- Юридически она невменяема. Я несу за нее личную ответственность. За
то, что она никогда не попадет в сумасшедший дом.
- Но гулять-то вы ей разрешаете. Она может сбежать. Не колеблясь,
отрицательно вскинул голову.
- Исключено. Санитар не спускает с нее глаз.
- Санитар?
- Он очень скрытный. Его постоянное присутствие ее удручает, особенно
здесь, и он, как правило, держится в тени. Как-нибудь вы с ним
познакомитесь.
Пусть только снимет шакалью маску. Что-то не сходилось; и самое
удивительное, я был почти уверен: и Кончис это понимает. Последний раз я
играл в шахматы несколько лет назад, но помнил, что эта игра - искусство
коварных жертв. Не степень моей доверчивости испытывал Кончис, а степень
моего недоверия.
- Поэтому вы держите ее на яхте?
- На яхте?
- Я думал, она живет на яхте.
- Это ее маленькая тайна. Не будем ее нарушать.
- Вы привозите ее сюда каждое лето?
-Да.
Я удержался от замечания, что один из них врет, и скорее всего, не
девушка с настоящим именем Жюли. Улыбнулся:
- Вот чем занимались тут мои предшественники. А потом держали язык за
зубами.
- Джон "водил" превосходно. А Митфорд - из рук вон. Понимаете, Николас,
Жюли вскружила ему голову. У нее как раз обострилась мания преследования. В
такие периоды она приписывает мне, человеку, который нянчится с ней каждое
лето, враждебные намерения. И как-то ночью Митфорд весьма грубо и неуклюже
попробовал, как он выразился, "вызволить" ее. Санитару, понятно, пришлось
вмешаться. Вышла некрасивая потасовка. Жюли была потрясена до глубины души.
И если я иногда навязчив, это затем, чтобы не допустить повторения
прошлогодней сцены. - Поднял руку. - Не обижайтесь. Вы юноша умный и
порядочный; этих-то качеств Митфорду и недоставало.
Я потер переносицу. Не стоит больше досаждать ему каверзными вопросами.
Постоянные хвалы моему уму пробудили во мне заячью подозрительность. Есть
три вида умных людей: первые столь умны, что, когда их называют умными, это
выглядит справедливым и естественным; вторые достаточно умны, чтобы отличить
правду от лести; третьи скорее глупы, ибо все принимают на веру. Я знал, что
принадлежу ко вторым. Я не мог совсем не верить Кончису; его объяснения
казались довольно стройными. Очевидно, любвеобильные родственники и в наше
время берут под крылышко богатых психов, чтобы не помещать их в лечебницу;
однако Кончиса любвеобильным никак не назовешь. Не сходится, не сходится.
Некоторые ужимки Жюли, ее неадекватная реакция, слезливость вроде бы
подтверждали его правоту. Но ничего не доказывали; возможно, это очередной
выверт сценария, и Жюли не захотела открыть все карты сразу...
- Ну ладно, - сказал он. - Вы мне верите?
- Разве по мне не видно?
- Видимость обманчива.
- Зря вы предлагали мне пилюлю с ядом.
- Думаете, в этом доме вся синильная кислота заменена миндальным
сиропом?
- Я этого не говорил. Я ваш гость, г-н Кончис. И потому верю вам на
слово.
Казалось, на мгновение маски сброшены; передо мной сидел человек, не
расположенный шутить, а перед ним - человек, не расположенный поддакивать.
Война объявлена; кто кого. Мы разом улыбнулись, сознавая, что эти улыбки не
смягчают очевидного: мы не верим друг другу ни на грош.
- Напоследок хочу сказать вам две вещи, Николас. Первое. Принимаете вы
мою версию или нет, не имеет большого значения. Но запомните. Жюли сама не
отдает себе отчета, насколько она обидчива и мстительна. Она как безопасная
бритва: ее легко сломать, но ею и легко пораниться. Мы все поневоле
выучились смирять эмоции, которые она в нас вызывает. Ибо как раз на эмоциях
она при удобном случае и спекулирует.
Вперившись в бахрому скатерти, я вспоминал обволакивавший девушку ореол
скромности, невинности; с точки зрения патологии эти черты ее характера
легко объяснимы... явная неопытность плоти, пожизненное, вынужденное
целомудрие. Дико, но в словах Кончиса был свой резон.
- А второе?
- И о втором скажу, хотя без всякого удовольствия. Ужас положения Жюли
еще и в том, что ее обуревают естественные для молодой женщины желания, но
естественной разрядки не получают. Как видный юноша, вы даете ей возможность
этой разрядки, что само по себе можно только приветствовать. Если напрямик,
ей необходимо с кем-то кокетничать... на ком-то испытывать свои женские
чары. Догадываюсь, что в этом она уже преуспела.
- Вы ж видели, как я ее целовал. Вы ведь не предупредили...
Подняв руку, он остановил меня.
- Вы не виноваты. Когда красивая девушка напрашивается на поцелуй...
все понятно. Но теперь вы знаете правду, и я должен подчеркнуть, сколь
трудна и деликатна ваша роль. Не требую, чтоб вы избегали любых заигрываний,
любого, даже мимолетного, телесного контакта, но помните: существует
граница, которую нельзя пересекать. По чисто медицинским показаниям
позволить это я не имею права. И если, паче чаяния, обстоятельства сложатся
так, что вы не сумеете себя перебороть, я вынужден буду вмешаться. Прошлым
летом ей удалось внушить Митфорду, что, стоит ему увезти ее и сделать своей
женой, она выздоровеет... и это не лукавство. Она сама верит в то, что
говорит. Поэтому ложь в ее устах столь убедительна.
Я сдержал улыбку. Даже допуская, что в остальном он не врет, трудно
представить, что Жюли прониклась нежными чувствами к дураку Митфорду. Но во
взгляде старика сквозила такая истовая уверенность в собственной правоте,
что у меня не хватило духу его подкалывать.
- Надо было объяснить все с самого начала.
- Я не думал, что вы такой быстрый. Реакция пациентки опередила самые
оптимистические прогнозы. - Улыбнулся, откинулся на спинку стула. - Тут есть
еще одно соображение, Николас. Я никогда, повторяю, никогда не втянул бы вас
в эту историю, знай я, что ваше сердце уже занято. Из того, что вы
рассказали...
- Все уже в прошлом. Если вы имеете в виду радиограмму... я не поеду к
ней в Афины.
Отвел глаза, покачал головой.
- Конечно, это не мое дело. Но ваш рассказ об этой девушке - и об
искренних чувствах к ней - глубоко меня тронул. По-моему, неразумно было бы
отвергать дружбу, которую она пытается возобновить.
- Не сердитесь... но это действительно не ваше дело.
- Не прощу себе, если на ваше решение хоть в малой мере повлияли
здешние события.
- Не повлияли.
- Допустим. Но теперь, когда вы разобрались что к чему, подумайте,
стоит ли вам продолжать бывать у меня. Если вы захотите прекратить всякие
отношения с нами, я не обижусь. - Не дал мне ответить. - В любом случае моей
бедной крестнице явно требуется отдых. Дней на десять я, пожалуй, увезу ее
отсюда. - И важно, как психиатр психиатру, прибавил: - Перевозбуждение
затрудняет лечебный процесс.
В жгучей досаде я мысленно проклял Алисон с ее чертовой радиограммой.
Но напрягся и сдержал разочарование.
- Тут и думать нечего. Мне хочется у вас бывать. Внимательно посмотрел
на меня, кивнул. Старый бес! Словно не его, а моя правдивость подлежала
сомнению.
- И все же советую не рубить с плеча и провести каникулы в Афинах, с
девушкой, по всей видимости, очаровательной. - Я открыл было рот, но он
быстро вставил: - Я врач, Николас. Позвольте мне говорить откровенно" Здесь
вы обречены на воздержание, а молодому человеку это только во вред.
- Да я уж на собственном кармане почувствовал.
- Помню, помню. Тем более.
- А следующие выходные?
- Посмотрим. Давайте пока на этом остановимся. - Порывисто встал,
протянул руку для пожатия. - Хорошо. Ладно. Рад, что теперь между нами нет
недоговоренностей. - Подбоченился. - Вот что. Не хотите ли на славу
потрудиться?
- Да нет. Но если нужно, так нужно.
