Здесь интересно заметить, что стихотворению «Мне нынче снится край родной ночами» предшествовали другие стихи - «На Волго-Балте» (1963). Вот в этих стихах сущность предмета выявлена с достаточной ясностью и полнотой... Напомню, что во время сооружения Волго-Балтийского канала уровень воды в Белом озере повысился, и многие прибрежные села и деревни исчезли, ибо оказались в зоне затопления. С точки зрения «магистральных путей» истории это, конечно же, и разумно, и целесообразно, и прекрасно. Сергей Орлов, побывав в родных местах, выразил именно такую точку зрения. Он рассказал, как над его родной Мегрой, которая совсем недавно «детей растила, ликовала, плясала, плакала, пила», теперь плывут теплоходы - «планеты стали и стекла». Поэт не дает воли своей грусти или своим элегическим воспоминаниям, нет, он эмоционально скован, зажат общей идеей, что прав все-таки «двадцатый век», который по всей земле «выворачивает коренья и перекрывает русла рек».
В стихах «Мне нынче снится край родной ночами» Орлов нашел другую форму - форму, которая соответствовала его душевным переживаниям. «Невещественность», «зыбкость», «призрачность» образов, раскованность стиха, обилие музыкально-лирических повторов - вот что должно было передать главное чувство поэта: его прощание с родным домом, с родиной, с прошлым, которое отныне сохранится лишь в его памяти, в его душе. И какой мощный лирический порыв в этих стихах, какое почти экстатическое видение!..
Мне нынче снится край родной ночами,
Воды большие светы. И по ней
Я все плыву в веселье и печали,
Как в дни далекой юности моей.
Я все плыву на родину и вижу,
Как изменилась там земля сама.
В воде высокой тонет берег рыжий,
И странные там люди и дома...
Но даже этот отраженный и преображенный огромной толщей воды мир все-таки бесконечно дорог поэту: «Вхожу в дома я, словно в отраженья... все узнаю, и ничего там нет».
С помощью смысловых и ритмических повторов Сергей Орлов передает неостановимое течение воды - и времени, которое столь же быстротекуче, как и вода: «Я все плыву в веселье и печали...», «Я все плыву на родину...», «И все плывет вода и все струится...». Эти музыкально-смысловые параллелизмы нагнетают, усиливают эмоциональное напряжение стиха:
Там все не так и все не то, и все же
Над всем душа сжимается моя.
Тревожно и пронзительно похоже
Там все, что твердо знал и видел я.
И все плывет куда-то и струится…
Глубина, значительность душевных переживаний поэта возрастает, но возрастает и иносказательный смысл всего, о чем идет речь, пока наконец фантастическое видение не образует некую грань,
Где может все нежданно оборваться
От шороха, как будто от беды,
И сладко там, и страшно оставаться
И сознавать мне этот сон воды...
Что же касается главной идеи стихотворения, то я бы не взялся утверждать, что она именно такова, какой я сейчас ее выскажу. Но мне думается, что это подлинно гуманистическая идея - идея сочувствия ко всему, что мы с такой легкостью бросаем и забываем. Ибо сам автор стихотворения здесь уже не только наш современник, благословляющий XX век, который выворачивает «коренья» и меняет «русла рек». Автор стихотворения здесь «совиновник» времени, эпохи, магистральные пути которой пролегли и по каким-то человеческим судьбам, будь то судьба столичного поэта или последней деревенской старухи: «Над всем душа сжимается моя». И мы безусловно верим, что душа поэта сжимается от чувства сострадания к самому себе, от чувства сострадания и вины перед теми другими, чьи «старинные лица» восходят, «как луны, как года».
...Отвлекусь немного в сторону, чтобы пояснить мысль о действенном гуманизме Сергея Орлова, который еще раньше сказал: «Все, что было, было - для людей».
