знаю, что некоторые свои картины, часто уже завершенные, он вдруг начинал переделывать по десять раз. Русский по рождению, по школе, он не соблазнялся никакими новациями, полагая, что новация неизбежно ждет художника, если удастся в полную меру сил воплотить на полотне замысел.

      Орлову всегда было интересно разговаривать с Мыльниковым. Оба — философы. Оба влюбленные в русскую природу.

      Однажды я присутствовал при их беседе об особом устройстве человеческого зрения: Орлов утверждал, что в минуту наибольшего напряжения, опасности человек видит острее.

      — Об этом и рассказал Толстой, оставив над раненым князем Андреем бескрайнее небо.

      — Но в «Войне и мире» Толстой хотел показать неодолимость природы, — утверждал Орлов. — Я веду речь о другом. О зоркости в минуту опасности.

      Наверное, медики могут это объяснить. Причина, по всей вероятности, определяется особым психическим состоянием человека.

      — В Великую Отечественную это проявилось стократ ярче.

      — Ну да, сейчас ты начнешь мне читать дудинских «Соловьев», где «ландыш, приподнявшись на носок, заглядывал в воронку от разрыва».

      — Конечно, и Дудина! Но тут важно не авторство. Поражает, как все это может увидеть человек, скулы которого уже сведены смертельной судорогой.

      — Нужно говорить не о чуде видения, а о чуде таланта.

      — Но почему именно на поле боя видишь то, что на мирной ниве топтал ногами? Ты помнишь у Луконина?

      Орлов долго морщил лоб, копошился пальцами в бороде и начинал читать:

      Пора пахать!

      Вчера веселый ливень

      Прошелся по распахнутой земле.

      Землей зеленой пахнет в блиндаже.

      А мы сидим — и локти на столе,

      И гром над головами, лист тоскливый.

      Атаки ждем.

      Пахать пора уже.

      — Хорошие стихи.

      — Я тебе — не о качестве стихов, а о каком-то удивительном чувстве слияния солдата с землей.

      — Слияние с природой для нас — всегда очищение.

      — Любовь к природе — самая высокая точка, откуда можно увидеть мир.

      — Ты же сам написал: «Учись у сосен гордому упрямству».

      Орлов долго молчал, а потом тихо, медленно, будто вспоминая или только подбирая строчки, начал читать:

      На сахарном снегу пластаясь,

      Вся зелена, вся золота

      И в кроне солнцем обливаясь,

      Звенит и рвется высота.

      Но от сравнения с солдатом

      Я оторваться не могу,

      Вот так споткнувшемся когда-то...

      — Почитай еще.

      И Орлов читал о людях, которые вышли к ручью:

      Пьют воду, умывая лица,

      В ладонях пробуют на вес,

      Откусывая, словно птицы,

      Студеный краешек небес.

      В другой раз, когда Мыльников разложил перед нами только что купленные за границей альбомы, Орлов рассердился: все Колизей, все Акрополь...

      — В нашем Каргополе побывал бы.

      — Ну, поведи нас туда, — добродушно согласился хозяин.

      — И поведу.

      Небо там старинное,

      Стиранное ливнями,

      С песнями, с былинами,

      С елью, как с оливою,

      Град стоит, красуется

      С простотой естественной,

      Возведен не суетно

      Топором-кудесником.

      Обращаясь к природе, Орлов, не переставая восхищаться, больше всего ценил ее великую милость к человеку.

      В стихах Орлова о природе четко намечены три главные линии: восхищение, сознание ответственности за ее красу, гордость за то, что его северный край — пусть не яркий, но самый милый сердцу. Немало пришлось ему постранствовать по белу свету, многого наглядеться, а она, наиболее дорогая сердцу красота, всегда была рядом, «в своем краю, за речкой, за морем».

      Девчонкою босой, простоволосою,

      Забредшею во ржи, как василек,

      Она прошла под солнцем и под звездами

      И озарила запад и восток.

      Природа в стихах Орлова — сила действенная, способная активно формировать сознание человека. Об этом он не забывал напоминать: «Мы, дети природы, забыли природу». Прекрасные уроки этой любви к природе мы найдем во всех его книгах, начиная с первой. Природа у него непременно облагораживает:

      Облако за месяц зацепилось,

      За рекой кричали поезда.

      Ничего такого не случилось,

      Только грусть пропала без следа...