Он отвел меня в дальний угол огорода. Часть стены, поддерживавшей
терраску, рухнула, и он растолковал, как ее восстановить. Разрыхляешь почву
мотыгой, укрепляешь в ней камни, подравниваешь, просыпаешь землей - мокро",
чтоб кладка схватилась. Как только я взялся за работу, он ретировался. В
этот час бриз обычно стихал, но сегодня дул как ни в чем не бывало, унося
вечернее тепло; тем не менее я скоро взопрел. Истинный смысл моей барщины
был прозрачен: ему требовалось чем-то меня занять, чтобы без помех разыскать
Жюли и выпытать, что между нами произошло... а может, поблагодарить за то,
что новая роль у нее выходит еще убедительнее прежней.
Минут через сорок я устроил перекур. Тут же прямо над головой вырос
Кончис и насмешливо посмотрел, как я потираю поясницу, прислонившись к
сосновому чурбаку.
- Труд сделал из обезьяны человека.
- Из меня он человека не сделает.
- Вы против Маркса?
Я показал ему ладони, натертые рукояткой мотыги.
- Я против мозолей.
- Пустяки.
Он не сводил с меня глаз, точно мое усердие - или же то, что он успел
выведать у Жюли - его обрадовало; так благодушествует в цирке философ, глядя
на клоунские проказы. Я, не теряя времени, огорошил его вопросом:
- Ее россказням верить нельзя. Ну, а вашим рассказам из собственной
жизни?
Он не обиделся - лишь шире улыбнулся.
- Чужая душа потемки.
Я криво улыбнулся в ответ.
- Художественную литературу на дух не переносите, а сами занимаетесь
чем-то подобным.
- Против вымысла самого по себе я ничего не имею. Просто в напечатанном
виде он и остается сам по себе, - сказал Кончис. - Усвойте, Николас,
основной закон цивилизации: человеческую речь нельзя понимать буквально. - И
добавил: - Даже речь невежды, который не разбирает, какой смысл буквальный,
а какой переносный.
- Этот закон забыть трудно. Во всяком случае, здесь. Задумался, опять
посмотрел на меня.
- В психиатрии я пользуюсь новейшим методом. Он только что разработан в
Америке. Называется "ситуативная терапия".
- С удовольствием почитал бы ваши статьи.
- Ax, статьи. Я как раз искал их. Похоже, они куда-то завалились.
Он произнес это нагловатым тоном беспардонного лжеца, точно специально
разжигая мое недоверие.
- Сочувствую.
Скрестил руки на груди.
- Я тут размышлял о... вашей подружке. Вы, может быть, знаете, что
деревенский дом, где живет Гермес, принадлежит мне. На второй этаж он не
поднимается. Почему бы вам не позвать ее на Фраксос погостить? Наверху
имеются все удобства. Без особого комфорта, зато просторно.
Я вконец растерялся; за его радушием чувствовалось гигантское
самообладание... с такими ухищрениями заманивать меня в ловушку, а потом
упорно подталкивать к бегству из нее! Твердо же он убежден, что я не улизну;
а что, если принять его предложение? Алисон, конечно, и на сотню миль нельзя
подпускать к острову, но меня так и подмывало насолить старику.
- Тогда на вилле я вам не помощник.
- А вдруг вы оба станете моими помощниками?
- Не бросит же она работу. И потом, я правда не собираюсь с ней
мириться. - И добавил: - Но все равно спасибо.
- Хорошо. Предложение остается в силе.
И без дальнейших церемоний ушел, будто на сей раз по-настоящему
обиделся. Я снова взялся за мотыгу, изливая в работе свою бессильную ярость.
Еще через сорок минут стена была кое-как восстановлена. Занеся инструменты в
сарай за домиком, я обогнул угол колоннады. Кончис сидел под ней, мирно
читая греческую газету.
- Готово? Благодарю вас.
Я сделал последнюю попытку.
- Г-н Кончис, вы совершенно превратно представляете наши с моей бывшей
подругой отношения. То была случайная интрижка. Все давным-давно забыто.
- Но она хочет увидеться с вами?
- На девяносто процентов - любопытства ради. Женщины, они такие. А
может, потому, что ее теперешний сожитель ненадолго отлучился из Лондона.
- Извините. Не стану больше вмешиваться. Поступайте как знаете. Ваше
право.
Я пошел к двери, проклиная собственную болтливость, но он окликнул
меня. Я остановился на пороге концертной, обернулся. Настойчивый, заботливый
взгляд.
- Поезжайте в Афины, друг мой. - Повернулся на восток, к лесу. - Guai a
chi la tocca {Горе тому, кто ее коснется (итал.). Считается, что Наполеон I
произнес эту фразу во время коронации, имея в виду императорскую корону.}.
По-итальянски я знал всего несколько слов, но эту фразу понял без
перевода. Поднялся к себе, разделся; в ванной принял душ из морской воды.
Сердцем я понимал, что он хочет мне внушить. Я ей не пара просто потому, что
не пара; а не потому, что она играет роль призрака, шизофренички, еще
какую-нибудь. В некотором смысле я только что получил последнее
предостережение; но человека с наследственной склонностью к азартным играм
предостерегать бесполезно.
После душа я, не одеваясь, растянулся на постели и уставился в потолок;
лицо Жюли, изгиб ресниц, тепло ладони, губ, невыносимо краткое касание плоти
в момент поцелуя; плоть ее сестры, виденной вчера. Вот Жюли входит сюда, ко
мне в комнату; вот она в соснах: тьма, исступление, притворный отпор... Я
превратился в сатира; но, вспомнив, что с ним вчера приключилось, осознав
наконец смысл ночного морока античных богов, умерил свой пыл и прикрыл
наготу. Я уже чуть-чуть научился терпеть.
Часть 2
36
Ел я без всякого аппетита. Как только я вышел к столу, он выкинул
очередной финт - протянул мне книгу.
- Мои статьи. Не на той полке стояли.
Небольшой томик в дешевом переплете зеленого сукна, без оглавления.
Страницы разного формата, текст набран несколькими шрифтами - явно сведенные
воедино выдирки из журналов. Похоже, сплошь французских. Мне бросилась в
глаза дата: 1936. Два-три заголовка: "Ранняя профилактика шизофрении",
"Профессиональные разновидности параноического синдрома", "Об одном
психиатрическом опыте с применением страмония". Я оторвался от книги.
- Что такое страмоний?
- Datura. Дурман. Вызывает галлюцинации.
Я отложил томик.
- Обязательно прочту.
Впрочем, вещественные доказательства к концу ужина стали излишни.
Кончис убедительно продемонстрировал, что в психиатрии он не просто бойкий
дилетант и Юнга изучал основательно. Хотя отсюда ни в коей мере не
следовало, что о Жюли он говорит правду. Мои попытки разузнать о ней
что-нибудь еще он отвергал с порога: на данном этапе чем меньше мне известно
о ее заболевании, тем лучше... однако пообещал, что до конца августа я
получу исчерпывающую картину. Я сдерживался и не прекословил, ибо
собственная затаенная досада начинала пугать меня; сцепившись с ним, можно
остаться на бобах - он меня просто выставит. И потом, его явно распирал
избыток "чернильной жидкости": тронь - и ослепнешь. В целях самообороны я, в
свою очередь, то и дело подпускал туману и утешался мыслью, что он избегает
говорить об Афинах и Алисон по сходной причине - дабы не спровоцировать меня
на дальнейшие бестактные расспросы.
Так прошла трапеза - я то ли внимал многомудрому светилу медицины, то
ли трясся, как мышь в кошачьих лапах. Подпрыгивал в ожидании Жюли и
мучительно гадал, в чем будет заключаться сегодняшний "эксперимент". Огонек
лампы, освещавший наши лица, дрожал, вспыхивал и мерк под медленно
агонизирующим ветром, усиливая смятение этого часа. Лишь Кончис сохранял
полное спокойствие.
Разделавшись с ужином, он плеснул мне из оплетенной бутылки какого-то
напитка - прозрачного, цвета соломы.
- Что это?
- Хиосское раки. Очень крепкое. Хочу вас слегка подпоить.
А за едой настойчиво подливал мне хмельного розового вина с Андикитиры.
- Чтобы усыпить бдительность?
- Чтобы обострить восприятие.
- Я прочел вашу брошюру.
- И решили, что это бред.
- Нет, но то, что там говорится, трудно доказать на практике.
- В науке практика - единственный критерий истины. Но это не значит,
что не существует истин, которые практической проверке не поддаются.
- На брошюру кто-нибудь откликнулся?
