В начале нашего века английский прозаик Соммерсет Моэм, повидавший Россию своими глазами, писал:
"Я сыт по горло русской интеллигенцией, я сыт по горло Достоевским, я сыт по горло Толстым, я сыт по горло Чеховым..."
Здорово сказано! Резко, хлестко, но исключительно метко! Иностранец, а как верно уловил суть момента, попал в самую точку. Теперь, по прошествии шести десятилетий, всем уже ясно, что одной из главных сил, толкавших Россию к революции и хаосу, было интеллигентское мировоззрение. Оно обладало огромным разрушительным потенциалом. Нормой мышления и поведения наших интеллигентов, начиная, примерно, с середины прошлого столетия и до 1917 года, было обличение, бичевание, разоблачение и выведение на чистую воду. Не критиковать "царизм" для образованного человека стало неприличным и даже опасным, как ярко продемонстрировала это судьба Гоголя. Всякий, кто пытался что-то защитить и сохранить, объявлялся ретроградом и с позором изгонялся из "культурного общества".
Обличителям же это общество неизменно аплодировало и прощало им все. Такое умонастроение, разумеется, привело в конце концов к настоящей оргии отрицания, которая начала вовлекать в себя и низшие классы. Желая просветить народ, русская интеллигенция в значительной мере развращала его, постоянно высмеивая и дискредитируя все те устои национального бытия, которые с точки зрения науки и прогресса представлялись ей нелепыми. Но жить только ненавистью и обидой народ не может, и когда рухнули все основные традиции, подточенные критикой, он ухватился за мечту о рукотворном коммунистическом рае, увидя в ней нечто положительное. Люди, потерявшие все привычные ориентиры, оказались беззащитными против этого примитивного соблазна, на который еще двести лет назад не клюнула бы в России ни одна душа. К чему это привело, нам хорошо известно.
Да, русская интеллигенция и созданная ею светская культура были мощными катализаторами, содействовавшими выходу на поверхность темных инстинктов, до этого сдерживаемых религиозным сознанием. И все-таки выносить ей суровый приговор было бы несправедливо. Во-первых, послереволюционные поколения страдали не только за грехи отцов и дедов, но и по собственному неразумию. Во-вторых, уже после 1905 года лучшие представители интеллигенции отрезвели и в сборнике "Вехи" сами осудили свою деятельность, а повинную голову меч не сечет. В-третьих, даже те, кто не понял всех своих ошибок, заслуживают снисхождения, ибо они "не ведали, что творили". Субъективное желание послужить своему народу у них было искренним. И вообще сейчас для нас актуально не разыскивание виноватых, а осмысление происшедшего с целью извлечь из него уроки. Соммерсет Моэм мог воскликнуть "я сыт по горло" и отвернуться от России, а нам куда деться от собственного прошлого? В нем много плохого, но немало и хорошего. К плохому возвращаться не надо, а хорошее необходимо восстановить. Только в своей собственной истории можем мы найти настоящее лекарство от сегодняшних бед, ибо как бы привлекательно ни выглядели внешние образцы, наш национальный организм всегда будет реагировать на них так же болезненно, как живое тело на пересаженную чужую ткань.
Это означает, что мы должны продолжать анализировать различные тенденции и направления нашей культуры дореволюционного времени. Интеллигенция не только делала ошибки, но и создавала нечто ценное, что может сейчас нам помочь. Самым ценным в наш бездуховный век является ощущение Бога, стремление к Богу. Все рукотворные проекты с треском провалились, и спасти нас может только обращение к мистическому источнику жизни. Следовательно, нам нужно вглядеться в культуру прошлого именно под углом зрения ее истинной религиозности. В частности, в связи с этим нужно еще раз сравнить двух знаменитейших и авторитетнейших наших писателей - Толстого и Достоевского.
Сопоставление этих двух авторов делалось не раз. Но читать прежние работы на эту тему, как бы ни высок был их искусствоведческий и философский уровень, для нас бесполезно. Бердяев или Шестов были не глупее нас, но они жили совершенно в других условиях, а значит, у них были совершенно другие потребности и другие критерии оценки. Главное же их отличие от нас состоит в том, что они с детства вдыхали воздух духовности, а воздуха, как известно, не замечаешь. Поэтому они искали чего-нибудь особенно ароматного. Надо сказать, что это же относится к современной русской эмиграции, живущей в условиях свободного функционирования Церкви. Духовная пища у нее всегда под рукой, и ей интересно найти пикантную приправу. Не то у нас. Нам не до деликатесов, так как нас лишили простого хлеба. Вопрос жизни и смерти для нас - почувствовать невозможности жизни без Бога, а не интеллектуальная обработка понятия Бога или Христа. И с этой точки зрения сравнительный анализ Толстого и Достоевского дает новые результаты. Нам важно понять, у кого из этих писателей мы лучше можем научиться духовной жажде и подлинной вере. Давайте же попробуем в этом разобраться.
1. Первым критерием истинной религиозности является ... вера в реально существующего Бога. Об этом часто забывают. Прежде, чем иметь свойство троичности, два неслиянных и нераздельных между собой естества во втором Лице и образовывать такие-то отношения между первыми двумя и третьим Лицами, Бог должен элементарно существовать, быть объектом, т.е. наличествовать в мире независимо от нас с вами. Поэтому подлинное религиозное сознание начинается с ощущения Бога как объективной реальности, а может быть и с более простого ощущения, присутствия в мире какого-то разумного управляющего начала. Другое дело, что надо развивать свою религиозность и идти дальше, но миновать эту стадию невозможно. Христианский Бог-Отец - это не другой, а тот же самый Бог, который носился над безвидною землею и теплом Своей благодати превратил хаос в упорядоченую структуру. Это тот же Бог, который сказал Иову: "Где ты был, когда Я положил основание земли? Скажи, если знаешь. Кто положил меру ей, если знаешь? Или кто протягивал по ней вервь?" Это тот же Бог, который предписал тяготению закон обратных квадратов, а электроны подчинил операторам гильбертова пространства - Бог Ньютона и Эйнштейна. Это то же самый Бог, Который в ответ на просьбу Моисея назвать Свое имя сказал: "Аз есмь Сущий". Верующий человек может не знать квантовой механики и свойств линейных операторов, но не может ежесекундно не чувствовать присутствия в мире Творца и Промыслителя именно как Сущего. Если у человека нет такого чувства, я не то что не поверю его рассуждениям о "филиокве" или евхаристии, но даже и не стану их слушать. Это будет праздная болтовня, профанация таких вещей, которые для религиозного человека слишком серьезны. И если мы вспомним о людях, чья религиозность не подлежит сомнению, - о наших святых подвижниках, - то мы увидим, что основным их ощущением было как раз постоянное ощущение Бога как Сущего. Бог был для них реальнее всего чувственно воспринимаемого, реальнее материи. Отсюда следовала реальность Божьего суда, а это заставляло идти в скит или монастырь спасать душу. Любой из наших великих святителей и основоположников нашей Церкви чувствовал Бога как непосредственно предстоящую ему объективную действительность, хотя далеко не каждый размышлял о тонких проблемах, связанных с Троицей.
Вот тут-то нам и следует провести принципиальную демаркационную линию между настоящей религиозностью и поддельной, между стадом Божьим и "примкнувшими", между пшеницей и плевелами. Повторяю: на этой элементарной стадии богопознания останавливаться не следует, но перескочить ее никому не дано.
Так вот, как только мы применим этот основной критерий к Достоевскому, нам станет очевидно, что он был типичным номиналистом, что его бог неонтологичен.
Тот, кто чтит Достоевского, может возмутиться и потребовать доказательств. Для начала я ответил бы этому человеку следующее: если ты любишь Достоевского, то ты, вероятно, читал многие его произведения и хорошо их помнишь. Но тогда укажи мне хотя бы одно место, которое показало бы, что Достоевский ощущал реальное присутствие в мире Творца. Я ни одного такого места не знаю. Во всем огромном наследии Достоевского нигде нет Бога-Отца; везде только Христос, Христос, Христос...
Странный какой-то Христос, будто существующий сам по себе, вне связи с Отцом. Достоевский поразительно глух к космическому порядку, этот порядок его абсолютно не интересует, им не замечается. Всякую "физику" он ненавидит и презирает, все его внимание сосредоточено лишь на социуме, на людском обществе. Оторванность гуманистических аспектов христианства от его космологического корня тут явная.
