Еще нужно было бы коснуться одной стороны деревенской жизни, столь модной сейчас темы – секса, половых отношений. Однозначными эти отношения назвать нельзя: все зависело от местности и местных традиций. На Севере, особенно у старообрядцев, девушкам, «потерявшим девичью честь», парни мазали дегтем ворота, и это накладывало пятно на всю семью, на всех женщин и девушек из семейства. Поэтому отцы, задав таску виновнице позора, старались еще до того, как вся деревня увидит измазанные ворота, соскрести, сострогать деготь. Да ведь свежестроганые доски все равно видно. Да и парни не слишком соблюдали тайну: для виновника позора его поступок был подвигом. Зато в центральных и особенно южных губерниях, а особенно в конце XIX в., да в пригородных или заводских слободах, добрачные связи ничего не значили. Ну, родит ребенка, назовут его Богданом, Богдашкой, и примут в семью, как своего, и никто никогда не попрекнет происхождением, разве что соседи будут дразнить крапивничком. Конечно, если родится девочка, то хуже – просто потому, что девка, – а парень – лишний работник будет. «Чей бы бычок не вскочил, а телятко наше».
Хотя на девушку позор и ложился (да и то не везде), это тоже немного значило. В свое время выйдет замуж. Конечно, уж не по своему выбору, а за кого придется, например, за вдовца с детьми. Но, впрочем, парень, виновник случившегося, а иной раз и не причастный к делу, иногда брал перед родителями вину на себя, так что замужество могло оказаться вполне благополучным.
Что же касается парней, то тут никаких запретов и препон вообще не было, и соблазнивший девку даже хвастался своим поступком перед друзьями. Правда, если у девки были братья, последствия подвига могли быть весьма болезненными.
Не слишком строгим было обычно и поведение замужних женщин, особенно в южных или в неурожайных губерниях: «Как не поеси, так и святых продаси». Особенно, если за грех можно было получить деньги. Для проезжего купца, приказчика, чиновника 3, 5, даже 10 рублей ничего не значили, а для деревенской бабы, зарабатывавшей копейки, это были очень большие деньги. «За деньги баба продаст любую девку в деревне, сестру, даже дочь, о самой же и говорить нечего. «Это не мыло, не смылится», «это не лужа, останется и мужу», рассуждает баба» (107, с. 273). Или, как поется в популярной песне, «Ухарь-купчина тряхнул серебром: «Нет, так, не надо, другу, мол, найдем». Такая ситуация была тем более реальна, что мужики нередко на месяцы уходили из дома на заработки, там сами пользовались свободой, и бабы дома, при случае, охулки на руку не клали. Ну, вернется, узнает (в деревне ничего не скроешь), поколотит, да и поколотит иной раз для вида, для людей, если баба за это деньги получила. По всеобщим суждениям современников, отходничество, особенно сильно развившееся в пореформенные годы, фатальным образом влияло на нравственность деревни, в том числе принеся в нее «дурные» болезни..
Кроме того, что мужики, уходя на заработки, оставляли жен надолго одних, в деревне немало было в полном смысле одиноких женщин. Например, солдаток. При длительных сроках службы (в XVIII в. – пожизненной, с 90-х гг. до 30-х гг. XIX в. – 25-летней, потом 20-летней и даже с 1874 г., если без льгот по образованию, то все равно 7-летней) жена солдата оставалась фактически на вдовьем положении. Да еще и вернется ли: русская армия теряла огромные массы людей не столько от боевых действий, сколько от болезней и телесных наказаний, и в военное, и в мирное время. По законам, существовавшим до введения с 1874 г. всеобщей воинской повинности, жена и малолетние дети солдата перечислялись в военное ведомство: муж и отец передавал свое социальное положение жене и детям. А значит, ни помещик, ни староста, ни сход, ни мужнина семья, ни свои родители солдатке уже не были хозяевами. Поэтому солдатки или «жалмерки» и считались в деревне заведомо женщинами легкого поведения. Ведь свободная женщина считалась уже сама себе хозяйка. Одинокие работницы на заводах или батрачки вели себя нередко чрезвычайно свободно и, по свидетельству современников, после найма большого количества батраков на все время сезона образовывались постоянные пары; измена в таком случае вызывала примерно те же последствия, как и при законном браке.
Специфической чертой старого семейного деревенского быта, вызванной длительным отсутствием мужей – отходничеством и солдатчиной, – было снохачество: принудительное сожительство свекров со снохами. Ведь большак был полноправным распорядителем в избе и сопротивление ему было невозможно.
