— Ну, положим, блоху тебе не подковать, но кое-кому из маститых поэтов нос утрешь, — засмеялась я.
      В одно солнечное июньское утро я вышла из автобуса напротив городской больницы, собираясь зайти к Рубцову, и вдруг спохватилась: «Как же я? Ничего не купила ему из зелени?» Решила дойти до базара, купить ему что-нибудь, а потом вернуться в больницу. Ничего не подозревая, что меня видит Рубцов, я пошла по улице, все более погружаясь в какие-то свои мысли. Очнулась, когда прямо за спиной услышала крик Рубцова. Оглянулась — он меня догонял в том же синем больничном халате, полы которого развевались, как крылья лениво летящей птицы.
      — Люда, глухая что ли? Сколько мне за тобой бежать?!
      — О, Боже! Да зачем бежишь-то? Откуда ты взялся?
      — Я же видел, как ты вышла из автобуса и ко мне не зашла!
      Он уже говорил обиженно. Мне показалось — еще немного — и он расплачется, как ребенок, о котором забыли.
      — Ну, пойдем, пойдем! А я-то хотела тебе свежих огурчиков купить, а потом зайти к тебе.
      — Не надо никаких огурчиков. Ты что?! Прошла Дербина мимо меня, прошествовала, как будто так и надо! Я сначала крикнул, но ведь ты глухая, пришлось бежать по улице-то. Еще подумают — из дурдома сбежал!
      Мне стало весело.
      — Сам из дурдома, и меня чуть с ума не свел! Ну так чево? — с нажимом на «чево» спросила я, пристально на него глядя.
      — Идем сюда, я тут знаю одно укромное местечко.
      В левом крыле больничного двора было несколько тенистых березок и среди них одна или две скамейки. Рубцов провел меня туда, мы присели на скамейку под березами.
      — Людочка, послушай, я хочу тебе прочесть. Я еще никому не читал, оно еще только-только. Называется «В больнице».
      Под ветвями больничных деревьев, в чистых окнах больничных палат выткан весь из пурпуровых перьев для кого-то последний закат.
      Вот и я на больничном покое...
      Я сразу представила человека, который видит последний в своей жизни закат, и всю меня пронзило ощущение катастрофичности бытия, всей его трагической безысходности. Больно сжалось сердце. Рубцов читал тихим размеренным голосом.
      ...Светлым утром под музыку Грига под ветвями больничных берез я бы умер, наверно, без крика, но не смог бы, наверно, без слез. Нет, не все, говорю, пролетело, посильней мы и этой беды. Значит, самое милое дело — это выпить немного воды, посвистеть на манер канарейки и подумать о жизни всерьез на какой-нибудь старой скамейке под ветвями больничных берез.
      Рубцов замолк. Я тоже молчала. Потом он сказал: «Люда, ты заметила? Я написал «посильней мы и этой беды». Не написал Я, а написал Мы. Мы, Люда, это мы с тобой.
      — Ну, а почему выпить именно воды? — спросила я. Рубцов смущенно улыбнулся.
      — Ну, Люда, самое милое дело для меня сейчас — выпить воды и ничего более.
      Мы рассмеялись.
      — Ну, а теперь послушай мое, — сказала я и начала читать только что написанное мною стихотворение.
      Заненастило... Дальняя рига из-за серых дождей не видна, но лучи незабвенного мига Освещают мне душу до дна. Из какого случайного звука, я уже не припомню сейчас, родилась молчаливая мука губ немых и настойчивых глаз. Только помню, как вся холодела, услыхав дорогие шаги, и навстречу беспечно глядела, а в глазах расплывались круги. Но однажды с призывною силой я взглянула — весь замер он! Из груди его вырвался стон, радость ноги мои подкосила.

      Молчаливая кончилась мука.
      Нам понятен друг друга язык.
      Поняла по единому звуку,
      как он странен, и темен, и дик!
      О, язык человеческой страсти!
      В тот же вечер с предвестьем в груди
      я оплакала грустное счастье
      то, что ждало меня впереди!

      Пока я читала, краем глаза замечала, что Рубцов все более сутулится и мрачнеет, вперяя взгляд в носки своих больничных тапочек. Наконец, я дочитала. Рубцов не двигался, будто окаменел. Я тронула его за плечо:
      — Ну что, Коля?
      Он резко дернул плечом, продолжая смотреть себе под ноги. Я
      была в недоумении.
      — Ты чего рассердился?
      — Рассерди-и-и-лся! — передразнил меня Рубцов, поворачивая ко мне злое лицо, вонзаясь в меня колючим взглядом. — Значит, из груди его вырвался стон?! — издевательским тоном спросил Рубцов.
      — Да это же воспоминание! — вдруг все поняв, выкрикнула я.
      — Видите ли, у него из груди вырвался стон, а у нее ноги от радости подкосились!
      Я вскочила со скамейки.
      — Ну, Рубцов! Ты ревнуешь меня даже к моим стихам! Я не могу так! Не могу! Не могу!
      — И долго он стонал? — тихим голосом, нарочито серьезно спросил Рубцов.
      — Иезуит! Ты иезуит! — крикнула я и пошла прочь. Рубцов догнал меня, схватил за руку.
      — Люда, постой! Нельзя же так! Ты сама виновата. Зачем мне читаешь такие стихи? Я же понял: это не про меня. Это про другого. Как я могу их воспринимать?
      — Что же мне теперь? Даже стихи писать только тебе угодные? Писать и оглядываться? Я так не могу!
      — Не знаю, Люда, не знаю. Но я тоже так не могу. Ты специально меня дразнишь даже стихами. Ты меня мучаешь: Я знаю: то, что есть между нами, держится только на моем чувстве к тебе. Я не заблуждаюсь. Но я иду даже на это.
      В глазах у него появился теплый золотистый блеск, и тут же снова по лицу прошла будто какая-то тень.
      — Но, Люда, стихи из дома с красным огоньком больше мне не читай!
      — Что?! Какой дом с красным огоньком?! Как ты смеешь?!
      — Все эти стоны, страсти-мордасти приземляют стихи. В поэзии должен обнаруживаться высокий строй души, ведь настоящая поэзия — это есть ее особое состояние. Запомни это!
      Мы простились без особого энтузиазма.

