- Да, - ответила цыганка. - Это значит быть братом и сестрой; это две
души, которые соприкасаются, не сливаясь; это два перста одной руки.
- А любовь?
- О, любовь! - промолвила она, и голос ее дрогнул, а глаза заблистали. - Любовь - это когда двое едины. Когда мужчина и женщина превращаются в ангела. Это - небо!
Тут лицо уличной плясуньи просияло дивной красотой; Гренгуар был потрясен - ему казалось, что красота Эсмеральды находится в полной гармонии
с почти восточной экзальтированностью ее речи. Розовые невинные уста Эсмеральды чуть заметно улыбались, ясное, непорочное чело, как зеркало от
дыхания, порой затуманивалось какой-то мыслью, а из-под опущенных длинных черных ресниц струился неизъяснимый свет, придававший ее чертам ту
идеальную нежность, которую впоследствии уловил Рафаэль в мистическом
слиянии девственности, материнства и божественности.
- Каким же надо быть, чтобы вам понравиться? - продолжал Гренгуар.
- Надо быть мужчиной.
- А я? - спросил он. - Разве я не мужчина?
- Мужчиной, у которого на голове шлем, в руках шпага, а на сапогах
золотые шпоры.
- Так! - заметил Гренгуар. - Значит, без золотых шпор нет и мужчины.
Вы любите кого-нибудь?
- Любовью?
- Да, любовью.
Она призадумалась, затем сказала с каким-то особым выражением:
- Я скоро это узнаю.
- Отчего же не сегодня вечером? - нежно спросил поэт. - Почему не меня?
Она серьезно взглянула на него.
- Я полюблю только того мужчину, который смеет защитить меня.
Гренгуар покраснел и принял эти слова к сведению. Девушка, очевидно,
намекала на ту слабую помощь, какую он оказал ей два часа тому назад,
когда ей грозила опасность. Теперь ему вспомнился этот случай, полузабытый им среди других его ночных передряг. Он хлопнул себя по лбу:
- Мне следовало бы с этого и начать! Простите мою ужасную рассеянность, мадемуазель. Скажите, каким образом вам удалось вырваться из когтей Квазимодо?
Этот вопрос заставил цыганку вздрогнуть.
- О! Этот страшный горбун! - закрыв лицо руками, воскликнула она и
задрожала, словно ее охватило холодом.
- Он действительно страшен! Но как же вам удалось ускользнуть от него? - настойчиво повторил свой вопрос Гренгуар.
Эсмеральда улыбнулась, вздохнула и промолчала.
- А вы знаете, почему он вас преследовал? - спросил Гренгуар, пытаясь
обходным путем вернуться к интересовавшей его теме.
- Не знаю, - ответила девушка и тут же прибавила - Вы ведь тоже меня
преследовали, а зачем?
- Клянусь честью, я и сам не знаю.
Оба замолчали. Гренгуар царапал своим ножом стол, девушка улыбалась и
пристально глядела на стену, словно что-то видела за ней. Вдруг она едва
слышно запела"
Quando las pintadas aves
Mudas estan у la tierra [32]
Оборвав песню, она принялась ласкать Джали.
- Какая хорошенькая козочка! - сказал Гренгуар.
- Это моя сестричка, - ответила цыганка.
- Почему вас зовут Эсмеральдой [33]? - спросил поэт.
- Не знаю.
- А все же?
Она вынула из-за пазухи маленькую овальную ладанку, висевшую у нее на
шее на цепочке из зерен лаврового дерева и источавшую сильный запах камфары. Ладанка была обтянута зеленым шелком; посредине была нашита зеленая бусинка, похожая на изумруд.
- Может быть, поэтому, - сказала она.
Гренгуар хотел взять ладанку в руки. Эсмеральда отстранилась.
- Не прикасайтесь к ней! Это амулет. Либо вы повредите ему, либо он
вам.
Любопытство поэта разгоралось все сильнее.
- Кто же вам его дал?
Она приложила пальчик к губам и спрятала амулет на груди. Гренгуар
попытался задать ей еще несколько вопросов, но она отвечала неохотно.
- Что означает слово "Эсмеральда"?
- Не знаю, - ответила она.
- На каком это языке?
- Должно быть, на цыганском.
- Я так и думал, - сказал Гренгуар. - Вы родились не во Франции?
- Я ничего об этом не знаю.
- А кто ваши родители?
Вместо ответа она запела на мотив старинной песни:
Отец мой орел,
Мать - орлица.
Плыву без ладьи.
Плыву без челна.
Отец мои орел,
Мать - орлица.
- Так, - сказал Гренгуар. - Сколько же вам было лет, когда вы приехали во Францию?
- Я была совсем малюткой.
- А в Париж?
- В прошлом году. Когда мы входили в Папские ворота, то над нашими
головами пролетела камышовая славка; это было в конце августа; я сказала
себе: "Зима нынче будет суровая".
- Да, так оно и было, - сказал Гренгуар, радуясь тому, что разговор,
наконец, завязался. - Мне все время приходилось дуть на пальцы. Вы, значит, обладаете даром пророчества?
Она снова прибегла к лаконической форме ответа:
- Нет.
- А тот человек, которого вы называете цыганским герцогом, - глава
вашего племени?
- Да.
- А ведь это он сочетал нас браком, - робко заметил поэт.
Она состроила свою обычную гримаску.
- Я даже не знаю, как тебя зовут.
- Сейчас вам скажу! Пьер Гренгуар.
- Я знаю более красивое имя.
- Злюка! - сказал поэт. - Но пусть так, я не буду сердиться. Послушайте, может быть, вы полюбите меня, узнав поближе. Вы так доверчиво
рассказали мне свою историю, что я должен отплатить вам тем же. Итак,
вам уже известно, что мое имя Пьер Гренгуар. Я сын сельского нотариуса
из Гонеса. Двадцать лет назад, во время осады Парижа, отца моего повесили бургундцы, а мать мою зарезали пикардийцы. Таким образом, шести лет я
остался сиротой, и подошвами моим ботинкам служили мостовые Парижа. Сам
не знаю, как мне удалось прожить с шести до шестнадцати лет. Торговка
фруктами давала мне сливу, булочник бросал корочку хлеба; по вечерам я
старался, чтобы меня подобрал на улице ночной дозор: меня отводили в
тюрьму, и там я находил для себя охапку соломы. Однако все это не мешало
мне расти и худеть, как видите. Зимою я грелся на солнышке у подъезда
особняка де Сане, недоумевая, почему костры Иванова дня зажигают летом.