Обычно стыдливо обходимая исследователями, а, особенно, популяризаторами крестьянского быта, эта проблематика довольно подробно освещается в недавно изданных первичных материалах Этнографического бюро князя В.Н. Тенищева (11, с. 236-263, 274-278). Неоднократно касался их также А.Н. Энгельгардт.
Таким образом, все отношения были просты и в то же время жестоки. Потому, что проста и в то же время жестока была жизнь. Речь шла о выживании в суровой среде обитания, и здесь сантиментам не было места.
И тем не менее, чувства в деревне существовали. Выше приводилась обширная цитата из писем А.Н. Энгельгардта, повествующая о нищенстве и отношении к нему. Подавали кусочки безропотно и стараясь не ущемить достоинства просящего, подавали из последнего, в том числе даже из собранных самими кусочков. А ведь мог быть иной подход: мало ли что – от тюрьмы да от сумы не зарекаются; наденем сами суму – тогда и посмотрим, каково это. Крестьянская взаимопомощь проявлялась во многих случаях. Например, в отношении к погорельцам. Пожары в России были частью повседневности: освещение лучиной, отопление изб по-черному, бани и, особенно, овины с их открытым огнем – все это было источником пожаров, а сено на сеновалах, солома на крыше, дрова на дворе давали массу пищи для огня. И по дорогам России тянулись толпы и обозы погорельцев. Выработался даже своеобразный ритуал сбора подаяния на погорелое. Мало того, что волостное или уездное начальство выдавало справки погорельцам. Чтобы не нужно было предъявлять их и объяснять, что собирают на погорелое, пачкали сажей лица и обжигали концы оглобель, если успевали вывести со дворов лошадей и вывезти сани или телеги. Только щедрым подаянием на погорелое через несколько месяцев удавалось восстановить хозяйство.
Но... Но точно такие же крестьяне пользовались этим сочувствием к погорельцам. В России, наряду с разнообразнейшими промыслами, часть которых была уже описана, был еще один промысел, бесстыжий и не требовавший никакого труда – профессиональное нищенство. Не дурачки и калеки, не старики и сироты собирали – собирали здоровые и сильные мужики и бабы, прикидывавшиеся слепцами и калеками, а по дороге и приворовывавшие. Профессиональным нищенством как промыслом занимались целые деревни, если не волости. Из подаяния платили подушные, из подаяния платили и оброки помещику. Князь Грузинский, вотчина которого была в Нижегородской губернии, просто посылал своих оброчных мужиков нищенствовать. Кстати, здесь же, поблизости от знаменитой Макарьевской ярмарки, был и центр профессиональной проституции. Так вот, профессиональные нищие нередко прикидывались погорельцами, из года в год странствуя для сбора подаяния, эксплуатируя сочувствие к несчастным погорельцам. Таких, в отличие от подлинных погорельцев, насмешливо называли «пожарниками» (в ту пору владевшие в полной мере родным языком люди тех, кто тушил пожары, называли «пожарными», а не пожарниками, как в наше время, и не брандмейстерами, как нынешние журналисты: ведь брандмейстер был начальником пожарной команды).
Так что идеализировать моральный уровень русского народа не стоит: люди были разные, и моральное состояние было неоднозначным.