* * *

      В русских людях неистребима вера во все чудесное, сказочное, мистическое, в поверья и сновидения, гадания и приметы. Я не составляю исключение.
      Пусть посмеются надо мной ортодоксы, пусть ощутят надо мной нравственное превосходство те, кому все на свете ясно, пусть снисходительно посмотрят на меня, как на чудика, практичные деловые люди, пусть... Признаюсь — я суеверна. И все таинственное меня страшно притягивает, во всем таинственном мне хочется видеть мистическое начало, элемент сверхъестественного.
      Во мне крепко сидит наш древний дремучий Север, во мне жив тот сладкий ужас суеверного страха перед чудом жизни, который наполнял души моих предков.
      То, что случилось 9 июня, повергло меня в смятение. Наши дальнейшие отношения с Рубцовым должны были прекратиться или... они несли в себе беду неминучую. Я будто оцепенела на распутье. Как быть? Что предпринять, чтобы наши судьбы навсегда разминулись?
      Клавдия Ивановна Золотова, моя приятельница из соседней деревни Горочка, заговорила однажды о непростой старушке, которая и «приворачивает, и отворачивает, и дорогу закрывает, и дорогу открывает, и лечит от порчи, и снимает наговоры». Ее слова падали на благодатную почву, измученную сомнениями грудь.
      — Я вижу, что ты маешься! А ты сходи-ка, сходи к ней! Она закроет дорогу-то ему! Больше не придет к тебе в жись! Вот помянешь меня — не придет!
      Нет, в такое всемогущество старушки я, конечно, не верила, но знала, что такие старушки затем и живут на свете, чтобы поддержать в людях веру в чудесное, и если бы их не было, люди сами бы их выдумали. Что же это за старушки? Мной овладело любопытство, а к нему примешивалось желание испытать «колдовство» на себе. Дня через два я все-таки зашла к старушке и сказала, что мне надо.
      — Нет, милая, я не могу ему закрыть дорогу к тебе.
      Я извинилась и ушла. Эти слова прозвучали, как приговор, как благословение на беду неминучую, и я тупо смирилась в душе с этим приговором-благословением. А в то, что старушка струхнула перед незнакомым человеком (а вдруг ее привлекут, куда надо?), боялась подвоха, в то, что, может, она и знать-то ничего не знает, верить не хотелось.
      Как-то Рубцов сказал мне в разговоре: «Люда, я уже пропил тома своих стихов». Он сам сознавал весь трагизм своего болезненного пристрастия к алкоголю и был бессилен что-либо изменить в лучшую сторону.
      После случая 9 июня, после того, как он выздоровел и выписался из больницы, в Вологодском обкоме КПСС собрались писатели, поэты, чтобы обсудить положение дел и, может быть, как-то помочь Рубцову, попытаться его спасти. Был один выход тогда — ЛТП. В ЛТП нужно было трудиться, соблюдать строгий режим, вольготную домашнюю жизнь сменить на казенное житье. И что самое главное, что страшно било по самолюбию, публично признать себя хроническим алкоголиком. Рубцов взбунтовался, в ЛТП идти не хотел. От меня это совещание в обкоме тщательно скрывал, и я о нем узнала не сразу. Но меня сразу же насторожили его пьяные горькие крики о насилии над личностью поэта, о том, что его хотят посадить в тюрьму, его сетования и возмущения, что на него «катят бочку».
      — Люда, меня хотят посадить в тюрьму! Меня ненавидят! Мне нет места на этой земле, кроме, как в тюрьме. Я это знаю!
      Я успокаивала его, как могла.
      — Люда, зачем ты меня спасала? Ну зачем? Один бы уж конец! И, главное, без боли! Ведь я не чувствовал никакой боли! Была бы хорошая смерть на клумбе среди цветов, среди маков!
      — Не торопись туда, — сказала я, — вот сейчас бы лежал в земле, а так солнышко тебе светит, трава зеленеет. Как хорошо!
      Но однажды где-то в разговоре он тихим проникновенным голосом вдруг произнес:
      — Люда, ты меня погубишь…
      — Как это я тебя погублю? — засмеялась я.
      — Все дело в том, что я люблю тебя, — совсем уже тихо и кротко сказал Рубцов. Очень часто Рубцов задавал мне странный вопрос: «Люда, скажи, а ты мне не изменишь?»
      Я отшучивалась или говорила что-то вроде: «С чего ты взял? Конечно, не изменю!» Потом мне надоел этот неизменный вопрос, и я однажды сказала:
      — Коля, если я изменю, то непременно скажу сама тебе об этом. Что я наделала! Не было больше мне покоя!
      — Так все-таки ты мне изменишь?! Какой я дурак! Я тебе верил, а ты собираешься мне изменить? Ах, ты... Когда?! Говори, когда изменишь?!
      Сетованиям не было конца, бесконечные вариации на тему «измены».
      К лету я сшила желтое льняное платье с отделкой из вологодских кружев. Рубцову оно очень нравилось, вскоре появилось стихотворение.

      В твоих глазах для пристального взгляда
      какой-то есть рассеянный ответ...
      Небрежно так для летнего наряда
      ты выбираешь нынче желтый цвет.
      Я слышу голос как бы утомленный,
      я мало верю яркому кольцу...
      Не знаю, как там белый иль зеленый,
      но желтый цвет как раз тебе к лицу!
      ...И впрямь быть может это цвет измены,
      но желтый цвет как раз тебе к лицу...

      Совершенно беспочвенная ревность, боязнь моей измены, болезненная подозрительность — все это делало и без того беспокойную жизнь Рубцова ежедневной невыносимой мукой и для него, и для меня.
      Его часто навещали друзья и товарищи, поклонники его стихов. Они уходили, а он накидывался на меня с упреками, «одарял» оплеухами за то, что я «улыбалась мужчинам, как майская роза». Особенно было невыносимо после посещения одного его друга, который часто бывал у Рубцова. Я была вынуждена заявить Рубцову: или он, или я.
      — Если Герман будет бывать у тебя, значит, не будет меня!
      Я сдержала слово. Спустя несколько дней через Союз писателей получила совершенно отчаянное письмо Рубцова. Он писал: «Люда, Г. А. больше ноги не будет в моем доме! Скорей приходи...», — и в конце письма фраза «пусть мы расстанемся, но в моем сердце навсегда сохранится нежность к тебе...»
      Действительно, Г.А. больше я уже не видела у Рубцова.
      Многочисленные посещения знакомых и незнакомых людей изматывали Рубцова до предела. Тогда он просто не стал выходить на звонки, не стал открывать дверь.
      Постучали в дверь, открывать не стал. Я с людьми не зверь, просто я устал.
      У нас с ним был условный звонок: два коротких, один длинный. Однажды он открыл мне дверь по условному звонку и сразу же мягко упрекнул меня:
      — Люда, почему ты такая болтливая?
      — Коля, о чем ты?
      — Почему ты выдала Белову наш звонок?
      — Бог с тобой, Коля! Я и Белова не видела и, вообще, как ты можешь обо мне так думать?
      — Но почему Белов позвонил твоим звонком? Я думал, что ты, открываю — Белов.
      — Вероятно, случайное совпадение. Ну хорошо! Неужели ты не рад Василию Ивановичу?
      — Я рад! Васе Белову я рад! Но тебе бы я больше обрадовался! И потом у меня сразу подозрение, что ты все-таки выдала...
      — О Господи! Оставь ты свои подозрения! Нельзя же так!
      Если ко мне (не дай, Бог) кто-то стучал при Рубцове, и я шла открывать, Рубцов шел следом за мной, ревниво слушал, о чем я говорю с другими людьми. Даже в библиотеке подходил иногда к читателям-мужчинам и задавал ошарашивающий вопрос:
      — Вы зачем сюда пришли?
      — За книгами! Зачем же ходят в библиотеку? — отвечал, естественно, читатель.
      — Да? Только ли за книгами?
      Я не знала, куда деваться от стыда. Иногда он скромно сидел в библиотеке на стуле и что-нибудь читал. А иногда приходил в библиотеку распоясавшийся, с сигаретой в зубах, и подозрительно исподлобья оглядывал меня и читателей.
      Однажды мы пошли с ним в кино. Купили билеты на новый фильм, но до начала сеанса было долго ждать. Рубцов сказал мне:
      — Люда, ты меня подожди здесь, в фойе, я сейчас вернусь.
      Он ушел и вскоре вернулся уже хмельной. У меня тоскливо заныло сердце.
      — Коля, давай продадим эти билеты и купим в Малый зал на «Высоту», посмотрим молодого Рыбникова. Там уже сейчас будет сеанс.
      — Давай, — согласился он.
      Я подошла в конец очереди и предложила билеты. Мужчина, который стоял последним, купил их у меня. Тут же я пошла к кассе, где продавали билеты в Малый зал (там не было очереди), купила билеты и возвратилась к Рубцову. Он был неузнаваем. С лютой ненавистью смотрел он на меня в упор, прищурившись.
      — Что такое с тобой?
      — Гадина! И ты еще спрашиваешь?! На сколько ты назначила с ним свидание?
      — С кем? О чем ты?
      — Я же видел, кому ты продала билеты! Продавала билеты, а сама улыбалась ему.
      — Господи! Да я впервые его вижу! Какое свидание?! Ты уже совсем сошел с ума!
      Я оторвала ему билет. Врозь мы вошли в зал, но сесть пришлось рядом. Начался фильм. Рубцов в сердцах резко наклонился вперед и вдруг... под передние ряды загромыхала бутылка, выпавшая из внутреннего кармана пиджака.
      Пол был с наклоном к сцене, и бутылка все катилась и ужасно громыхала. В рядах захмыкали, засмеялись, кто-то присвистнул. Я готова была провалиться сквозь землю.
      — Ну, и х... с ней! — громко, внятно сказал Рубцов, встал и вышел из зала.
      Я не знала, смеяться мне или плакать. Все было испорчено. На экране пел Николай Рыбников «Не кочегары мы, не плотники...» Я тоже встала и вышла из зала.
      Рубцов был бы очень рад, если бы я ни с кем не общалась, ни с кем не разговаривала. Была бы его воля, запер бы под замок, держал бы как пленницу. Мы и так были совершенно одни в пустынной Троице. Но прекрасны были те редкие вечера, когда мир и согласие нисходили к нам. Рубцов часто играл на баяне и пел. Я, как могла, подпевала ему. В эти минуты я любила его всею силою души, пела и плакала, вскакивала, обнимала его, прижимала к груди лысеющую голову его. Каждая струнка души была задета волшебным смычком, все пласты ее были взрыты веселым ураганом бесшабашной русской удали, и отступала тоска. Она выпевалась в светлую грустную нашу песню.
      В один из таких вечеров (а он был весенним, благодатным) Рубцов возвратился с улицы в дом и начал возбужденно читать только что написанное стихотворение: «Люда, послушай, вот послушай, как здорово!»