- Еще как. Но не те, чьих откликов я ждал. А всякие подонки, что
паразитируют на людском интересе к загадкам мироздания. Спириты,
прорицатели, космопаты, пришельцы из Страны вечного лета и с Лазоревых
островов, материализаторы духов - вся эта galere {Шайка (франц.).}. - Унылая
мина. - Они откликнулись.
- А ученые - нет?
- Нет.
Я пригубил раки, обжег гортань: едва разбавленный спирт.
- Но там сказано, что у вас есть доказательства.
- Они были. Но эти доказательства не так просто предъявить. Позже я
понял, что их и не стоило предъявлять никому, кроме узкого круга людей.
- Избранных вами.
- Избранных мною. Ведь в любой загадке таится энергия. И тот, кто ищет
ответ, этой энергией питается. Достаточно ограничить доступ к решению - и
остальные ищущие, водящие, - на последнем слове он сделал особое ударение, - лишатся импульса к поиску.
- А как же развитие науки?
- Наука развивается своим чередом. Технический прогресс не остановишь.
Но я-то говорю об условиях душевного здоровья рода человеческого. Ему
требуются загадки, а не разгадки.
Я допил раки.
- Чудесная штука.
Он улыбнулся, будто я нечаянно подобрал самый точный эпитет; потянулся
к бутылке.
- Еще рюмку. И хватит. La dive bouteille {Напитком богов (франц.).}
тоже можно отравиться.
- И приступим к эксперименту?
- Вернее, продолжим его. Будьте добры, возьмите рюмку и сядьте в
шезлонг. Вот туда. - Указал себе за спину. Я подтащил шезлонг к нужному
месту. - Садитесь. Устраивайтесь как следует. Давайте выберем какую-нибудь
звезду. Знаете Signus? Лебедь? Крестообразное созвездие прямо над головой.
Сам он в шезлонг садиться не собирался; и тут меня осенило.
- Это что... гипноз?
- Да, Николас. Вам нечего волноваться.
Вечером вы поймете, предупреждала Лилия. Поколебавшись, я откинулся
назад.
- Я не волнуюсь. Боюсь только, что плохо поддаюсь внушению. В Оксфорде
меня уже пытались гипнотизировать.
- Сейчас увидим. Тут нужно созвучие воль. А не их противоборство.
Просто слушайте меня. - По крайней мере, хоть в его завораживающие глаза
смотреть не требовалось. Он загнал меня в угол; но тот, кто предупрежден,
уже не беззащитен. - Видите Лебедя?
- Вижу.
- А крупную звезду слева, на вершине узкого треугольника?
- Да. - Я залпом проглотил остаток раки; перехватило дыхание, и напиток
растекся по желудку.
- Эта звезда известна под именем альфа Лиры. Сейчас я попрошу вас
смотреть на нее не отрываясь. - Голубоватая звездочка мерцала на промытом
ветром небосклоне. Я взглянул на Кончиса, который не покинул своего стула,
но повернулся спиной к морю, лицом ко мне. Я усмехнулся в темноту.
- Пациент готов.
- Хорошо. Выше подбородок. Напрягите мышцы и сразу расслабьте. Потому я
и угостил вас раки. Оно поможет. Жюли сегодня вечером не появится. Забудьте
о ней. И о вашей подруге забудьте. Забудьте о своих проблемах, о своих
желаниях. Обо всех своих заботах. Вреда я вам не причиню. Только добро.
- О заботах. Это не так просто. - Он не ответил. - Что ж, попробую.
- Смотрите на звезду, и у вас получится. Не отводите от нее глаз. Выше
подбородок.
Я уставился на звезду; повернулся поудобнее, ткань куртки чиркнула по
руке. Возведение стены утомило меня, я начал догадываться, зачем он заставил
меня работать - после этого приятно было откинуться в шезлонге и ждать, лежа
к небу лицом. Воцарилась долгая тишина - несколько минут. Я прикрыл глаза,
снова поднял веки. Звезда, казалось, плавает в дальнем заливе вселенной - карликовое белое солнце. Несмотря на опьянение, я отдавал себе полный отчет
в происходящем, слишком полный, чтобы впасть в транс.
Вокруг меня терраса, я лежу на террасе виллы, что стоит на греческом
острове, дует ветерок, слышен даже слабый шорох гальки в бухте Муца. Кончис
заговорил.
- Приказываю: смотрите на звезду, приказываю: расслабьте все тело.
Необходимо, чтобы вы расслабили все тело. Чуть-чуть напрягитесь. И
расслабьтесь. Напрягитесь... расслабьтесь. Смотрите на звезду. Звезда
называется альфа Лиры.
Господи, подумал я, он и вправду хочет меня загипнотизировать; ладно,
пойду ему навстречу, притворюсь, что гипноз подействовал, и выясню, что он
собирается делать дальше.
- Ну что расслабились да вы расслабились, - монотонно произнес он. - Вы
устали и теперь отдыхаете. Вы расслабились. Вы расслабились. Вы смотрите на
звезду вы смотрите на... - Повторы; тогда в Оксфорде было то же самое.
Тронутый валлиец из колледжа Иисуса, после вечеринки. Но в тот раз это не
пошло дальше игры в гляделки.
- Повторяю вы смотрите на звезду звезду да вы смотрите на звезду. На
эту теплую звезду, яркую звезду, теплую звезду...
Он не делал пауз, однако в выговоре его уже не чувствовалось привычной
резкости и отрывистости. Лепет волн, прохлада бриза, шероховатости куртки,
звук его голоса невероятно отдалились от меня. Сперва я еще лежал на террасе
и смотрел на звезду; точнее, еще сознавал, что лежу и смотрю на звезду.
Затем явилось странное ощущение: небо не над, а подо мной, словно я
заглядываю в колодец.
Затем расстояния и окружающие предметы исчезли, осталась только звезда;
она не приблизилась, а как-то выпятилась, будто пойманная в объектив
телескопа; не одна из многих, но сама по себе, окутанная иссиня-черным
выдохом пространства, плотной пустотой. Хорошо помню, какое изумление вызвал
во мне этот доселе не ведомый облик звезды; белый световой шарик, питающий
пустоту вокруг себя и питаемый ею; помню чувство подсознательной общности,
эквивалентности нашего бытия в темной разреженной среде. Я смотрел на
звезду, звезда смотрела на меня. Если отождествить сознание с массой, мы
уравновешивали друг друга, точно гирьки одинакового достоинства. Этот баланс
длился долго, почти бесконечно; два сгустка материи, каждый - в коконе
пустоты, разведенные по полюсам, лишенные мыслей и ощущений. Ни красоты, ни
нравственности, ни бога, ни строгих пропорций; лишь инстинктивное, животное
чувство контакта.
Затем - скачок напряжения. Что-то должно было произойти. Бездействие
стало ожиданием. Я сам не понимал, как распознать грядущую перемену, - зрением? слухом? - но боялся ее упустить. Звезда, казалось, погасла.
Возможно, он приказал мне закрыть глаза. Пустота завладела всем. Помню два
слова: "мерцать" и "проницать"; наверное, их произнес Кончис. Мерцающая,
проницательная пустота; мрак и ожидание. Потом в лицо мне ударил ветер:
острое, земное ощущение. Я хотел было омыться его теплом и свежестью, но
вдруг меня охватил упоительный ужас, ибо дул он, вопреки естеству, со всех
сторон одновременно. Я поднял руку, ладонью встречая его черный, будто
выхлопы тысяч невидимых труб, напор. И этот миг, как предыдущий, длился
бесконечно долго.
Но вот субстанция ветра начала меняться. Ветер превратился в свет. То
было не зрительное впечатление, а твердая, заведомая уверенность: ветер
превратился в свет (возможно, Кончис сказал мне, что ветер - это свет), в
неимоверно ласковый свет, словно душа, пережив затяжную сумрачную зиму,
очутилась на самом припеке; восхитительно отрадное чувство, что ты и
нежишься в лучах, и притягиваешь их. Ты способен вызвать свет и способен его
воспринять.
Постепенно я стал понимать, что вступил в пространство потрясающей
истины и внятности; эти края и были обителью света. Мнилось, я постиг
сокровенную суть бытия; узнал, что такое существовать, и это знание
пересилило свет, как до того свет пересилил ветер. Во мне что-то росло, я
менял форму, как меняет форму фонтан на ветру, водоворот на стремнине. Ветер
и свет оказались лишь средствами, путями в сферу, где пребывают вне
измерений и восторга; где знают, что значит просто существовать. Или, если
отринуть эгоцентризм, - просто знают.