В шестнадцать лет я решил выбрать себе род занятий. Я испробовал все. Я
пошел в солдаты, но оказался недостаточно храбрым. Потом пошел в монахи,
но оказался недостаточно набожным, а кроме того, не умел пить. С горя я
поступил в обучение к плотникам, но оказался слабосильным. Больше всего
мне хотелось стать школьным учителем; правда, грамоте я не знал, но это
меня не смущало. Убедившись через некоторое время, что для всех этих занятий мне чего-то не хватает и что я ни к чему не пригоден, я, следуя
своему влечению, стал сочинять стихи и песни. Это ремесло как раз годится для бродяг, и это все же лучше, чем промышлять грабежом, на что меня
подбивали вороватые парнишки из числа моих приятелей. К счастью, я однажды встретил его преподобие отца Клода Фролло, архидьякона Собора Парижской Богоматери. Он принял во мне участие, и ему я обязан тем, что
стал по-настоящему образованным человеком, знающим латынь, начиная с
книги Цицерона Об обязанностях и кончая Житиями святых, творением отцов
целестинцев. Я кое-что смыслю в схоластике, пиитике, стихосложении и даже в алхимии, этой премудрости из всех премудростей. Я автор той мистерии, которая сегодня с таким успехом и при таком громадном стечении народа была представлена в переполненной большой зале Дворца. Я написал
также труд в шестьсот страниц о страшной комете тысяча четыреста
шестьдесят пятого года, из-за которой один несчастный сошел с ума. На
мою долю выпадали и другие успехи. Будучи сведущ в артиллерийском деле,
я работал над сооружением той огромной бомбарды Жеана Мога, которая, как
вам известно, взорвалась на мосту Шарантон, когда ее хотели испробовать,
и убила двадцать четыре человека зевак. Вы видите, что я для вас неплохая партия. Я знаю множество презабавных штучек, которым могу научить
вашу козочку, - например, передразнивать парижского епископа, этого
проклятого святошу, мельницы которого обдают грязью прохожих на всем
протяжении Мельничного моста. А потом я получу за свою мистерию большие
деньги звонкой монетой, если только мне за нее заплатят. Словом, я весь
к вашим услугам; и я, и мой ум, и мои знания, и моя ученость, я готов
жить с вами так, как вам будет угодно, мадемуазель, - в целомудрии или в
веселии: как муж с женою, если вам так заблагорассудится, или как брат с
сестрой, если вы это предпочтете.
Гренгуар умолк, выжидая, какое впечатление его речь произведет на девушку. Глаза ее были опущены.
- Феб, - промолвила она вполголоса и, обернувшись к поэту, спросила:
- Что означает слово "Феб"?
Гренгуар хоть и не очень хорошо понимал, какое отношение этот вопрос
имел к тому, о чем он говорил, а все же был не прочь блеснуть своей ученостью и, приосанившись, ответил:
- Это латинское слово, оно означает "солнце".
- Солнце!.. - повторила цыганка.
- Так звали прекрасного стрелка, который был богом, - присовокупил
Гренгуар.
- Богом! - повторила она с мечтательным и страстным выражением.
В эту минуту один из ее браслетов расстегнулся и упал. Гренгуар быстро наклонился, чтобы поднять его. Когда он выпрямился, девушка и козочка
уже исчезли. Он услышал, как щелкнула задвижка. Дверца, ведшая, по-видимому, в соседнюю каморку, заперлась изнутри.
"Оставила ли она мне хоть постель?" - подумал наш философ.
Он обошел каморку. Единственной мебелью, пригодной для спанья, был
довольно длинный деревянный ларь; но его крышка была резная, и это заставило Гренгуара, когда он на нем растянулся, испытать ощущение, подобное тому, какое испытал Микромегас, улегшись во всю длину на Альпах.
- Делать нечего, - сказал он, устраиваясь поудобней на этом ложе, - приходится смириться. Однако какая странная брачная ночь! А жаль! В этой
свадьбе с разбитой кружкой было нечто наивное и допотопное, - мне это
понравилось.
КНИГА ТРЕТЬЯ
I. Собор Богоматери
Собор Парижской Богоматери еще и теперь являет собой благородное и
величественное здание. Но каким бы прекрасным собор, дряхлея, ни оставался, нельзя не скорбеть и не возмущаться при" виде бесчисленных разрушений и повреждений, которые и годы и люди нанесли почтенному памятнику
старины, без малейшего уважения к имени Карла Великого, заложившего первый его камень, и к имени Филиппа-Августа, положившего последний.
На челе этого патриарха наших соборов рядом с морщиной неизменно видишь шрам. Тетрил edax, homo edacior [34], что я охотно перевел бы так:
"Время слепо, а человек невежествен".
Если бы у нас с читателем хватило досуга проследить один за другим
все следы разрушения, которые отпечатались на древнем храме, мы бы заметили, что доля времени ничтожна, что наибольший вред нанесли люди, и
главным образом люди искусства. Я вынужден упомянуть о "людях искусства", ибо в течение двух последних столетий к их числу принадлежали
личности, присвоившие себе звание архитекторов.
Прежде всего - чтобы ограничиться наиболее яркими примерами - следует
указать, что вряд ли в истории архитектуры найдется страница прекраснее
той, какою является фасад этого собора, где последовательно и в совокупности предстают перед нами три стрельчатых портала; над ними - зубчатый
карниз, словно расшитый двадцатью восемью королевскими нишами, громадное
центральное окно-розетка с двумя другими окнами, расположенными по бокам, подобно священнику, стоящему между дьяконом и иподьяконом; высокая
изящная аркада галереи с лепными украшениями в форме трилистника, поддерживающая на своих тонких колоннах тяжелую площадку, и, наконец, две
мрачные массивные башни с шиферными навесами. Все эти гармонические части великолепного целого, воздвигнутые одни над другими и образующие пять
гигантских ярусов, спокойно развертывают перед нашими глазами бесконечное разнообразие своих бесчисленных скульптурных, резных и чеканных деталей, в едином мощном порыве сливающихся с безмятежным величием целого.