Во время войны умный командир знал: если он не вынесет с поля боя раненых даже ценой жизни других солдат, его часть будет обречена на гибель, она будет деморализована, нравственно разбита. «Величие» и «грандиозность» наших магистральных путей не должны заслонять от поэта ту самую деревенскую старуху, которая незаметна, никому не ведома и вроде бы никому не нужна, но которая не может быть брошена в зоне затопления, как она сама не может так вот сразу бросить свою избу, свой огород и свое сельское кладбище в этой самой зоне затопления. Она тоже - душа живая, как говорили в старину, она тоже - конкретная личность, как говорим мы теперь, и вот ради этой конкретной личности возводятся наши почти что «марсианские» каналы, грандиозные водохранилища, ленты скоростных магистралей. «Все - для человека, все - во имя человека», - об этом нашем лозунге нельзя забывать. И нельзя меру реальных человеческих ценностей произвольно менять, снижать, утрачивать совсем. Хотя, конечно, вполне естественна в человеке потребность в душевном обновлении, в переосмыслении всего, казалось бы, неизменного порядка и жизнеустройства.
Я словно опустевшая квартира,
Откуда за полночь ушли друзья.
В ней происходит перестройка мира,
Которую откладывать нельзя.
Передвигаю вещи и предметы,
Сор выметаю. Убираю дом.
Переключаю свет. Поменьше света.
И больше ясной трезвости притом.
Не только в делах творческих, но и в делах экономических - как бы говорит поэт - пусть будет побольше «ясной трезвости притом». Ибо эта трезвость спасительна для художника, который идет путем первооткрывателя, но она остро необходима и для экономиста, идущего сходным путем.
Вообще обращение к духовному опыту рядовых сограждан характерно для Орлова этой лучшей творческой поры. В семидесятые годы он особенно отчетливо осознавал «меру реальных ценностей» в поэзии. Он говорил, что Отечественная война 1812 года определила эту меру высших ценностей для поэзии и прозы всего XIX века. В такой же самой степени он был убежден, что Великая Отечественная война 1941-1945 годов создала свои непреходящие критерии духовных и моральных ценностей, что она определила их решающую роль в формировании ряда будущих поколений. Но что для Орлова было особенно важным, поскольку выявляло демократический дух его собственного творчества, так это то, что выразителем и «носителем» этих ценностей был и оставался «человек не на виду» (С. Щипачев).
«Героем лирики, - утверждал С. С. Орлов в докладе «Поэзия - наш современник», - стал человек не то чтобы незаметный, а непрославленный, не выделенный из других. Он живет рядом с каждым из нас. Мы его хорошо знаем и любим, как всякого близкого человека. Его никто не считает солью земли или столпом общества, эти определения не вяжутся с его внешним обликом, а на самом деле он-то и есть соль земли, столп общества, основа основ нашей державы. Это он победил в великой войне на фронте и в тылу. А то, что он при жизни ничем не увенчан и не украшен, не наделен бессмертием, так это неправда, вы только внимательно всмотритесь в его жизнь и увидите то, чем он украшен и чем бессмертен, как украшен, увенчан и бессмертен народ»1 [С. Орлов. Наедине с тобою, с 121-122].
В этом высказывании я различаю давние и сокровенные мысли Сергея Орлова, которые когда-то легли в основу его творческой концепции «мира сущего». Действительно, подобные мысли приходили к нему постоянно, они тревожили и мучили его своей невыразимостью, сложностью и новизной. Ибо «герой», «героика», «героическое» в нашей поэзии чаще всего понималось как нечто исключительное, именно «выделенное из других». А фронтовой опыт утверждал Орлова в обратном: в непоказной верности долгу и приказу, в готовности к смерти тех рядовых солдат и офицеров, на плечи которых легла вся тяжесть этой неимоверно кровопролитной и долгой войны. И если они отдали Родине свою жизнь, то есть единственное, что они имели, то их нельзя забывать, нельзя унижать забвением, поскольку в условиях фронта забвение равно бесславию.
