БЕРДЯЕВ О ДОСТОЕВСКОМ

ПРОБЛЕМА СВОБОДЫ

Книга Бердяева, озаглавленная "Миросозерцание Достоевского", вышла первым изданием в 1924 году в Берлине. Но предисловие к ней Бердяев датировал 23 сентября 1921 года. Он пишет в нем: "Семинар, который я вел о Достоевском в 'Вольной Академии Духовной Культуры' в течение зимы 1920-21 года окончательно побудил меня собрать все мои мысли о Достоевском. И я написал книгу, в которой не только пытался раскрыть миросозерцание Достоевского, но и сложил очень многое от моего собственного миросозерцания". В ряду огромной литературы о Достоевском небольшая эта книга Бердяева занимает особое и, хочется сказать, "центральное" место. Она написана не о Достоевском-писателе, но о Достоевском-мыслителе, которого, если принять обрисованный Бердяевым образ, можно, не колеблясь, отнести к основоположникам экзистенциального типа мышления.

Но Бердяев недаром пишет, что вложил в эту книгу "очень многое от моего собственного миросозерцания". А миросозерцание это вовсе не есть повторение миросозерцания Достоевского. Основополагающая интуиция Бердяева это - интуиция свободы. Он утверждает, что так было и у Достоевского, и очень тонко и верно показывает, какую огромную роль в творчестве великого писателя сыграла диалектика свободы. Бердяев сам говорил, что диалектика свободы у Достоевского стала его "духовной родиной". Это, конечно, так. Но исчерпывается ли Достоевский проблематикой свободы?

На этот вопрос мы попробуем ответить позже. Пока же последуем за изложением Бердяева. В главе "Свобода" он пишет: "Свобода не может быть отождествлена с добром, с истиной, с совершенством. Свобода имеет свою самобытную природу, свобода есть свобода, а не добро. И всякое смешение и отождествление свободы с самим добром и совершенством есть отрицание свободы, есть признание путей принуждения и насилия. Принудительное добро не есть уже добро, оно перерождается в зло. Свободное же добро, которое есть единственное добро, предполагает свободу зла. В этом трагедия свободы, которую до глубины исследовал и постиг Достоевский. В этом скрыта тайна христианства. Раскрывается трагическая диалектика. Добро не может быть принудительным, нельзя принудить к добру. Свобода добра предполагает свободу зла. Свобода же зла ведет к истреблению самой свободы, к перерождению ее в злую необходимость. Но добрая необходимость не есть уже добро, ибо добро предполагает свободу".

В 1921 году, когда писалось "Миросозерцание Достоевского", Бердяев еще не нашел своего учения о предмирной несотворенной свободе. Но уже здесь свобода явственно выступает у него как первоусловие возможности добра и зла, как всеобъемлющее духовное первоначало. Верно или не верно - другой вопрос, но именно так он толкует свободу у Достоевского, и так же толкует он свободу в том идеальном христианстве, которое неустанно противопоставляет неудавшемуся, в его глазах, историческому церковному христианству.

Для Бердяева "свобода в христианстве есть не формальная, а материальная Истина. Сама Истина Христова есть Истина о свободе. Христианство есть религия свободы. Само содержание христианской веры требует признания свободы веры, свободы совести..." А Достоевский для Бердяева "предоставляет человеку идти путем свободного принятия той Истины, которая должна сделать человека окончательно свободным. Но этот путь лежит через тьму, через бездну, через раздвоение, через трагедию. ...На нем блуждает человек, соблазненный призрачными видениями, обманчивым светом, завлекающим в еще большую тьму. ...Это путь испытаний, опытный путь, путь познания на опыте добра и зла. Сокращен или облегчен этот путь мог бы быть ограничением или отнятием человеческой свободы. Но нужны ли, дороги ли Богу те, которые придут к Нему не путем свободы, не опытным узнанием всей пагубности зла? Не заключается ли смысл мирового исторического процесса в этой Божьей жажде встретить свободную ответную любовь человека? ...Достоевский с небывалой остротой воспринял эту христианскую истину о свободе человеческого духа".