      Уже деревня вся в тени,
      в тени сады ее и крыши,
      но ты взгляни чуть-чуть повыше,
      как ярко там горят огни!

      В последней строчке: «...и мы с тобой совсем одни!» — слышался затаенный восторг, тайная радость, желание, чтоб наше одиночество длилось дольше.
      Еще одно стихотворение «В дороге» начиналось тоже при мне. Мы часто ходили втроем: Рубцов, я и моя дочка. Дочку я отводила в садик, Рубцов уезжал в город, а я возвращалась обратно в Троицу. Частенько мы возвращались втроем и вечером. Однажды мы шли вот так влажным апрельским утром, по пашне расхаживали грачи, а иногда и пролетали над нами, тяжело взмахивая крыльями. Рубцов поежился и сказал, улыбаясь:
      — Зябко в поле непросохшем... И продолжил задумчиво: «запоздалый и продрогший, пролетел над нами грач».
      — Почему запоздалый? — спросила я, — сейчас же утро!
      — Так лучше, — кратко ответил он.
      Впоследствии я прочла стихотворение «В дороге». Моя дочь в нем горько плакала, я капризничала и пыталась убежать от Рубцова.

      ...Наконец, как бы котенка,
      своего схватив ребенка,
      ты уносишься вперед...
      Ты уносишся... Куда же?
      Рай там, что ли? Погляди!
      В мокрых вихрях столько блажи,
      столько холода в пейзаже
      с темным домом впереди.
      Вместе мы накормим кошку,
      вместе мы затопим печь!

      Молча глядя на дорожку, ты решаешь понемножку, что игра... не стоит свеч!
      Кое-кто ставит под сомнение любовь Рубцова ко мне. Вот, мол, у Рубцова нет стихов, посвященных Дербиной. Я смею сказать, что у Рубцова вообще нет любовной лирики, как таковой. Найдешь ли в его стихах пылкие любовные признания, воспевание женских прелестей? Их нет. Рубцов был, по-северному, целомудрен в любви, глубоко прятал свое чувство, любовное переживание никогда не облекал в стихотворные строчки. В его стихах почти всегда присутствует мотив прощания с женщиной, мотив разрыва, иногда явного отторжения — «Мы с тобою, как разные птицы! Что ж нам ждать на одном берегу?... «Пойми, пойми мою уклончивость, что мне любви твоей не хочется, хочу, чтоб все скорее кончилось!» и т.д.
      И только в стихах семидесятого года он осознает себя с женщиной, как единое целое. Стихотворения «В дороге», «Уже деревня вся в тени», «Под ветвями больничных берез», «В твоих глазах для пристального взгляда...» посвящены мне. Вот строчки из них: «Ты да я, да эта крошка — мы одни на весь простор!...», «Вместе мы накормим кошку, вместе мы затопим печь!», «...Посильней мы и этой беды!», «...и мы с тобой совсем одни!»
      Мы с Рубцовым, действительно, были одни, если не сказать больше. В Вологде мы с Рубцовым были изгоями. Никуда меня Рубцов не таскал, ни по квартирам, ни по редакциям, ни по мастерским художников, как это пишет Астафьев в своих воспоминаниях о Рубцове. Мы ни разу не были на «дружных гулянках творческих сил» и ни разу не были приглашены на встречу с читателями, хотя такие встречи, несомненно, проводились не раз и не два. Тогда я не задумывалась над
      этим, а теперь понимаю, что это не было случайностью. Кто мы были-то? По мнению Астафьева, всего лишь «гулевая парочка поэтов», которую «надолго выпустили из виду все вологодские писатели». Но зато потом, после случившейся трагедии, все эти писатели и поэты стали самыми «близкими» друзьями Рубцова и даже некоторые его «душеприказчиками».