Вот почему во мгле землянок, перед фанерной звездочкой, венчавшей недолгий путь танкистов-однополчан, в машине, устремлявшейся в атаку, - всюду Орлов учился различать великое - в рядовом, прославленное - в безвестном. В подобной контрастности образов и метафор - я верю - и таился секрет их эстетического обаяния, скрывалась лирико-философская выразительность стихов, замеченных сразу же и сразу же покоривших многих. Причем Орлов знал, что вне этой меры красоты и истинности стиха - нет поэзии. Однако далеко не всякое чувство или переживание было для него эстетически целостным, значимым. Орлов ненавидел страдание, может быть, потому, что сам был натурой, чуткой к страданию и боли - своей и чужой. Он, за немногим исключением, «запретил» себе писать об этом, поскольку боль - темна, жестока, несправедлива, а поэзия должна быть великодушна, мужественна, добра. Вот почему по стихам Орлова, как и других поэтов, бывших фронтовиков, можно и должно «изучать войну». И если взять шире, то - «изучать жизнь». Ведь для них характерна исключительная «чистота нравственного чувства», о которой писал еще Чернышевский и которая самым удивительным образом сохранилась и проявилась в их творчестве среди всего того нечеловеческого - смерти, страха, боли, унижения личности, - которое ежечасно творила война..
Но коль скоро речь идет о докладе, то надо также отметить, что сам Орлов был как раз из породы тех людей, которых все хорошо знали и любили и которые если даже они «не на виду», то не теряли чувства собственного достоинства, самоуважения, сознания своей причастности к народному делу.
Ряд других положений доклада «Поэзия - наш современник», кстати сказать, сделанного Орловым в Смоленске в 1974 году, был также хорошо и давно им продуман. Это не только положение о людях, «не выделенных из других», это еще и положение о том, что «нравственные и духовные ценности, с которыми Отчизна одолела врага, не должны меняться в мирные дни; они должны быть принципами новой, мирной жизни, потому что в духовном наследстве - сила Родины» 1 [С. Орлов. Наедине с тобою, с. 125].
Здесь я хочу еще раз заострить мысль, что творчество позднего Орлова ни в коей степени не было иллюстрацией к каким-то умозрительным положениям, пусть даже высказанным им самим. Напротив, эти положения для него долгое время оставались столь смутными и неуловимыми, что выкристаллизовывались они лишь в самый последний период его жизни. Да и то их «прозаическое» описание поэт соотносил с творчеством близких ему по духу художников и, в меньшей степени, со своим многолетним опытом. Происходило так потому, что «эстетический идеал, который желает выразить художник в своем произведении, - это, строго говоря, не понятие о совершенстве, а образ этого совершенства»2 [Е. С. Громов Эстетический идеал. М. 1961, с. 16].
Сергей Орлов в лирической поэзии, не случайно им названной «философией сердца», постоянно стремился выразить этот «образ совершенства», выразить все лучшее, все истинное, чем была богата его душа. Настойчиво размышляя о судьбах духовного наследия военных лет, он даже представить себе не мог, что всю проблему жизни и смерти можно увидеть глазами некоего фанатика, образно говоря, некоего камикадзе, которому свойственно «уникальное, удивительное ощущение смерти как счастья, как исполнения долга и предназначения»3 [См.: «Московский комсомолец», 1980, 13 февраля].
А ведь именно в этом критик Лев Аннинский ощутил истинный смысл творчества поэтов-фронтовиков. По-моему, все это не более чем красивая фраза. Ибо еще Твардовский сказал, как отрезал: «А живая смерть страшна и солдату тоже». Сказал это Твардовский в полемике вот с такими прекраснодушными рассуждениями. В 1965 году Орлов написал стихотворение «Птаха малая песней заветной...», которое могло бы подтвердить тезис критика, поскольку речь в нем идет о солдате-смертнике, иначе говоря, об исполнении солдатского долга. Могло бы подтвердить, если бы все это не происходило, не думалось, не совершалось совсем иначе.