Это как бы огромная каменная симфония; колоссальное творение и человека
и народа, единое и сложное, подобно Илиаде и Романсеро, которым оно
родственно; чудесный итог соединения всех сил целой эпохи, где из каждого камня брызжет принимающая сотни форм фантазия рабочего, направляемая
гением художника; словом, это творение рук человеческих могуче и преизобильно, подобно творению бога, у которого оно как будто заимствовало
двойственный его характер: разнообразие и вечность.
То, что мы говорим здесь о фасаде, следует отнести и ко всему собору
в целом, а то, что мы говорим о кафедральном соборе Парижа, следует сказать и обо всех христианских церквах средневековья. Все в этом искусстве, возникшем само собою, последовательно и соразмерно. Смерить
один палец ноги гиганта - значит определить размеры всего его тела.
Но возвратимся к этому фасаду в том его виде, в каком он нам представляется, когда мы благоговейно созерцаем суровый и мощный собор, который, по словам его летописцев, наводит страх - quae mole sua terrorem
incutit spectantibus. [35]
Ныне в его фасаде недостает трех важных частей: прежде всего крыльца
с одиннадцатью ступенями, приподнимавшего его над землей; затем нижнего
ряда статуй, занимавших ниши трех порталов; и, наконец, верхнего ряда
изваяний, некогда украшавших галерею первого яруса и изображавших двадцать восемь древних королей Франции, начиная с Хильдеберта и кончая Филиппом-Августом, с державою в руке.
Время, медленно и неудержимо поднимая уровень почвы Сите, заставило
исчезнуть лестницу. Но, дав поглотить все растущему приливу парижской
мостовой одну за другой эти одиннадцать ступеней, усиливавших впечатление величавой высоты здания, оно вернуло собору, быть может, больше, нежели отняло: оно придало его фасаду темный колорит веков, который претворяет преклонный возраст памятника в эпоху наивысшего расцвета его красоты.
Но кто низвергнул оба ряда статуй? Кто опустошил ниши? Кто вырубил
посреди центрального портала новую незаконную стрельчатую арку? Кто отважился поместить туда безвкусную, тяжелую резную дверь в стиле Людовика
XV рядом с арабесками Бискорнета?.. Люди, архитекторы, художники наших
дней.
А внутри храма кто низверг исполинскую статую святого Христофора,
столь же прославленную среди статуй, как большая зала Дворца правосудия
среди других зал, как шпиц Страсбургского собора среди колоколен? Кто
грубо изгнал из храма множество статуй, которые населяли промежутки между колоннами нефа и хоров, - статуи коленопреклоненные, стоявшие во весь
рост, конные, статуи мужчин, женщин, детей, королей, епископов, воинов,
каменные, мраморные, золотые, серебряные, медные, даже восковые?.. Уж
никак не время.
А кто подменил древний готический алтарь, пышно уставленный раками и
ковчежцами, тяжелым каменным саркофагом, украшенным головами херувимов и
облаками, похожим на попавший сюда архитектурный образчик церкви
Валь-де-Грас или Дома инвалидов? Кто так нелепо вделал в плиты карловингского пола, работы Эркандуса, этот тяжелый каменный анахронизм? Не
Людовик ли XIV, исполнивший желание Людовика XIII?
Кто заменил холодным белым стеклом цветные витражи, притягивавшие
восхищенный взор наших предков то к розетке главного портала, то к
стрельчатым окнам алтаря? И что сказал бы какой-нибудь причетник XIV века, увидев эту чудовищную желтую замазку, которой наши вандалы-архиепископы запачкали собор? Он вспомнил бы, что именно этой краской палач отмечал дома осужденных законом, он вспомнил бы отель Пти-Бурбон, в ознаменование измены коннетабля также вымазанный той самой желтой краской,
которая, по словам Соваля, была "столь крепкой и доброкачественной, что
еще более ста лет сохраняла свою свежесть". Причетник решил бы, что святой храм осквернен, и в ужасе бежал бы.
А если мы, минуя неисчислимое множество мелких проявлений варварства,
поднимемся на самый верх собора, то спросим себя: что сталось с очаровательной колоколенкой, опиравшейся на точку пересечения свода, столь же
хрупкой и столь же смелой, как и ее сосед, шпиц Сент-Шапель (тоже снесенный)? Стройная, остроконечная, звонкая, ажурная, она, далеко опережая
башни, так легко вонзалась в ясное небо! Один архитектор (1787), обладавший непогрешимым вкусом, ампутировал ее, а чтобы скрыть рану, счел
вполне достаточным наложить на нее свинцовый пластырь, напоминающий
крышку котла.
Таково было отношение к дивным произведениям искусства средневековья
почти всюду, особенно во Франции. На его руинах можно различить три вида
более или менее глубоких повреждений: прежде всего бросаются в глаза те
из них, что нанесла рука времени, там и сям неприметно выщербив и покрыв
ржавчиной поверхность зданий; затем на них беспорядочно ринулись полчища
политических и религиозных смут, - слепых и яростных по своей природе,
которые растерзали роскошный скульптурный и резной наряд соборов, выбили
розетки, разорвали ожерелья из арабесок и статуэток, уничтожили изваяния
- одни за то, что те были в митрах, другие за то, что их головы венчали
короны; довершили разрушения моды, все более вычурные и нелепые, сменявшие одна другую при неизбежном упадке зодчества, после анархических, но
великолепных отклонений эпохи Возрождения.
Моды нанесли больше вреда, чем революции. Они врезались в самую плоть
средневекового искусства, они посягнули на самый его остов, они обкорнали, искромсали, разрушили, убили в здании его форму и символ, его смысл
и красоту. Не довольствуясь этим, моды осмелились переделать его заново,
на что все же не притязали ни время, ни революции. Считая себя непогрешимыми в понимании "хорошего вкуса", они бесстыдно разукрасили язвы памятника готической архитектуры своими жалкими недолговечными побрякушками, мраморными лентами, металлическими помпонами, медальонами, завитками, ободками, драпировками, гирляндами, бахромой, каменными языками пламени, бронзовыми облаками, дородными амурами и пухлыми херувимами, которые, подобно настоящей проказе, начинают пожирать прекрасный лик искусства еще в молельне Екатерины Медичи, а два века спустя заставляют
это измученное и манерное искусство окончательно угаснуть в будуаре Дюбарри.