* * *

      Ранним утром 14 июля я только что проснулась и одевалась, находясь в гостях у родителей в городе Вельске. Вижу — на крыльцо взбегает мама, чем-то взволнованная. Открывает дверь и с порога кричит мне:
      — Людмила, иди встречай гостя! Твой Коля приехал, на лысине хоть блины пеки!
      Признаться, я растерялась.
      — Так где же он?
      — Да вон, ходит у калитки, а зайти не решается!
      — Боже, что же делать?!
      Надо было встречать. Я, не торопясь, сошла с крыльца, прошла до калитки. На скамейке под березами сидел Рубцов и застенчиво улыбался.
      — Ну что ж ты? Приехал и не заходишь? Пойдем в дом!
      — Я давно уже приехал, да вот неудобно было зайти. Очень рано.
      — Вот чудак! Ты же знаешь, что я здесь, так чего же стесняться-то? Пойдем, пойдем!
      — А я уже весь город обошел.
      — Неужели! В такую рань бродил по городу! Ну и как тебе Вельск?
      — На великах катаются по Вельску.
      Я рассмеялась. Рубцов лукаво улыбался.
      — Может еще и стихи напишешь про Вельск? Вот уже и строчка есть.
      Рубцов промолчал. Просто улыбался. Мы взошли на крыльцо, потом — на веранду.
      — Здравствуй! — шепнула я ему в коридоре и поцеловала в щеку.
      Отца дома не было. Накануне своего 60-летнего юбилея он заболел пневмонией и лежал в больнице. Я познакомила Рубцова с матерью. Коля повел себя с ней учтиво, был необычайно вежлив и скромен.
      — Коля, может сходишь в баню? — спросила я. — Топили вчера вечером, но там еще тепло и вода горячая.
      Он согласился. Я побежала в баню, захватив чистое полотенце, наладила таз, мыло, мочалку. После бани мы принялись его угощать. В большом бидоне стояла брага, предназначенная отцу на день рождения. Именно сегодня, 14 июля, ему исполнилось 60 лет. Но в связи с болезнью отца празднование юбилея отодвигалось на будущее, а бидон браги был уже готов к употреблению. Брага была ароматна, хмельна и доступна. Во второй половине дня Рубцов уже сам подходил к бидону с чашечкой, черпал и пил. Мать куда-то ушла, и он не стеснялся.
      — Слушай, Коля, ты бы не напивался, а то мне моих родных неудобно,— заметила я ему.
      Этого было достаточно. Рубцов взъярился, начал нервно бегать, засучивать рукава, кричать на меня. В этот момент вошла моя сестра, которая живет во второй половине дома, и очень удивилась.
      — Что это вы тут расшумелись? Приехал и еще покрикивает в чужом доме! Ишь какой!
      — Она сама меня пригласила! — крикнул Рубцов, немедленно убежал в комнату и захлопнул дверь. Я безнадежно махнула рукой.
      — О-ё-ё-ёй! — сказала сестра, — и ты еще такое терпишь?! Ишь как раскипятился! Да я бы давно его проучила! — и ушла, сердито притворив дверь. И это сказала моя добрейшая, терпеливейшая сестра!
      Рубцов тут же выскочил:
      — Ну вот что! И баня была холодная, и брага невкусная! Я невольно расхохоталась.
      — И вообще, Люда, я к тебе охладел! Вот я ехал к тебе со всей душой, а теперь чувствую — охладел. Я уже не питаю к тебе того, что было вначале.
      — Вот и хорошо! И хорошо! Расставаться легче будет. Что переживать-то об этом?
      Вечером мы ему постелили на раскладушке. Ложился спать и все ворчал, а я ему впервые бойко отвечала, отвечала то, что хотелось отвечать, не боялась, дома как-никак была. Последнее слово осталось за мной. А сама думала: «Вот так тебе! Так тебе! Все думал, что я покорная овечка? Н-е-ет!»
      Рано утром я проснулась от легчайшего прикосновения к моему плечу, открыла глаза: Рубцов сидит на стуле у моей кровати и тихонько гладит мое плечо. В его глазах была такая обнаженность чувства, такая нежность, что я невольно замерла и задержала дыхание. На меня нахлынуло странное ощущение. Светящаяся в глазах нежность, которую я видела сейчас воочию, была настолько огромна, глубока, искрения, что искупала собой все — размолвки, скандалы, обиды... Сердце горячо и стремительно откликнулось нежностью:
      — Коля, родной, душа моя...
      День 15 июля выдался пасмурным, накрапывал дождь. И все-таки мы с Рубцовым решили идти в лес за грибами. Облачились, кто во что. Рубцову я нашла какое-то подобие спортивного костюма, на руку ему повесила небольшую плетеную корзинку, и мы пошли. Я повела его по дороге на аэродром и дальше. У меня снова было ощущение счастья, потому что Рубцов шутил всю дорогу, был необычайно оживлен, сыпал фейерверком острот. Мы наломали ивовых прутиков, чтоб отмахиваться от комаров. А комаров было множество.
      — Люда, слушай, я тебе про комаров прочитаю.
      — Давай читай, я вся — внимание и слух.
      Мы изнывали от жары, мы изнывали от любви. Меня кусали комары, тебя кусали муравьи.
      — Рубцов, охальник! Бесстыжий! — рассмеялась я и хлестнула его ивинками по спине. Он побежал от меня, а сам хохотал и оглядывался. Я — за ним. Когда уже почти настигла, он неожиданно свернул с дороги в лес. Я, такая большая, вломилась за ним в мокрые кусты и сразу заохала от пролившегося на меня холодного душа. Рубцов стоял под елью и покатывался со смеху.
      На аэродроме я ему сказала:
      — Коля, смотри, фонари, как будто девочки в разноцветных юбочках. Да?
      — Смотри-ка ты! А ведь и правда, как девчонки в юбчонках! Мы прошли через аэродром и углубились в лес. В лесу было сыро,
      неуютно. Грибов мало. Я нашла несколько сыроежек. Ходить по мокрому лесу не хотелось, и я кликнула Рубцова. У него в корзине было больше, чем у меня, и, что меня удивило, — несколько рыжиков.
      — Где ты их нашел?!
      — А мне везет на рыжих! — смеялся он и радостно взглядывал на меня.
      — Пойдем-ка домой рыжики солить, — сказала я.
      Во второй половине дня я решила навестить отца в больнице и сказала об этом матери.
      — Я хотела бы его с Рубцовым познакомить, — сказала я неуверенно.
      — Что ты! Что ты! Не вздумай Колю туда водить! — запротестовала мать. — Отец и так весь расстроился, когда я ему сказала, что Рубцов приехал. Сходи к нему одна, он тебя хоть выругает, дак ему легче будет. Ну, Люська, нет у тебя ума, так под кожу не пришьешь.
      Я потихоньку собралась, взяла какой-то гостинец для отца, а Рубцову сказала:
      — Коля, я пойду к отцу, а ты, если хочешь, сходи к Астафьевым-то. Там хоть в шахматы с Николаем поиграешь, пока я хожу к отцу. Рубцов согласился, и мы вместе вышли из дому. Дошли до улицы Белинского, где живут наши родственники Астафьевы, и Коля свернул влево, а я пошла прямо по дороге.
      У Астафьевых в то время гостил брат Николай из Архангельска, и Рубцов уже с ним успел познакомиться, когда тот ненадолго заходил к нам. Два Николая и оба Михайловичи быстро друг с другом скорешились, и Николай уже водил Рубцова к брату Александру, у которого в подполье водился первачок. Так что Рубцов весьма охотно пошел к Астафьевым.
      А у меня с отцом получился тяжелый разговор. Он вышел ко мне на улицу в полосатой пижаме, весь седой, с таким суровым выражением лица, что мне захотелось съежиться под его осуждающим взглядом. После нескольких вопросов о здоровье и его кратких односложных ответов я вдруг с горячностью заговорила о Рубцове и начала его нахваливать безудержно, чтобы как-то смягчить отца. Я даже упрекнула его в том, что он не захотел познакомиться с Рубцовым. А напрасно. Рубцов бы ему понравился сразу. Отец слушал меня уже с какой-то грустью, а потом вдруг в упор спросил меня:
      — Так Рубцов-то кто мне?! Зять или х.. собачий? Если зять, то я с ним познакомлюсь. А если другой, то не с этого надо было начинать! Вот так, дочь! Если бы я был дома, так в какой день он приехал, в тот же бы и уехал!
      На третий день пребывания у нас Рубцова браги в бидоне осталось меньше половины, и когда Рубцов снова с утра ушел к Астафьевым, мать мне так прямо и сказала:
      — Слушай, Людмила, я чем буду юбилей-то справлять?
      — Он сегодня уедет! — сказала я, совсем в этом не уверенная.
      Рубцов возвратился от Астафьевых в веселом расположении духа. Я спросила его:
      — Ну, что? В шахматы играл?
      — Играл с Николаем Михайловичем!
      — Ну и как?
      — Ничья!
      — Ну, и что ты понял про него?
      — Понял, что он очень умный.
      Спустя годы Николай Астафьев заехал как-то ко мне в гости, уже когда я жила в Питере. Мы разговорились о Рубцове.
      — Слушай, Коля, а вот тогда вы играли в шахматы у Сашки, так что ты понял?
      — Я понял, что он очень умный.
      Я поразилась их совершенно одинаковым ответам.
      Ну, а тогда я не ошиблась, ответив матери, что Рубцов сегодня же уедет.
      Рубцов уехал, взяв с меня слово, что дня через четыре я буду в Вологде. Вечером я проводила его на вокзал.
      Снова дождило. За несколько минут до прихода поезда мы вышли под дождь, прикрываясь одним плащом. Он все обнимал меня и просил, чтоб я скорей приезжала. Наконец, подошел поезд, он все стоял со мной. Я подтолкнула его: «Беги! Ведь опоздаешь! Ну, счастливо!» Сразу стало одиноко, пусто, и в то же время спокойствие сошло в душу: больше хоть не упрекнут меня за эту пресловутую брагу. А с ним мы увидимся. 23 июля я получила от него письмо. Это одно из двух писем, которые сохранились. Но есть еще и третье письмо, о содержании которого я уже знаю, но в руках еще не держала.
      А тогда Рубцов писал мне: «Здравствуй, Люда. Я по-прежнему в Вологде. Жаль, что теряется золотое время для работы на природе, но так приходится. Частенько уезжаю в Прилуки, чтобы выкупаться и попить пива на жаре. По утрам хожу под холодный душ (мне его наладили). По-прежнему с большим интересом, а часто и с большой радостью, читаю твои стихи. Ты говорила, что будешь, возможно, в Вологде 21, сегодня 21, но тебя нет. Как ты там живешь? Не думай обо мне плохо: это я только поначалу бываю такой, люблю даже производить вначале вредное для себя впечатление, чтобы увидеть только реакцию.. . А как же иначе, Люда? Нельзя же сразу в омут головой. Надо все-таки всмотреться всесторонне да подумать. Только после того могут наладиться ясные отношения, и конечно, более уверенные и спокойные. По-моему, так.
      В 6 номере «Сельской молодежи» вышла страница моих стихов, а также в «Красном Севере» (за 18 июля) напечатано стихотв. «Поезд». Может, посмотришь? Кстати, давай попробуем напечатать твои стихи в каком-либо московском журнале. Пора, Люда, пора! Кроме того, Люда, не думай, что в Вологде тебе плохо будет. Ведь ты помнишь, как тебя хорошо встретили? Придай этому побольше значения и будь во всем снова уверена. Совсем ничего тревожного в этом отношении тут для тебя быть не может. Остается решать только личные дела и тебе, и мне. Как чувствует себя Инга? По-прежнему нервничает, да? Что это с ней такое?
      Да, знаешь что? Ты могла бы, если потребуется, бывать у нашей Жени (помнишь?). Там красиво, и хороший лес, и вода, и долины, и за несколько дней там действительно можно что-либо создать да и отдохнуть. В Троице-то ведь очень пустынно.
      До свидания, милая Люда!
      Счастливого тебе возвращенья.
      Николай. 21.VII —70 г.
      P.S. Ко мне пока никто не приехал. Что бы там ни было, я решил не принимать серьезных действий... А Рыжики-то кто съел? Я так хотел попробовать их вместе с тобой и со всеми (Насчет...)».
      Письма Рубцов всегда писал скупые, очень сдержанные, мысли свои выражал осторожно и не всегда прямо, иногда в завуалирован-
      ной форме. В этом письме он упоминает Женю. Это мачеха Рубцова. Где-то в конце мая или в самом начале июня он вернулся однажды домой с женщиной, пожилой, но еще довольно моложавой, высокой, светлоглазой. Мы познакомились. Рубцов называл ее просто Женей.
      — Люда, надо же! Совершенно случайно встретил сейчас Женю!
      — А я бы никогда не подумала, что ты здесь живешь, Николай! — удивилась в свою очередь Женя. — Слыхать слыхала, что ты в Вологде...
      — Ну а раньше-то ведь вы встречались? — спросила я.
      — Давно, — сказала Женя. — А пока после армии к нам не приехал, так вообще о нем ничего не знали. Все говорили: Коля умер, Коля умер — и все. Другие-то ребята Михаила со мной некоторое время жили, а Колю считали умершим.
      — Господи, как же так? Вот видите, а он воскрес! — сказала я. Посидели, поговорили, выпили. Женя рассказывала об отце, о его
      последних днях, как умирал. Рубцов внимательно слушал, иногда его лицо омрачалось думой.
      В одном его стихотворении есть такая строчка: «На войне отца убила пуля». Это неправда. Отец во время войны, в тылу, будучи работником какого-то орса, женился на своей подчиненной Жене, которая была его моложе на 20 лет и которая родила ему еще трех сыновей, трех сводных братьев Николая: Алексея, Геннадия, Александра.
      Почему в своем стихотворении Рубцов «убил» отца пулей, не совсем понятно. Я думаю, он это сделал от обиды на него за свое круглое сиротство при живом отце. Заполняя анкету при поступлении в Литературный институт, в графе «Сведения о родителях» записал: «Таковых почти не имею». Это тоже он сделал, внутренне не простив отцу своего сиротства.
      Фраза в конце письма «Ко мне пока никто не приехал. Что бы там ни было, я решил не предпринимать серьезных действий...» относится к обещанию Г. Меньшиковой из Николы навестить его в конце июля. О ее посещении Рубцова я напишу позднее.
      В 20-х числах июля я приехала в Вологду. Дня через три Рубцов пригласил меня съездить с ним в село Новленское.
      — Давай съездим в Новленское к Сереге Чухину. Правда, там сейчас его нет, но я уже бывал там. Бабушка у него хорошая, она нас примет.
      Поехали. Во второй половине дня были уже в Новленском, в деревне Дмитриевской (так, кажется, называлась деревня). Вместе с нами вышел из автобуса и пришел в ту же деревню, в тот же дом, блондинистый мужчина средних лет. Как мы потом узнали, это был зять бабушки Чухина, Владимир. Его жена и сын уже гостили у бабушки, а он приехал к ним на выходной.
      Приняли нас сдержанно. Вечером пригласили пить чай. Я чувствовала себя стесненно, потому что Коля следил за каждым моим движением. Разговор ограничивался общими, ничего не значащими фразами. Владимир пытался шутить, но Рубцов не поддерживал его, и все как-то быстро разошлись на ночлег.
      Нам с Рубцовым отвели нежилую избу. Все нежилое вызывает во мне всегда грустное чувство, а здесь слишком пахло плесенью, на окнах и по углам висела паутина. Но все равно было хорошо уже тем, что мы были одни. На следующий день мы с утра ушли в поле, в лес и вернулись уже под вечер.
      Хорошо было идти с ним полевой дорогой, бродить во ржи, сидеть на ромашковой поляне. В поле, в лесу Рубцов весь как-то сразу преображался: никогда не был хмур, много шутил, радовался всему живому. Тогда я впервые прочла ему стихотворение.
      Мой друг! Мой друг! Когда горит в ночи звезда полей, звезда Отчизны кроткой, да осенят спокойные лучи и нашу жизнь с весной ее короткой.