Вслед за Мережковским и Шестовым, но с еще большей яркостью Бердяев вскрывает всю недостаточность и доныне господствующего в советском литературоведении подхода к Достоевскому как писателю, с одной стороны, реалистически изображающему противоречия богатства и нищеты, бесправия и произвола, подавленного человеческого достоинства, бунта личности против социального зла, а с другой стороны, борющегося почему-то против социализма, революции, материализма и проповедующего смирение и всяческую реакцию. Для Бердяева Достоевский не только великий художник, но "гениальный диалектик, величайший русский метафизик", для которого "идеи не прообразы бытия, не первичные сущности и уж, конечно, не нормы, а судьбы бытия, первичные огненные энергии". И возвращаясь к центральной для его творчества проблеме свободы, Бердяев пишет о Достоевском: "Бунтующая свобода в героях Достоевского достигает последних пределов напряженности. Герои Достоевского знаменуют новый момент в человеческой судьбе внутри христианского мира, более поздний момент, чем гетевский Фауст. ...После героев Достоевского открывается неведомый ХХ век, великая неизвестность, которая открывает себя как кризис культуры,как конец целого периода всемирной истории. Искание человеческой свободы вступает в новый фазис.

...Трансцендентное сознание, объективировавшее Истину христианства вовне, не могло до конца раскрыть христианской свободы. ...Эту трагическую судьбу свободы и показывает Достоевский в судьбе своих героев: свобода переходит в своеволие, в бунтующее самоутверждение человека. ...Так беспредметна и пуста свобода Ставрогина и Версилова, разлагает личность свобода Свидригайлова и Федора Павловича Карамазова. ...С внутренней имманентной неизбежностью ведет такая свобода к рабству, угашает образ человека. Не внешняя кара ожидает человека, не закон извне налагает на человека тяжелую руку, а изнутри имманентно раскрывающееся Божественное начало поражает человеческую совесть, от опаляющего огня Божьего сгорает человек в той тьме и пустоте, которую он сам избрал себе".

В какой мере Бердяев правильно понял Достоевского, вопрос спорный. Не менее спорен вопрос о правомочности бердяевской редакции христианства. Но его книга о Достоевском и написана с увлечением, и читается с увлечением, и, деже не во всем соглашаясь или вовсе не соглашаясь с ней, нельзя не признать, что она отражает огненную стихию Достоевского и всю страсть, которую он вложил в своих героев. А мысли, изложенные Бердяевым, ценны и плодотворны независимо от их доказуемости. Свобода была центральной проблемой философского творчества Бердяева, и если творчество Достоевского и не сводится, как это получилось у Бердяева, к диалектике свободы, диалектика эта показана им необычайно ярко. Он пишет: "У Достоевского была идея, что без свободы греха и зла, без испытания свободы мировая гармония не может быть принята. Он восстает против всякой принудительной гармонии, будет ли она католической, теократической или социалистической. [...] Достоевский не принимает ни того рая, в котором невозможна еще свобода духа, не того рая, в котором она уже невозможна". "Те, которые пошли путями своеволия и самоутверждения, которые направили свою свободу против Бога, не могут сохранить свободу, они неизбежно приходят к ее попиранию. Они неизбежно должны отречься от первородства человеческого духа, от его первородной свободы, они предают свободу царству необходимости, они приходят к величайшим насилиям. Это - одно из самых гениальных прозрений Достоевского. 'Выходя из безграничной свободы, - говорит Шигалев, - я заключаю безграничным деспотизмом'. ...Бунт своеволия ведет к отрицанию смысла жизни, к отрицанию Истины. Живой Смысл и живая Истина подменяются своевольным устроением жизни, созданием человеческого благополучия в социальном муравейнике. Этот процесс перерождения свободы в 'безграничный деспотизм' занимает очень важное место в миросозерцании Достоевского. В революционной идеологии левой русской интеллигенции, по внешности столь свободолюбивой, он изобличает возможность 'безграничного деспотизма'. Он многое увидел первый и увидел дальше других. Он знал, что революция, которую он ощутил в подземном, подпочвенном слое России, не приведет к свободе, что началось движение к окончательному порабощению человеческого духа. ...Достоевский всегда думал, что революционная демократия и революционный социализм, одержимые идеей абсолютного равенства, в последних пределах своих должны привести к господству небольшой кучки над остальным человечеством. Такова система Шигалева и такова же система Великого Инквизитора. ...Одержимость идеей всеобщего счастья, всеобщего соединения людей без Бога заключает в себе страшную опасность гибели человека, истребления свободы его духа".