Итак, повторим вкратце то, на что мы указывали выше: троякого рода
повреждения искажают облик готического зодчества. Морщины и наросты на
поверхности - дело времени. Следы грубого насилия, выбоины, проломы - дело революций, начиная с Лютера и кончая Мирабо. Увечья, ампутации, изменения в самом костяке здания, так называемые "реставрации" - дело варварской работы подражавших грекам и римлянам ученых мастеров, жалких
последователей Витрувия и Виньоля. Так великолепное искусство, созданное
вандалами, было убито академиками. К векам, к революциям, разрушавшим по
крайней мере беспристрастно и величаво, присоединилась туча присяжных
зодчих, ученых, признанных, дипломированных, разрушавших сознательно и с
разборчивостью дурного вкуса, подменяя, к вящей славе Парфенона, кружева
готики листьями цикория времен Людовика XV. Так осел лягает умирающего
льва. Так засыхающий дуб точат, сверлят, гложут гусеницы.
Как далеко то время, когда Робер Сеналис, сравнивая Собор Парижской
Богоматери с знаменитым храмом Дианы в Эфесе, "столь прославленным язычниками" и обессмертившим Герострата, находил галльский собор великолепней по длине, ширине, высоте и устройству"! [36]
Собор Парижской Богоматери не может быть, впрочем, назван законченным, цельным, имеющим определенный характер памятником. Это уже не храм
романского стиля, но это еще и не вполне готический храм. Это здание
промежуточного типа. В отличие от Турнюсского аббатства Собор Парижской
Богоматери лишен суровой, мощной ширины фасада, круглого и широкого свода, леденящей наготы, величавой простоты надстроек, основанием которых
является круглая арка, тора.)
Он не похож и на собор в Бурже - великолепное, легкое, многообразное,
пышное, все ощетинившееся остриями стрелок произведение готики. Нельзя
причислить собор и к древней семье мрачных, таинственных, приземистых и
как бы придавленных полукруглыми сводами церквей, напоминающих египетские храмы, за исключением их кровли, сплошь эмблематических, жреческих,
символических, орнаменты которых больше обременены ромбами и зигзагами,
нежели цветами, больше цветами, нежели животными, больше животными, нежели людьми; являющихся творениями скорее епископов, чем зодчих; служивших примером первого превращения того искусства, насквозь проникнутого
теократическим и военным духом, которое брало свое начало в Восточной
Римской империи и дожило до времен Вильгельма Завоевателя. Нельзя также
отнести наш собор и к другой семье церквей, высоких, воздушных, с изобилием витражей, смелых по рисунку; общинных и гражданских, как символы
политики, свободных, прихотливых и необузданных, как творения искусства;
служивших примером второго превращения зодчества, уже не эмблематического и жреческого, но художественного, прогрессивного и народного, начинающегося после крестовых походов и заканчивающегося в царствование Людовика XI. Таким образом. Собор Парижской Богоматери - не чисто романского
происхождения, как первые, и не чисто арабского, как вторые.
Это здание переходного периода. Не успел саксонский зодчий воздвигнуть первые столбы нефа, как стрельчатый свод, вынесенный из крестовых
походов, победоносно лег на широкие романские капители, предназначенные
поддерживать лишь полукруглый свод. Нераздельно властвуя с той поры,
стрельчатый свод определяет формы всею собора в целом. Непритязательный
и скромный вначале, этот свод разворачивается, увеличивается, но еще
сдерживает себя, не дерзая устремиться остриями своих стрел и высоких
арок в небеса, как он сделал это впоследствии в стольких дивных соборах.
Его словно стесняет соседство тяжелых романских столбов.
Однако изучение этих зданий переходного периода от романского стиля к
готическому столь же важно, как и изучение образцов чистого стиля. Они
выражают собою тот оттенок в искусстве, который без них был бы для нас
утрачен. Это - прививка стрельчатого свода к полукруглому.
Собор Парижской Богоматери как раз и является примечательным образцом
подобной разновидности. Каждая сторона, каждый камень почтенного памятника - это не только страница истории Франции, но и истории науки и искусства. Укажем здесь лишь на главные его особенности. В то время как
малые Красные врата по своему изяществу почти достигают предела утонченности готического зодчества XV столетия, столбы нефа по объему и тяжести
напоминают еще здание аббатства Сен-Жермен-де-Пре времен каролингов,
словно между временем сооружения врат и столбов лег промежуток в
шестьсот лет. Все, даже герметики, находили в символических украшениях
главного портала достаточно полный обзор своей науки, совершенным выражением которой являлась церковь СенЖак-де-ла-Бушри. Таким образом, романское аббатство, философическая церковь, готическое искусство, искусство саксонское, тяжелые круглые столбы времен Григория VII, символика герметиков, где Никола Фламель предшествовал Лютеру, единовластие папы, раскол церкви, аббатство Сен-Жермен-де-Пре, и Сен-Жак-дела-Бушри - все расплавилось, смешалось, слилось в Соборе Парижской Богоматери. Эта
главная церковь, церковь-прародительница, является среди древних церквей
Парижа чем-то вроде химеры: у нее голова одной церкви, конечности другой, торс третьей и чтото общее со всеми.
Повторяем: эти постройки смешанного стиля представляют немалый интерес и для художника, и для любителя древностей, и для историка. Подобно
следам циклопических построек, пирамидам Египта и гигантским индусским
пагодам, они дают почувствовать, насколько первобытно искусство зодчества; они служат наглядным доказательством того, что крупнейшие памятники
прошлого - это не столько творения отдельной личности, сколько целого
общества; это скорее следствие творческих усилий народа, чем яркая
вспышка гения, это осадочный пласт, оставляемый после себя нацией; наслоения, отложенные веками, гуща, оставшаяся в результате последовательного испарения человеческого общества; словом, это своего рода органическая формация. Каждая волна времени оставляет на памятнике свой намыв, каждое поколение - свой слой, каждая личность добавляет свой камень. Так поступают бобры, так поступают пчелы, так поступают и люди.
Величайший символ зодчества, Вавилон, представлял собою улей.