Неоднозначным было и отношение к людям иного, нежели крестьянство, сословного положения. Даже не к помещикам, а просто к посторонним «господам». Подлинной трагедией русской народнической интеллигенции второй половины XIX в., отправившейся в деревню изучать мужика, учить мужика, помогать мужику и учиться жизни у мужика стало то, что мужику эта интеллигенция оказалась ненужной, чуждой и враждебной. Этим горьким сознанием проникнуты и очерки Г.И. Успенского, и так красноречиво названная повесть А.О. Осиповича-Новодворского «Эпизод из жизни ни павы, ни вороны», и большой биографический очерк Н.Г. Гарина-Михайловского «Несколько лет в деревне». Ведь «...Помещик в глазах крестьян – это временное зло, которое до поры до времени нужно терпеть, извлекая из него посильную пользу для себя. А извлекать пользу крестьяне большие мастера. Мужик не будет, например, бесцельно врать, но если этим он надеется разжалобить вас в свою пользу, он мастерски сумеет очернить другого так, что вы и не догадаетесь, что человек умышленно клевещет» (21, с. 40). Отношение к «барину», независимо от того, помещик это был, или просто интеллигентный хуторянин, оказывалось неуловимым именно вследствие этого русского, крестьянского «себе на уме», от умения обмануть. И А.Н. Энгельгардт, и Г.Е. Львов утверждали, что если крестьянин видел в помещике человека, способного хозяйствовать по-настоящему, так что земля дает ему даже больше, чем крестьянину, он такого помещика будто бы уважал. Возможно, и так. Но все же власть земли была сильнее любого уважения, и для крестьянина, сидевшего на нескольких десятинах и вынужденного уже с середины зимы, если не раньше, переходить на пушной хлеб и тяжким трудом или нищенством добывать себе кусок, чтобы не околеть с голоду, помещик, владевший сотнями, а то и тысячами десятин, пусть даже интенсивно обрабатываемых, все равно оставался злом. Вот как писал об этом человек, активно работавший в своем огромном (21000 десятин) имении и создавший великолепное хозяйство: «Привычно, с внешним подобострастием, в неурожайный год мужики шли на барский двор просить сена, или соломы, или зерна, или выпаса, и конечно даром. Им давали. Помню, как один из наших старых управляющих – русский крестьянин, самородок по здравому смыслу и по талантливости, Павел Михайлович Попов, – осуждал эти взаимоотношения, говоря нам: «Играете в крепостное право. Крепостного права нет, а мужики вам: «Мы ваши, вы наши». Вы верите. Все это ложь и фальшь – они это знают и учитывают; вам нельзя не дать. Не дадите – они вас сожгут.» (91, с. 516). А с другой стороны, можно ли осуждать мужиков, если в этом хозяйстве из 21 тысячи десятин «11 000 мы сдавали в аренду крестьянам: часть за деньги – по 8 рублей за десятину, а часть – за половину урожая» (91, с. 513). И еще бы крестьянам было не идти в эту испольщину, если в 1861 г. вместо полного 6-десятинного надела за выкуп они взяли бесплатный в 3/4 десятины, на которых можно только умереть с голоду. Мужик, как гостинец, нес ребенку из города кусок мягкого хлеба, а баре ели персики из своей оранжереи, построенной на деньги, взятые с этого мужика. Вероятно, мало кто из помещиков, особенно крупных, понимал эту враждебность. Князь С. Е. Трубецкой с умилением вспоминал, как его дедушка князь Щербатов в своем огромном имении принимал новобрачных крестьян, подходивших к «ручке» (это уже в пореформенный период!), а князь Е.Н. Трубецкой писал, как его дедушка, П.И. Трубецкой с «княжеского» места любовался гулянием его бывших крестьян на престольный праздник и раздавал им подарки (92, с. 11). Экая идиллия С. Е. Трубецкой пишет, что «Дедушка Щербатов... был... проникнут сознанием, что и после уничтожения крепостного права он – «отец своих крестьян». Но, с другой стороны, он не сомневался в том, что и крестьяне считают себя «его детьми». «Мы – ваши, вы – наши!» – эта старинная крестьянская формула звучала для его слуха без малейшей фальши.
Я продолжал верить, что «хорошие» мужики относятся к господам, как это полагалось по схеме Дедушки, но я начинал замечать, что есть и «дурные» мужики и что они даже не единичное исключение... До некоторой степени мои чувства к крестьянину носили какой-то смутный отпечаток родственности, чего совершенно не было, например, в отношении к рабочему, разночинцу или интеллигенту. Такое восприятие не было индивидуальной моей особенностью: таково же было ощущение моих сверстников, росших в той же среде» (93, с. 155-156).
И каким же диссонансом для мемуариста прозвучали слова «тети Паши Трубецкой (урожд. кн. Оболенская)»: «Знайте, что мужик – наш враг! Запомните это!» и слова противника Крестьянской реформы, старого дворецкого князя Щербатова, Осипа: «Господа деревни не знают, – говорил Осип. – Мужик – зверь. Руку лижет, а норовит укусить! Уж я-то знаю, свой же брат! Только управы теперь на него нет. Зазнался мужик! И все хуже будет... Вот старый князь (Дедушка), Бог даст, не доживет, а князьков-то (Осип показал на нас с братом), может, когда мужики и прирежут...» (93, с. 156-157).