Достоевскому принадлежит знаменитое изречение: "Если Христос в одном месте, а истина в другом, то я предпочел бы быть с Христом, а не с истиной". Еще о. Сергий Булгаков заметил, что эта фраза не просто богословски безграмотна, но и кощунственна. Но сейчас важно обратить внимание на то, что она подтверждает сказанное выше: в сознании Достоевского второе Лицо Св. Троицы совершенно отделено от первого Лица. Христос Достоевского, вопреки евангельскому Христу, не составляет "с Отцом одно". Нет, что ни говори, странный Христос у Достоевского, очень странный. А ведь приведенная фраза - не оговорка; она выражает сокровенную мысль Достоевского, которая в той или иной форме присутствует во всех его произведениях. Более того: как мы скоро увидим, эта фраза является ключевой и открывает путь к пониманию сущности Достоевского как философа и общественного деятеля, к пониманию его миссии. И не оправдывайте его никакой софистикой: если бы он встал из гроба, то сам отверг бы всю ваш софистику и снова с наслаждением и пафосом произнес бы свою любимую фразу. Он-то знал, что говорил.
Чтобы было понятнее, что я имею в виду, говоря об отсутствии ощущения Бога-Отца в произведениях Достоевского, как раз и уместно обратиться к Толстому. Это будет метод объяснения по контрасту.
Уже в первых своих произведениях - в "Детстве", "Севастопольских рассказах", "Казаках" и др. - Толстой напряженно вглядывается в поток жизни, пытаясь найти в ней какой-то таинственный смысл, расшифровать его. У Толстого был свой путь: извлечение Бога по крупицам из окружающей действительности - из природы, людских судеб, поступи истории. Инструментом такого извлечения служил ему художественный гений, острый слух к правде. Вскоре он начал понимать, что чем больше событий захватишь в поле зрения, тем легче угадать в открывшейся взору картине присутствие Бога. И начал писать "Войну и мир".
Сам Толстой однажды заметил о "Войне и мире": это, как "Илиада". Иногда эти слова воспринимают как хвастовство, полагая, что сравнение проводится на уровне таланта. Но это совсем не так: здесь дается чисто профессиональная, так сказать, техническая характеристика - речь идет о теме, об идее произведения. "Илиада" повествует о том, как божественные силы вмешивались в дела людские в ходе Троянской войны. Об этом же повествует "Война и мир". Что же получилось убедительнее? Для меня тут и вопроса быть не может. "Илиада" описывает воздействие небесных сил на земные события с первобытной прямотой: каждый из многочисленых языческих божков выбирает себе эллина или троянца и управляет им, как марионеткой. То, что показывает нам Толстой, намного интереснее и вернее. Бердяев сказал однажды, что Бог не управляет миром, Он только открывается миру. Воистину так! В этом-то и заключается суть всего замысла. А у Толстого Бог именно открывается падшему миру, нисходит на Русскую Землю едва заметными струйками и постепенно поворачивает жизнь отдельных людей и народов, направляя ее к какой-то неведомой нам цели. Хотя эта цель до времени скрыта от нашего разумения, мы, вместе с Толстым, чувствуем, что она неизмеримо серьезнее и масштабнее тех эгоистических стремлений, которыми руководствуются боги Гомера, толкая Елену, Ахиллеса или Париса на те или иные поступки.
Я понимаю, что люди могут обладать разной чуткостью к художественному тексту. Но мне совершенно непонятно, как можно не увидеть Бога в толстовском описании Бородинского сражения. От момента, когда перед войсками появляется икона Смоленской Божией Матери и до того момента, когда 26 августа над полем кровавой битвы сгущается вечерняя тьма, нельзя ни остановиться, ни перевести дух, и в потрясенном сознании твоем непрестанно звучит мощная мелодия - не то реквием, не то "Осанна". Счастье, что есть эти страницы в нашей литературе! Все пройдет, земля и небо пройдут, но эти слова не пройдут!
Но подчеркну вот что: разговор сейчас идет не о литературных характеристиках Толстого и Достоевского, а об ощущении Бога. У Толстого это ощущение живое и реальное, хотя и не всегда осознанное. Бог для Толстого существует онтологически. Он пронизывает собой все - леса и нивы, небо и землю, сердце и ум человека. Он незримо витает над ночным лагерем французов, осеняет жарко натопленную избу, где Наташа со своим дядей пляшут русскую. Но понять, какой этот объективно существующий Бог и в чем состоит Его воля, Толстой не умеет. Христос же Достоевского наделен многими конкретными чертами, но почему-то совсем не связан с космосом, с физической вселенной, со звездным небом и океанской пучиной. А такой Христос не может быть онтологическим. Это означает, что уже по самому первому критерию Достоевского нельзя признать всерьез верующим.
2. Следующим критерием религиозности человека является существование его индивидуальных связей с Богом, которые для него важнее всего другого, в частности, важнее связей с окружающими людьми. Прописной истиной богословия является неоднократно повторенное святыми отцами утверждение, что вторая заповедь "люби ближнего своего" есть не что иное, как следствие первой заповеди "люби Господа своего". Верующий человек всегда вступает в сугубо личные отношения с Богом, и их нюансы остаются известными только двум сторонам: ему и Богу. Главнейшим же элементом этих взаимоотношений служит тайна смерти. Кто-то сказал, что весь строй человеческой души определяется отношением к смерти. Можно было бы выразиться точнее: этим определяется религиозность. Тот, кто верит в реально существующего Бога, не можут не ощущать Его своим хозяином и распорядителем своей жизни, не может время от времени не взывать к Нему с тоской и надеждой: "Скажи мне, о Владыко, зачем Ты прислал меня в этот мир и куда я денусь, уйдя из него?" Что бы ни говорили современные демагоги, взявшие на вооружение цитаты из Нагорной проповеди и марксистские идеалы будущего освобождения человека и воцарения братства народов, проблема индивидуального бессмертия является основным стержнем, вокруг которого вращается вся духовная жизнь личности. Если человек не боится Страшного суда, не думает о смерти, не пытается разгадать загадку потустороннего мира, значит, все его рассуждения о Боге диктуются не внутреними потребностями души, а какими-то внешними соображениями: например, желанием понравиться людям, добиться определеннной репутации и т.д. Это настолько очевидно, что много говорить об этом нет никакой надобности.
А теперь припомним содержание романов Достоевского. В них много "психологии", в них затрагиваются самые разнообразные стороны внутренней жизни человека. Достоевский не стесняется вытаскивать наружу самые сокровенные движения души, не боится интимности описываемых переживаний, с удовольствием копается в мельчайших оттенках чувств. Но нигде, абсолютно нигде не касается основной антиномии людского бытия: несовместимости бесконечности нашего духа и конечности нашей земной жизни. Героев Достоевского как-то не занимает проблема личного бессмертия души, не волнует судьба души после окончания земного существования. Их интересуют только проблемы взаимодействия с другими людьми, т.е. социальные проблемы. Это - тоже ключик, который скоро нам пригодится. Говоря в более широком плане, герои Достоевского не вступают с Богом в прямые двусторонние отношения; Бог нужен им только как посредник в установлении определенных взаимоотношений с ближними, с обществом.
Здесь меня снова попытаются обвинить в тенденциозности трактовки произведений Достоевского, но и здесь я предоставляю объективные доказательства. Роман "Братья Карамазовы" - итог всей жизни писателя, его главное детище, вещь, в которую он вложил все, что вынашивал десятилетиями. В этом романе есть место, которое можно назвать его богословским ядром; книга шестая, названная "Русский инок". Здесь мы находим размышления мудрого старца Зосимы, записанные Алешей Карамазовым. Старец Зосима играет роль противовеса атеисту Ивану, его миросозерцание противопоставляется той порче, которая разъедает души русских людей, соблазнившихся дьявольскими приманками. К созданию образа Зосимы Достоевский подошел очень серьезно, надеялся, что он будет содействовать религиозному возрождению России. Зосима должен был вобрать в себя лучшие черты подвижника. И что же получилось? Сказать "неудача" - слишком мало. Дело не в том, что образ старца получился недостаточно ярким или художественно убедительным, а в том, что он обнаруживает принципиальное непонимание Достоевским сущности подвижничества.