«Птаха малая песней заветной золотой осеняет зенит...». А еще в настоящем, в «теперь» - безоблачный день, стена ржи и цветущие васильки. Однако «жестокая память» пережитого предъявляет поэту свои неотъемлемые права: чем выше солнце мирного полдня, чем безмятежнее «васильками цветет тишина», тем громче в его сердце звучат слова команды:
...Это не по уставу. Уставы
Не имеют команды такой,
Это право последней правды,
Что навек остается с тобой.
В час, когда уже нечем сражаться,
Эту землю с рожденья любя,
Есть возможность сказать по-солдатски:
Вызываю огонь на себя!..
В такой команде - высший акт солдатского героизма, солдатского самопожертвования, добровольного, осознанного, вызванного жесточайшей, возможной лишь на фронте, лишь в боевой обстановке необходимостью, которую неимоверно трудно признать любому солдату... Какое уж тут «счастье»... Но признать надо, и надо жертвовать собой во имя других. Потому-то эта солдатская просьба - «как будто маршал громовой отпечатал приказ...». Потому-то все стволы артиллерии без промедления ударят по указанному квадрату - «и сметут обступившую нечисть, и зароют тебя заодно».
Как это просто и как безмерно далеко от знойного марева, от колосящейся ржи, от малой птахи, что беспечно поет в небесах... Это настолько просто и настолько далеко от нас, что не может быть измерено нашими сегодняшними мерами, постигнуто нашим сегодняшним здравым рассудком. Что он, этот здравый рассудок, может подсказать: «Хочешь жить - умей вертеться»? Подвиг солдата - высшее, на что способен «не выделенный из других» человек. Ибо подвиг свершен по доброй воле, без какой-либо мысли о посмертной славе, без какой-либо надежды на память других. Да так оно и выходит на самом деле.
После вырастут буйные травы,
Люди рожью укроют тебя
И забудут последнюю правду:
- Вызываю огонь на себя!
Неужели все-таки забудут, неужели не оценят бойца, который стал для них живым факелом, чтобы освещать мглу веков? Да что там - «мглу веков», хотя бы сегодняшний день, и не «освещать», а быть действенным примером любви к ближнему своему, к святому товариществу, к этим вот родным полям с колосящейся рожью! Поэт не дает окончательного ответа, но для него самого идеал подлинного гуманизма - навсегда в солдате непрославленном и не выделенном из других.
Не потому ли чем выше был для Орлова этот солдатский «образ совершенства», тем глубже он постигал свою лирическую сущность и тем строже судил своих современников, если, конечно, они заслуживали этого суда.
Теряю вкус к подробностям хмельным
Воды и суши.
И вглядываюсь пристальнее в дым,
В людские души.
Прекрасные мгновения ловлю -
И удивляюсь:
Все больше, больше этот мир люблю -
И в том не каюсь.
Искушенность, даже блоковская лирическая утонченность сопровождала развитие Сергея Орлова, определяла силу его эстетических переживаний. При всем том - это не было пресловутым эстетизмом, поверхностным и самовлюбленным отношением к жизни. Нет, Орлов сохранил серьезный взгляд на события серьезные и значительные. «Я живу, а не играю», - сказал он однажды. «Не шутки шутим, на земле живем, ее железом били, кровью мыли», - сказал он в другой раз. Юрий Бондарев как-то заметил, что поэзия позднего Орлова «наделена властным излучением чувства и мысли». Подобное властное излучение ощущаешь сразу же, как только встречаешь - и не один раз - строки поэта о «последнем перевале», который, увы, оказался не таким уже далеким. Опять-таки думая о других, о ближних и дальних своих, он подытоживал, что, «может, хорошо, что это так»:
Идешь туда один и не в разведку,
А навсегда, и твой он, каждый шаг.
...На следующий же день после трагического вечера в октябре 1977 года Виолетта Степановна Орлова случайно нашла на клочке бумаги наспех записанное стихотворение. Вот оно:
Земля летит, зеленая, навстречу,
Звенит озер метелью голубой.
На ней березы белые, как свечи,
Свист пеночки и цветик полевой.