Как и раньше, это состояние через какое-то время сменилось следующим,
на сей раз несомненно внушенным извне. Я попал в текучую среду, хотя она
лилась не так, как ветер и свет, слово "лилась" здесь не подходит. В
человеческом языке нет нужного слова. Она прибывала, ниспадала, проникала
снаружи. Да, снаружи, она была мне дарована, пожалована. Я был ее целью. И
вновь удивление, почти испуг: казалось, ее источники равномерно расположены
вокруг меня. Я воспринимал ее не с одной стороны, а со всех; хотя и
"сторона" - слишком грубое слово. То, что я чувствовал, невыразимо на
языках, которые содержат лишь имена отдельных вещей и низменных ощущений.
По-моему, я уже тогда понял, что все происходящее со мной сверхсловесно.
Понятия висели на мне как вериги; я шел вдоль них, точно вдоль испещренных
дырами стен. Сквозь дыры хлестала действительность, но выбраться в ее
царство я не мог. Чтобы вспомнить, нужно отказаться от толкований; процесс
обозначения и смысл несовместимы.
Мне явилась истинная реальность, рассказывающая о себе универсальным
языком; не стало ни религии, ни общества, ни человеческой солидарности: все
эти идеалы под гипнозом обратились в ничто. Ни пантеизма, ни гуманизма. Но
нечто гораздо более объемное, безразличное и непостижимое. Эта реальность
пребывала в вечном взаимодействии. Не добро и не зло; не красота и не
безобразие. Ни влечения, ни неприязни. Только взаимодействие. И безмерное
одиночество индивида, его предельная отчужденность от того, что им не
является, совпали с предельным взаимопроникновением всего и вся. Крайности
сливались, ибо обусловливали друг друга. Равнодушие вещей было неотъемлемо
от их родственности. Мне внезапно, с не ведомой до сих пор ясностью,
открылось, что иное существует наравне с "я".
Суждения, желания, мудрость, доброта, образованность, эрудиция,
членение мира, разновидности знания, чувственность, эротика - все показалось
вторичным. Мне не хотелось описывать или определять это взаимодействие, я
жаждал принять в нем участие - и не просто жаждал, но и принимал. Воля
покинула меня. Смысла не было. Одно лишь существование.
Но фонтан менял форму, водоворот бурлил. Сперва почудилось, что
возвращается черный ветер, дующий отовсюду, только то был не ветер, ветром
это можно было назвать разве что метафорически, а сейчас меня вихрем окутали
миллионы, триллионы частиц, так же, как и я, осознавших, что значит
существовать, бесчисленные атомы надежды, несомые крутыми разворотами
случая, поток не фотонов, а ноонов - квантов, сознающих свое существование.
Жуткая, головокружительная неисчерпаемость мироздания; неисчерпаемость, где
изменчивое и стабильное соседствуют, объясняют и не противоречат друг другу.
Я был семенем, обретшим почву, лечебным микроорганизмом, попавшим не просто
в самую благоприятную, самую питательную среду, но в руки целителя,
врачующего обреченных. Мощная радость, духовная и телесная, свободный полет,
гармония и родство; исполненный долг. Взаимопознание.
И в то же время - скольжение вниз, разрядка; но сам этот слом, переход
органично завершал последовательность. Становление и пребывание слились
воедино.
Кажется, я вновь ненадолго увидел звезду, просто звезду, висящую на
небесной тверди, но уже во всем объеме ее пребывания-становления. Словно
переступил порог, обогнул земной шар и вернулся в ту же комнату, однако к
иному порогу.
И - тьма. Бесчувствие.
И - свет.
37
Кто-то стучал. Передо мной стена спальни. Я в постели, одежда сложена
на стуле, на мне пижама. Утро, раннее-раннее, на вершинах сосен за окном
лежат первые, слабые лучи солнца. Я посмотрел на часы. Скоро шесть.
Я свесил ноги с кровати. Во мне плескался темный стыд, унижение; Кончис
видел меня голым, беспомощным; а может, и остальные видели. Жюли. Вот они
уселись вокруг моего распростертого тела и ухмыляются, а я и духовно
разоблачаюсь в ответ на вопросы Кончиса. Но Жюли... ее он тоже мог
гипнотизировать, чтобы она передавала ему все разговоры слово в слово.
Свенгали и Трильби. {Музыкант-гипнотизер и девушка-натурщица,
центральные персонажи романа Джорджа Дюморье "Трильби" (1894).}
И тут во мне воскресли вчерашние волшебные переживания, яркие, четкие,
как выученный урок, как придорожный пейзаж незнакомой страны. Я понял, что
произошло вчера. В раки подмешали какой-то наркотик, галлюциноген - наверно,
страмоний, которому Кончис посвятил статью. А потом он воспроизвел на словах
"ступени познания", внушил их мне одну за другой, пока я валялся без чувств.
Я огляделся в поисках томика медицинских исследований в зеленом переплете. В
спальне его не было. Даже этот ключ у меня отобрали.
Свежесть того, что отпечаталось в моей памяти; мерзость того, что,
возможно, не отпечаталось; благое и вредоносное; несколько минут я сидел,
обхватив голову руками, мечась меж злостью и признательностью.
Я встал, умылся, посмотрелся в зеркало, сошел к столу, на котором
молчаливая Мария сервировала кофе. Кончис, понятно, не появится. Мария не
скажет ни слова. Разъяснений я не дождусь, и смятение мое, как и задумано,
продлятся до следующего прихода.
По дороге в школу я попытался разобраться, почему в моих воспоминаниях,
несмотря на их яркость и красоту, есть привкус пагубы. Среди солнечного
утреннего ландшафта трудно поверить, что на земле вообще существует пагуба,
но привкус никак не выветривался. В нем было не только унижение, но и
ощущение новой опасности, смутных и странных вещей, к которым лучше бы не
прикасаться. Теперь я вполне разделял страх Жюли перед Кончисом, а вовсе не
его лжемедицинское сострадание к ней; она-то вряд ли шизофреничка, а он
несомненно гипнотизер. Но отсюда следует, что они не собирались дурачить
меня сообща; я принялся суетливо рыться в памяти: не гипнотизировал ли он
меня и раньше, без моего ведома...
Я с горечью припомнил, что еще вчера утром в разговоре С Жюли сравнил
свое ощущение реальности с земным притяжением. И вот, точно космонавт,
кувыркаюсь в невесомости безумия. Неподвижная поза Кончиса во время
Аполлонова действа. Может, все увиденное он внушил мне под гипнозом? Может,
в день явления Фулкса усыпил меня в нужный момент? Да стояли ли под рожковым
деревом мужчина с девочкой? И даже Жюли... но я вспомнил тепло ее плоти,
сомкнутых губ. Я нащупал опору. Но утвердиться на ней не мог.
Мешало не только предположение, что Кончис с самого начала
гипнотизировал меня; ведь по-своему, вкрадчиво, меня гипнотизировала и
девушка. Я всегда считал (и не из одного только напускного цинизма), что уже
через десять минут после знакомства мужчина и женщина понимают, хочется ли
им переспать друг с другом, и каждая минута сверх первых десяти становится
оброком, который не столь велик, если награда действительно того стоит, но в
девяноста процентах случаев слишком обременителен. Нет, ради Жюли я готов
был на любую щедрость, но, похоже, в мою схему она вообще не укладывалась. В
ней сквозила податливость незапертой двери; однако темнота за дверью
удерживала меня от того, чтобы войти. Отчасти мои колебания объяснялись
тоской по утраченному лоуренсовскому идеалу, по женщине, что проигрывает
мужчине по всем статьям, пока не пустит в ход мощный инструментарий своего
таинственного, сумрачного, прекрасного пола; блестящий, энергичный он и
темная, ленивая она. В моем сознании, выпестованном инкубатором века
двадцатого, свойства полов так перепутались, что очутиться в ситуации, где
женщина вела себя как женщина, а от меня требовалась сугубая мужественность,
было все равно что переехать из тесной, безликой современной квартиры в
просторный особняк старой постройки. До сих пор я испытывал лишь жажду
плотских наслаждений, а ныне познал жажду любви.