Инок уходит в пустыню лишь для того, чтобы спасти свою душу. Для верующего это азбучная истина. Лосский писал, что целью монашеской жизни "может быть только соединение с Богом при полном отречении от жизни мира сего". Основной мотив подвижничества, выраженный в жизнеописаниях святителей нашей Церкви и в поучениях самих аскетов, таков: бойся Бога, думай о смерти, кайся и исправляйся, пока не поздно! Жизнь инока определялась его непосредственной связью с Богом и была ориентирована на смертный час, когда душа будет передана в Божьи руки. В непрерывной подготовке к смерти состоит суть христианского подвижничества. Но посмотрим, как ее изображает Достоевский. Третья глава шестой книги открывается вопросом самого Зосимы: "Отцы и учители, что есть инок?" После этого ожидаешь подробного и точного ответа на этот вопрос, так сказать, информации из первых рук. Но эти ожидания не сбываются. После банальных рассуждений о том, что когда каждый старается загрести себе побольше, то всем становится плохо, Зосима объясняет: "...в мире всего больше угасает мысль о служении человечеству... Другое дело путь иноческий... Над послушанием, постом и молитвой даже смеются, а между тем лишь в них заключается путь к настоящей, истинной уже свободе; отсекаю от себя потребности лишние и ненужные, самолюбивую и гордую волю мою смиряю и бичую послушанием и достигаю тем, с помощью Божией, свободы духа, а с нею и веселья духовного! Кто же из них способнее вознести великую мысль и пойти ей служить - уединенный ли богач или сей, освобожденный от тиранства вещей и привычек?" Здесь подвижничество выступает чем-то вроде занятий индийской йогой - средством для эффективного достижения мирских целей. Тут и в помине нет прямого служения Богу, тут все проникнуто служением обществу. "Великая мысль" у Достоевского всегда есть социальная идея. Зосима не оставляет в этом сомнения. Он говорит, что распространено мнение, будто монахи не служат человечеству, и отвергает его как ложное. Он уверяет нас, что из подвижничества вытекает служение человечеству. Очевидно, что первая и вторая заповеди поменялись здесь местами; любовь к Богу в сознании Достоевского (а отсюда и Зосимы) нуждается в каком-то более понятном оправдании, и в качестве такого оправдания берется служение людям.
В этом творчество Толстого тоже представляет собой разительный контраст творчеству Достоевского. С самого своего детства Толстой ощущал личную зависимость от Бога, со страхом и надеждой искал признаков того, что Бог уделяет внимание не только человечеству вообще, но и ему, Толстому, в частности. Его ум постоянно занимала тайна предстоящей ему смерти. Невозможно перечислить все те места его произведений, где он старается приоткрыть завесу над загадкой смерти. Они рассыпаны во всех рассказах, а повесть "Смерть Ивана Ильича" целиком посвящена этой теме. Описание того, как герой умирает и в присутствии смерти переосмысливает свою жизнь и начинает видеть нечто неожиданное впереди, встречается у Толстого повсюду. Это свидетельствует о том, что у него самого был глубокий страх перед смертью как переходом в какое-то неведомое состояние. Один английский литературовед сказал даже, что тема смерти - основная тема Льва Толстого. Достоевского же, как это ни покажется поразительным, когда учитываешь его воображение, эта тема вообще не волновала! В чем тут дело? Почему как писатель он остался равнодушным к проблеме, которая должна быть стержнем всей внутренней жизни религиозной личности? Разумеется, потому, что она была чужда ему как человеку. Если бы он сам чувствовал страх перед Грозным Судией, это не могло бы не отразиться на сознании его героев. Но чего сам не чувствуешь, того не вложишь и в героев, того не заметишь и в "Добротолюбии", хотя бы там это говорилось поминутно. У Достоевского не было органа духовного зрения, чтобы видеть эту проблему. Но отсюда следует, что Бог для него был не онтологическим объектом, а интеллектуальной конструкцией, обладал не реальным, а номинальным существованием.
3. Ко второму критерию религиозности примыкает и третий, о котором писал Бердяев. Он указывал, что имеются два типа философии: философия вины и философия обиды, и верующий человек придерживается первой, а атеист - второй. Это действительно так. Религиозное чувство включает в себя чувство долга перед Богом, а поскольку долг этот у нас всегда недовыполнен, в религиозной душе непременно присутствует ощущение вины. Когда на него сваливается беда, такой человек говорит: "За грехи наши". Неверующий же, напротив, считает, что ему задолжали, что общество недооценивает его. Он склонен обвинить во всех своих несчастьях окружающих или "систему". Какую же философию исповедуют любимые герои Достоевского?
Ответ совершенно очевиден. Доминирующим элементом психики всех главных персонажей его романов является именно обида. Недаром один из его романов называется "Униженные и оскорбленные". Так можно было бы назвать их всех. Открывается творчество Достоевского "Бедными людьми" - вещью, вызвавшей бурный восторг Белинского. В ней в зачаточной форме заложена вся идеология, затем развивавшаяся в "Преступлении и наказании", "Идиоте" и "Братьях Карамазовых". Героем ее является "маленький человек" Макар Девушкин. Главная цель, которую ставит здесь начинающий писатель, - вызвать к нему как можно большую жалость читателя. На это брошены все литературные средства: слезливый тон, описание жалкого состояния Девушкина, обилие сентиментальных словечек типа "маточка", "ангельчик", "жизненочек" и т.д. Оставим в стороне примитивность этих средств - может быть, в то далекое время публика еще не обладала хорошим вкусом, и она была оправдана. Но в любом случае от христианского автора мы вправе ожидать, что жалость его к "бедным людям" возникает в нас добровольно, что это будет естественная христианская реакция на описание страданий человека. Но как бы не так! Персонажи Достоевского лишь до поры до времени остаются сентиментальными и кроткими; в определенный момент в их голосе начинает звучать угроза, и поверх сложенных бантиком губок показываются волчьи клыки. Они первыми начинают себя жалеть и требуют присоединиться к этому чувству от всех остальных. Рассказав Вареньке, как он заглядывал в кареты аристократок, Макар Девушкин продолжает: "Ангельчик мой! Да чем же мы хуже их всех? Вы у меня добрая, прекрасная, ученая; отчего же такая злая судьба выпадает на долю? Отчего так случается, что вот хороший-то человек в запустении находится, а к другому несчастие само напрашивается? Знаю, знаю, маточка, что нехорошо так думать, что это вольнодумство; но по искренности, по правде-истине, зачем одному еще во чреве матери прикаркнула счастье ворона-судьба, а другой из воспитательного дома на свет Божий выходит?" Перечитывая это место, начинаешь ясно понимать, за что "Бедные люди" так полюбились Белинскому. Ведь в них, пусть в завуалированной форме, звучит то, что стали раздувать потом социалисты. В них не только нет веры в Бога, в них есть прямой вызов Богу, зародыш того "бунта", к которому придет через десятки лет Иван Карамазов. Девушкин пишет, что жаловаться на судьбу "нехорошо".
Спрашивается: откуда он знает, что это нехорошо? Разумеется, из учения Церкви, которое ему вдалбливали с детских лет. Церковь объясняла ему: здешняя участь не имеет особого значения, ибо последний может стать первым там, в Царствии Небесном. Однако Девушкин пишет, что по правде-истине это не так. Значит, как и у Достоевского, истина у него не там, где Церковь, не там, где Христос. И для нас не существенно то обстоятельство, что Достоевский заявлял, будто он с Христом против истины, а его любимый герой оказался с "истиной" против Христа. Она они на самом деле и вне Христа и вне истины. Макар Девушкин, как и его создатель, совершенно чужд живого реального ощущения Бога, а поэтому ему незнакомо чувство своей вины. Он атеист до мозга костей, он весь пронизан философской обидой. Ему нужно одного: чтобы они с Варенькой были богатыми и знатными; тогда все проблемы были бы для него решены. Он хочет, чтобы "кто был ничем, тот стал всем", причем, не в каком-то там Царстве Божием, а здесь, на земле. К чему приводит культивирование таких настроений, вы, я надеюсь, уже поняли.
Предвижу возражение: писатель и его герои могут обладать разным миросозерцанием. Если говорить об отдельных персонажах, то это верно. В любом произведении есть "отрицательные" герои, которые выражают точку зрения на мир, прямо противоположную той, которой придерживается автор. Но когда речь заходит о "положительных" героях, причем переходящих из одного романа в другой, меняя только имена, но не духовные устремления, то не связывать их высказывания с сокровенными мыслями автора невозможно. Надо совсем не понимать психологических механизмов писательского творчества, чтобы отрицать такую связь. В самых заветных героях писатель раскрывает самого себя. А у Достоевского все такие герои выражают обиду - даже Зосима, которому этого не полагалось бы по чину. Зосима обвиняет мирян в том, что они не понимают пользы монашества и осмеивают его. Но еще более характерно, что ни одни герой не страдает у него комплексом вины и раскаяния. Не раскаивается даже Раскольников; он является с повинной тогда, когда игра безнадежно проиграна, да и то под сильным нажимом Сони. Лишь в эпилоге Достоевский приоткрывает дверцу к его последующему раскаянию, но прямо говорит, что это - уже тема другого романа. Такого романа он так никогда и не написал.