Не было в русской деревне идиллии в отношениях мужика к барам после отмены крепостного права, как не было и до, что бы нам сейчас не пели менестрели русской идеализированной усадьбы. Иначе кто бы взорвал дом деда Н.А. Морозова, похоронив барина с женой под его обломками (57, с. ), удавил развеселого помещика, исправника Борисова (98, с. 78-79)? «В 1836-1854 гг. всего было 75 случаев (покушения на убийство помещиков – Л.Б.) Ежегодное число случаев колебалось от 1-7, в среднем по 4 в год. Убийств помещиков было с 1835 по 1854 гг. 144, в среднем ежегодно по 29. В течение 9 лет (1835-1843 г.) в Сибирь было сослано за убийство помещиков – 416 человек (298 мужчин и 118 женщин)» (36, с. 56).
Воплощением христианского смирения и терпения русский крестьянин не был. Но если до 1861 г. его вражда распространялась только на своего помещика, то затем враждебным стало отношение ко всем «господам».
Не особенно идеальными были отношения и внутри крестьянства, в миру. Правда, исследователи общины отмечали, что в ней существовала взаимопомощь в особых случаях, в виде безвозмездной помощи, отсрочки платежей и повинностей, безвозмездного отвода земли под усадьбы вдовам и сиротам и тому подобное (83, с. 298, 331,381). В то же время при подворном землевладении крестьянин, временно нуждавшийся в деньгах, попадал в кабалу к односельчанину-кредитору, так что потом ему оказывалось трудно поправить свое хозяйство. «Нравственное унижение бедняков гораздо сильнее там, где существует подворное владение. Там богатый крестьянин, сделав с бедняком выгодную для себя сделку, считает себя его благодетелем и всячески унижает его... Богач не только не щадит самолюбия своего должника, давая на каждом шагу чувствовать свою власть над ним...» (83, с. 201).
Такой противоречивой фигурой оказывается русский крестьянин в глазах его современников, в том числе и из крестьянства. Не был он воплощением братской христианской любви, смирения, доброты. И нравственность его, и религиозное сознание были весьма относительны. В конце концов, кто, как не народ, сложил поговорки «Не клади плохо, не вводи вора в соблазн», «На то и щука в море, чтобы карась не дремал» или (об иконах) – «Годится – молиться, не годится – горшки накрывать».
НЕОБХОДИМЫЕ РАЗЪЯСНЕНИЯ К РУССКОМУ СОЦИУМУ В СВЯЗИ С ИСТОРИЕЙ ЕГО ПОВСЕДНЕВНОСТИ
Итак, мы подробно рассмотрели крестьянское жилище, двор и деревню, а также связанные с ними элементы деревенской повседневности. Если характер повседневности детерминируется средой обитания, включающей в том числе социальные и экономические обстоятельства эпохи, очевидно, что для полноты картины нам следует обратиться к прямо противоположному социальному полюсу – к помещикам и помещичьему жилищу, к барским хоромам, как обычно называли крестьяне усадебный дом. На одном, крайнем полюсе, изобка какого-нибудь горемыки-бобыля – одинокого, часто никчемного, больного или придурковатого, жившего мирским подаянием и в лучшем случае летом нанимавшегося в пастухи. На другом – хоромы большого барина, сановника, аристократа, владельца тысяч крепостных «душ», в том числе, может быть, и этого бобыля.
Однако сразу же отметим, что полюсные изображения создают неполную, а потому ложную картину. Между полюсами масса переходных элементов, как на географической карте между полюсами лежит множество параллелей, как на картине между черным и белым цветами множество других цветов и их нюансов.
Ведь уже из описания крестьянского жилища можно сделать вывод, что крестьянство не было единым. На одном полюсе – крохотная изба, на другом – огромный крестовый дом-шестистенок. Ясно, что в них живут разные люди.
Действительно, общепринятые в исторической науке социальные (и социокультурные) категории – «народ», «крестьянство», «дворянство», «помещики» или «буржуазия», «рабочий класс» довольно абстрактны. Был неквалифицированный низкооплачиваемый чернорабочий-сезонник и был постоянный квалифицированный и высокооплачиваемый (60-70 рублей в месяц, как в конце XIX в. у петербургского рабочего-металлиста, больше, чем у младшего офицера, подпоручика или поручика) городской рабочий на крупном столичном предприятии. Что общего между ними в культурно-бытовом облике, в их повседневности? Но и тот, и другой – рабочие.
Эти обобщенные, и в общем-то абстрактные категории необходимы в теоретических научных исследованиях: наука не может опираться на частные случаи. Но они не годятся для конкретно-исторического описания повседневности.
Крестьянство не было единым ни в каких смыслах, кроме чисто юридического, как не были едиными ни дворянство, ни купечество, ни мещанство, ни так называемая буржуазия.