На утренних уроках, будто гипноз еще действовал, я в забытьи скользил
от одной догадки к другой. То Кончис представлялся мне романистом-психиатром
без романа, манипулирующим не словами, а людьми; то умным, но развратным
старикашкой; то гениальным мастером розыгрышей. И каждый из этих обликов
приводил меня в восхищение, не говоря уже о Жюли в образе Лилии,
растрепанной ли, заплаканной, чинно протягивающей руку: свет лампы, слоновая
кость... Ничего не попишешь, Бурани в прямом смысле околдовал меня. Какая-то
сила точно магнитом вытягивала меня сквозь классные окна, влекла по небесной
голубизне за центральный водораздел, к желанной вилле. А оливковые лица
школьников, черные хохолки на их макушках, запах мелового крошева, поблекшая
чернильная клякса на столе словно подернулись туманом, их существование
стало зыбким, будто реквизит грез.
После обеда ко мне зашел Димнтриадис, чтобы выпытать, кто такая Алисон;
а когда я отказался отвечать, принялся травить сальные греческие анекдоты об
огурцах и помидорах. Я послал его к черту; вытолкал взашей. Он надулся и всю
неделю меня избегал, к моей вящей радости: хоть под ногами не путается.
К концу последнего урока я сломался и, никуда не заходя, отправился в
Бурани. Я должен был вновь вступить в зону чуда, хоть и не знал точно,
зачем. Как только вилла, напоенная тайной, показалась далеко внизу, за
трепещущими под ветром сосновыми кронами, у меня гора с плеч свалилась,
будто дом мог исчезнуть. Чем ближе я подходил, тем большей свиньей себя
чувствовал. Да, это свинство, но мне просто хотелось увидеть их, убедиться,
что они там, что они ждут меня.
Стемнело. Я достиг восточной границы Бурани, пролез сквозь проволочную
изгородь, прокрался мимо скульптуры Посейдона, миновал овраг и наконец, в
прогалах деревьев, увидел перед собой дом. С этой стороны все окна закрыты
ставнями. Труба домика Марии не дымится. Я побрел вдоль опушки к фасаду.
Высокие окна под колоннадой наглухо закрыты. Закрыты и те, что выходят на
террасу из спальни Кончиса. Стало ясно, что дом пуст. Я уныло поплелся
обратно, спотыкаясь в темноте и негодуя на Кончиса за то, что он посмел
украсть вымышленный им мир у меня из-под носа, отлучить меня от этого мира,
как бессердечный врач отлучает наркомана от вожделенного зелья.
Назавтра я написал Митфорду, что побывал в Бурани и познакомился с
Кончисом; не хочет ли он поделиться опытом? Письмо я отправил по его
нортамберлендскому адресу.
Кроме того, я снова посетил Каразоглу и попытался выжать из него
побольше сведений. Тот был совершенно уверен, что Леверье и Кончис ни разу
не встречались. Подтвердил "набожность" Леверье; в Афинах он ходил к мессе.
Затем Каразоглу, по сути, повторил слова Кончиса: "II avait toujours l'air
un peu triste, il ne s'est jamais habitue a la vie ici" {Он всегда был
грустноват, так и не освоился здесь (франц.).}. Правда, Кончис еще добавил,
что Джон превосходно "водил".
Я взял у казначея английский адрес Леверье, но решил не писать ему;
успею еще, если понадобится.
Наконец, я навел справки об Артемиде. Согласно мифологии, она
действительно была сестрой Аполлона, защитницей девственниц и
покровительницей охотников. В античной поэзии она, как правило, появлялась
одетой в шафранный хитон и сандалии, с серебряным луком (полумесяцем) в
руках. Хотя сладострастных молодых людей она, похоже, отстреливала как
воробьев, брат ей в этом, судя по доступным мне источникам, ни разу не
помогал. Ее фигура "входила в древний матриархальный культ троичной лунной
богини, наряду с сирийской Астартой и египетской Изидой". Я обратил
внимание, что Изиду часто сопровождал песьеголовый Анубис, страж
преисподней, позднее переименованный в Цербера.
Во вторник и среду я не мог отлучиться из школы из-за плотного
расписания. А в четверг опять отправился в Бурани. Никаких перемен. Дом, как
и в понедельник, был пуст.
Я обошел виллу, подергал ставни, пересек сад, спустился на частный
пляж: лодки и след простыл. Минут тридцать высиживал под сумеречной
колоннадой, чувствуя себя выпитым до дна и отброшенным за ненадобностью,
злясь и на них, и на себя самого. Сдуру вляпался во всю эту историю, а
теперь, как дважды дурак, жду и боюсь продолжения. За минувшие дни я успел
пересмотреть свои выводы насчет шизофрении; сперва диагноз казался мне
крайне недостоверным, а теперь - весьма вероятным. Иначе на кой ляд Кончису
так резко обрывать спектакль? Коли он затеян ради развлечения...
Наверное, к обиде примешивалась зависть - как можно бросать на произвол
судьбы полотна Модильяни и Боннара? Что это - непрактичность, гордыня? По
ассоциации с Боннаром я вспомнил об Алисон. Сегодня в полночь вне расписания
уходит пароход, который везет в Афины учеников и преподавателей, отбывающих
на каникулы. Всю ночь клюешь носом в кресле крохотного салона, зато в
пятницу утром ты уже в столице. Что подтолкнуло меня к решению успеть на
него - злость, упрямство, мстительность? Не знаю точно. Но явно не желание
встретиться с Алисон, хотя как собеседник и она сгодится. Не аукнулись ли
здесь давние навыки записного экзистенциалиста: свобода воли невозможна без
прихотей?
Поразмыслив, я заспешил по дороге к воротам. Но и тут в последний
момент оглянулся, лелея мизерную надежду, что меня позовут обратно.
Не позвали. И я волей-неволей поплелся на пристань.
38
Афины: пыль и сушь, охряное и бурое. Даже пальмы глядели измученно.
Человеческое в людях укрылось за смуглой кожей и очками еще темнее кожи; к
двум пополудни город пустел, отданный на милость лени и зноя. Распластавшись
на кровати пирейской гостиницы, я задремывал в густеющем сумраке. Пребывание
в столице обернулось сущим наказанием. После Бурани в аду современности с
его машинами и нервным ритмом кружилась голова.
День тащился как черепаха. Чем ближе к вечеру, тем меньше я понимал,
чего, собственно, жду от встречи с Алисон. В Афины я отправился
исключительно затем, чтобы провести собственную комбинацию в поединке с
Кончисом. Сутки назад, под сенью колоннады, Алисон виделась мне пешкой,
последним резервом фланговой контратаки; но теперь, за два часа до встречи,
мысль о близости ее тела была непереносима. Неужто придется рассказать ей
обо всем, что сталось со мной в Бурани? Зачем я здесь? Меня подмывало
вернуться на остров. Ни врать, ни говорить правду не хотелось.
И все же встать и уехать мне мешали остатки любопытства (как она там?);
сострадание; память ушедшей любви. И потом, вот случай испытать глубину моих
чувств к Жюли, проверить мой выбор. Я тайно натравлю Алисон - внешний мир,
его былое и сегодняшнее - на внутренний опыт, который успел приобрести.
Кроме того, долгой ночью на пароходе я изобрел способ уклониться от
физической близости с Алисон - историю жалостливую, но достаточно
убедительную, чтобы держать ее на расстоянии.
В пять я поднялся, принял душ и поймал такси до аэропорта. Посидел на
скамье в зале прилета, встал, чувствуя, как меня охватывает нежданное
волнение. Мимо спешили стюардессы, профессионально строгие, нарядные,
смазливые, - не живые девушки, а персонажи фантастического романа.
Шесть, четверть седьмого. Я заставил себя подойти к стойке справочной,
где сидела гречанка в новенькой форме, с ослепительной улыбкой и карими
глазами; на ее лице поверх обильной косметики толстым слоем лежала
кокетливая гримаса.
- Я тут должен встретиться с одной вашей коллегой. С Алисон Келли.
- С Элли? Ее самолет прибыл. Наверно, переодевается. - Сняла телефонную
трубку, набрала номер, сверкнула зубами. У нее было безупречное американское
произношение. - Элли? Тебя тут дожидаются. Если не выйдешь через минуту,
придется мне тебя заменить. - Протянула трубку мне. - Она хочет поговорить с
вами.
- Передайте, что я подожду. Спешки никакой.
- Он стесняется. - Алисон, похоже, сострила: девушка улыбнулась.
Положила трубку.
- Сейчас выйдет.
- Что она вам сказала?
- Что вы всегда притворяетесь скромником, если хотите понравиться.
-А.