И опять полной противоположностью является здесь Толстой. Тема покаяния и неудовлетворенности своей жизнью звучит не только в устах всех лучших героев его произведений, но с 1881 и в его личном поведении. Из чувства вины и потребности покаяться вышло все "толстовство". Мало кто в России так остро ощущал свою вину, как Лев Толстой. Именно поэтому он постоянно писал об этом, несмотря на град насмешек и издевательств. Одно из таких издевательств мы хорошо помним из школы: "Я еще плохой, но я ем рисовые котлетки". Нам тогда казалось это так остроумно, и мы смеялись... А над кем смеялись: над одним из самых искренних и масштабных людей нашей истории. И вслед за кем смеялись! Так может быть, хоть теперь поймем, что низко обвинять в ханжестве человека, который своей жизнью показал, как необходим ему Бог, и который так и не обрел Бога?
4. Я думаю, что надо сказать и еще об одном признаке религиозности автора художественных произведений: о степени художественности этих произведений. Конечно, это косвенный признак, и многие сочтут его недостаточным, но мне он представляется самым верным и безошибочным. Я говорил, что нас здесь не будет интересовать эстетическая сторона творчества сравниваемых писателей, и это утверждение остается в силе. Слово "художественность" я понимаю сейчас в очень узком смысле: я исключаю из него и мастерство, и стиль, и композицию и оставляю лишь этот элемент, который можно назвать "вдохновением" или "спонтанностью" текста. Когда-то представляли себе дело так, что поэт или бард ничего не выдумавает, а лишь умеет подключаться к невидимому божественному началу, которое и подсказывает ему слова. Следы этой концепции художественного творчества явно сохранялись в сознании наших писателей еще в прошлом веке. Много писал об акте вдохновения Пушкин. В "Египетских ночах" он описывает его характерные внешние признаки. "Но уже импровизатор чувствовал приближение бога... он дал знак музыкантам играть...Лицо его страшно побледнело, он затрепетал, как в лихорадке; глаза его засверкали чудным огнем; он приподнял рукою черные свои волосы, отер платком выское чело, покрытое каплями пота... и вдруг шагнул вперед". А вот как трактовал феномен творчества А.К. Толстой: "Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель! Вечно носились они над землею, незримые оку... Слух же душевный сильней напрягай и душевное зренье, и как над пламенем грамоты тайной бесцветные строки вдруг выступают, так выступят вдруг пред тобою картины".
Христианское сознание не только не отвергает этой концепции, но и дает ей более точное и ясное выражение, употребляя понятие Святого Духа. Нисхождение Святого Духа - третьего члена Святой Троицы - является необходимым условием всякого знания и всякого творчества. Когда в день Пятидесятницы Святой Дух сошел на апостолов, они стали говорить всеми языками, и им открылись все мировые истины. Святой Дух называют также благодатью. Ее ниспосылает человеческой душе Бог-Отец, и чтобы он это сделал, нужно заслужить Его расположение, а не имея веры, это невозможно. Именно поэтому древние живописцы перед тем, как расписывать церковь или начинать другую серьезную работу, проводили много дней в посте и молитвах. С христианской точки зрения, неверующий художник никогда не удостоится благодати, и все его произведения будут голым ремесленничеством, лишенным печати подлинного вдохновения. Бог не разрешит ему подсмотреть действие мировых пружин, не приоткроет перед ним секретов Бытия, от которых бледнеет лицо, и начинают сверкать чудным огнем глаза. Вот этот-то озноб художника, которому позволено увидеть больше, чем он может узнать из собственного опыта, всегда ощущается в его произведении. Его ощутил Сальери в пьесе Пушкина, когда воскликнул: "Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь!" Его мы ощущаем и в большинстве художественных произведений Толстого. Начиная читать Толстого, сразу же погружаешься в некий особый мир, чтобы уже не выйти из него до последней страницы. А когда доходишь до этой страницы, испытываешь грусть из-за того, что приходится возвращаться в ту реальность, которую видишь вокруг себя. В мире Толстого можно жить неограниченно долго, ибо он обладает полнотой, обеспечивая тебя всем необходимым. Но почему же в нем чувствуешь себя лучше, чем в окружающем мире? Может быть, там существовать легче и приятнее? Нет, не потому. Толстой ничего не приукрашивает и не улучшает; его вселенная не менее жестока, чем наша, она тоже пребывает во зле, а человек - в грехе, и Бог, как и у нас, лишь намекает на свое присутствие. Но этот мир стройнее и понятнее нашего, космический порядок там лучше виден, и именно этим он привлекательнее. Существует мнение, что Толстой пишет предельно правдиво, изображает то, что есть на самом деле. Я бы сказал точнее: изображаемое Толстым правдивее того, что "есть на самом деле". Толстой ухитряется заглядывать в царство идей и показывает Бытие не таким, каким оно получилось, а таким, каким оно замыслено. Именно в этом, а вовсе не в дублировании действительности состоит непреходящая ценность его произведений. Нередко говорят, что талант не обязательно дается за заслуги, что им может быть награжден и безнравственный, безрелигиозный человек. Конечно, Дух дышит, где хочет, а пути Господни неисповедимы. Но, читая Толстого, я чувствую, что Бог любил этого человека по-особому, ибо открыл ему столько, сколько не открывал никому другому из писателей. И я убежден, что такой меры Божией любви не может сподобиться тот, кто сам не любит Бога всей душой.
На этом фоне невольно бросается в глаза удручающая безблагодатность произведений Достоевского. Не желая делать неосторожных высказываний, я не назову его плохим писателем: у него есть композиционное мастерство, он умеет держать в памяти большие фрагменты текста, и это позволяет ему хорошо согласовывать части в пределах целого: он чуток ко многим движениям души. Но все эти достоинства обесцениваются для меня безблагодатностью, отсутствием мистического озарения, прорыва в реальное царство платоновских идей. Достоевский пишет не о том, что есть, а о том, что хочет писать. В его романах много разных "мыслей", но до них он дошел сам, своим собственным умом. Ему ничего не далось бесплатно, он создал все размышлением и логикой. Исключительно верно сказал о Достоевском Ф.Н. Горенштейн: великий рационалист. Даже пресловутые внутренние противоречия его героев, даже их "неожиданные" поступки, эти "фортеля", которые они выкидывают, заранее запрограммированы. Любой из романов Достоевского есть рационалистическая конструкция. Это прежде всего проявляется в полной подчиненности героев автору. Известно, что чем выше художественный гений писателя, тем меньше слушаются его выводимые им персонажи. У Толстого они жили собственной жизнью, постоянно разрушая его литературные планы. Он всегда начинал одну вещь, а получалась совершенно другая. Роман о декабристах правратился в роман о войне с Наполеоном. Повесть из эпохи Петра Первого неожиданно была прервана и навсегда оставлена, ибо фраза "Гости съезжались на дачу", случайно прочитанная в неоконченных отрывках Пушкина, заставила начать совсем другое произведение, оказавшееся потом "Анной Карениной". Как и для всякого истинного художника, исходный замысел был для Толстого лишь спусковым крючком, включавшим творческие механизмы, от него уже не зависящие. Ничего подобного не было у Достоевского: он всегда сохранял контроль над описываемой ситуацией. Поведение его героев и их взаимоотношения только по внешнему впечатлению своевольны, на самом же деле они строго определены той "сверхзадачей", которую Достоевский с самого начала ставит в каждом из своих романов: убедить читателя в том-то и в том-то. Герои его всегда льют воду на мельницу его основной идеи. Особенно ярко это видно в "Бесах", где персонажи, четко распределив между собой роли, играют друг с другом в поддавки, и каждый из них действует так "правильно", будто прочел план романа. В других романах схематизм не столь откровенен, но при втором или третьем чтении все равно вылезает наружу. Такая особенность произведений Достоевского делает его фактически не художественным писателем, а публицистом, облекающим свои работы в форму ходожественных романов.