      Пусть упадет благословенный свет на путь, еще не пройденный тобою, и пусть покроет дымкой голубою твой навсегда остывший где-то след, Навек люблю в тебе упрямый зов того, чтоб где нас ветры ни носили, все ж принесут опять под отчий кров в тот самый нежный уголок России, где древняя часовня на бору хоть без креста, но все еще темнеет. Ей сивер дует в каждую дыру, знобит ее и вовсе не жалеет. Мой друг! Но как загадочен твой лик! Как скорбно губы сжаты до предела! Как будто в тайну тайн уже проник, и вот печаль тобою овладела. О, неспроста! Я знаю, неспроста поешь ты песнь про жалобу кукушки! Как грустен вид часовни без креста! Как приуныли сельские старушки! Россия! Русь! Где божества твои, из века в век которым поклонялись? Они так много знали о любви, а мы над ними дерзко посмеялись! Какой большой огонь в душе потух, Когда обрядов смолкли песнопения! Куда исчез таинственности дух, что так любил российские селенья? Мы разве в том повинны и грешны, что для души нам не хватает ласки? Мой милый друг, но мы с тобой смешны!
      Нам не вернуть той уходящей сказки. Вот посмотри: опять взошла в ночи звезда полей в красе своей нетленной. Проходит все. И лишь ее лучи светить над Русью будут неизменно!
      Когда я прочла до конца, мы долго шли молча. Рубцов смотрел себе под ноги, потом сказал, улыбаясь и отводя взгляд:
      — Ну, Дербина, ты меня доканаешь!
      Когда уже возвращались в деревню, Рубцов остановился и задумчиво произнес:
      Неподвижно стояли деревья и ромашки белели во мгле, и казалась мне эта деревня чем-то самым святым на земле.
      — Постой, постой! Это откуда у тебя? — спросила я.
      — Это «Ферапонтово». Люда, поедем с тобой в Ферапонтово как-нибудь. Там Никон жил. Дионисий творил. Там Русь!
      — Поедем.
      — Я ведь жил там уже не однажды. Но я с тобой хочу там побывать. В пятом часу вечера мы пошли с Колей в магазин, и с нами шли
      Владимир с сыном. В ожидании автобуса мы все вместе присели у придорожной канавы.
      Рубцов сидел напротив нас троих, что-то острил, был оживлен. Подошел автобус, мы попрощались с Владимиром, зашли в магазин и вернулись обратно в деревню. Вечером я помогала жене Володи сгребать сено в копны, после чаепития мы с Рубцовым опять пошли в нежилой дом.
      Где-то под утро сильнейший толчок в бок вывел меня из состояния сна, и я, пугаясь, увидела перед собой лицо Рубцова, ненавистное и страшное.
      Весь он ощетинился и мрачно, выжидающе смотрел на меня, как смотрят на лютого врага. Я быстро поднялась, по-кошачьи упруго вскочил Рубцов.
      — Коля, что с тобой? Что случилось? За что ты меня бьешь?
      — Я не буду тебя бить! Я буду тебя убивать!
      Выкрикнув это, он рванул меня за грудь, разорванная сорочка скользнула по телу и упала к ногам. Трепеща, я схватила платье и прикрылась им.
      — Блядь! Ты с Володей... глазами...
      Я совсем растерялась от такой неожиданности.
      — Обрадовалась Володе?! Гадина! Прощайся с жизнью!
      Я вся тряслась, и мне самой была противна эта бесконечная дрожь.
      Вдруг вихрем Рубцов вылетел в дверь, дверь осталась распахнутой. Я быстро одела платье, почему-то схватила подушку. Мне представился маленький топорик, который лежал на лавке в сенях. Мелькнуло в мыслях: «Еще топор схватит», — и я совершенно инстинктивно оглянулась по сторонам, чем бы защититься. В углу уже затянутая паутиной стояла пустая бутылка. «Если что, брошу в него бутылкой». Но брать ее в руки было рискованно. Он не простит мне, если я вооружусь. И я осталась нелепо стоять с подушкой в руках. Как демон мщения, Рубцов появился в дверях.
      — Не бойся, иду без топора! Я и без него с тобой справлюсь! Подушка полетела из моих рук... И тогда я крепко обхватила его, прижала к себе, начала уговаривать, увещевать, уложила его в постель, легла с ним рядом, стиснула его в объятьях. Мне показалось, что он уснул. И тогда я сама бросилась в сон, как единственное спасение от горя и только что пережитого страха. Слезы сами собой лились из глаз. Я так и уснула, не смея пошевелиться, поднять руку, чтоб смахнуть их.
      Утром, когда я проснулась, мой взгляд упал в угол, где стояла бутылка. Бутылки в углу не было. Она стояла на полу у нашего изголовья. «Значит, он хотел...» Мурашки поползли по телу. Стало противно, совсем омерзительно быть здесь, с этим безумным ревнивцем. Бежать! Нужно бежать! Сейчас! Немедленно! Я поднялась. Рубцов спал. Открыла дверь на крыльцо и прислонилась к косяку, раздумывая, что же делать?
      Вдруг я увидела на самой середине крыльца аккуратную кучку битого стекла. Это меня поразило. Откуда она? Кто ее тут оставил? Зачем? Вчера вечером ее точно не было. Я подивилась-подивилась, но так ничего и не могла понять. В голове заходили какие-то мысли о колдовстве, порче, наговорах. Или это сделал Рубцов, чтобы я далеко не убежала, если бы рванулась бежать? Так ничего я и не смогла придумать. Тут же в сенях стоял веник-лиственник. Этим веником я и смахнула битое стекло в высокую траву около крыльца, в заросли лопухов и крапивы. Сбежать от Рубцова мне не удалось. Снова смиренный вид, умоляющие возгласы: «Куда ты одна поедешь? Прости меня! Не уезжай, моя милая Людочка!»
      — Но как ты так можешь? Что после этого я могу к тебе чувствовать? И вообще, Рубцов, ты опасный человек!
      — Но, Люда, почему ты винишь только меня? Зачем ты строила ему глазки? Я все наблюдал, как ты стреляла ими туда-сюда, туда-сюда!
      — Неужели стреляла?! Подумать только! Ну и дурень ты, Рубцов!
      — Ну, ладно. Пошли на реку, Люда. Ведь здесь Толшма, моя родная река! Если идти вверх по реке, то придешь в Николу. Вот если бы нам с тобой идти, идти вверх по реке, то мы бы и пришли в Николу. Но нам там нельзя с тобой вместе появляться. Мне одному можно, а с тобой нельзя. А я хотел бы, очень хотел бы там с тобой появиться. Хотел бы Николу тебе показать. Ты бы посмотрела, где я детство провел.
      Мы отправились на Толшму и пробыли там долго. Рубцов с удовольствием купался, несколько раз переплывал Толшму, нырял, вылезал на берег, грелся на солнышке и снова — в реку, в зеленую солнечную воду. Я сидела на берегу, рассеянно наблюдая за Рубцовым. Он все меня окликал: «Люда, смотри, как я сейчас нырну! — Люда, посчитай, сколько минут я продержусь под водой! — Люда, погляди... — Люда, заметь...» Я все ему отвечала, смеялась, а потом крикнула: «Рубцов, вылезай! Гроза собирается!»
      С запада шла черная рваная туча, вдали погромыхивало, поднялся сильный ветер. Мы побежали, когда первые крупные капли дождя тяжело упали на землю. Бежали босиком по полю, и засохшая корочка верхнего слоя пахоты проступывалась под ногами, и на ней оставались четкие наши следы. Мы зря бежали. Гроза прошла стороной, тучу пронесло мощным ветром мимо. Я первая подошла к дому и увидела, что на воротах висит замок. Дед-хозяин, недавно овдовевший, жил теперь у сына и, видимо, приходил в дом без нас, позаботился, закрыл его на замок.
      — Николай, тебе к деду идти за ключом, — сказала я.
      — Ну на, держи тогда мои босоножки! — ответил он и стал подходить к крыльцу, где я стояла, протягивая мне свои босоножки. Он мог бы их просто бросить у крыльца. Но он нес их в руках, сошел с мостков и пошел в ту самую траву, куда я смела утром стекла.
      — Куда тебя несет?! — крикнула я, и тут же услышала вскрик Рубцова.