Великие здания, как и высокие горы - творения веков. Часто форма искусства успела уже измениться, а они все еще не закончены, pendent opera
interrupta [37] тогда они спокойно принимают то направление, которое
избрало искусство. Новое искусство берется за памятник в том виде, в каком его находит, отражается в нем, уподобляет его себе, продолжает согласно своей фантазии и, если может, заканчивает его. Это совершается
спокойно, без усилий, без противодействия, следуя естественному,
бесстрастному закону. Это черенок, который привился, это сок, который
бродит, это растение, которое принялось. Поистине в этих последовательных спайках различных искусств на различной высоте одного и того же
здания заключается материал для многих объемистых томов, а нередко и сама всемирная история человечества. Художник, личность, человек исчезают
в этих огромных массах, не оставляя после себя имени творца; человеческий ум находит в них свое выражение и свой общий итог. Здесь время - зодчий, а народ - каменщик.
Рассматривая лишь европейское, христианское зодчество, этого младшего
брата огромных каменных кладок Востока, мы видим пред собой исполинское
образование, разделенное на три резко отличных друг от друга пояса: пояс
романский [38], пояс готический и пояс Возрождения, который мы охотно
назовем греко-римским. Романский пласт, наиболее древний и глубокий,
представлен полукруглым сводом, который вновь появляется перед нами в
верхнем новом пласте эпохи Возрождения, поддерживаемый греческой колонной. Между ними лежит пласт стрельчатого свода. Здания, относящиеся
только к одному из этих трех наслоений, совершенно отличны от других,
закончены и едины. Таковы, например, аббатство Жюмьеж, Реймский собор,
церковь Креста господня в Орлеане. Но эти три пояса, как цвета в солнечном спектре, соединяются и сливаются по краям. Отсюда возникли памятники
смешанного стиля, здания различных оттенков переходного периода. Среди
них можно встретить памятник романский по своему основанию, готический - по средней части, греко-римский - по куполу. Это объясняется тем, что он
строился шестьсот лет. Впрочем, подобная разновидность встречается редко. Образчиком такого здания служит главная башня замка Этамп. Чаще других встречаются памятники двух формаций. Таков Собор Парижской Богоматери - здание со стрельчатым сводом, которое первыми своими столбами внедряется в тот же романский слой, куда погружены и портал Сен-Дени и неф
церкви Сен-Кермен-деПре. Такова прелестная полуготическая зала капитула
Бошервиля, до половины охваченная романским пластом. Таков кафедральный
собор в Руане, который был бы целиком готическим, если бы острие его
центрального шпиля не уходило в эпоху Возрождения. [39]
Впрочем, все эти оттенки и различия касаются лишь внешнего вида здания. Искусство меняет здесь только оболочку. Самое же устройство христианского храма остается незыблемым. Внутренний остов его все тот же, все
то же последовательное расположение частей. Какой бы скульптурой и
резьбой ни была изукрашена оболочка храма, под нею всегда находишь, хотя
бы в зачаточном, начальном состоянии, римскую базилику. Она располагается на земле по непреложному закону. Это все те же два нефа, пересекающихся в виде креста, верхний конец которого, закругленный куполом, образует хоры; это все те же постоянные приделы для крестных ходов внутри
храма или для часовен - нечто вроде боковых проходов, с которыми центральный неф сообщается через промежутки между колоннами. На этой постоянной основе бесконечно варьируется число часовен, порталов, колоколен,
шпилей, следуя за фантазией века, народа и искусства. Предусмотрев богослужебный чин и обеспечив его соблюдение, зодчество в остальном поступает, как ему вздумается. Изваяния, витражи, розетки, арабески, резные украшения, капители, барельефы - все это сочетает оно по своему вкусу и по
своим правилам. Отсюда проистекает изумительное внешнее разнообразие подобного рода зданий, в основе которых заключено столько порядка и
единства. Ствол дерева неизменен, листва прихотлива.
II. Париж с птичьего полета
Мы попытались восстановить перед читателями дивный Собор Парижской
Богоматери. Мы в общих чертах указали на те красоты, которыми он отличался в XV веке и которых ныне ему недостает, но мы опустили главное, а
именно - картину Парижа, открывавшуюся с высоты его башен.
Когда после долгого восхождения ощупью по темной спирали лестницы,
вертикально пронзающей массивные стены колоколен, вы внезапно вырывались
на одну из высоких, полных воздуха и света террас, перед вами развертывалась великолепная панорама. То было зрелище sill generis [40], о котором могут составить себе понятие лишь те из читателей, кому посчастливилось видеть какой-нибудь из еще сохранившихся кое-где готических городов
во всей его целостности, завершенности и сохранности, как, например,
Нюрнберг в Баварии, Витториа в Испании, или хотя бы самые малые образцы
таких городов, лишь бы они хорошо сохранились вроде Витре в Бретани или
Нордгаузена в Пруссии.
Париж триста пятьдесят лет тому назад, Париж XV столетия был уже городом-гигантом. Мы, парижане, заблуждаемся относительно позднейшего увеличения площади, занимаемой Парижем. Со времен Людовика XI Париж вырос
немногим более чем на одну треть и, несомненно, гораздо больше проиграл
в красоте, чем выиграл в размере.
Как известно, Париж возник на древнем острове Сите, имеющем форму колыбели. Плоский песчаный берег этого острова был его первой границей, а
Сена - первым рвом. В течение нескольких веков Париж существовал как
остров с двумя мостами - одним на севере, другим на юге, и с двумя мостовыми башнями, служившими воротами и крепостями: Гран-Шатле на правом
берегу и Пти-Шатле - на левом.
Позже, начиная со времен первой королевской династии, Париж, стесненный на своем острове, не находя возможности развернуться на нем, перекинулся через реку. Первая ограда крепостных стен и башен врезалась в поля
по обе стороны Сены за Гран-Шатле и Пти-Шатле. От этой древней ограды
еще в прошлом столетии оставались кое-какие следы, но ныне от нее сохранилось лишь воспоминание, лишь несколько легенд да ворота Боде, или Бодуайе, Porta Bagauda Мало-помалу поток домов, беспрестанно выталкиваемый
из сердца города, перехлестнул через ограду, источил, разрушил и стер
ее. Филипп-Август воздвигает ему новую плотину. Он со всех сторон заковывает Париж в цепь толстых башен, высоких и прочных. В течение целого
столетия дома жмутся друг к другу, скопляются и, словно вода в водоеме,
все выше поднимают свой уровень в этом бассейне. Они растут в глубь дворов, громоздят этажи на этажи, карабкаются друг на друга, подобно сжатой
жидкости, устремляются вверх, и только тот из них дышал свободно, кому
удавалось поднять голову выше соседа. Улицы углубляются и суживаются;
площади застраиваются и исчезают. Наконец дома перескакивают через ограду Филиппа-Августа и весело, вольно, вкривь и вкось, как вырвавшиеся на
свободу узники, рассыпаются по равнине. Они выкраивают в полях сады,
устраиваются со всеми удобствами.