Это - характерный для Орлова образ родной природы, которая всегда близка к космосу, к Зазвездью. И вдруг все сменяется какой-то лирической беспомощностью и одновременно беспощадностью, решимостью высказать все до конца, все заветное, без чего нельзя дальше жить, но, оказалось, нельзя и умереть.
Я эту землю попирал ногами,
К ней под обстрелом припадал щекой,
Дышал ее дождями и снегами
И гладил обожженною рукой.
Прости, земля, что я тебя покину,
Не по своей, так по чужой вине,
И не увижу никогда рябину
Ни наяву, ни в непроглядном сне...
Тема жизни и тема смерти с юношеских лет интимно и глубоко волновали Сергея Орлова. Еще раз в этом меня убеждают его черновые тетради и наброски стихотворений, в которых он шел к «последнему перевалу», шел, когда болью и стоном «всех суставов» мучила его глухая ночь, когда даже рассвет не приносил облегчения. Столь же остры были у Орлова и приступы фронтовой «ностальгии». Он тосковал по юности, где все - настоящее, где «поровну махорка», где он сам был полон желаний и самолюбивых надежд. Нет, конечно, он не разуверился в ценностях современности, не перестал быть общительным с друзьями, не избегал шуток и шумных застолий...
Курю на ветру сигареты,
Веселые сыплю слова.
Встречаю с надеждой рассветы
И знаю, что правда права.
Вот только нежданно зальется
Вдруг сердце тоской на ходу
По ржавому в минах болотцу
В глухом сорок третьем году...
Фронтовая ностальгия принимала самые разнообразные формы, но поэт теперь не боролся с ней, он даже любил бывать в гостях «в тех далях», о которых он молчал на людях, но не наедине с собой. Эти «побывки» в юности отрезвляли его от суеты сует, от борьбы мелочных самолюбий, они позволяли ему более спокойно взвешивать свои успехи и неудачи, реалистически подходить к каждому прожитому дню.
...С внешней стороны казалось, что жизнь Сергея Орлова складывается наилучшим образом: он неоднократно избирается секретарем правления Союза писателей Российской Федерации, ведет большую общественно-творческую работу, является членом комитета по Ленинским и Государственным премиям, выезжает в заграничные командировки. За сборник «Верность» С. С. Орлов был удостоен Государственной премии РСФСР имени М. Горького. Это важнейшее событие в его жизни случилось в 1974 году.
Но как художник Орлов жил в другой системе измерений, он настойчиво добивался раскованности и душевной обнаженности в стихах, он предъявлял к себе высочайшие требования: не ритор, но собеседник, не писательский секретарь, но один из окопной, жженой, стреляной братвы, не самовлюбленный кенар, но много и сложно поживший человек - вот его лирический герой, хотя, к слову сказать, Орлов не принимал этот литературоведческий термин и никогда не пользовался им. В его последних стихах действительно выражено то истинное, то человечнейшее, чем он жил изо дня в день.
Все чаще, с грустной завистью, все чаще
Я вспоминаю дальние года,
И о себе самом, как о пропащем,
Я думать начинаю иногда.
От запада до желтого востока
Пути мои легли по облакам,
Встречал я именитых и высоких
И на трибунах возвышался сам.
Фамилия моя нет-нет да где-то
Мелькнет в газетах. И печалюсь я,
Что денег мало для семьи на лето,
Что дача далеко и не своя.
А в тех годах, в тех далях, о которых
Давно молчу, - там все наоборот.
О бабах на привалах разговоры,
Но за Россию в бой уходит взвод.
Там все дороги и ветра свирепы,
Богатство - пара сменного белья,
Осьмушка табаку да пайка хлеба...
А что еще? А там еще друзья!
В книгах своих товарищей, поэтов-фронтовиков, Орлов восхищался «лиризмом предельной открытости», поскольку он и сам стремился к такому лиризму, к такой «сердечной распахнутости». И добивался этого. Впрочем, не только в собственно лирических темах, но и в темах лирико-философских. Конечно, суть дела не в оттенках стиха, а опять-таки в общей направленности поэзии Сергея Орлова, для которой были характерны, как уже говорилось, остросовременное ощущение мира, лиризм предельной открытости и конечно же историзм.