      Он сразу же упал на землю и поднял кверху правую ногу. Сильная струя крови уже окровавила ее. У меня нашелся поясок слабенький, ситцевый, перетянула ему ногу, приказала: «Лежи! Не шевелись!» — и помчалась через дорогу к деду. У деда нашелся бинт и немного ваты. Рубцов лежал в том же положении и охал. Около него стояла старуха, точь-в-точь колдунья из русских сказок. Стояла молча, как изваяние, смотрела недобро, не мигая. Мне стало не по себе. Я забинтовала Рубцову ногу, подняла его, Рубцов идти не мог.
      Кое-как мы проковыляли к бабушке Чухина. Рубцову требовалась медицинская помощь. Нам повезло. Из деревни уходила машина и шла как раз через районную больницу.
      В больнице из ноги Коли достали стекло, рана оказалась небольшой, но глубокой. Ступать на ногу Рубцов не мог. Оставляли в больнице, но он и слышать не хотел: «Домой! Домой!» Но как домой? На чем доехать до автобусной остановки?
      — Люда, найди мне палку, я сам дойду.
      Я нашла ему толстую палку, и он запрыгал по больничному двору, сгибаясь крючком. Вид его был настолько нелеп, жалок, смешон, что я неудержимо расхохоталась.
      — Коля, это Бог тебя наказал за меня, чтоб ты больше не дрался. Рубцов весь был поглощен прыганьем, но было ясно, что так он далеко не ускачет.
      — Подожди, — сказала я, — сейчас что-нибудь придумаем!
      Я нашла хозяина мотоцикла, который стоял на больничном дворе, и уговорила его довезти Рубцова до автобусной остановки. Сама пошла пешком.
      О Боже! Подходя к остановке, за серым сарайчиком, где-то на озадках среди окурков, бумаг и всякого мусора увидела: лежит изжелта-бледный, весь какой-то осунувшийся Рубцов. Подошла.
      — Ну что, Коля? Великому поэту не пристало валяться на свалке. Пойдем-ка отсюда.
      Кое-как на закорках перенесла я его за дорогу на травку, и там мы дождались автобуса. Гроза, которая собиралась целый день, разразилась наконец. Дождь хлестал по автобусу, как-то сразу потемневшую даль разрезали молнии. В отдалении мелькнула белая церковь, медленно промелькнули в сознании рубцовские строки:
      ...И только церковь под грозой молчала набожно и свято.
      Рубцов задумчиво смотрел в окно. Лицо его разгладилось, просветлело. Сейчас он был далеко (я это знала).
      На следующий день после нашего возвращения из Новленского к Рубцову пришли гости. Я сидела в кресле, занималась шитьем. Рубцов иногда прыгал по комнате на одной ноге, но больше лежал. Теперь он уже подтрунивал над своей ногой и подробно рассказывал про свои вчерашние ощущения. Вдруг зазвенел звонок. Рубцов сам пошел открывать. Я слышала, как поздоровался женский голос, как приглашал Рубцов: «Проходите! Проходите!»
      В комнату оживленно вошла женщина, увидела меня и сразу сникла, потухла. За ней, словно воробышек, легко впорхнула девочка, и я сразу все поняла. Эти гости приехали из Николы: Генриетта Меньшикова с дочерью Еленой, удивительно похожей на папу Рубцова. Женщина устало опустилась на диван, и было видно, как ей досадно, больно меня видеть. Девочка на тоненьких ножках порхала по комнате, разглядывая что-то интересное для себя на стенах, на столе. Я дотронулась до ее волос, они были мягки, как пух.
      — Ну как, Николай Михайлович, — сказала я, — твоя дочь — вылитый папа — не откажешься!
      Потом этот воробышек напишет про меня в своих воспоминаниях об отце, что я была в одной сорочке (хорошо хоть не голая) и будто бы я быстро одела платье и тут же ушла. Неужели бы я допустила, чтобы кто-то увидел меня в одной сорочке, кто-то посторонний? Наверное, я бы предупредила Колю, чтобы пока не открывал дверь. И ушла я не сразу. Гета поднялась с дивана и вышла на балкон, и тут я ее хорошо разглядела. Что и говорить, не везло Рубцову на красивых женщин.
      И все же обстановка становилась натянутой. Я ни о чем не договаривалась с Рубцовым. Просто мне нужно было уйти, и я не замедлила это сделать. Не скрою, что у меня была тайная надежда: не заговорит ли в Рубцове отцовское чувство и, может быть, неприкаянный Рубцов-скиталец прибьется к одному берегу? Нет, никакой ревности во мне не было. Я желала нашего с ним разрыва и потому покинула их с легким сердцем. Эту женщину мне было жаль, и в душе я желала ей только добра.
      На следующий день, когда я возвратилась к Рубцову, он был уже один и накинулся на меня с упреками:
      — Люда, куда ты делась? Я тебя жду! Ждал еще вчера!
      — Коля, но я же специально оставила вас, чтоб вы поговорили, пришли к какому-то решению. Вы же не чужие люди!
      — Люда, какое может быть решение? Неужели ты думаешь, что я еще могу раздумывать на этот счет? Все очень давно решено.
      — Ну, я надеюсь, ты хоть поговорил с ней по-человечески? И почему ты меня вчера ждал?
      — Я их вчера прогнал.
      — Рубцов, как тебе не стыдно?! Я просто удивляюсь твоей бесчувственности. Ребенок-то ведь твой!
      — Ребенок-то мой, но если бы матерью Лены была ты! Вот тогда бы все было ясно. Лена была бы старшей, Инга — младшей. О, Ленка бы Ингу не обидела!
      — Да, дорогой, но это невозможно, — иронически заметила я, — матерей не выбирают!
      — Да, да. А вообще, Люда, Ленкой я доволен. Она такая шустрая, рассматривает все, интересуется. Она и про тебя спросила. Знаешь как? Вот как: «А куда ушла эта девушка?» Ох, Люда, ты — моя девушка, и жена, и сестра, и кто там еще может быть? Ты для меня — все, и «нет в тебе порока», как говорил Соломон своей возлюбленной.
      — Коля, Коля, что же с нами будет?
      — Да, Людочка, грустные мысли наводит порывистый ветер... Он взял гармошку, заиграл и запел неизвестную мне прекрасную
      болгарскую песню:
      Я страдам, я страдам, я страдам очень.
      Где-то с осени, с сентября месяца, на противоположной от двери стене стал появляться странный светящийся крест. Как только я выключала в библиотеке свет, виднелось светящееся отражение креста. Сначала я не испугалась: подумала, что падает откуда-то отражение света. В полной темноте обошла все окна, проверила, куда падает от переплетов тень, и опять ничего не нашла. Может быть, креста нет? Может быть, наваждение? Я стала пристально всматриваться и ужаснулась: чем больше я всматривалась, тем явственнее вырисовывался крест. Он мерцал, от него уже шло излучение, он разгорался сиянием! Я бросилась в дверь, скорей повесила замок. Меня охватила жуть. Что это такое? Что за мистика? Я слышала о знамениях, но как-то не верилось. Крест появлялся отныне каждый вечер, стоило мне только погасить в библиотеке свет. Заранее я открывала дверь, брала замок, подбегала к выключателю и, не глядя на стену, опрометью кидалась в дверь.
      Что такое? Уж не схожу ли я с ума? Не могу же я не верить своим глазам! Но, может быть, другой человек креста не увидит?
      Как-то я рассказала об этом явлении Рубцову.
      — Ну пойдем, покажи, что там за крест!
      Мы пошли в библиотеку, в другую половину дома. Было уже поздно, по-осеннему темно, по крыше шелестел дождь. Я открыла библиотеку. На стене мерцал крест.
      — Видишь? — спросила я. Он помолчал, потом сказал:
      — Да, вижу крест.
      —Ну, так найди, откуда это свечение.
      Рубцов пошел вдоль всех четырех стен в кромешной тьме, останавливаясь у каждого окна. Наконец подошел к самому кресту.
      — Ну что?
      — Не знаю, я ничего не нашел. Я включила свет.
      — Ну раз крест, значит, я умру. Это мне предвещает, — сказала я.
      — Брось ты, Люда, выдумывать! Вечно ты такое выдумаешь! Ну крест, и пусть крест!
      — Пойдем отсюда, — сказала я.
      Рубцов усмехнулся и протяжно нараспев произнес:
      Я умру в крещенские морозы, я умру, когда трещат березы...
      Мы расхохотались...