      В коротком стихотворении «Ласточка в Махачкале» сошлись два начала — «реактивный век двадцатый» и пичужка, которая, не обращая внимания на рев турбин, делает свое главное дело — «для птенцов надежный дом». Поэт настойчиво ищет приметы именно такого сосуществования. Он любит заимствовать у природы сравнения, метафоры. Валуны у него — «как мохнатые совы», «грибы — толстоголовые мальчишки», как леший, где-то филин прохохочет» и «волнушки, словно розовые уши, насторожила рыжая земля». Это — цитаты не из разных стихотворений, а только из одного — «Ночь». Уже в двух шагах от города земля кажется ему «белой планетой», полной радостных тайн, которые нам предстоит открыть.

      Он приглашает нас к костру, под которым варится душистая уха, а похожий на лешего дядя Василий тонко поет на своей жалейке. Идиллическая картина? Отнюдь. Ведь

      Костра языкастые всплески

      То гаснут, то снова встают.

      В них пламя Смоленска и Бреста

      И мая лазурный салют.

      Орлов никогда не забывает, кто сохранил красу земли.

      Он был давно и тяжело болен. Ездил в санатории, показывался крупным медицинским светилам. Но лучшим врачевателем для него была родная природа. Она лечила его и открывала перед ним свои премудрости. Хотел, чтобы та любовь, которой он жил, передалась другим. В одном из последних стихотворений, будто чувствуя, что ему недолго осталось жить на земле, он записал на клочке бумаги:

      Стал я стар не душой, не телом,

      Но неведом покой душе,—

      Дела главного я не сделал,

      А пора уходить уже.

      Остаются леса и долы.

      Солнце, небо и города.

      Светло-светлый мир и веселый,

      Что вошел в меня навсегда.

      Он старался записать неповторимую музыку природы, хотя ему казалось, что он слишком робок в передаче ее звучаний. Он счастливо ошибался. Каждое его стихотворение — звучит гимном Земле.


      Глава IV


      В редакции  журнала «Нева»



      Теперь от многих известных поэтов можно услышать:

      — Первым меня напечатал Орлов.

      И действительно, Римма Казакова и Олег Шестинский, Сергей Давыдов и Майя Борисова, Владимир Торопыгин и Александр Романов, многие другие утверждались как истинные стихотворцы на страницах «Невы». Журнал не просто печатал стихотворения молодых, а помогал каждому предстать перед читателями крупным планом — циклами, поэмами. Как правило, редакция, пожелав доброго пути молодому поэту, потом снова и снова возвращалась к нему, чтобы помочь окрепнуть.

      Активным благожелателем назвал Орлова Лев Куклин, имя которого, кстати сказать, тоже впервые появилось на страницах «Невы».

      Орлов всегда отличался благожелательностью, но не всеядностью. Благожелательности у него было столько, сколько нужно для того, чтобы широко вести отдел поэзии в журнале.

      Вся его работа проходила у меня на глазах. И сейчас, охватывая мысленно взором направление отдела поэзии, отчетливо видишь три главные линии.

      Первая была направлена на то, чтобы познакомить читателей с творчеством поэтов фронтового поколения. У этого поколения — очевидные и большие заслуги перед отечественной литературой. Но оно не хотело уподобиться Иванам, не помнящим родства. Поэты так называемого третьего поколения помнили имена учителей. Им — запевалам нашего поэтического отряда — на страницах журнала отводилось самое почетное место. И это был принципиальный курс «Невы», только что начавшей плавание (журнал был, как известно, создан в 1955 году). Это была вторая линия.

      Наконец нельзя было забывать об идущих вослед. Случилось так, что «Нева», только еще завоевывавшая читателя, сразу же стала надежной посадочной площадкой для талантливо начинающих стихотворцев. Они охотно шли в «Неву», думая не только о том, чтобы напечататься. Здесь их ожидала поддержка, доброе слово, которое, как известно, в начале пути чаще бывает дороже, чем еще одна публикация.

      Я пишу не исследование, посвященное работе отдела поэзии журнала «Нева». Наверное, такое исследование правомерно, а может, и плодотворно. Но мне хочется лишь сказать о том, что делал Орлов в журнале, как помогал ему выйти на верный фарватер и как работа в редакции сказалась на самом Орлове, помогла ему стать активным организатором литературного дела.

      Рабочий стол Орлова был примкнут в углу большой светлой комнаты, похожей на танцевальное зальце с расписанными стенами и потолком. Стол в соседстве с большим концертным роялем казался лишним в этой комнате. Впрочем, Орлов почти и не сидел. Как только собирались те, кого ждали, Орлов приглашал:

      — А не сходить ли нам попить кофейку?