Разумеется, это сказывается не только на искусственности общих очертаний фабулы, но и на многих деталях. Помня о том, что мы должны избегать литературоведения, я упомяну только одвух из них. Во-первых, Достоевский повсюду применяет внешне правдоподобное, но совершенно надуманное соединение двух важных для него линий развития - этакий наспех сколоченный мостик, по которому читателю предлагается быстро перебежать от одной динамически развертывающейся "идеи" к другой. Вот типичный пример, взятый из "Униженных и оскробленных".
"Тем временем ссора шла все дальше и дальше. Услужливые люди не дремали. Явились доносчики и свидетели, и князя сумели, наконец, уверить, что долголетнее управление Николая Сергеевича Васильевским далеко не отличалось образцовой честностью. Мало того, что три года назад при продаже рощи Николай Сергеевич утаил в свою пользу двенадцать тысяч серебром, что на это можно представить самые ясные, законные доказательства перед судом, тем более, что на продажу рощи он не имел от князя никакой законной доверенности, а действовал по собственному соображению, убедив уже потом князя в необходимости продажи и предъявив за рощу сумму несравненно меньше действительно полученной. Разумеется, что все это были одни клеветы, как и оказалось впоследствии, но князь поверил всему и при свидетелях назвал Николая Сергеевича вором. Ихменев не стерпел и отвечал равносильным оскорблением; произошла ужасная сцена. Немедленно начался процесс".
Тут ни одно событие не вытекает из характера героев и их предшествующих состояний; наоборот, противоречит им. Достоевский прекрасно это чувствует, поэтому и проговаривает все скороговоркой. Но ему любой ценой надо поссорить справедливого князя с честнейшим управляющим - иначе не будет униженных благородных людей, и его заветная мысль, что унижения и оскорбления, которым подвергаются в России самые замечательные души, суть следствия не личного деспотизма оскорбляющих, а порочности устройства всего нашего общества, не сможет зазвучать в полную силу. И выдумывается эта "ужасная сцена", которая даже не описывается, ибо при описании ее фальшивость стала бы слишком заметной, а лишь упоминается.
Во-вторых, рассудочность творчества Достоевского повсеместно приводит к крайней безвкусице. Проиллюстрирую это примером, который, честное слово, я взял наугад, открыв "Братьев Карамазовых" в том месте, куда попал мой палец. Описывается, как Митя едет в Чермашню, чтобы увидеть Грушеньку. Митя бормочет про себя:
" - Господи, прими меня во всем моем беззаконии, но не суди меня. Пропусти мимо без суда твоего... Не суди, потому что я сам осудил себя; не суди, потому что люблю тебя, Господи! Мерзок сам, а люблю Тебя; во ад пошлешь, и там любить буду и оттуда буду кричать, что люблю тебя во веки веков... Но дай мне долюбить... здесь долюбить, всего пять часов до горячего луча твоего... Ибо люблю царицу души моей. Люблю и не могу не любить. Сам видишь меня всего. Прискачу, паду пред нею: права ты, что мимо меня прошла... Прощай и забудь твою жертву, не тревожь себя никогда!"
В таких случаях иногда говорят: на любителя. Но я не могу поверить, что может существовать человек с нормальным вкусом, с нормальной чуткостью к русским словам, который мог бы быть любителем такой несъедобной патоки. Где здесь литература? Не хотелось бы применять это слово к знаменитому писателю, но зачем себя обманывать: ведь в этом отрывке - махровое мещанство, причем не разоблачаемое мещанство героя, а прорвавшееся наружу мещанство автора. Это прямо-таки Поль-де-Кок в специфическом православном варианте. Православные страсти-мордасти, которые могут испугать только самого доверчивого читателя.
Я не стану спорить с теми, кто утверждает, что художественное озарение может снизойти и на атеиста. Пусть так. Но я никогда не поверю, что истинно верующий писатель может быть так устойчиво обделен благодатью. Отсутствие всяких признаков Святого Духа во всех произведениях Достоевского заставляет меня заключить, что вопреки декларациям, он был неверующим.
Итак, мы прибегнули к четырем различным критериям религиозности, и по каждому из них Толстой оказался религиозным, а Достоевский - нет. Тем не менее, я и не думаю обольщаться доказательностью своих аргументов. Я хорошо понимаю, что если бы их было и в десять раз больше, они нисколько не подействовали бы на тех, кто любит Достоевского и считает его христианским автором. Этот писатель совершенно особый: ему все можно, ему все сходит с рук. Его приверженцы готовы простить ему любой явный дефект, ибо они ценят его не за явное, а за тайное. Правда, они не отдают себе ясного отчета в том, за что именно они дорожат Достоевским, и им приходится придумывать предлоги, приписывать ему мнимые достоинства в той области, где они не очень компетентны и поэтому там легче всего поверить в легенду.
Люди, чувствующие только литературные промахи писателя, говорят: да, Достоевский неважный стилист, у него все герои говорят одним и тем же ненатуральным ерническим языком, но зато у него масса философских идей!
Те, кто требовательно относятся к философии и обладают определенной философской грамотностью, говорят: идеи у него, конечно, весьма простенькие и несамостоятельные, но с какой силой и яркостью он их выразил!
Современные "славянофилы", соглашаясь с критикой любых сторон творчества Достоевского, заявляют: да, но ведь никто, кроме него, не поднял так русскую идею!
Интернациналисты, напротив, считают "русскую идею" Достоевского ложной, но говорят о ней с улыбкой как о трогательном маленьком увлечении гения, чьи глубочайшие исследования человеческой души имеют непреходящую ценность для всех стран и народов.
Евреи и все те, кто им симпатизирует, разумеется, не одобряют антисемитизма Достоевского, но старательно закрывают на него глаза, ибо, по их убеждению, Достоевский является величайшим гуманистом, а в гуманизме заложена доброта и братское отношение ко всем людям, независимо от национальности.
Самые разнообразные антисоветчики, нередко враждующие друг с другом, признавая и литературные, и философские слабости Достоевского, утверждают, что их с лихвой перевешивает то колоссальное его достоинство, что в "Бесах" он в деталях описал будущие последствия русской революции, т.е. поднялся до уровня национального и даже мирового пророка.
В общем, Достоевский стоит как бы вне суда и критики. Подтверждения тому рассыпаны кругом. Бердяев писал, что Достоевский был начисто лишен дара перевоплощения, тем не менее превозносил его больше всех других писателей. О. Сергий Булгаков указал на его кощунственность, но все равно оставался его горячим поклонником. Даже Толстой, который вроде бы больше других должен был чувствовать фальшь и психологическую неоправданность поступков героев в романах Достоевского, хвалил и "Мертвый дом" и "Братьев Карамазовых". К полному своему антиподу он относился удивительно благосклонно. В чем тут секрет?
Чтобы понять это, нам прежде всего следует установить, что представляет собой круг почитателей Достоевского, какой общий признак присутствует во всех тех людях, которые любят и ценят этого писателя. Сначала нас поразит широта этого круга, крайняя несхожесть входящих в него индивидуумов. Они покрывают собой весь возможный спектр философских взглядов, политических убеждений и эстетических концепций. И все же общий признак у них, бесспорно, существует: все они являются интеллигентами. Хотя этот термин несколько расплывчат, он относится не к чему-нибудь воображаемому, а ко вполне объективной реальности, поэтому за него можно ухватиться, чтобы выбраться на верную дорогу. Достоевский - типичный писатель для интеллигенции, никого, кроме интеллигенции, он не обслуживает. В детстве я постоянно слышал поговорку: "Не читать Достоевского - преступление, а читать его - наказание". Она имела хождение в том промежуточном слое, к которому принадлежала наша семья, что расположен между простонародьем и "образованными". Что же касается самых широких масс, то они вообще не читали и не читают Достоевского, ибо он для них крайне скучен. Объяснять это тем, что автор ставит слишком сложные для неученых людей проблемы, нелепо. В Евангелии поставлены проблемы такой сложности и тонкости, что перед каждой из них Достоевский выглядит грубым примитивом, а Евангелие читается даже теми, кто едва-едва разбирает печатные слова. Дело, конечно, в том, что сами проблемы Достоевского есть проблемы интеллигентские, а не общечеловеческие.
Наиболее восторженными почитателями Достоевского в России были Бердяев, Розанов и Мережковский. Это - очень разные люди, не слишком любившие друг друга. Бердяев ориентировался на Православие, Розанов был пантеистом, Мережковский - мистиком. И только одно качество было присуще всем троим, и оно-то определило согласную любовь к Достоевскому: они были рафинированными интеллигентами. Все свои работы они адресовали только интеллигенции, никакой другой среды и аудитории, кроме интеллигентной, не представляли и в ней не нуждались, употребляли такие слова и обороты речи, которые никто, кроме интеллигентов, понять не может, т.е. жили и действовали целиком в мире интеллигентского восприятия. Вот в этом мире и являлись необычайно привлекательными и актуальными те вопросы, которые поставил в своих произведениях Достоевский.