Бердяев, несомненно, прав, указывая на иррациональный характер свободы: "'Эвклидов ум', - выражение, которое любит Достоевский, - пишет он, - бессилен постигнуть идею свободы, она недоступна ему, как совершенно иррациональная тайна. Бунт 'Эвклидова ума' против Бога связан с отрицанием свободы, с непониманием свободы. Если нет свободы как последней тайны миротворения, то мир этот с его муками и страданиями, со слезами невинно замученных людей не может быть принят. И не может быть принят Бог, сотворивший такой ужасный, безобразный мир... Бога нельзя принять, потому что мир так плох, потому что в мире царит такая неправда и несправедливость. Свобода привела к этому богоборчеству и мироборчеству... Но Божий мир не имеет Смысла, совместимого с 'Эвклидовым умом'. Смысл этот для 'Эвклидова ума' есть непроницаемая тайна. 'Эвклидов ум' ограничен тремя измерениями. Смысл же Божьего мира может быть постигнут, если перейти в четвертое измерение. Свобода есть Истина четвертого измерения, она непостижима в пределах трех измерений".

"...Мир принудительно добрый и благой, гармонический, в силу неотвратимой необходимости, был бы безбожный мир, был бы рациональный механизм. И те, которые отвергаю Бога и свободу человеческого духа, стремятся к превращению мира в такой рациональный механизм, в такую принудительную гармонию... Тему о свободе Достоевский трактует динамически, а не статически, его свобода все время находится в диалектическом движении, в ней раскрываются внутренние противоречия, и она переходит из одного фазиса в другой. Поэтому для людей статического мышления и статического сознания трудно понимать великие откровения Достоевского о свободе. Они требуют 'да' или 'нет', в то время как такие ответы не могут быть даны. Свобода есть трагическая судьба человека и мира, судьба самого Бога, и она лежит в центре бытия как первоначальная тайна".

2. ПРОБЛЕМА ЗЛА

Книгой Бердяева о Достоевском как бы заканчивается период дореволюционного движения русской мысли, развивавшейся от марксизма к идеализму. В 1922 году Бердяев вместе с другими учеными высылается за границу. В России устанавливается марксистская диктатура над мыслью. И как бы в ответ на эту диктатуру и выходит "Миросозерцание Достоевского", книга, в которой великий писатель представлен величайшим русским метафизиком, центральное место в мысли которого занимает проблема свободы. Диалектика свободы у Достоевского раскрыта и Шестовым, и Розановым, и Булгаковым, и Мережковским, и особенно Бердяевым - полностью и с потрясающим мастерством.

Но творческий путь Достоевского от "Преступления и наказания" и "Идиота" к "Бесам" и "Братьям Карамазовым", думается, этим не исчерпывается. И достоинство книги Бердяева, думается, еще и в том, что он едва ли не единственный исследователь, сумевший хоть чуть-чуть приподнять завесу над темой только еще намечавшейся в последнем творческом периоде Достоевского: над его мыслями о диавольской основе зла. В "Миросозерцании Достоевского" Бердяев несколько раз употребляет слово "бесы" не как заглавие романа. Но и он не дошел здесь до конца и, полностью раскрыв диалектику атеистической вседозволенности, лишь едва затронул диалектику беснования. В исследовании природы зла он не только не развил дальше мысль Достоевского, но даже не раскрыл полностью всего, что в ней содержится.

Для Сергея Булгакова, одного из первооткрывателей философии Достоевского, в его замечательной статье "Иван Карамазов как философский тип" (1901 год) карамазовский черт не больше, чем "кривое зеркало души Ивана". Но и для Бердяева: "Иван Карамазов и Смердяков - два явления русского нигилизма, две формы русского бунта, две стороны одной и той же сущности. Иван Карамазов - возвышенное философское явление нигилистического бунта; Смердяков - низкое, лакейской его явление. Иван карамазов на вершинах умственной жизни делает то же, что Смердяков делает в низинах жизни. Смердяков будет осуществлять атеистическую диалектику Ивана Карамазова..." "Иван совершает отцеубийство в мысли. Смердяков совершает отцеубийство физически, на самом деле". Вот и вся разница. А разница, между тем, не малая, потому что творческое развитие Достоевского не остановилось на "Преступлении и наказании" и не исчерпывается диалектикой человекобожества и вседозволенности.

"Преступление и наказание" безусловно формально наиболее совершенный, наиболее цельный и наиболее убедительный из романов Достоевского. Он целиком посвящен идее человекобожества и диалектике вседозволенности. Эта тема и после "Преступления и наказания" продолжала занимать Достоевского, и "Легенда о Великом Инквизиторе" и в самом деле лишь новый вариант той же темы. Но параллельно с ней, - и чем дальше, тем больше, - Достоевского стала занимать тема бесов, активность реального зла. Раскольников ведь прежде всего - человек. Не плохой и не злой, заблудившийся в диалектике атеизма, потерявший живой критерий различения добра и зла. Преступление его - ошибка и трагедия. Его вина может быть искуплена, и он искупает ее.