...Я на ощупь протянул руку к телефонной трубке и сразу же узнал голос Сергея: «Слушай, как называли между собою солдаты немецкий автомат?» - «А полегче у тебя ничего другого не нашлось?» - «Я серьезно спрашиваю, - Сергей начинал сердиться. - Не могу вспомнить... шмассер... шмайсер...».
За окном серел осенний рассвет, и в этом скользящем и призрачном свете здание новостройки, возвышающейся напротив, как океанский атомоход, медленно вплывало в квартиру: «Ты что? - нетерпение Сергея росло. - Пропал куда-то... Хочешь, я тебе весь стишок прочитаю… Сам все поймешь...».
И деловым тоном начал читать стихи, которые обдумывал, надо полагать, не одну ночь.
Днем я никак не мог избавиться от смутной тревоги внушенной мне этим новым стихотворением Орлова. Садился ли в троллейбус, заходил ли в Союз писателей, протискивался ли в вагон метро, временами - среди всей этой деловой суеты и человеческого многолюдья - я погружался в стихотворные строки. И хотя ни одной не запомнил наизусть, они жили во мне зримыми образами, вернее, зримыми видениями. Я видел прозеленевший - в уродливых шишках и наростах - старокрымский лес, ручей в ложбине, кучу бинтов, окрашенных кровью... Кровью раненых партизан, кровью медсестры, которая только что стирала их в этом ручье...
Фельдфебель был из здешних мест,
Выслуживал, старался...
Он к ней один наперерез
Без «шмайссера» поднялся.
Вначале мне показалось, что Орлов в давнем фронтовом эпизоде еще раз выразил излюбленную творческую идею: безвестное воистину величаво, если величавы и возвышенны цели, во имя которых гибнет человек. Потому-то память об этом событии, растворенном в природе, и будет жить века. Но постепенно мне стало раскрываться и нечто иное. И я подивился душевной силе и личному мужеству Орлова, ибо в этих своих стихах он выразил еще и жгучее чувство беззащитности перед чем-то неотвратимым, я бы сказал, вселенским... Может быть, перед войной, перед «рекой времени», воспетой еще Державиным, перед «последней правдой», высказанной самим Орловым? Ибо суть всех эти метафор - забвение; оно неотвратимо, оно превыше человеческих усилий и жертв, оно приходит из будущего, чтобы стать прошлым, а затем - и ничем.
...Был партизанский лазарет
Весь вырезан к рассвету.
И двадцать лет, и тридцать лет
Молчат леса про это.
И ни могилы, ни креста,
Ни имени, ни даты.
На всех державная плита,
Одна на век двадцатый.
Одна прощальная слеза
Из камня и гранита.
Да только неба бирюза,
Да мир, ветрам открытый...
Орлов не хотел успокоительных слов, ибо он знал, «как слава на камне мертва», он не хотел и не мог солгать в главных, «проклятых» вопросах человеческого бытия. А раз так, то безвестное остается безвестным, прославленное - прославленным, по крайней мере в обозримом будущем. Это будущее уже нависает над настоящим, как снежная лавина, и оно может в любой миг стереть с лица земли тот валун, что стал плитой над братской могилой погибших, оно равнодушно смотрит на горы, на лес, на море с этих небес, с этих круч, открытых всем ветрам.
Я думаю, что Орлов не щадил себя, но щадил близких и друзей, он не посвящал их в подобные предчувствия, которые, вероятно, возникали помимо его воли. Да и в целом его духовный облик был необычайно сложен, и были у него тайны, которые он поверял только стихам.
Некоторые поэты, желая восславить мужество наших современников, вольно или невольно подменяют эстетические понятия «возвышенного» понятием «поразительного». И создают стихи, действительно поражающие внутренней пустотой. Орлов никогда не смешивал эти категории. Напротив, он был твердо убежден, что поэзия не должна поражать других ни внешними эффектами, ни громкими и пустыми словесами.