Но что же это за качество - интеллигентность?
Сразу ясно, что не ум. Умным может быть и неграмотный крестьянин. Но это и не ученость, не образованность. Учеными были Нил Сорский и Арсений Суханов; одним из образованнейших людей своего времени был Иван Грозный, а разве назовешь их интеллигентами? Даже Пушкина, как верно заметила Марина Цветаева, не повернется язык назвать интеллигентом. Все эти люди были слишком прочно связаны с народом, органично входили в состав народного тела. В понятие "интеллигент" непременно входит некое противопоставление народу, "массе". Но это означает, что разум интеллигента уже не столько разум, сколько интеллект, а чувство уже не столько чувство, сколько эстетство. Мысль и эмоция - категории ощечеловеческие, а интеллектуализм и эстетизм - интеллигентские.
В общем, термин "интеллигентность" подразумевает не просто знания и эрудицию, а пребывание в замкнутой среде эрудитов, определенную искусственность бытия, некую оторванность. Но оторванность от чего? Поначалу хочется сказать "от народа". Однако это будет неточно. Ведь можно представить себе ситуацию, когда весь народ станет одним интеллигентом, так что же, в этом случае народ оторвется от народа?
По-видимому, интеллигент отрывается все-таки не от народа, а от чего-то более фундаментального и онтологичного, носителем и выращивателем чего до сих пор был народ. Но что может лежать в более глубинном слое сущего, чем народная жизнь?
Подойдем к ответу на этот вопрос с другой стороны: вглядимся не в наших, а в западноевропейских почитателей Достоевского. Самыми знаменитыми из них были Альберт Эйнштейн, Зигмунд Фрейд и Андре Жид. Снова вроде бы совсем разные люди. Какие же одинаковые духовные запросы определили ту одинаковую жажду, с которой они поглощали идеологию Достоевского? Ведь каждый из них мог бы сказать то, что сказал Эйнштейн: "Достоевский дает мне больше, чем любой другой мыслитель".
Эйнштейн по своему мировоззрению был деистом: он признавал Бога лишь как абстрактную и безличную мировую гармонию, установленную бесконечно давно и с тех пор не менявшую свои законы. Деизм есть одна из наиболее мягких форм атеизма. Фрейд был гораздо более откровенным атеистом, вся деятельность которого была направлена на замену религиозных понятий, относящихся к внутреннему миру человека, безрелигиозными. Андре Жид являлся одним из создателей массовой культуры, расцветшей сейчас во всем мире и включившей в себя секуляризованного Христа как составной элемент потребительского образа жизни.
Но общим ядром, обусловившим тягу к Достоевскому, у них был, конечно, не атеизм, Мало ли есть атеистов, не проявляющих ни малейшего интереса к этому писателю... Общее у них было то, что каждый стремился построить в своей области такую систему понятий, в которой можно кружиться, не выходя наружу. Эйнштейн хотел охватить ею все достижения разума - построить общую теорию поля и т.п. Фрейд замышлял ввести в ее русло все человеческие чувства - создать универсальную психологию. Жид намеревался подчинить ей всю людскую жизнедеятельность - создать новую культуру, понимая этот термин в антропологическом смысле, т.е. как способ людского существования. Чтобы система обладала полнотой и самодостаточностью, она должна быть замкнутой, т.е. иметь замыкание. Такое замыкание существует испокон веков, причем не только в логическом, но и в онтологическом смысле, и оно есть Бог. Однако принять это истинное замыкание Эйнштейну, Фрейду и Жиду не позволял их атеизм. Тем не менее замыкание было необходимо, ибо они претендовали на полноту того типа, которую раньше обеспечивала людям религия. Значит, они были не просто атеистами, а создателями псевдорелигий. И каждому из них нужен был псевдобог. Его необходимо было создать искусственно. А технологию его создания детально разработал как раз Достоевский.
Вот она, подлинная причина поразительной притягательности Достоевского! Он сумел сделать такое, перед чем литературные недостатки или антисемитизм действительно кажутся пустяками: построил рукотворного Бога. Его задача состояла именно в богостроительстве, и он справился с ней вполне успешно. Сконструированный им Христос и на первый, и даже на второй взгляд очень похож на настоящего. Если, конечно, этот взгляд не просвещен Святым Духом. А у интеллигенции он, как правило, не просвещен, поэтому она и попадается на приманку псевдохриста Достоевского. Ее ум и чувства развиваются в искусственном мире интеллектуализма и эстетизма, и ее прямая связь с мировой онтологией, с Богом-Отцом усыхает. А без такой связи невозможно понять и Христа, ибо, как сказал св. Иоанн Дамаскин, "все, что имеют Сын и Дух, имеют от Отца, даже само бытие". Интеллигенция отрывается не от народа, а от Бога, но в той мере, в какой народ остается с Богом, она отходит и от народа. Достоевский же обеспечивает душе интеллигента замену утраченному Богу. Как же не ценить этого автора, как не держаться за него обеими руками!
Взгляд на Достоевского как на богостроителя сразу же помогает понять все особенности его творчества. Он проливает свет также и на черты его личности, на его судьбу. Он объясняет тот беспримерный резонанс, который вызвали его произведения в нашей культуре. Он позволяет решить парадокс, заключающийся в том, что этот плохой писатель и банальный философ был провозглашен гениальным писателем и великим философом. Разгадка состоит в том, что он был и вправду масштабной фигурой, но только не в области литературы или философии. Он был одним из основателей нашей сегодняшней цивилизации. Чувствуя его масштабность и не умея разобраться в его специфике, люди приписывают ему достоинства, которых он никогда не имел. Но, строго говоря, тут вообще нельзя спорить о достоинствах, поскольку его миссия была все-таки сатанинской. Предприятие, которое он выполнил, было очень трудным и сложным, но назвать его достойным нельзя. Он подделал Христа и пустил эту подделку в массовый оборот. Но сделал это он мастерски.
При правильном взгляде на Достоевского в нем совершенно не остается той загадочности, о которой так любят говорить. Напротив, он оказывается более простым, чем другие писатели - простым, как программа вычислительной машины, когда уяснишь ее смысл и значение.
Становится понятным, почему ни в одном из его произведений нет никаких следов космического Творца, Первого Лица Троицы. Ведь Достоевский строит своего бога сверху, приспосабливая его для людей, а не для вселенной в целом. Он преследует прагматическую цель; он не исследователь, а организатор. Его искусственный Христос не имеет онтологических корней, так как он собран не из бытийных, а из психологических элементов. Рукотворный бог вообще не может быть сущим, он всегда есть только название, имя. Отсюда и проистекает крайний номинализм Достоевского, полное отсутствие у него богословского реализма. Типично богостроительским является и знаменитое изречение Достоевского: если Христос не там, где истина, то я буду не с истиной, а с Христом. Оно означает следующее: если сконструированный мною Христос обнаружит некоторые изъяны, то это не основание для того, чтобы отказаться от его использования, ибо всякая конструкция хоть в чем-нибудь да несовершенна.
Достаточно понять это один раз, как начинаешь повсюду видеть подтверждения того, что Христос Достоевского есть категория чисто социальная. Этот Христос с самого начала приспосабливается для общественного, а не для личного пользования. Богостроительство социально по самой своей сути, другим оно быть не может. Прямые индивидуальные отношения человека с Богом сводятся к решению вопроса о спасении души, о ее загробной жизни, а такой вопрос может решать только онтологический Бог. Рукотворный бог не в силах спасти душу от небытия. Зато "сетка человеческих отношений" вполне может регулироваться номинальным богом - при условии, что все в него поверят. Христос Достоевского предназначен именно для установления в обществе таких межчеловеческих отношений, которые, по мнению писателя, создадут общественную гармонию, т.е. для создания нужной "сетки".
Достоевский был весь пропитан социальностью, ничто, кроме социальных проблем, его не интересовало. Люди такого склада всегда очень зависимы от общества, от общественного мнения. У Достоевского такая зависимость особенно сильна. Когда читаешь "Бедных людей", на каждой странице чувствуешь, как сильно автор желал понравиться Белинскому и Некрасову. Достоевский знал, что эти кумиры тогдашнего образованного общества больше всего ценили гоголевскую "Шинель", и сделал ее новый вариант, заострив как раз те ее линии, которые нравились Белинскому, и отбросив другие. Подражание получилось совершенно безблагодатным, мертвым, целиком вычисленным, но эффект превзошел все ожидания: Некрасов и Григорович сами среди ночи прибежали к молодому автору, чтобы выразить ему свое восхищение. Это признание со стороны властителей дум России было для Достоевского настолько лестным, что он с явным удовольствием пишет о нем в "Записках из Мертвого Дома" - романе, написанном почти через 15 лет после каторги.