Преступление Раскольникова развивается по схеме человеческой и, казалось бы, только человеческой. Оно имманентно человеку. Студент Раскольников много думает и хорошо понимает, что раз Бога нет, значит все дозволено, значит никакого преступления нет, значит во имя достойной цели можно убить ничтожную старуху-процентщицу. Он так и делает. В нем все показано изнутри. Извне никто не толкает его на преступление.

Но Раскольников совершает свое убийство в состоянии одержимости. Замыслив убийство как ограбление, он убивает старуху не ради денег, а чтобы "доказать себя", чтобы доказать себе самому, что он прав, что убивать можно, и что он, Раскольников, принадлежит к числу тех, кто может безнаказанно убивать.

Весь роман - доказательство, что безнаказанно убивать нельзя. Но он же и доказательство, что совершить убийство в доказательство вседозволенности можно только в состоянии одержимости, в состоянии беснования, в состоянии уже более не вполне человеческом.

Человек и Иван Карамазов. Но явившийся ему Черт - не человек и не "кривое зеркало души Ивана". Его нет, но он есть. Он, конечно, ничто. Но он явился из того самого небытия, которое, по слову древнего Демокрита, "не меньше, чем бытие".

Замечательно, что в трактовке черта Достоевский ни в коей мере не пошел по пути Гете, Байрона, Лермонтова. (К ней вернулся потом Михаил Булгаков в "Мастере и Маргарите"!) У Достоевского черт - приживальщик, воплощение бездарности и пошлости. Никаких романтизмов, никакого величия и никакой театральщины! Разговор черта с Иваном Карамазовым отнюдь не продолжение искушения Христа в пустыне, которое принято Великим Инквизитором. Оно ему противоположно. И Сергей Булгаков, а за ним и другие интерпретаторы Достоевского ошиблись, считая "Легенду о Великом Инквизиторе" "важнейшим документом для характеристики души Ивана". Функция этой легенды та же, что функция "Хвалы чуме" в пушкинском "Пире...". Иван так думал, но не может больше так думать. Черт ему больше не даст: действительность зла иная.

Образы Раскольникова и Ивана Карамазова безусловно вскрывают глубины миропереживания Достоевского. Но они его не исчерпывают. Безбожие - не последнее зло, не последний источник зла. Не будь черта, человек, может быть, мог бы прожить и без Бога. Горе в том, что, отрекаясь от Бога, человек впускает в себя бесов. Одержимость безбожной идеей превращается в беснование. Раскольников одержим страшной, бесчеловечной и безбожной идеей, но его преступление совершено в состоянии беснования.

Обрисовке бесовской природы зла по замыслу посвящены "Бесы". Ни название, ни эпиграф романа не случайны. Но замысел удался далеко не вполне и во многом осложнен и затемнен привычными для Достоевского оборотами мысли об обезбожении человека, о безбожности идеи прогресса и социалистической революции. Тема бесов и беснования оттесняется этим на задний план и представляется лишь символическим выражением внутреннего состояния человека и общества. Бердяев так и понимает "Бесов" и (в главе "Зло") пишет: "Пути человеческого своеволия, влекущего к преступлению Достоевский дальше и глубже исследует в 'Бесах'. Там явлены роковые последствия одержимости безбожной индивидуалистической идеей и безбожной коллективистической идеей. Петр Верховенский от одержимости ложной идеей теряет человеческий образ. Разрушение человека очень далеко ушло по сравнению с Раскольниковым. Петр Верховенский на все способен, он считает все дозволенным во имя своей 'идеи'. Для него не существует уже человека и он сам не человек. Мы выходим уже из человеческого царства в какую-то жуткую нечеловеческую стихию. Одержимость безбожной идеей революционного социализма в своих окончательных результатах ведет к бесчеловечности.