      И мы отправлялись в восточный ресторан на углу Невского и улицы Бродского. Тогда и у самого Орлова, и тем более у молодых поэтов деньги водились нечасто, и мы действительно обходились лишь кофе. Зато сколько звучало стихов! За чашкой кофе не было старших и младших. Каждый мог сказать свое мнение, зная, что оно будет выслушано. А потом вся компания шла к скверику, что против Русского музея, где еще не распростер руку в дружеском приветствии аникушинский Пушкин (памятник был установлен в 1957 году). Но здесь можно было посидеть в тени деревьев и продолжить разговор.

      Для меня до сих пор остается загадкой, когда Орлов занимался собственно редактированием стихов, планированием работы своего отдела. А ведь и без того и без другого было не обойтись.

      Теперь, когда перелистываешь страницы журнала, перечитываешь стихи, отчетливо видишь, как редакция сводила под одной крышей многоликую и многонациональную семью.

      Вот беглый перечень имен поэтов, встретившихся в братском рукопожатии только в 1955 году: О. Берггольц и Н.Тихонов, А. Прокофьев и М. Танк, В. Сосюра и К. Каладзе, А. Скалбе и Г. Эмин, М. Рыльский и Р. Гамзатов, А. Сурков и К. Симонов, А. Грамши и А. Жаров, Б. Пастернак и В. Саянов... А рядом с ними и вместе — поэты Болгарии, Венгрии, Югославии, Финляндии, Китая, Кореи... Дело вовсе не в географии. Да и не в перечне имен. Важно, что несли поэты в журнал на братский пир и как вел себя тамада, еще не набравшийся опыта, но твердо знавший, чего он хочет.

      Не русский я, но россиянин. Зваться

      Так навсегда, душа моя, гордись!

      Пять жизней дай! Им может поравняться

      Моей судьбы единственная жизнь.

      Эти строчки Мустая Карима выбрал Орлов для того, чтобы познакомить читателей с замечательным башкирским поэтом. Александр Межиров, как и Мустай Карим, был однополчанином Орлова. Он получил слово в журнале, чтобы почтить память еще одного общего друга — Семена Гудзенко, которого уже в мирные дни догнала война. Межиров говорил от имени поколения:

      Нас везли в эшелонах с тобою,

      Так везли, что стонала земля,

      С Белорусского — на поле боя

      И с Казанского — в госпиталя.

      …………………………………..

      Потому я и верю, что где-то

      Между Кушкой и дальней Тувой,

      Весь в сполохах сигнального света,

      Мчится поезд грохочущий твой.

      Стихи Александра Прокофьева о России и Ольги Берггольц, славившие великую победу Советского народа над фашизмом, поэма «Братья» Саввы Голованивского и песни Петра Дориенко — все, что появлялось в «Неве», отражало генеральную линию развития советской поэзии, не тему, а кровь и плоть общей нашей заботы о торжестве ленинских принципов партийности литературы.

      Вот почему естественной, как бег времени, была на страницах журнала перекличка поэтов. В ней участвовали, обретя как бы вторую жизнь, и стихи Аксень-Ачкасова (Ильи Садофьева), Мужика Вредного (Демьяна Бедного), В. Кириллова и других. Совсем юный Владимир Торопыгин, обращаясь в лирической поэме к одному из организаторов комсомола, кстати, тоже поэту, Василию Алексееву, утверждал: «Мы сверстники с тобой». Он видел свое призвание в том, чтобы понести эстафету дальше. Недаром и поэму свою он назвал «Продолжение песни».

      Помню, как радовался Орлов, что ему удалось напечатать большую подборку стихотворений Риммы Казаковой, которая после окончания Ленинградского университета уехала на Дальний Восток. В ее стихах конца пятидесятых годов отчетливо слышалась интонация, которая была знакома нам по стихам Николая Тихонова, Владимира Луговского, Бориса Лихарева,— времен первой пятилетки. У Охотского моря Казакова изведала радость дороги открытий и писала об этой дороге:

      Она наград не обещает и векселей не выдает.

      Она измены не прощает, но и сама не предает.

      Умение порадоваться успехам других часто требует от нас больших усилий, чем создание собственных удач. В этом я многократно убеждался, наблюдая Орлова.