Тот, кто нацелен на социальный успех, не может всегда оставаться благородным в своих высказываниях и поступках по отношению к окружающим. Не остался таким и Достоевский. В нем не было аристократического равнодушия к голосу толпы и аристократической щепетильности в вопросах чести. Он был способен исподтишка укусить того, кому был обязан своим возвышением. В "Селе Степанчикове" он окарикатурил Гоголя, в "Крокодиле" - Чернышевского. Оба пасквиля были сделаны так неопределенно, что при необходимости можно было отречься и сказать, эти люди вовсе не имелись в виду. Вот уж что-что, а такое Толстому даже и в голову не пришло бы. Этот-то был аристократ до мозга костей. Ну уж, конечно, ни Толстой, ни даже Тургенев никогда бы не пошли на такое грубое заискивание перед толпой, на которое решился Достоевский, сказавший в выступлении перед молодежью, что "Некрасов стоит не ниже Пушкина и Лермонтова", хотя он презирал Некрасова и обожал Пушкина. Не мудрствуя лукаво, это нельзя назвать иначе, как лицемерием. Вполне возможно, что Достоевский по своей природе не был лицемером. Но как богостроитель он должен был стать таковым, и стал с первой же вещи. Впрочем, трудно поверить, что человек может так резко изменить свою душу.
Как известно, в этом мире за все приходится платить. Сделав умопомрачительную карьеру как социальный пророк, Достоевский расплатился за это художественностью. Всякое строительство базируется на расчете, и богостроительство не составляет исключения, а расчет нелегко совместить с вдохновением. А в случае Достоевского это особенно трудно, так как расчет у него слишком жесткий. Во всех его романах социальная функция вылазит наружу подобно канализационным трубам во Дворце Искусств имени Жоржа Помпиду в Париже. Когда все заранее разложено по полочкам, и каждый герой взял на себя определенную роль, тут уж эстетики ожидать не приходится. И самое замечательное то, что никто ее от Достоевского не ожидает - все удовлетворяются функцией. Может быть, по своей изначальной одаренности Достоевский был в художественном отношении достаточно талантливым, но, став конструктором искусственного Христа для современного ему общества, он вынужден был "наступить на горло собственной песне". На примере Маяковского мы знаем, что чутье к социальному заказу может перебороть даже очень крупный талант.
Итак, богостроительство... Но почему оно принесло такую славу именно Достоевскому, а не кому-нибудь еще? В чем секрет его успеха как богостроителя?
Прежде чем ответить на этот вопрос, мне хочется провести одно сравнение. Каким бы странным это ни показалось, имеется глубокая аналогия между Достоевским и Дарвином. Сходство состоит в том, что оба они устранили из сознания человечества онтологического Бога, но делали это не грубым методом отрицания и осмеяния, а гораздо более тонким методом ловкой подмены. Дарвин, никогда не позволяя себе атеистических заявлений, отобрал у Бога роль создателя живого мира и передал ее в руки "естественого отбора".
С помощью ряда длинных и сложных рассуждений, отличающихся публицистической яркостью, Дарвину удалось представить борьбу за существование таким фактором, который может творить новые виды, семейства и классы. Почему эта замена удалась ему с таким блеском? Почему людям настолько хотелось верить, что эволюцию осуществляет не Бог, а "природа", что они закрыли газа на все логические нелепости, которыми буквально переполнен даъвинизм? Потому, разумеется, что такая замена им выгодна. Онтологический Бог, помимо творческого потенциала, обладает и другими качествами, многие из которых для нас неприятны. Он накладывает на нас много тяжелых обязанностей, запрещает грешить, требует постоянного духовного усилия.
"Природа" же нимало не мешает нам делать то, что приятно и легко. Но отказаться от Бога долгое время мешал тот очевидный факт, что ни одна менее мудрая и могущественная инстанция не могла бы создать на земле то удивительно сбалансированное разнообразие живых существ, которое мы видим вокруг себя. Дарвин сделал возможным такой отказ и помог нам избавиться от присутствия в нашей жизни строгого наблюдателя и судьи. Подобную же миссию выполнил Достоевский. Он сконструировал Христа, права и обязанности которого не выходят за рамки социума. Этот Христос ведает только межчеловеческими отношениями и не касается ничего другого. Он совершенно не похож на того Христа, о котором говорит Евангелие от Фомы: "Я - свет, который на всех, Я все: все вышло из меня и все вернулось ко Мне. Разруби дерево: Я там; поднимим камень, и ты найдешь Меня там". Перед онтологическим Христом каждый отвечает сам за себя; перед Христом Достоевского мы несем коллективную ответственность, т.е. можем свалить всякую вину друг на друга. Ясно, что подмена, которую произвел Достоевский, так же выгодна нам, как и та, которую произвел Дарвин, и в этой выгоде заключается секрет успеха и того, и другого. Но нужно признать, что подделка Достоевского тоньше дарвиновской. Достоевский не менял формы, он менял только содержание, поэтому казался на первый взгляд консерватором. Он претендовал на то, что его искусственный Христос есть тот же самый Иисус, который фигурирует в Евангелиях. Это была рискованная тактика, но она оказалась весьма дальновидной. Пока еще был силен воинствующий атеизм, религиозный традиционализм Достоевского многих отталкивал, но по мере того, как наша безбожная цивилизация показывала одну свою неприглядную сторону за другой, и в результате этого в людях просыпалась тоска по духовности, он делался все более привлекательным. Если дарвинизм был рассчитан на людей, которые хотели быть неверующими явно и открыто, то достоевщина была адресована тем, кто желал спрятать свое неверие под маской набожности. Поэтому максимум популярности Достоевского наступил позже дарвинского. Дарвин уже начал подвергаться дескридитации, когда Достоевский только стал входить во всемирную славу. Ведь людей, которые хотели казаться верующими как окружающим, так и самим себе, становилось все больше.
Сказанное, собственно, и объясняет, почему Достоевский оказался удачливее других богостроителей. Он работал не для своего времени, а для будущего. Как раз те места его произведений, которые в свое время шокировали общественное мнение, сейчас воспринимаются как ценные. И главная ценность Достоевского для наших современников состоит в том, что он создает иллюзию христианского мировосприятия и мышления, но при этом не вызывает внутренней потребности изменить свое поведение. Его Христос отлично вписывается в привычный для нас образ жизни, поскольку этот Христос целиком размещен в плоскости культуры, а культура составляет часть нашей комфортабельной цивилизации, нашего удобного быта. В этом Достоевский тоже противоположен Толстому. Толстовство есть в первую очередь требование менять жизнь. Не такова достоевщина. Интересно, что выражение "жить по Достоевскому" совершенно не употребляется в языке. Да и это не удивительно, оно ничего конкретного означать не может. Словосочетание же "жить по Толстому" имеет вполне реальное содержание и именно поэтому мы воспринимаем его с раздражением и тревогой. Тот, кто решится жить по Толстому, должен будет отказаться от многих приятных вещей и взвалить на себя много неприятных дел. Достоевский избавляет нас от усилий и неприятностей и в тоже время создает иллюзию, будто мы обрели Бога и живем или вот-вот начнем жить по-божески.
Но этот бог, как и всякая изобретенная человеком понятийная конструкция, не выходит за рамки умопредставлений, намерений и разговоров. С ним можно быть спокойным за себя, за свое имущество, за положение в обществе. Этот бог очень хорош для театра на Таганке, для статей Карякина, для картин Ильи Глазунова. Это бог людей, которые хотят наслаждаться приятными отзвуками религиозного чувства, заложенного в каждом человеке от рождения, но инстинктивно боятся докапываться до онтологического корня этого чувства, так как догадываются, что обнаружат там реального живого Бога, который не станет ничего сглаживать и затушевывать, а скажет просто и ясно: "Раздай свое имущество и иди за Мной".
Значительность того места, которое занял Достоевский в нашей цивилизации, определяется еще и тем, что он выполнил работу, необходимость в которой назревала уже давно. В этом смысле он был фигурой подлинно исторической. Он был нужен, человечество ждало его прихода, было готово к тому, чтобы начать усваивать его идеологию.