И вот сейчас, возвращаясь к раннему звонку, в общем-то обычному в наших дружеских отношениях, я думаю о том, как все-таки важен был этот звонок: он внезапно приоткрыл завесу над напряженной духовной жизнью, которой жил Орлов до последнего мига.
А стихотворение «Где вязы кронами сплелись...», посвященное Юлии Друниной, было впервые опубликовано в книге «Костер» в 1978 году. Добавлю: среди других двухсот стихотворений, ранее не известных никому. Это было для всех нас новое открытие Орлова, но это была и его самая последняя и сокровенная тайна.
В тот день, 7 октября 1977 года, Сергей Орлов по служебным делам побывал во многих местах, в частности ему пришлось ехать в Совет Министров РСФСР, поскольку приближались Дни литературы РСФСР в Москве и он должен был проводить творческие вечера. Неожиданно поэт почувствовал себя плохо... Так плохо, что не помнил, как он дошел до служебной машины. Хотел снова ехать «в контору», в правление Союза писателей, но по дороге ему стало совсем невмоготу. Когда он лифтом поднялся в квартиру, и жена увидела его, то с одного взгляда поняла: с Сергеем случилась беда, какая, она этого не могла знать, но случилось что-то непоправимое... Орлов был бледен, его высокий и прекрасный лоб покрывали холодные бисеринки пота. Он еле выговорил: «Ты знаешь, я падал в пропасть... И часы... Разбились часы...». Жена поняла, в чем дело. Сергей не разлучался со старенькими наручными часами «Победа», которые ему подарила мать, Екатерина Яковлевна, и которые у него были загаданными. И вот их нет. Потом, позднее, эти слова породили странную легенду, будто он упал в какой-то лифтный колодец на новостройке.
Прибыла «неотложка». Врачи сразу же вызвали реанимационную бригаду: было решено немедленно отвезти Сергея в больницу.
В людском многолюдье, которое кипело на площадях и главных магистралях города, среди неоновых огней и светофоров, с трудом пробиралась автомашина, над ветровым стеклом которой часто и тревожно вспыхивали синие огни: ехать нужно было далеко, через всю столицу, - на Открытое шоссе. Внезапно машину осветило рассыпчатым, быстро тающим светом: это ударил первый артиллерийский залп. За ним - второй, третий... И при каждом таком залпе люди на площадях все больше теснились друг к другу, а мальчишки кричали восторженнее и громче. Но никто не знал, что в грохоте этого праздничного салюта, что в ливнях этих осыпающихся, разноцветно сверкающих огней умирал гвардии старший лейтенант, большой русский поэт Сергей Сергеевич Орлов. В медицине то, что с ним случилось, называют инфарктом. Но мне все кажется, все мнится, что это осколок, вырвавшийся из чрева войны, из самой «тьмы огня», прочертил траекторию в далекие семидесятые годы, и догнал поэта, и убил его наповал. Еще при жизни Сергей Орлов страстно спорил с теми, кто, вероятно, по привычке говорил, что, мол, поэты фронтового поколения рождены войною. Нет, доказывал он, война может только убивать. Убивать!.. А рождают нас матери.
Орлов преданно любил свое поколение, хотя и знал, что ни один из его товарищей не стал «любимцем века», может быть, потому и не стал, что так много было павших в их рядах, и эти павшие отдали Родине и свою жизнь, и будущее бессмертие своего поколения. Но Орлов не хотел самоуничижения ни в чем: он знал и другое, он знал, что поэты, юноши и девушки - лейтенанты России, воссоздали в жестоких и точных психологических подробностях характер войны, ее обличие, ее существо. И совершить этот подвиг они смогли лишь потому, что переплавили свои переживания в лирические строки, что научились видеть и понимать главное: в деянии свободы для Родины, для сопредельных стран живет душа поэзии.