Происходит нравственная идиотизация человеческой природы, теряется всякий критерий добра и зла. Образуется жуткая атмосфера, насыщенная кровью и убийством. Убийство Шатова производит потрясающее впечатление. Что-то вещее, пророческое есть в картине, раскрывающейся в 'Бесах'. Достоевский первый узнал неотвратимые последствия известного рода идей. Он глубже видел, чем Владимир Соловьев, который острил о русских нигилистах, приписывая им формулу: человек произошел от обезьяны, поэтому будем любить друг друга. Нет, уж если человек не образ и подобие Божие, а образ и подобие обезьянье, то любить друг друга не будут, то будут истреблять друг друга, то разрешат себе всякое убийство и всякую жестокость. Тогда все дозволено. Достоевский показал перерождение и вырождение самой 'идеи', самой конечной цели, которая вначале представлялась возвышенной и соблазнительной. Сама 'идея' безобразна, бессмысленна и бесчеловечна, в ней свобода переходит в безграничный деспотизм, равенство - в страшное неравенство, обоготворение человека - в истребление человеческой природы. В Петре Верховенском, одном из самых безобразных образов у Достоевского, человеческая совесть, которая была еще у Раскольникова, совершенно уже разрушена. Он уже не способен к покаянию, беснование зашло слишком далеко. Поэтому он принадлежит к тем образам у Достоевского, которые не имеют дальнейшей человеческой судьбы, которые выпадают из человеческого царства в небытие. Это - солома. Таков Свидригайлов, Федор Павлович Карамазов, Смердяков, вечный муж. Между тем как Раскольников, Ставрогин, Кириллов, Версилов, Иван Карамазов имеют будущее, хотя бы эмпирически они погибли, у них есть еще человеческая судьба".

В этой блестящей странице Бердяев вплотную подошел к тому же, к чему подошел Достоевский, но не сумел ступить ни полшага дальше. Не по недостатку смелости, - смелости у Бердяева всегда было в избытке, - но вероятнее всего потому, что не верил в реальность Диавола. В Диавола ныне не верят, и в этом отношении Бердяев вполне дитя своего века: в его философию понятие бесовщины и бесовства попросту не укладывается. Слово "беснование" употреблено им как синоним "одержимости и безбожной индивидуалистической и безбожной коллективистической идеей". Петр Верховенский теряет человеческий образ не потому, что в него вселился бес, а от "одержимости ложной идеей", Бердяев думает , что "он (Петр Верховенский. - Р.Р.) считает все дозволенным во имя своей идеи", и ошибается. Это Раскольников считался с идеями, Ленин, вероятно, еще считался с ними. Для Петра Верховенского, как и для Сталина - нет никакой дозволенности и недозволенности. Они действуют вне этих понятий, они - вне нравственности, вернее, они в антинравственности и, если их поставить перед выбором между добром и злом, они выберут злое. Для Петра Верховенского идея такое же средство для одурачивания его революционной пятерки, как для Сталина "строительство социализма в одной стране" - средство укрепления и распространения несвободы.

Беснование, которое у Петра Верховенского "зашло слишком далеко", уже никакая не одержимость больше. Никакой ложной или неложной идеи в нем нет, и его надо понимать не в переносном, а в буквальном смысле слова. В нем действует бес, и он бесится. "Идея" для него лишь фикция, лишь обман и средство обмана.

Бердяев верно почувствовал, что он принадлежит к тем образам у Достоевского, которые не имеют дальнейшей человеческой судьбы, которые выпадают из человеческого царства в небытие! "Это - солома!" Как это красиво и как неверно сказано: "Солома!" Евангельская солома - грешники, которые с грехами своими горят в адском пламени. Бесы в этом пламени не горят. Они несгораемы. И не только "дальнейшей", но и вообще никакой судьбы не имеют. И не из человеческого царства выпадают они в небытие. Они по самой своей природе - дети небытия...

Достоевский не включил в "Бесы" главу, в которой Ставрогин говорит ясновидцу-монаху Тихону: "Я вам серьезно и нагло скажу: я верую в беса, верую канонически, в личного, а не в аллегорию, и мне ничего не нужно ни от кого выпытывать, вот вам и все".

Достоевский - писатель глубоко сверлящей мысли. Его движение от этапу медленное. Путь от "Бедных людей, от дружбы с Некрасовым и Белинским, от кружка петрашевцев, "Записок из Мертвого дома" к "Преступлению и наказанию" и "Идиоту" долог, извилист, труден. После "Преступления и наказания" "Бесы" только начало нового этапа в его творчестве, новой системы мысли, во многом углубляющей, но во многом и отбрасывающей предыдущее.

Но "Бесы" нельзя рассматривать только как показ того, куда ведет одержимость ложной идеей. Достоевский уже видит в этой одержимости беснование, уже начинает понимать, что такого рода "идеи" не сами собой появляются в головах безумцев, не от самого человека идут. Исходя часто от Достоевского, толкуя Достоевского и увлекаясь Достоевским, дореволюционная русская мысль, включая сюда и Бердяева, не понимала этого.
     


К титульной странице
Вперед
Назад