Как известно, в XV-XVI вв. европейское развитие совершило великий поворот к гуманистическому и атеистическому мировоззрению. Начинался новый цикл людского бытия, который сейчас исчерпывает последние возможности и подходит к своему завершению. Вначале проекты построения новой жизни были романтическими и туманными, но когда дело дошло до их конкретного осуществления, выяснилось, что в рамках антропоцентрической картины мира возможны два различных варианта общественного устройства. Оба они были очерчены в XIV в. Согласно первому варианту, разработанному французскими просветителями, нужно было полностью изъять из обихода понятие Бога, категорически провозгласить человеческие интересы единственными интересами вселенной и направить умственные и физические усилия на то, чтобы все полнее и эффективнее ублажать человека. По второму варианту, выдвинутому философом Кантом, понятие Бога рекомендовалось сохранить, но рассматривать его не как отражение в нашем сознании объективно существующей реальности, а как искусственно созданный человеческим воображением "понятийный конструкт", позволяющий регулировать общественные отношения и поддерживать на нужном уровне нравственность граждан. Кант уверял даже, будто без такой искусственной идеи Бога общество вообще не может функционировать, и поэтому эта идея должна возникать в сознании каждого народа принудительно, по законам природы. Он назвал эту идею "категорическим императивом".
Но где же было взять хорошую "идею Бога"? Ведь Кант дал только общую рекомендацию, а не реальное построение. Старый библейский Бог не вписывался в новое мировоззрение, вступал в противоречие с естествознанием, с проснувшейся в человечестве буржуазной тягой к удовольствиям. Нужен был новый бог, приспособленный к гуманистическому мышлению, окультуренный и одомашненный этим мышлением. И вот в его-то создании и сыграл громадную роль Достоевский. Его псевдохристос ничему в современной жизни не мешает и ничего не отменяет. На нем можно построить и христианский социализм, и христианский капитализм, и эти сооружения простоят несколько дольше, чем фаланстер на антихристианстве. Но все равно это не камень, а песок. Тот факт, что вся современная западная культура пронизана псевдохристом Достоевского, ни в малейшей степени не говорит о прочности этой фальшивки. Не говорит об этом и то обстоятельство, что слава Достоевского вернулась даже в наше социалистическое общество, набрав силу за границей. Всех основоположников массовой культуры - и Фрейда, и Чехова, и Достоевского - ждет одна участь. Когда человечество по-настоящему обратится к Богу, их имена потеряют свою притягательность и будут интересовать в основном историков.
К настоящему моменту можно подвести некоторые итоги. Бескомпромиссный вариант безбожия обанкротился первым. Сейчас он не вызывает более искреннего энтузиазма и держится лишь на полицейской и военной силах. Более хитрая разновидность атеизма на фоне этого провала кажется пока достаточно привлекательной. Некоторые люди, испытавшие на своей шкуре все прелести рукотворного царства справедливости и счастья, склонны считать ее чуть ли не идеалом. Но при более внимательном взгляде становится очевидным, что жизнь, основанная на социализированном Христе, в разработку которого внес такой большой вклад Достоевский, тоже неотвратимо движется к пропасти. И перед лицом глобальной катастрофы все скоро поймут пародийность, игрушечность и бесполезность того лжехриста, который бессловесно явился Великому инквизитору или принял облик дурачка князя Мышкина.
Впрочем, отдельные люди всегда понимали эту пародийность и недоумевали, как можно серьезно считать Достоевского великим писателем. Видимо, по законам статистики, в обществе постоянно имеется некий процент индивидуумов, обладающих ясным взглядом на вещи. Их нельзя загипнотизировать культурной модой и нормами общественного мнения, они упорно восклицают: "А король-то голый!" Сейчас интересно упомянуть о некоторых из них. Терпеть не мог Достоевского Тургенев. Он говорил, что у этого писателя все построено на дешевом трюке, который можно назвать антистандартом: герой поступает не так, как этого требуют описанные в романе обстоятельства, а прямо противоположно. Искусственность бога Достоевского отметил наш филолог Я. Голосовкер, написавший очень глубокую работу "Кант и Достоевский". Но всех превзошел в этом смысле, пожалуй, писатель Ф. Горенштейн, который в своей блестящей пьесе "Споры о Достоевском" дает исключтительно точную и всестороннюю критику этого автора, отнесясь к нему именно как к одному из создателей массовой культуры.
Теперь к сказанному в начале статьи можно добавить еще несколько слов.
Различие между этими людьми, Толстым и Достоевским, глубоко принципиально. Достоевский был богостроителем, Толстой - богоискателем. Эти два рода деятельности полярно противоположны. Ищут только то, что существует; строят то, чего нет. Толстому был нужен настоящий, всамделишный Бог, и никаким суррогатом удовлетвориться он не желал. Толстой не нашел Бога, но это был не вина его, а беда. Он слишком доверял науке своего времени, а она была несовместима с Богом. Толстой отождествлял современную ему науку с истиной и видел, что наука и Бог в разных местах. Но сказать, как это делал Достоевский, "тогда я буду с Богом, а не с истиной", он никак не мог, ибо онтологический Бог, который только и был ему нужен, не может быть не там, где истина. Толстой искал Бога всерьез. Достоевскому же серьезный поиск Бога был вообще чужд. Не обладая от природы сильным религиозным чувством, он был наделен зато необыкновенно тонким социальным чутьем. Поэтому он изобретал псевдобога, нужного человечеству. Но для всякого, кто испытывает внутреннюю личную потребность познать Бога, Христос Достоевского так же мало интересен, как и булгаковский Иешуа. Путь к Богу труден, врата, ведущие в Царствие, узки; можно всю жизнь стараться, но так и не найти Бога, но искать Его при всех условиях надо честно. Честное, хотя бы и неудавшееся, богоискательство неизмеримо выше самого успешного и даже триумфального богостроительства. Поэтому перед лицом вечной правды, а не нашей гибнущей культуры, Толстой неизмеримо выше Достоевского. Их просто нельзя сопоставлять. По истинности веры и искренности религиозного порыва души всего Достоевского с его алешами карамазовыми стоит одна маленькая запись Льва Толстого.
"Несомненно, что делается что-то в этом мире и делается всеми живыми существами, и делается мною, моей жизнью. Иначе для чего бы это солнце, эти весны, зимы и, главное, для чего эта трехлетняя, беснующаяся от избытка жизни девочка, и эта выживающая из ума старуха, и сумасшедший. Эти отдельные существа, очевидно не имеющие для меня смысла и вместе с тем так энергично живущие, так хранящие свою жизнь, в которых так крепко завинчена жизнь, - эти существа более всего меня убеждают, что они нужны для какого-то дела, разумного, доброго, но недоступного мне".
Недоступного! Великий художник, наделенный абсолютным слухом к правде и всю жизнь напряженно вглядывающийся в окружающий мир, не побоялся признаться, что божественный смысл бытия остался ему неведомым. А полупублицистический-полуполитический автор, строивший свои романы по заранее расчерченной схеме, не только никогда не сознавался, что не понимает Бога и Его замысла, но всю жизнь только и делал, что растолковывал другим, как надо жить по-божески. Он был убежден, что знает Христа лучше всех. Что же тут удивительного: ведь этого Христа он сам и создал!
Когда Бог присутствовал в России как Сущий, когда вся атмосфера нашей жизни была одухотворена христианской традицией, когда в полный голос говорила с народом Церковь - тогда искусственный псевдохристос Достоевского мог еще представлять интерес в качестве теоретической модели, на которой что-то проверяется и уточняется. особенно привлекал он внимание интеллектуалов, для которых такие уточнения - основное занятие. Но дело в том, что онтологический Бог у них был, и им хотелось выяснить с ним какие-то отношения. Но сейчас, когда нас вернули чуть ли не во времена до крещения Руси, и нам просто нечем дышать, такое "созидание" и "преодоление", каким занимался Достоевский, нам теперь не подходит. Теперь мы видим, что это все-таки Толстой созидал, по крайней мере, пытался созидать, а Достоевский в конечном счете вел разрушительную работу, ибо совершил подмену настоящего Бога поддельным. Идти к Богу можно разными путями, Но если идти к Нему через культуру, то нам нужно идти путем Толстого, а не Достоевского. Этот путь очень труден. Даже сам Толстой не мог пройти его до конца. Но у нас нет выбора. Нам нужно искать Бога, как ищут хлеб. А именно так искал его Лев Толстой.