Начиная с 1367 года город до того разлился по предместьям, что для
него потребовалась новая ограда, особенно на правом берегу. Ее возвел
Карл V. Но такой город, как Париж, растет непрерывно. Только такие города и превращаются в столицы. Это воронки, куда ведут все географические,
политические, моральные и умственные стоки страны, куда направлены все
естественные склонности целого народа; это, так сказать, кладези цивилизации и в то же время каналы, куда, капля за каплей, век за веком, без
конца просачиваются и где скапливаются торговля, промышленность, образование, население, - все, что плодоносно, все, что живительно, все, что
составляет душу нации. Ограда Карла V разделила судьбу ограды Филиппа-Августа. С конца XV столетия дома перемахнули и через это препятствие, предместья устремились дальше. В XVI столетии эта ограда как
бы все больше и больше подается назад в старый город, - до того разросся
за нею новый. Таким образом, уже в XV веке, на котором мы и остановимся,
Париж успел стереть три концентрических круга стен, зародышем которых во
времена Юлиана Отступника были Гран-Шатле и Пти-Шатле.
Могучий город разорвал один за другим четыре пояса стен, - так дитя
прорывает одежды, из которых оно выросло. При Людовике XI среди этого
моря домов торчали кое-где группы полуразвалившихся башен, оставшиеся от
древних оград, подобно остроконечным вершинам холмов во время наводнения, подобно островам старого Парижа, затопленным приливом нового города.
С тех пор, как это ни грустно, Париж вновь преобразился; но он преодолел всего только одну ограду, ограду Людовика XV, эту жалкую стену из
грязи и мусора, достойную короля, построившего ее, и поэта, ее воспевшего.
В застенке стен Париж стенает.
В XV столетии Париж был разделен на три города, резко отличавшихся
друг от друга, независимых, обладавших каждый своей физиономией, своим
специальным назначением, своими нравами, обычаями, привилегиями, своей
историей: Сите, Университет и Город. Сите, расположенный на острове, самый древний из них и самый незначительный по размерам, был матерью двух
других городов, напоминая собою - да простится нам это сравнение - старушонку между двумя стройными красавицами-дочерьми. Университет занимал
левый берег Сены, от башни Турнель до Нельской башни. В современном Париже этим местам соответствуют: одному - Винный рынок, другому - Монетный двор. Ограда его довольно широким полукругом вдалась в поле, на котором некогда Юлиан Отступник воздвиг свои термы. В ней находился и холм
святой Женевьевы. Высшей точкой этой каменной дуги были Папские ворота,
почти на том самом месте, где ныне расположен Пантеон. Город, самая обширная из трех частей Парижа, занимал правый берег Сены. Его набережная,
обрывавшаяся, вернее, прерывавшаяся в нескольких местах, тянулась вдоль
Сены, от башни Бильи до башни Буа, то есть от того места, где расположены теперь Провиантские склады, и до Тюильри. Эти четыре точки, в которых
Сена перерезала ограду столицы, оставляя налево Турнель и Нельскую башню, а направо - башню Бильи и башню Буа, известны главным образом под
именем "Четырех парижских башен". Город вдавался в поля еще дальше, чем
Университет. Высшей точкой его ограды (возведенной Карлом V) были ворота
Сен-Дени и Сен-Мартен, местоположение которых не изменилось до сих пор.
Как мы уже сказали, каждая из этих трех больших частей Парижа сама по
себе являлась городом, но городом слишком узкого назначения, чтобы быть
вполне законченным и обходиться без двух других. Поэтому и облик каждого
из этих трех городов был совершенно своеобразен. В Сите преобладали
церкви, в Городе - дворцы, в Университете - учебные заведения. Не касаясь второстепенных особенностей древнего Парижа и прихотливых законов
дорожного ведомства, отметим в общих чертах, основываясь лишь на примерах согласованности и однородности в этом хаосе городских судебных ведомств, что юридическая власть на острове принадлежала епископу, на правом берегу - торговому старшине, на левом - ректору. Верховная же власть
над всеми принадлежала парижскому прево, то есть чиновнику королевскому,
а не муниципальному. В Сите находился Собор Парижской Богоматери, в Городе - Лувр и Ратуша, в Университете - Сорбонна. В Городе помещался
Центральный рынок, в Сите - госпиталь Отель-Дье, в Университете - Пре-о-Клер. Проступки, совершаемые школярами на левом берегу, разбирались на острове во Дворце правосудия и карались на правом берегу, в Монфоконе, если только в дело не вмешивался ректор, знавший, что Университет - сила, а король слаб: школяры обладали привилегией быть повешенными
у себя. (Заметим мимоходом, что большая часть этих привилегий - среди
них встречались и более важные - была отторгнута у королевской власти
путем бунтов и мятежей. Таков, впрочем, стародавний обычай: король тогда
лишь уступает, когда народ вырывает. Есть старинная грамота, где очень
наивно сказано по поводу верности подданных: Cluibui iidelitas in reges,
quae lamen aliquoties seditiombus inierrupla, multa peperit privilegia.
[41])
В XV столетии Сена омывала пять островов, расположенных внутри парижской ограды: Волчий остров, где в те времена росли деревья, а ныне
продают дрова; остров Коровий и остров Богоматери - оба пустынные, если
не считать двух-трех лачуг, и оба представлявшие собой ленные владения
парижского епископа (в XVII столетии оба эти острова соединили, застроили и назвали островом святого Людовика); затем следовали Сите и примыкавший к нему островок Коровий перевоз, впоследствии исчезнувший под насыпью Нового моста. В Сите в то время было пять мостов: три с правой
стороны - каменные мосты Богоматери и Менял и деревянный Мельничий мост;
два с левой стороны - каменный Малый мост и деревянный Сен-Мишель; все
они были застроены домами. Университет имел шесть ворот, построенных Филиппом-Августом; это были, начиная с башни Турнель, ворота Сен-Виктор,
ворота Борделль, Папские, ворота СенЖак, Сен-Мишель и Сен-Жермен. Город
имел также шесть ворот, построенных Карлом V; это были, начиная от башни
Бильи, ворота Сент-Антуан, ворота Тампль, Сен-Мартен, Сен-Дени, ворота
Монмартр, ворота Сент-Оноре. Все эти ворота были крепки и, что нисколько
не мешало их прочности, красивы. Воды, поступавшие из Сены в широкий и
глубокий ров, где во время зимнего половодья образовывалось сильное течение, омывали подножие городских стен вокруг всего Парижа. На ночь ворота запирались, реку на обоих концах города заграждали толстыми железными цепями, и Париж спал спокойно.