Длинные черные ресницы дрогнули; наверно, она считает, что это и
называется "смотреть вызывающе". К счастью, у стойки появились две женщины,
и она повернулась к ним. Я ретировался и стал у дверей. В первое время на
острове Афины, столичная суета казались спасительным дуновением нормальной
жизни, чье влияние и желанно, и привычно. Теперь я ощутил, что начинаю
бояться его, что оно мне противно; обмен фразами у стойки, наспех
замаскированная похоть, прилежные охи и ахи. Нет, я - из иного мира.
Минуты через две в дверях показалась Алисон. Короткая стрижка, слишком
короткая; белое платье; все сразу пошло вкривь и вкось, потому что я понял:
она оделась так, чтобы напомнить о нашем первом знакомстве. Она была
бледнее, чем я ее помнил. Завидев меня, сняла темные очки. Усталая, круги
под глазами. Неплохо одета, изящная фигурка, легкий шаг, знакомый побитый
вид и взыскующий взгляд. Да, Алисон зацепила мою душу десятком крючков; но
Жюли - тысячей. Она подошла, мы слабо улыбнулись друг другу.
- Привет.
- Здравствуй, Алисон.
- Извини. Как всегда, опоздала.
Она держалась так, словно мы расстались всего неделю назад. Но это не
помогало. Девять месяцев возвели между нами решетку, сквозь которую
проникали слова, но не чувства.
- Пошли?
Я подхватил ее летную сумку, и мы отправились ловить такси. В машине
сели у противоположных дверец и снова оглядели друг друга. Она улыбнулась.
- Я думала, ты не приедешь.
- И не приехал бы, если б знал, куда послать телеграмму с извинениями.
- Видишь, какая я хитрая.
Взглянула в окно, помахала какому-то парню в форменной одежде.
Казалось, она стала старше, путешествия слишком многому научили ее; нужно
постигать ее заново, а сил на это нет.
- Я снял тебе номер с видом на гавань.
- Отлично.
- В греческих гостиницах до ужаса строгие порядки.
- Главное - не выходить за рамки приличий. - Насмешливо кольнула меня
серыми глазами, опустила взгляд. - Кайф какой. Да здравствуют рамки!
Я чуть было не выдал ей заготовленную версию, но меня разозлило, что
она не видит, как я переменился, и считает меня все тем же рабом британских
условностей; разозлило и то, как она отвела глаза, будто опомнившись.
Протянула руку, я сжал ее в своей. Потом наклонилась и сняла с меня темные
очки.
- А ты чертовски похорошел. Не веришь? Такой загорелый. Высох весь на
солнце, отощал. Теперь главное - до сорока не потолстеть.
Я улыбнулся, но выпустил ее руку и, глядя вбок, достал сигарету. Я
понимал, зачем она льстит: чтобы сократить дистанцию между нами.
- Алисон, тут кое-что приключилось.
Деланная веселость разом слетела с нее. Она уставилась прямо перед
собой.
- Встретил другую?
- Нет. - Быстрый взгляд. - Я уже не тот... не знаю, с какого конца
начать.
- Словом, шла бы я подобру-поздорову?
- Нет, я... рад тебя видеть. - Снова недоверчивый взгляд. - Правда.
Она помолчала. Мы выехали на автостраду, идущую вдоль моря.
- С Питом я завязала.
- Ты сообщала в письме.
- Не помню. - Но я знал: помнит.
- А потом и со всеми остальными. - Она все смотрела в окно. - Извини.
Ничего не хочу утаивать.
- Валяй. То есть... ну, ты поняла.
Снова бросила на меня взгляд, на этот раз жесткий.
- Я опять живу с Энн. Всего неделю как. В той, старой квартире. Мегги
уехала домой.
- Мне нравится Энн.
- Да, она клевая.
Мы замолчали. Она повернулась к окну, разглядывая Фалерон; через минуту
вынула из сумочки темные очки. Я понял, зачем они ей: приметил влажные
лучики вокруг глаз. Я не прикоснулся к ней, не тронул за руку, но заговорил
о том, как не похож Пирей на Афины, насколько первый живописнее,
характернее, - надеюсь, и ей больше понравится. На самом деле я выбрал Пирей
потому, что пугающая возможность наткнуться на Кончиса и Жюли, и в Афинахто
микроскопическая, здесь равнялась нулю. Стоило представить, каким холодным,
насмешливым, а то и презрительным взглядом окинула бы она меня при встрече - и по спине бежали мурашки. В поведении и внешности Алисон была одна
особенность: сразу видно, что коли она появляется с мужчиной на людях,
значит, спит с ним. Я говорил ч одновременно гадал, как мы выдержим эти три
дня вместе.
Получив чаевые, слуга скрылся в коридоре. Она подошла к окну и
взглянула вниз, на широкую набережную из белого камня, на вечернюю толпу
гуляющих, на портовую суету. Я стоял за ее спиной. Лихорадочно взвесив все
"за" и "против", обвил ее рукой, и она прислонилась ко мне.
- Ненавижу города. И самолеты. Хочу в Ирландию, в хижину.
- Почему в Ирландию?
- А я там ни разу не была.
Тепло ее тела, податливая готовность. Вот сейчас повернет лицо, и надо
будет целоваться.
- Алисон, я... не знаю, как тебе рассказать. - Я отнял руку,
придвинулся к окну, чтобы спрятать глаза. - Месяца два-три назад я подхватил
болезнь. Словом... сифилис. - Я повернулся к ней; она смотрела с участием,
болью, недоверием. - Сейчас все прошло, но... понимаешь, я не в состоянии...
- Ты ходил в...
Я кивнул. Недоверие исчезло. Она опустила глаза.
- Это мне за тебя.
Подалась ко мне, обняла.
- Ох, Нико, Нико.
- В интимный контакт нельзя вступать еще по меньшей мере месяц, - сказал я в пространство поверх ее головы. - Я был в панике. Лучше б я не
писал тебе. Но тогда ничего не было.
Отошла, села на кровать. Я понял, что в очередной раз загнал себя в
угол; теперь она думает, что нашла объяснение моей сдержанности при встрече.
Ласковая, робкая улыбочка.
- Расскажи, как тебя угораздило.
Шагая от стены к стене, я поведал ей о Пэтэреску и о клинике, о стихах,
даже о попытке самоубийства - обо всем, кроме Бурани. Слушая, она закурила,
откинулась на подушку, и меня вдруг охватило вдохновение двуличия; теперь я
понимал чувства Кончиса, когда он дурачил меня. Закончив, я уселся на край
кровати. Она лежала, глядя в потолок.
- Рассказать тебе про Пита?
- Конечно.
Я слушал вполуха, не выходя из роли, и внезапно ощутил радость; не
оттого, что Алисон снова рядом, но оттого, что вокруг нас - этот гостиничный
номер, говор гуляющих, гудки сирен, аромат усталого моря. Нет, во мне не
было ни желания, ни нежности; слушать историю ее разрыва с этим оболтусом,
австралийским летчиком, было скучно; однако неимоверная, смутная грусть
вечереющей комнаты захватила меня. Небесный свет иссякал, сгущались сумерки.
Все превратности современной любви казались упоительными; моя главная тайна
надежно спрятана от чужих глаз. Греция вновь вступила в свои права,
александрийская Греция Кавафиса; есть лишь ступени эстетики, нисхождение
красоты. Нравственность - это морок Северной Европы.
Долгая тишина.
- О чем мы, Нико? - спросила она.
- То есть?
Приподнялась на локте, глядя на меня, но я не обернулся.
- Я все понимаю... нет вопроса... - Пожала плечами. - Но я ж не
разговоры вести приехала.
Я обхватил голову руками.
- Алисон, меня тошнит от женщин, от любви, от секса, от всего тошнит. Я
сам не знаю, чего хочу. Не надо было звать тебя сюда. - Она не поднимала
глаз, будто соглашаясь. - Суть в том, что... ну, я как-то затосковал по
сестринской любви, что ли. Ты скажешь, это чушь, и будешь права. Конечно,
права, куда деваться.
- Так-так. - Вскинула глаза. - По сестринской любви. Но ведь ты
когда-нибудь выздоровеешь?
- Не знаю. Ну, не знаю. - Я удачно имитировал отчаяние. - Слушай... ну
уходи, ругай меня, что хочешь, но я сейчас мертвец. - Подошел к окну. - Как
я виноват! Просить, чтоб ты три дня цацкалась с мертвецом!
- Которого я любила, когда он был жив.
Молчание пролегло меж нами. Но вот она вскочила с постели; зажгла свет,
причесалась. Достала гагатовые сережки, оставленные мной при отъезде,
надела; намазала рот. Я вспомнил Жюли, губы без помады; прохладу, загадку,
грацию. То было почти счастьем - полное отсутствие желания; беззаветная, изо
всех сил, верность - первая в моей жизни.