* * *

      Однажды мы решили погадать по книге стихов Тютчева. Кто-то должен называть страницу и строчку, а другой из нас зачитывать, что «скажет Тютчев». Рубцов назвал цифры, я зачитала ему: «...песчаный грунт небес, равнинная земля». Он громко захохотал.
      — Люда, да это же кладбище! Ну-у-у-у, ты меня уморила! Назвала цифры и я. Рубцов зачитал мне: «Песок зыбучий по колена...»
      Теперь хохотала и я, как бешеная. Мы хохотали до слез, будто дразнили судьбу.
      — Ну, а мне пустыня! — смеясь, сказала я.

* * *

      — Коля, мы должны с тобой расстаться. Так жить нельзя. Ты сам видишь — не получается. Ты пьешь, ревнуешь меня к каждому столбу. Зачем мне эти твои оплеухи? Меня никто никогда не бил. А что, если когда-нибудь я сдам тебе сдачу? Нет, нет, оставь меня. Моя жизнь еще нужна моей дочери, — так говорила я иногда Рубцову ровным вразумительным голосом. В таких случаях он обычно сначала долго молчал, долго раздумывал, потом начинал умолять:
      — Нет, Люда, ты не права. Ну, подожди, подожди еще немного! Я брошу пить. Мне самому надоело. Я уже пропил тома своих книг, пора остановиться. Подожди, я скоро окончательно остепенюсь, буду трезв и буду брит...
      Всякий серьезный разговор сводился к шутке, и кончалось тем, что мы оба смеялись. Но где-то в начале сентября я сказала ему:
      — Коля, все, хватит! Больше не могу. Завтра у меня выходной, я все тебе перестираю, все перемою — и все. Больше ни ты ко мне, ни я к тебе — ни шагу!
      Рубцов, казалось, согласился.
      На следующий день с утра я старалась вести себя отчужденно. Если что-то он спрашивал, я отвечала односложно, сама не заговаривала и делала вид, что полностью поглощена уборкой. С утра вымыла окна и пол, затем затеяла стирку. Обычно Рубцов от меня не отходил, а всегда был рядом, а если я передвигалась, то ходил следом по пятам и о чем-либо оживленно рассказывал. В этот раз он тоже делал вид, что занимается чем-то своим. Сходил в магазин, купил три свечи (свет у него отключили за неуплату), подолгу был на кухне, что-то перебирал, переносил. Меня же изредка о чем-то спрашивал, я кратко отвечала. Наконец я развешала на балконе белье и стала собираться домой.
      — Ну все, Коля, мне пора! Живи и будь счастлив. Как говорят, не поминай лихом! Уже скоро шесть, мне нужно еще дочку из садика забрать.
      Рубцов со мной не прощался, а как-то весь посерел и упорно молчал. Я стала одеваться, хватилась чулок, их не оказалось. Они пропали, исчезли, испарились. Я стала их искать, их нигде не было. Рубцов встал и решительно направился к двери. Вернулся оттуда, потрясая ключом.
      — Никуда ты не уйдешь, дверь закрыта! Вот ключ! Больше ты его не увидишь! — и он положил ключ в карман. Я задохнулась от негодования.
      — Ты... гад! Как ты смеешь?! Какая подлость!
      Я кричала что-то еще. Он подошел ко мне, едко, насмешливо улыбаясь.
      — Ничего, он подождет!
      — Кто он? Мне же нужно дочку взять!
      — Знаю я, какая дочка! Ты блядь и хочешь мне изменить!
      Я совершенно обескураженная в оцепенении присела на диван. Он сел со мной рядом, закурил.
      — Ну вот! Ты в моей власти! Что хочу, то с тобой и сделаю! Дверь закрыта, не выскочишь. Если только с балкона..., и он удовлетворенно захихикал.
      Я с ненавистью смотрела на него. Глубоко затянувшись, он как бы мимоходом опустил руку с сигаретой на мою руку. Боль пронзила меня. Рубцов исступленно, с холодным блеском в глазах, смотрел на меня. «Фашист! Да он же фашист!» — подумала я. Тут же вскочила и дернула его за полу пиджака:
      — Гад! Иезуит! Давай мне ключ! Ты думаешь, что-то от меня добьешься насилием? Нет! Никогда! Я тебя ненавижу! Не-на-ви-жу!
      Тогда он избил меня страшно, но и ему от меня досталось. Уже тогда мог бы быть смертельный исход. Или он, или я.
      К 8 часам вечера, когда мысль забрать дочку из садика окончательно покинула меня (было уже поздно), вырваться от Рубцова по-прежнему не было никакой возможности. Но случай помог мне.
      У Рубцова кончились спички, и он пошел к соседям, а меня закрыл на ключ с той стороны. Я в туфлях на босу ногу (чулки так и не нашла), с сумкой в руках затаилась под дверью. Слышала, как он вышел от соседей, приблизился к двери, вставил в замочную скважину ключ, но открывать не торопился.
      — Люда, где ты? — крикнул он. Я молчала.
      — Людочка, отзовись! Ты где?! В комнате или ты притаилась у двери?! Ты, наверное, хитришь? Хитришь или нет?
      Мне стало смешно. Наконец, так и не дождавшись от меня ответа, он повернул ключ, замок щелкнул, я рванула дверь, отшвырнула Рубцова и выскочила на лестничную площадку. Рубцов схватил меня за рукав и потянул обратно в квартиру. Я замахнулась на него сумкой, и тогда он злобно, с какой-то особой жестокостью начал пинать мне в ноги своими тяжелыми тупоносыми ботинками. Я тоже несколько раз махнула сумкой, потом вырвалась, и, вся содрогаясь от омерзения и боли, побежала вниз по лестнице, крикнув Рубцову: «Я иду в милицию!» Циничные ругательства посыпались мне вдогонку.
      На улице быстро смеркалось, и это было хорошо для меня: не видны были мои ноги, если не приглядываться, в сплошных черных пятнах от пинков. Я вышла к остановке автобуса, что у самого райотдела милиции. Впервые меня посетила мысль заявить в милицию. Но я тут же ее прогнала. Рубцов был мне близкий человек, и кого-то вмешивать в наши взаимоотношения, какими бы они ни были, мне казалось немыслимым унижением и его, и себя. Не поднимая на людей глаз, я проехала в многолюдном автобусе до своей остановки. На улице уже была сплошная чернота. Темное здание детсадика спало вместе со своими обитателями глубоким мирным сном. Я представила, как ждала меня моя девочка, заглядывала в окно, и как ей было горько, когда я не пришла.
      К горлу подкатился комок, и я заплакала, вернее, тихонько завыла. Никто не видел, никто не слышал. Растерзанная, с распухшими ногами, я шла и выплакивала свое горе в темную сентябрьскую ночь, и мне становилось легче, с души спадала ноша, и робкая надежда, что, наконец, теперь-то с этим чудовищем у меня ничего уже не может быть, мелькнула передо мной.
      Прошла неделя. Неделя спокойной размеренной жизни. Рубцов не показывался, не напоминал о себе. Мысли о нем я гнала прочь, видеть его никак не хотела.
      Однажды ранним вечером мы вышли с дочкой из садика, и, как только вышли из проулка на дорогу в поле, я увидела Рубцова, шедшего нам навстречу.
      «Значит, ходил ко мне. Меня не оказалось дома. Возвращается обратно», — внутренне вся сжавшись, с тоскливой тревогой подумала я. Рубцов шел, глядя себе под ноги. Я прошла мимо, не остановившись. Лишь только мы разминулись, я немедленно услышала шаги сзади себя. Рубцов шел за мной. Некоторое время мы шли молча. Затем я резко остановилась.
      — Куда ты идешь?
      — К тебе.
      — Нечего тебе у меня делать! Ведь ты же Каратэ, ты — Каратэ! (Последнее время я стала называть его Каратэ за особую изощренность и внезапность удара).
      — Ну ладно, Люда, я согласен. Я Каратэ! Ну извини меня. Каратэ тебя больше не обидит.
      — Я уже слышала это много раз. Не смей за мной ходить!
      — Людочка, ну нельзя же вот так сразу все оборвать. А ты хотела разом все отрубить. Ты от меня убегаешь, ускользаешь, ты сама меня запутала, внесла в мою жизнь смятение, неурядицы, привязала меня к себе, а теперь хочешь меня покинуть.
      — Ну ты же сам видишь: жить нам вместе невозможно. Значит, надо расстаться.
      — Расстаться никогда не поздно.
      — Считай, что мы уже расстались.
      — Но ты же не можешь меня бросить в беде?!
      — В какой еще беде?
      — У меня беда: кончилось вино, кончилась еда!
      — Ну, это не беда!
      — Вот ты не веришь, а у меня вправду беда. Квартира сгорела!
      — Враги сожгли родную хату...
      — Не знаю кто: враги или друзья, но там, как в черной бане.
      — Ну хватит шутки шутить.
      — Но это же не шутки! Матушка, царица небесная! Я уже и стихи написал по этому поводу. Вот послушай!
      Сначала были потопы, потом начались пожары и бегали антилопы, (немного помолчав для эффекта) и диких овец отары.
      Немедленно мне представилось страшное зрелище: в степи бушует огонь, дымное марево застилает горизонт, табуны испуганных обезумевших животных обреченно мечутся по степи. От их топота стонет земля, объятая пожаром. Воображение попыталось вместить эти табуны в Колину однокомнатную квартирку, не смогло, и я расхохоталась.
      В который раз рубцовский юмор совершенно обезоруживал меня, всякое сопротивление было бессмысленным. Буквально все: гнев, недовольство, обида в таком случае обращалось Рубцовым в шутку. Я давно поняла, что этого человека надо было воспринимать таковым, каков он есть, со всеми его чудовищными контрастами, с его светом и тьмой, божественным и демоническим.
      Снова произошло примирение. На следующий день с утра мы поехали к нему. То, что я увидела, поразило меня. Все: потолок, стены, пол, окно в комнате, вся кое-какая мебель — все предметы были покрыты слоем сажи. Присесть было некуда.
      Оказывается, пожар начался со стола, придвинутого к самой стене. На столе, прислоненные к той же самой стене, рядком стояли иконы. Стол был накрыт синей клеенкой, там лежали еще разные бумаги, пепельница и вообще можно было встретить самые неожиданные вещи.
      Как утверждал Рубцов, на стол, на самую его середину, были поставлены те самые три свечи на равном расстоянии друг от друга и зажжены. Когда свечи сгорели, начала гореть клеенка, бумаги и сам стол. Действительно, тут же валялись обрывки сгоревшей клеенки, обгорелые клочки бумаг. Кое-где на кусках клеенки виднелись следы оплывшего от свечей воска. На самой середине стола, вплоть до ножек его, зияла огромная дыра. Но этот обгорелый, обугленный остов стола каким-то чудом еще держался на ножках. Огонь дошел до икон и остановился. Все они стояли целехоньки, и лишь у маленькой квадратной иконки Неопалимой Купины, которая стояла впереди всех, немного зажелтела от огня нижняя ее часть, совсем маленький уголок. Это было удивительно. Дальше Неопалимой Купины огонь не пошел, пожар потух. Но в квартире было чернее, чем в самой черной бане. Все мои труды пошли насмарку. А теперь вообще требовался ремонт.
      — Так расскажи все-таки, зачем ты зажег свечи? — спросила я.
      — В том-то и дело, что я не зажигал. Я ведь тогда сразу же ушел, и меня не было дома часа три. А когда я пришел, то увидел эту картину. Я думал, что это ты мне отомстила: вернулась и зажгла свечи.
      — Ты же знаешь, что у меня нет ключа. Это одно. А второе то, что мне и в голову не пришло бы такое сделать. Как ты можешь про меня так думать?!
      — Ну, значит, у нас бывает кто-то третий! У кого-то есть мой ключ. Я давно замечаю: ко мне кто-то приходит, когда меня нет дома. Ухожу — вещи лежат на одном месте, прихожу — они уже на другом. Все это мне неприятно, даже страшно!
      — Ну, Коля, ты выдумываешь все это. Никого не может быть! А свечи ты сам зажег со злости.
      — Люда, я же сказал тебе — не зажигал! А если бы и зажег, то всего одну, а три-то мне зачем?
      Я не знала, что и подумать.
      — Ну так, когда ты ушел из дому?
      — Ушел сразу же после тебя. Я не мог быть дома, готов был бежать, куда глаза глядят. Так с тобой обойтись! Я себя ненавидел! Но ты
      тоже хороша штучка! Расстаться задумала! Ох, Дербина, Дербина! Ты меня погубишь! Есть роковое слово — поздно! Но это будет потом. А пока будем считать, что ничего не случилось. Людочка! Пока ничего не случилось! Меня прости и не грусти!
      В самом конце сентября Рубцов стал собираться в Москву по своим творческим делам. Меня же начал упрашивать, чтоб я взяла ключ от его квартиры, присматривала за ней, забирала корреспонденцию из почтового ящика. Я долго не соглашалась.
      Во-первых, еще не забыла тот случай, когда я потеряла ключ, и он всю душу из меня вытряс, требуя его, а я не знала, где его взять, и совсем растерялась и отчаялась. Во-вторых, я резко пошла на разрыв с Рубцовым во что бы то ни стало и не хотела иметь с ним никаких дел. Он это чувствовал все острее и цеплялся все отчаяннее за любую мелочь, которая свидетельствовала бы о том, что между нами не все кончено.


К титульной странице
Вперед
Назад