С высоты птичьего полета эти три части - Сите, Университет и Город - представляли собою, каждая в отдельности, густую сеть причудливо перепутанных улиц. Тем не менее с первого взгляда становилось ясно, что эти
три отдельные части города составляют одно целое. Можно было сразу разглядеть две длинные параллельные улицы, тянувшиеся беспрерывно, без поворотов, почти по прямой линии; спускаясь перпендикулярно к Сене и пересекая все три города из конца в конец, с юга на север, они соединяли, связывали, смешивали их и, неустанно переливая людские волны из ограды одного города в ограду другого, превращали три города в один. Первая из
этих улиц вела от ворот Сен-Жак к воротам Сен-Мартен; в Университете она
называлась улицею Сен-Жак, в Сите - Еврейским кварталом, а в Городе - улицею Сен-Мартен; она дважды перебрасывалась через реку мостами Богоматери и Малым. Вторая называлась улицею Подъемного моста - на левом берегу, Бочарной улицею - на острове, улицею Сен-Дени - на правом берегу,
мостом Сен-Мишель - на одном рукаве Сены, мостом Менял - на другом, и
тянулась от ворот Сен-Мишель в Университете до ворот Сен-Дени в Городе.
Словом, под всеми этими различными названиями скрывались все те же две
улицы, улицы-матери, улицы-прародительницы, две артерии Парижа. Все остальные вены этого тройного города либо питались от них, либо в них вливались.
Независимо от этих двух главных поперечных улиц, прорезавших Париж из
края в край, во всю его ширину, и общих для всей столицы, Город и Университет, каждый в отдельности, имели свою собственную главную улицу,
которая тянулась параллельно Сене и пересекала под прямым углом обе "артериальные" улицы. Таким образом, в Городе от ворот Сент-Антуан можно
было по прямой линии спуститься к воротам Сент-Оноре, а в Университете - от ворот СенВиктор к воротам Сен-Жермен. Эти две большие дороги, скрещиваясь с двумя упомянутыми выше, представляли собою ту основу, на которой
покоилась всюду одинаково узловатая и густая, подобно лабиринту, сеть
парижских улиц. Пристально вглядываясь в сливающийся рисунок этой сети,
можно было различить, кроме того, как бы два пучка, расширяющихся один в
сторону Университета, другой - в сторону Города; две связки больших
улиц, которые шли, разветвляясь, от мостов к воротам.
Кое-что от этого геометрального плана сохранилось и доныне.
Какой же вид представлял город в целом с высоты башен Собора Парижской Богоматери в 1482 году? Вот об этом-то мы и попытаемся рассказать.
Запыхавшийся зритель, взобравшийся на самый верх собора, прежде всего
был бы ослеплен зрелищем расстилавшихся внизу крыш, труб, улиц, мостов,
площадей, шпилей, колоколен. Его взору одновременно представились бы:
резной щипец, остроконечная кровля, башенка, повисшая на углу стены, каменная пирамида XI века, шиферный обелиск XV века, круглая гладкая башня
замка, четырехугольная узорчатая колокольня церкви - и большое и малое,
и массивное и воздушное. Его взор долго блуждал бы, проникая в глубины
этого лабиринта, где все было отмечено своеобразием, гениальностью, целесообразностью и красотой; все было порождением искусства, начиная с
самого маленького домика с расписным и лепным фасадом, наружными деревянными креплениями, с низкой аркой двери, с нависшими над ним верхними
этажами и кончая величественным Лувром, окруженным в те времена колоннадой башен. Назовем главные массивы зданий, которые вы прежде всего различите, освоившись в этом хаосе строений.
Прежде всего Сите. "Остров Сите, - говорит Соваль, у которого среди
пустословия временами встречаются удачные выражения, - напоминает громадное судно, завязшее в тине и отнесенное ближе к середине Сены". Мы
уже объясняли, что в XV столетии это "судно" было пришвартовано к обоим
берегам реки пятью мостами. Эта форма острова, напоминающая корабль, поразила также и составителей геральдических книг. По словам Фавена и
Паскье, только благодаря этому сходству, а вовсе не вследствие осады
норманнов, на древнем гербе Парижа изображено судно. Для человека, умеющего в нем разбираться, герб - алгебра, герб - язык. Вся история второй
половины средних веков запечатлена в геральдике, подобно тому, как история первой их половины выражена в символике романских церквей. Это иероглифы феодализма, заменившие иероглифы теократии.