По нелепой случайности, чтобы попасть в намеченный мною ресторан, нам
пришлось пересечь кварталы продажной любви. Бары, неоновые вывески на разных
языках, афиши, зазывающие на стриптиз и танец живота, праздная матросня,
лотрековские интерьеры за пологами из бус, женщины, тесно сидящие на мягких
скамейках. Вокруг толклись сутенеры и шлюхи, разносчики фисташек и семечек
подсолнуха, продавцы каштанов, пирожков, лотерейных билетов. Нас то и дело
приглашали зайти, подсовывали лотки с часами, пачки "Лаки страйк" и "Кэмел",
дешевые сувениры. Нельзя было сделать и десяти шагов, чтобы кто-нибудь не
оглядел Алисон с ног до головы и не присвистнул.
Мы шли молча. Я представил, что рядом со мной "Лилия": она заставила бы
их умолкнуть, залиться краской, не служила бы мишенью пошлых острот. Лицо
Алисон застыло, мы поднажали, чтобы скорее выбраться отсюда; но в ее походке
мне все чудилось подсознательное бесстыдство, неистребимая кокетливость,
притягивающая мужчин.
В ресторане "У Спиро" она с напускной легкостью произнесла:
- Ну, братишка Николас, на что я тебе пригожусь?
- Расхотелось отдыхать?
Встряхнула бокал с узо.
- А тебе?
- Я первый спросил.
- Нет. Твоя очередь.
- Можно что-нибудь придумать. Поехать туда, где ты еще не бывала. - К
счастью, я уже знал, что в начале июня она целый день посвятила осмотру
афинских достопримечательностей.
- Туризм - это не для меня. Вот если бы что-то не загаженное. Чтобы мы
были там одни. - И быстро добавила: - Моя работа. Устала от людей.
- А если придется много ходить?
- Ну и отлично. Куда мы отправимся?
- Да на Парнас. Похоже, взобраться туда ничего не стоит. Просто дальняя
прогулка. Возьмем напрокат машину. Потом заедем в Дельфы.
- На Парнас? - Нахмурилась, припоминая, где это.
- Это гора. Там резвятся музы.
- Ой, Николас! - В ней сверкнула прежняя Алисон: вперед, очертя голову.
Принесли барабунью, и мы принялись за еду. Мысль о покорении Парнаса
вдруг пробудила в ней лихорадочный энтузиазм, она поглощала рецину бокал за
бокалом; Жюли ни при каких условиях так себя не вела бы; и внезапно, как с
ней часто бывало, утомилась от собственного притворства.
- Я переигрываю. Но в этом ты виноват.
- Стоит тебе...
- Нико.
- Алисон, стоит тебе только...
- Нико, послушай меня. На той неделе я ночевала в старой квартире.
Первый раз. Кто-то ходил. Там, наверху. И я плакала. Как в тот день, в
такси. Как и сейчас могла бы, только не буду. - Кривая ухмылка. - Хочется
плакать от одного того, что мы называем друг друга по имени.
- Как же нам друг друга называть?
- А ведь этого не было. Мы были так близки, что имена не требовались.
Но я хочу сказать, что... все в порядке. Ты просто будь со мной поласковей.
Тебя ж передергивает, что бы я ни ляпнула, что бы ни сделала. - Она смотрела
на меня, пока я не поднял глаза. - Я такая, как есть, никуда не денешься. - Я кивнул, скорчил участливую физиономию и нежно тронул ее за руку. Только не
ссориться; не давать воли чувствам; иначе прошлое снова поглотит нас.
Через секунду она прикусила губу, и мы обменялись улыбками, в которых - впервые за весь день - не было и следа лицемерия.
Я проводил ее до номера и пожелал спокойной ночи. Она поцеловала меня в
щеку, а я сдавил ей плечи с таким видом, словно большего счастья женщина и
представить себе не может.
39
В половине девятого утра мы уже мчались по горному шоссе. В Фивах
Алисон купила себе туфли покрепче и джинсы. Было солнечно, ветрено, дорога
почти пуста, а из старого "понтиака", взятого напрокат накануне вечером,
вполне можно было кое-что выжать. Алисон интересовало все - люди, пейзаж,
статьи в моем путеводителе 1909 года о местах, что мы проезжали. Эта смесь
любопытства и невежества, знакомая еще по Лондону, больше не задевала меня;
теперь она казалась неотъемлемым свойством характера Алисон, ее искренности,
ее готовности быть товарищем. Но положение, так сказать, обязывало меня
злиться; и я все-таки нашел, к чему придраться: к ее излишней
жизнерадостности, наплевательскому отношению к собственным бедам. Ей бы
полагалось вести себя тише, поменьше веселиться.
Болтая о том о сем, она спросила, выяснил ли я что-нибудь по поводу
зала ожидания; не отрывая глаз от дороги, я ответил: ерунда, это просто одна
вилла. Совершенно непонятно, что имел в виду Митфорд; и я сменил тему
разговора.
Мы неслись по широкой зеленой долине к Левадии - меж пшеничных полей и
дынных делянок. Но на подъезде к городу шоссе запрудила отара овец, и мне
пришлось замедлить ход, а потом и остановиться. Мы вышли из машины. Пастух
оказался четырнадцатилетним пареньком в рваной одежде и непомерно больших
военных ботинках. Он был с сестрой, черноглазой девчушкой лет шести или
семи. Алисон вытащила ячменный сахар, какой раздают пассажирам. Но девочка
застеснялась и спряталась за братниной спиной.
Алисон, в своем зеленом сарафане, опустилась на корточки, протягивая
сласть издали и ласково увещевая. Вокруг звенели овечьи ботала, девочка
уставилась на нее, и я начал нервничать.
- Как сказать, чтобы она подошла и взяла сахар? Я обратился к малышке
по-гречески. Она не поняла ни слова, но брат ее решил, что нам можно
доверять, и подтолкнул ее вперед.
- Чего она так напугалась?
- Просто дичится.
- Лапочка ты моя.
Алисон сунула кусок сахара себе в рот, а другой протянула девочке,
которую брат полегоньку подталкивал к нам. Та робко потянулась к сахару, и
Алисон тут же взяла ее за руку, усадила рядом; развернула упаковку. Мальчик
подошел к ним и стал на колени, пытаясь внушить сестре, чтобы она нас
поблагодарила. Но та лишь важно причмокивала. Алисон обняла ее, погладила по
щекам.
- Не надо бы этого. Вшей еще подцепишь.
- Может, и подцеплю.
Не глядя на меня, она все ласкала девочку. Вдруг ребенок поморщился.
Алисон отшатнулась.
- Посмотри, посмотри-ка. - На плечике горел содранный чирей. - Принеси
сумочку. - Я сходил к машине, а затем стал смотреть, как она закатывает
рукавчик, и мажет нарыв кремом, и шутливо кладет мазок на девочкин носик.
Малышка грязным пальцем растерла пятнышко белого крема, заглянула Алисон в
лицо и улыбнулась - так прорывается сквозь мерзлую почву цветок крокуса.
- Давай им денег дадим.
- Не надо.
- Почему?
- Откажутся. Они ведь не нищие.
Она порылась в сумочке и вынула мелкую купюру; протянула мальчику,
указав рукой на него и на сестру: пополам. Паренек помедлил, взял деньги.
- Сфотографируй нас, пожалуйста.
Я неохотно пошел к автомобилю, достал ее фотоаппарат и снял их. Мальчик
настоял, чтоб мы записали его адрес; он хотел получить снимок на память.
Мы двинулись к машине, девчушка - за нами. Теперь она улыбалась не
переставая - такая лучезарная улыбка прячется за торжественной скромностью
любого деревенского гречонка. Алисон нагнулась и поцеловала ее, а когда мы
отъезжали, обернулась и помахала рукой. Потом еще помахала. Уголком глаза я
видел, как при взгляде на мою физиономию ее лицо омрачилось. Она откинулась
на спинку сиденья.
- Прости. Я не думала, что мы так спешим.
Я пожал плечами и ничего не ответил.
Я хорошо понял, что она имеет в виду. И большинство ее невысказанных
упреков я действительно заслужил. Пару миль мы проехали молча. Она не
произнесла ни слова до самой Левадии. Там молчание пришлось нарушить: нужно
было запастись провизией.