      Нет необходимости идеализировать работу отдела поэзии журнала «Нева», Были у него и недостатки. За них первый ответчик — тоже Сергей Орлов. Но если внимательно проанализировать, почему новый журнал так быстро пошел в рост, почему по тиражу он опередил многих своих старших собратьев, нельзя не заметить плодотворную работу отдела поэзии.

      Опытный и мудрый Виссарион Саянов, с неприязнью относившийся к попыткам некоторых молодых поэтов любой ценой завоевать популярность, с горечью заметил:

      Покуда мальчики кропали

      Стихи, я вовсе не писал.

      Сергей Орлов, любивший и высоко ценивший Саянова, предпочел иную позицию. Он был активно благожелателен и хорошо понимал: нельзя отсиживаться, терпеливо дожидаться, когда в журнал придут не строчкогоны, не любители дешевого и шумного успеха. Нужно отыскивать талантливых людей, не жалеть времени на работу с ними. За это журналу воздастся сторицей. Он не ошибся.

      «Жаворонок»

     

      В одном из стихотворений Орлов написал: «Человеку холодно без песни». Строчка точно передавала состояние солдата на войне.

      Но были песни, которые не пелись у костров, в землянках, с импровизированных эстрад, сооружавшихся для выступлений армейских и фронтовых ансамблей. Их мы носили в себе. Мы росли интернационалистами. В классе ли на уроке, на пионерском сборе, дома — всегда мы помнили об узниках капитала. Мы были самыми активными распространителями значков МОПРа, зная, что каждая полученная за них копейка может облегчить участь человека, томящегося в застенках капитала. Началась Великая Отечественная война. Слушая суровые сводки Совинформбюро, мы терпеливо ожидали, когда же мелькнет сообщение о тельмановцах, о немецких рабочих, обративших штыки против фашизма.

      Сообщения задерживались. Но однажды — то ли в сорок третьем году, то ли в сорок четвертом — кто-то из заезжих московских корреспондентов принес нам рассказ о советском танковом экипаже. На испытательном полигоне, расположенном в глубине Германии, он должен был стать «живой мишенью», на которой фашисты проверяли качество своих новых противотанковых снарядов. Немало наших парней, угодивших в плен, были расстреляны на этом полигоне. Экипаж, о котором идет речь, оказался удачливым. Искусно маневрируя, он сумел спасти машину от снарядов, вырвался за пределы полигона и пошел рейдом по дорогам рейха.

      Конечно, мы восприняли эту историю как легенду. Но как она была нужна нам! Как хотелось верить в нее!

      Во время войны мы так и не услышали подтверждение этого факта.

      И вдруг много времени спустя, после окончания войны, в «Комсомолке» был напечатан очерк о том самом советском танковом экипаже.

      Редко я видел Орлова таким возбужденным, как в те дни. «Комсомолка» была зачитана буквально до дыр, но Орлов при каждой встрече снова развертывал ее, читал нам и перечитывал очерк о танкистах. Он хотел узнать больше, чем прочел, и постепенно стал додумывать детали этой истории. Он хотел написать о героическом экипаже балладу, поэму. Приглашал в соавторы Дудина.

      — Да что вы, ребята, голову ломаете! — заметила как-то жена Михаила Дудина Ирина Николаевна, работавшая на Ленфильме.— Перед вами — прекрасная основа для сценария.

      Ни Орлов, ни Дудин никогда сценариев не писали. Но были они молоды, верили в свои силы. Почему бы не дерзнуть? Они засели за работу. Впрочем, «засели» неточное слово. Орлов вынашивал эпизоды. Рассказывал о них Дудину, сообща вносили необходимые поправки. К перу и бумаге обращались только после того, как каждый эпизод виделся им отчетливо.

      Вся работа над сценарием проходила на моих глазах. Дудин, хорошо знающий законы кинопроизводства, был более сдержан. Фантазия же Орлова разыгралась вовсю. Каждый день он прибегал ко мне и посвящал в какие-то новые или заново перекроенные куски будущего фильма. Того, что он придумывал, хватило бы, пожалуй, на целую трилогию или даже на многосерийный фильм. Но все время от чего-то приходилось отказываться, что-то стопорило развитие сюжета. Между тем сюжет нужно было придумывать самим: очерк, напечатанный в «Комсомольской правде», почти лишен был подробностей. А ведь ими нужно было насытить сценарий, насытить так, чтобы каждая отличалась убедительностью и достоверностью.