Итак, первое, что бросалось в глаза, был остров Сите, обращенный кормою на восток, а носом на запад. Став лицом к носу корабля, вы различали
перед собою рой старых кровель, над которыми круглилась широкая свинцовая крыша Сент-Шапель, похожая на спину слона, отягощенного своей башенкой. Но здесь этой башенкой был самый дерзновенный, самый отточенный,
самый филигранный, самый прозрачный шпиль, сквозь кружевной конус которого когда-либо просвечивало небо. Перед Собором Парижской Богоматери со
стороны паперти расстилалась великолепная площадь, застроенная старинными домами, с вливающимися в нее тремя улицами. Южную сторону этой площади осенял весь изборожденный морщинами, угрюмый фасад госпиталя
Отель-Дье с его словно покрытой волдырями и бородавками кровлей. Далее
направо, налево, к востоку, к западу в этом сравнительно тесном пространстве Сите вздымались колокольни двадцати одной церкви разных эпох,
разнообразных стилей, всевозможных размеров, от приземистой, источенной
червями романской колоколенки Сен-Дени-дю-Па, career Glaucini, и до тонких игл церквей Сен-Пьероо-Беф и Сен-Ландри. Позади Собора Парижской Богоматери на севере раскинулся монастырь с его готическими галереями; на
юге - полуроманский епископский дворец; на востоке - пустынный мыс Терен. В этом нагромождении домов можно было узнать по высоким каменным
ажурным навесам, украшавшим в ту эпоху все, даже слуховые окна дворцов,
особняк, поднесенный городом в дар Ювеналу Дезюрсен при Карле VI; чуть
подальше - просмоленные балаганы рынка Палюс; еще дальше - новые хоры
старой церкви Сен-Жермен, удлиненные в 1458 году за счет улицы Фев; а
еще дальше - то кишащий народом перекресток, то воздвигнутый на углу
улицы вращающийся позорный столб, то остаток прекрасной мостовой Филиппа-Августа - великолепно вымощенную посреди улицы дорожку для всадников,
так неудачно замененную в XVI веке жалкой булыжной мостовой, именовавшейся "Мостовою Лиги", то пустынный внутренний дворик с одной из тех
сквозных башенок, которые пристраивались к дому для внутренней винтовой
лестницы, как это было принято в XV веке, и образец которых еще и теперь
можно встретить на улице Бурдоне. Наконец вправо от Сент-Шапель, к западу, на самом берегу реки, разместилась группа башен Дворца правосудия.
Высокие деревья королевских садов, разбитых на западной оконечности Сите, застилали от взора островок Коровьего перевоза. Что касается воды,
то с башен Собора Парижской Богоматери ее почти не было видно ни с той,
ни с другой стороны: Сена скрывалась под мостами, а мосты под домами.
И если вы, минуя эти мосты, застроенные домами с зелеными кровлями,
скоро заплесневевшими от водяных испарений, обращали взор влево, к Университету, то прежде всего вас поражал большой приземистый сноп башен
Пти-Шатле, разверстые ворота которого, казалось, поглощали конец Малого
моста; если же ваш взгляд устремлялся вдоль берега с востока на запад,
от башни Турнель до Нельской, то перед вами длинной вереницей бежали
здания с резными балками, с цветными оконными стеклами, с нависшими друг
над другом этажами - нескончаемая ломаная линия островерхих кровель, то
и дело перегрызаемая пастью какой-нибудь улицы, обрываемая фасадом или
углом какого-нибудь большого особняка, непринужденно раскинувшегося своими дворами и садами, крылами и корпусами среди сборища теснящихся, жмущихся друг к другу домов, подобно знатному барину среди деревенщины.
Таких особняков на набережной было пять или шесть, от особняка де Лорен, разделившего с бернардинцами большое огороженное пространство по
соседству с Турнель, и до особняка Нель, главная башня которого была рубежом Парижа, а остроконечные кровли три месяца в году прорезали своими
черными треугольниками багряный диск заходящего солнца.
На этом берегу Сены было меньше торговых заведений, чем на противоположном; здесь больше толпились и шумели школяры, нежели ремесленники, и
в сущности набережной в настоящем смысле этого слова служило лишь пространство от моста Сен-Мишель до Нельской башни. Остальная часть берега
Сены была либо оголенной песчаной полосой, как по ту сторону владения
бернардинцев, либо скопищем домов, подступавших к самой воде, между двумя мостами. Здесь постоянно слышался оглушительный гвалт прачек; с утра
до вечера они кричали, болтали и пели вдоль всего побережья и звучно колотили вальками как и в наши дни. Это был веселый уголок Парижа.
Университетская сторона казалась сплошной глыбой. Это была однородная
и плотная масса. Частые остроугольные, сросшиеся, почти одинаковые по
форме кровли казались с высоты кристаллами одного и того же вещества.
Прихотливо извивавшийся ров улиц разрезал почти на пропорциональные ломти этот пирог домов. Отовсюду видны были сорок два коллежа Университетской стороны, расположенные довольно равномерно. Разнообразные и забавные
коньки крыш всех этих прекрасных зданий были произведением того же самого искусства, что и скромные кровли, над которыми они возвышались; в
сущности они были не чем иным, как возведением в квадрат или в куб той
же геометрической фигуры. Они усложняли целое, не нарушая его единства;
дополняли, не обременяя его. Геометрия - та же гармония. Над живописными
чердаками левого берега торжественно возвышались прекрасные особняки:
ныне исчезнувшие Неверское подворье. Римское подворье, Реймское подворье
и особняк Клюни, существующий еще и сейчас на радость художникам, хотя и
без башни, которой его так безрассудно лишили несколько лет назад. Здание романского стиля, с прекрасными сводчатыми арками, возле Клюни - это
термы Юлиана. Здесь было также множество аббатств более смиренной красоты, более суровой величавости, но не менее прекрасных и не менее обширных Из них прежде всего останавливали внимание: Бернардинское аббатство
с тремя колокольнями; монастырь святой Женевьевы, уцелевшая четырехугольная башня которого заставляет горько пожалеть об остальном; Сорбонна, полушкола, полумонастырь, от которого сохранился еще изумительный
неф; красивый квадратной формы монастырь матюринцев; его сосед, монастырь бенедиктинцев, в ограду которого за время, протекшее между седьмым
и восьмым изданием этой книги, на скорую руку успели втиснуть театр,
Кордельерское аббатство с тремя громадными высящимися рядом пиньонами;
Августинское аббатство, изящная стрелка которого поднималась на западной
стороне этой части Парижа, вслед за Нельской башней. В ряду этих монументальных зданий коллежи, являющиеся, собственно говоря, соединительным
звеном между монастырем и миром, по суровости, исполненной изящества, по
скульптуре, менее воздушной, чем у дворцов, и архитектуре, менее строгой, чем у монастырей, занимали среднее место между особняками и аббатствами. К сожалению, теперь почти ничего не сохранилось от этих памятников старины, в которых готическое искусство с такой точностью перемежало пышность и умеренность. Над всем господствовали церкви (они были
многочисленны и великолепны в Университете и также являли собою все эпохи зодчества, начиная с полукруглых сводов Сен-Жюльена и кончая
стрельчатыми арками СенСеверина); как еще один гармонический аккорд, добавленный к ходу созвучий, они то и дело прорывали сложный узор пиньонов
резными шпилями, сквозными колокольнями, тонкими иглами, линии которых
были великолепным и увеличенным повторением остроугольной формы кровель.