Труд Сергея Иосифовича Фуделя (1900 - 1977) создавался в такое время, когда Евангелие давно уже перестало быть книгой, имеющейся во всякой семье, стало малодоступно и жаждущим, и "интересующимся". Когда Истина Света Божия, разлитая (как верили многие) по неброским просторам России, по ее невзрачным селеньям, затмилась, казалось, навек.
Но Страстная неделя - предвестница и канун Пасхи.
И все же в каждый день Страстей - Господних и человеческих - кажется, что Пасха безмерно далека, что Воскресение может и не наступить. Это дни, когда искушение необоримо, когда через сомнение и отречение - через отчаяние Петрово - проходит всякий. Это время, когда рассеиваются ученики и приходят те, кто веровал втайне, не признаваясь, что они с Ним, "страха ради иудейска". Время Иосифа и Никодима, которым досталось - остаться с телом, истерзанным и прободенным, - остаться с Господом, когда Он более всего был - поверженным и сраженным человеком. Время, когда и вера была бессильна - верующие бежали в страхе; когда осталась лишь любовь, кроткая и необоримая, нерассуждающая и мудрая, - любовь, которая после вернула и веру - как Мария Магдалина, принесшая апостолам весть о Воскресении.
Это - время Достоевского и Фуделя, время книги Фуделя о Достоевском, и недаром автор обозначил срок окончания своего труда: "1963. Страстная неделя".
Соседство их во времени - в смысле соотнесенности их времен с единым прообразом в вечности - позволило Фуделю гениально понять и проникновенно истолковать самые загадочные и "сомнительные" слова Достоевского: "Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной". "Это письмо, - утверждает Фудель, - как бы нарушая все традиции богословской грамотности, выразило самую дорогую для нас истину - о неразрывности веры во Христа и любви к Нему. Как сказано в одной молитве: „Мы веруем сердечною любовью". И может быть, еще придет время, когда в полном смешении человечеством добра и зла, в окончательном тумане лжи, неведения и новых божеств, утверждающих истину вне Христа, - кто-нибудь с великой радостью повторит именно эти негромкие слова: „Уж лучше я останусь со Христом, нежели с истиной"".
И действительно, это слова не веры, но верности - верности Страстной Субботы, - когда мертв Господь, обещавший Жизнь Вечную, когда для разумного нет надежды, когда, как напишет один из героев Достоевского в романе "Идиот", "эти люди, окружавшие умершего... должны были ощутить страшную тоску и смятение в тот вечер, раздробивший разом все их надежды и почти что верования". Это верность любви, не нуждающейся в доказательствах; любви, верной вопреки всяким доказательствам и очевидности.
И Достоевский, и Фудель пребыли верны в Страстную Субботу. Именно поэтому их свидетельство так весомо.
Пожалуй, две важнейшие вещи сказаны Фуделем о Достоевском.
Первое: литератор Достоевский - учитель и проповедник христианства в мире, где иссыхают источники веры; в мире, где взбунтовавшиеся овцы не желают пить из самого чистого и полноводного источника, предпочитая умирать от жажды. В мире жаждущих веры, но не просящих о ней.
Второе: Достоевский именно настолько литератор - хороший литератор, - насколько он учитель и проповедник христианства. В интерпретации Фуделя он оказывается настолько художником, насколько справляется с принятой на себя задачей, причем задача эта лежит вовсе не в художественной области.
Чудо Достоевского именно в этом сочетании. Гоголю и Толстому пришлось выбирать - и в результате отказаться: Гоголю - от искусства, Толстому - и от искусства, и от христианства. Достоевский силой искусства сумел поставить перед читателем веру, вновь ставшую "трепетным чувством сердца, делом подвига жизни, делом личной Голгофы и Воскресения". "Достоевский называл Диккенса великим христианином, - пишет Фудель, - но сам он совершил несравненно больший подвиг исповедания Христа. Вся его власть над людьми именно в этом исповедании, как бы случайно облекшемся в драгоценную форму художественной прозы. Может быть, исповедания христианства в таком всемирном диапазоне, в такой открытости и распятии мы больше уже никогда не услышим в искусстве. „Верую, Господи, и исповедую". Именно в этом все значение его и вся его сила, а не в пресловутой психологичности как самоцели".
Книга Фуделя помогает увидеть неверующим Свет Христов в представляющихся им мрачными романах Достоевского так же, как произведения самого Достоевского помогают разглядеть Свет в тех безднах бытия, где скептический ум привык видеть лишь непроглядную тьму.
Здесь бы и закончить. Но об одном серьезном, на мой взгляд, недостатке книги не могу не сказать. Не для того, чтобы упрекнуть почившего автора, которому - лишь низкий поклон и благодарность. Но только для заметки живым читателям и исследователям. Применяя свою схему (на мой взгляд, верную в самой большой степени, которая вообще доступна для схемы): художественен настолько, насколько христианин, Фудель больше доверяет себе, чем Достоевскому. Поэтому "за бортом" оказываются такие крупнейшие явления искусства, как, например, "Записки из подполья". Между тем и в них бьются сердце и мысль христианина, и Фудель, безусловно, подарил бы нас блестящей интерпретацией этого сложного произведения, если бы оказался - доверчивее. Если бы не поторопился объявить вещь лишенной художественных достоинств, не обнаружив в ней с ходу "выведенной необходимости веры", - но, увидев в ней очевидную художественную ценность, доискался бы с терпением христианского ее смысла.