      Когда, наконец, первый вариант сценария прочитали на Ленфильме профессионалы — режиссеры, операторы, артисты, они не увидели того, что ясно рисовалось в воображении авторам. Профессионалов более всего отпугивала романтическая приподнятость сценария. Она же порой подменяла зримые обстоятельства, которые нужны фильму.

      От многого авторам пришлось отказаться. Однако какими бы эпизодами они ни жертвовали, сценарий оставался поэтичным. Ведь всю историю с рейдом советского танка по глубинным дорогам фашистского тыла они написали как песню жаворонка, который первым взлетает в небо, чтобы всей земле пропеть свою звонкую радостную песню о начале весны. Именно поэтому и сценарий, а потом и будущий фильм были названы «Жаворонок».

      Голос жаворонка мы слышим в трех ключевых точках фильма: первый раз, когда советский экипаж решился на подвиг — искусным маневрированием избежать попадания фашистского снаряда и пойти в рейд. Второй — когда, вырвавшись из плена, танкисты позволили себе на секунду расслабиться, передохнуть в высокой траве и в знойном небе услышать ликующего жаворонка. Наконец, в конце фильма, перед неизбежной трагедией, мы снова слышим его песнь. Она напоминает: бури и невзгоды могут задержать весну, помешать ей — они не в состоянии.

      Когда начались съемки, Орлов, бывало, с утра и до вечера пропадал на съемочной площадке, возил туда и нас, своих друзей. Мы были плохими помощниками сценаристам: не понимали, почему эпизод из финала снимается раньше начальных кадров, почему нужны бесконечные дубли. Для непосвященных рабочие моменты разжижали балладу, тормозили действие, о котором мы имели по сценарию довольно отчетливое представление. Я видел, что и Орлов страдает на съемках, хотя ему нравились и артисты, и режиссер.

      Но вот, наконец, фильм был смонтирован, и многие наши опасения оказались напрасными.

      Фильм получился! Может быть, не такой, как мы ждали, но все-таки интересный, волнующий.

      Орлов торжествовал. Дудин спокойно относился ко всему. Может быть, еще и потому, что в этой работе он сознательно отвел Орлову роль первой скрипки.

      Был у фильма и зрительский успех. Хорошо сыграли актеры. Выразительную музыку написал композитор. Недаром в Московском Доме литераторов вечер, посвященный памяти Орлова, был открыт реквиемом, которым начинался «Жаворонок» на слова Орлова «Его зарыли в шар земной...».

      Пусть фильму не хватало приподнятости легенды, того взлета человеческого духа, который лежал в основе сценария. Но зато страна все-таки узнала о подвиге безымянных танкистов, провозвестников того, что произойдет на дорогах поверженной фашистской Германии весной 1945 года.

      Одна любовь

     

      Сколько было сломано копий в наших спорах с Орловым по поводу любовной лирики! Мне все хотелось втиснуть ее в тесные рамки рубрики, а Орлов, обращаясь к собственному творчеству, опыту других поэтов, никак не соглашался устанавливать границы между любовной лирикой и, скажем, философской. Он вообще не любил рубрикаций, как не любил обозначать этапы в развитии художника, проводить параллели. Поэзия была для него целостным явлением.

      — Ты можешь, глядя на реку, разделить ее воды на составные части? — задиристо спрашивал он.

      — Глядя — нет, но анализ воды часто бывает необходимым.

      — В поэзии — другое. Она служит не для того, чтобы разнимать гармонию на части, а чтобы обогащать нас, приобщать к открытиям. Конечно, очень важно самому сказать слово. Но твое слово не обесценит сказанное другими. В этом смысле все настоящие поэты — братья.

      Я пытался обвинить его в идеализме. А он отмахивался.

      — Знаю, о чем ты хочешь сказать. Но нет поэзии античеловеческой. Если кто-то берег в руки перо, чтобы сделать гадость, погреть руки на чужом горе, порадоваться чужим бедам, — знай: это не поэт, а приспособленец. Ты задумывался над тем, что первая мировая война не дала почти ни одного стоящего поэта, а уже наша гражданская, когда миллионы людей защищали завоевания революции, сразу выдвинула целый отряд? И это относится не только к России.

      Так или примерно так говорил мне Орлов. К сожалению, я не записывал наших бесед. Память сохранила только самое основное. Но, перечитывая стенограммы его выступлений на съездах и пленумах Союза писателей, я отчетливо слышу отголоски давних споров.