Эта размолвка не слишком испортила нам настроение - наверное, потому,
что погода выдалась чудесная, а окружал нас один из красивейших в мире
ландшафтов; наступающий день синей тенью парнасских круч затмил наши
мелочные дрязги.
Мимо проносились долы и высокие холмы; мы перекусили на лугу, в гуще
клевера, ракитника, диких пчел. Потом достигли развилки, где Эдип, по
преданию, убил своего отца. Мы остановились у какой-то булыжной стены и
прошлись по сухому чертополоху этого безымянного горного уголка,
прокаленного безлюдьем. Всю дорогу до Араховы я, побуждаемый Алисон,
рассказывал о собственном отце - чуть ли не впервые без горечи и досады;
почти тем же тоном, каким говорил о своей жизни Кончис. И тут, взглянув на
Алисон, которая сидела вполоборота ко мне, прислонясь к дверце машины, я
подумал, что она - единственный человек в мире, с кем я могу вот так
разговаривать; что прошлое незаметно возвращается... возвращается время,
когда мы были так близки, что имена не требовались. Я перевел взгляд на
дорогу, но она все смотрела на меня, и я не смог отмолчаться.
- Придется тебе платить за осмотр.
- Ты прекрасно выглядишь.
- Ты меня не слушала.
- Еще как слушала!
- Пялишься тут. Кто угодно психанет.
- А что, сестре запрещается смотреть на брата?
- С кровосмесительными намерениями - запрещается. Она послушно
откинулась на сиденье, козырьком приставила ладонь ко лбу, разглядывая
мелькающие по сторонам шоссе серые утесы.
- Ну и местечко.
- Да. Боюсь, до вершины не дотянуть.
- Кому - тебе или мне?
- Прежде всего тебе.
- Еще посмотрим, кто первый сломается.
Арахова оказалась очаровательной цепочкой розовых и красно-коричневых
домишек, горным селеньем, глядящим на Дельфийскую впадину. Расспросы привели
меня в домик у церкви. К нам вышла старуха; за нею в сумраке комнаты
громоздился ткацкий станок с наполовину законченным темно-красным ковром.
Пятиминутная беседа подтвердила то, что и так можно было понять при взгляде
на гору.
Алисон заглянула мне в лицо.
- Что она говорит?
- Говорит, что подъем займет шесть часов. Тяжелый подъем.
- Вот и отлично. Так и в путеводителе написано. К закату как раз
доберемся. - Я окинул взглядом высокий серый склон. Старуха брякнула дверным
крючком. - Что она говорит?
- Наверху есть какая-то хижина, что ли.
- Ну и в чем тогда проблема?
- Она говорит, там очень холодно. - Но верилось в это среди палящего
полдневного зноя с трудом. Алисон подбоченилась.
- Ты обещал приключение. Хочу приключение. Я перевел взгляд со старухи
на Алисон. Та стянула с носа темные очки и приняла бывалый, тертый вид;
конечно, дурачилась, но в глубине ее глаз дрожало недоверие. Если вчера она
догадалась, что я боюсь ночевать с ней в одной комнате, то догадается и о
том, из какого непрочного материала сработана моя добродетель.
Тут старуха окликнула какого-то человека, ведущего в поводу мула. Он
отправлялся к приюту альпинистов за дровами. Алисон могла устроиться на
вьючном седле.
- Спроси, можно мне войти и надеть джинсы?
Отступать было некуда.
40
Тропинка вилась и вилась по скале, и, перевалив через ее вершину, мы
оставили позади предгорья и очутились в высотном поясе Парнаса. Ветер,
по-весеннему холодный, выл над раскинувшимися на две-три мили лугами. Выше
вздымались, смыкались верхушками и пропадали в облаках-барашках угрюмые
ельники и серые устои скал. Алисон спешилась, и мы зашагали по дерну бок о
бок с погонщиком. Ему было около сорока, под перебитым носом буйно кустились
усы; во всем его облике чувствовались добродушие и независимость. Он поведал
нам о тяготах пастушеской жизни: прямое солнце, подсчет поголовья, доение,
хрупкие звезды и пронизывающий ветер, безмерная тишина, нарушаемая лишь
звяканьем ботал, предосторожности против волков и орлов; никаких перемен за
последние шестьсот лет. Я переводил все это Алисон. Она сразу прониклась к
нему симпатией, и между ними, несмотря на языковой барьер, установились
наполовину чувственные, наполовину дружеские отношения.
Он рассказал, что какое-то время работал в Афинах, но "ден ипархи
исихия", там ему не было покоя. Алисон понравилось это слово; "исихия,
исихия", твердила она. Он со смехом поправлял ее произношение; останавливал
и дирижировал ее голосом, словно оркестром. Она задорно поглядывала на меня,
чтобы понять, доволен ли я ее поведением. Лицо мое было непроницаемо; но наш
попутчик, один из тех чудесных греков, что составляют самый непокорный и
притягательный народ сельской Европы, нравился мне, и я рад был, что Алисон
он тоже нравится.
На дальнем краю поляны у родника стояли две каливьи - хижины из грубого
камня. Здесь наши с погонщиком пути расходились. Алисон принялась
лихорадочно рыться в своей красной сумочке и наконец впихнула ему две пачки
фирменных сигарет.
- Исихия, - сказал погонщик. Они с Алисон жали друг Другу руки до тех
пор, пока я не сфотографировал их.
- Исихия, исихия. Скажи ему: я поняла, что он имеет в виду.
- Он знает, что поняла. Этим ты ему и нравишься.
Мы уже вступили в еловый лес.
- Ты, верно, думаешь, что я слишком впечатлительная.
- Да нет. Но одной пачки было достаточно.
- Не было бы. Он заслуживал по меньшей мере двух. Потом она сказала:
- Какое прекрасное слово.
- Бесповоротное.
Мы поднялись выше.
- Послушай.
Мы замерли на каменистой тропе и прислушались; вокруг была только тишь,
исихия, и ветерок в еловых кронах. Она взяла меня за руку, и мы пошли
дальше.
Тропа все поднималась - между деревьев, мимо трепещущих бабочками
полян, через гряды скал, где мы несколько раз сбились с дороги. Чем выше мы
забирались, тем прохладнее становилось, а влажно-белесую гору над нами все
гуще затягивали облака. Переговаривались мы редко, сберегая дыхание. Но
безлюдье, физическое напряжение, необходимость поддерживать ее за локоть,
когда тропа превращалась в бугристую и крутую лестницу - а такое случалось
все чаще, - все это расшатало некую преграду меж нами; и оба мы сразу
приняли эти отношения безгрешного братства.
До приюта мы добрались около шести. Это была покосившаяся постройка без
окон, с бочкообразной крышей и печной трубой, в распадке у самой кромки
леса. Ржавая железная дверь усеяна зазубренными пулевыми отверстиями
- следы стычки с каким-нибудь отрядом коммунистического андарте времен
гражданской войны; внутри - четыре лежанки, стопка вытертых красных одеял,
очаг, лампа, пила и топор, даже пара лыж. Но ощущение было такое, что вот
уже много лет здесь никто не останавливался.
- Может, хватит нам на сегодня? - сказал я. Она не удостоила меня
ответом; просто натянула джемпер.
Облака нависли над нами, стало моросить, а за гребнем скалы ветер сек,
как бывает в Англии в январскую стужу. Потом мы вдруг очутились среди
облаков; в крутящейся дымке видимость снизилась ярдов до тридцати. Я
обернулся к Алисон. Нос у нее покраснел, с виду она очень замерзла. Но
указала на очередной каменистый склон.
Взобравшись на него, мы попали в облачный просвет, и небо, как по
мановению волшебной палочки, стало расчищаться - словно туман и холод были
всего лишь временным испытанием. Облака рассеивались, сквозь них косо
сочилось солнце, и вот уже вверху разверзлись озера безмятежной синевы.
Вскоре мы вышли на прямой солнечный свет. Перед нами лежала широкая,
поросшая травой котловина, окольцованная островерхими скалами и прочерченная
плоеными снежными языками, залегшими по осыпям и расщелинам наиболее
обрывистых склонов. Все было усеяно цветами - гиацинтами, горечавками,
темно-багровыми альпийскими геранями, ярко-желтыми астрами, камнеломками.
Они теснились на каждой приступке, покрывали каждый пятачок дерна. Мы будто
оказались в ином времени года. Алисон бросилась вперед и закружилась,
смеясь, вытянув руки, точно птица, пробующая крыло; снова понеслась - синий
джемпер, синие джинсы - неуклюжими ребяческими прыжками.