      Да, он не хотел делить поэтов по разрядам, группам, временам. Его доклад на торжественном заседании, посвященном столетию Валерия Брюсова, был начисто лишен временной дистанции. О Брюсове Орлов говорил как о современнике, говорил так, что у нас, слушавших его, возникало ощущение, будто Орлов вот только что, перед тем как выйти на трибуну, расстался с Валерием Яковлевичем.

      По мнению Орлова, все истинные поэты — непременно первопроходцы, и для подтверждения этой истины он чаще всего обращался к наиболее «трудному» примеру — любовной лирике.

      — Ни один новый поэт, вступивший в жизнь, не перечеркнул ранее жившего, — любил повторять он, говоря, что время бессильно перед бессмертными стихами. Каждое новое поколение открывает их для себя заново.

      У него было нечто вроде стройной теории, согласно которой поэзия обретает силу некоего кодекса жизни. По нему, этому уставу, все мы начинаем жить в разное время, в разных ситуациях, но приходит момент, и прекрасные стихи мы считаем написанными только для нас. Он вспоминал, прежде всего, «Завещание» Лермонтова, вспоминал, как оно оказалось необходимым всем нам в годы Великой Отечественной войны.

      В одну из годовщин Лермонтова я попросил Орлова написать несколько строк о великом поэте. Он охотно согласился и, присев к краю стола, начал быстро, почти без помарок писать. Надо хорошо знать Орлова, его неумение настроиться для оперативной работы, чтобы подивиться, как он сумел тогда в десять минут сделать то, на что в иное время у него уходили десятки дней. Орлов написал, что стихи, как и звезды, светят людям: всю жизнь он не переставал радоваться тому, что «Завещание» Лермонтова — с ним и, как знать, не будь этого стихотворения, его собственная судьба, возможно, сложилась бы по-иному. Он писал о том, что Лермонтову удалось настолько слить форму стихотворения с его содержанием, что вряд ли кому придет в голову задумываться над тем, какая она, эта форма, есть ли она, нет ли. «Стихотворение Лермонтова написано железным размером, но рамки его невозможно почувствовать — их нет».

      Он писал: нужно остаться наедине со стихотворением, чтобы почувствовать, что никаких слов для комментария к нему не нужно. Да и попросту их не найти, — столь много заложено в немногих строках.

      «Я же, когда читаю его, каждый раз возвращаюсь к траншеям подо Мгой, к брезентовым палаткам медсанбата, — писал Орлов, — и мне кажется, что Лермонтов — не гениальный поэт, а армейский офицер, на нем хлопчатобумажная гимнастерка, три звездочки на полевых погонах, у него усталые, красные от бессонницы и горя глаза и он только что слышал последнее слово фронтового друга:

      Наедине с тобою, брат,

      Хотел бы я побыть...»

      Столь же глубоко он любил пушкинские строки: «Я вас любил; любовь еще, быть может...»

      — Знаешь ли ты более благородное стихотворение про любовь?

      Вопрос, конечно, носил чисто риторический характер. Но я убежден: слагая собственные стихи о любви, Орлов, хорошо знавший и высоко ценивший Тютчева и Блока, Маяковского и Есенина, в судьи себе выбирал только Пушкина и Лермонтова.

      О его любовной лирике трудно говорить потому, что ее почти невозможно цитировать: каждое стихотворение просится в цитату, каждое дышит особым, орловским целомудрием. Это качество, редкое в наше время, как бы вырывало Орлова из общего строя, помогало ему находить свои, только ему одному присущие средства выражения. Любимая для него — всегда свет, добродетель, предмет восхищения. Даже тогда, когда любовь приносит боль и беду, поэт не оскорбит ее упреком. Конечно, ему приходилось писать стихи и про любовь злую, неверную, драматическую. Но все тяготы ее брал на свои плечи его лирический герой. Стихи Орлова о любви исполнены высокой нравственной чистоты. Вот всего двенадцать строчек, но в них — рассказ не только о несостоявшейся любви, но и о времени, о поколении, о том непоправимом, что внесла в нашу жизнь война:

      Голос первой любви моей, поздний, напрасный,

      Вдруг окликнул, заставил на миг замереть

      И звучит до сих пор обещанием счастья.

      Голос первой любви, как ты смог уцелеть?

      На горящей земле от Москвы до Берлина —

      Пыль дорог, где отстать — хуже, чем умереть.


К титульной странице
Вперед
Назад