Начнем с того, что «крестьянин» в дореволюционной России было понятием чисто юридическим, сословным. Человек закончил, допустим, Санкт-Петербургский Практический Технологический институт, он инженер, служит на крупном частном заводе в большом городе, получает в год несколько тысяч рублей жалованья и, дополнительно к этому, различные приватные доходы (дореволюционная инженерия была высокооплачиваемой группой), он снимает квартиру в 5-7 комнат, нанимает прислугу, к нему обращаются «барин» и «вы». Но если ему понадобится паспорт, он будет получать его в волостном правлении в той местности, где родился, и в паспорте будет прописано: «крестьянин». Человек покупает торговое свидетельство, ведет крупную торговлю, допустим, льном, живет в Риге или Петербурге, ездит к контрагентам в Лейпциг или в Лондон, но когда он для поездки будет получать паспорт, там будет написано: «крестьянин». И только если он вступит в купеческую гильдию, в паспорте будет написано «купец», хотя по роду занятий и материальному положению он ничем не будет отличаться от того себя, который назвался крестьянином. Кабатчик, лавочник, мельник, забывшие или даже отродясь не знавшие, как берутся за рогали сохи, все рано в паспортах писались крестьянами.
Следовательно, говоря о крестьянстве, мы должны иметь в виду некоторые специфические признаки. Во-первых, крестьянин – человек, юридически принадлежавший к крестьянскому сословию (сословие – социально-юридическая категория, тесно замкнутая и характеризующаяся наследственными правами, привилегиями или обязанностями, закрепленными законом или традицией; переход из одного сословия в другое затруднен и в каждом индивидуальном случае оформляется юридически). Но, как мы видели, к крестьянству принадлежали люди самого различного рода. Во-вторых, он должен постоянно проживать в деревне. (Но в деревне жили и кабатчик, и лавочник, и мельник, и помещик). В-третьих, он должен постоянно заниматься сельским хозяйством, земледелием, как основным родом занятий. (Но сельским хозяйством занимались и помещики). Таким образом, тот, кого мы называем в нашем случае крестьянином, должен отвечать сразу трем требованиям: принадлежать к крестьянскому сословию, жить в деревне и заниматься земледелием как основным родом занятий.
Тем не менее, если мы теперь станем употреблять это общее понятие для описания крестьянской повседневности, мы все равно создадим ложную картину.
Крестьянином мог быть и упомянутый выше бобыль, и нанимавший его «тысячник», владелец фабрик, гонявший по Волге свои баржи и снимавший на Макарьевской ярмарке лавки. Такого крестьянина описал в романе «В лесах» П.И. Мельников-Печерский, и никто до сих пор не укорил его в искажении действительности. Следовательно, при описании истории повседневности необходимо учитывать экономический фактор. Но и это еще не все. Крестьянство не было единым и в сословном смысле.
Перед отменой крепостного права в России в конце 40-х гг. XIX в. было около 120 различных категорий крестьянства, начиная от насчитывавших несколько сот или тысяч человек: обельные крестьяне Костромской губернии, потомки Ивана Сусанина, половники Вологодской губернии, потомки тех русских смердов, которые могли переходить от одного помещика к другому, белорусские панцирные бояре, ямщики, которые вместо уплаты оброчной подати государству должны были содержать лошадей для перевозки почты, приписные, приписанные в казенным заводам, и посессионные, купленные к частным заводам, которые должны были работать на нужды заводов – множество различных групп, общим для которых было – уплата подушной подати по самому факту своего существования, исполнение рекрутской повинности и множества других денежных и натуральных казенных и земских повинностей, подлежащие телесным наказаниям и исполнение денежных или натуральных повинностей в пользу владельца.
Среди них самыми крупными, которые обычно и имеют в виду, говоря о крестьянстве, были государственные, удельные и помещичьи или крепостные крестьяне.
Государственные крестьяне составляли примерно треть всего сельского населения. Они, как говорится, эксплуатировались самим государством: платили ему оброчную подать. Это была самая свободная (если так можно было сказать о дореформенном крестьянстве) и самая зажиточная группа. Еще с 60-х гг. XVIII в. они пользовались ограниченным самоуправлением, их наделы в общем были больше, чем у других категорий крестьянства, а оброки – ниже (но это, разумеется, только в среднем) и с 1801 г. они обладали основным правом свободного человека – правом вступления в сделки и приобретения недвижимой собственности, земли. Недаром после отмены крепостного права, когда все крестьянство слилось в единую массу, бывшие государственные крестьяне оказались зажиточнее прочих.
Немногим более 20% сельского населения составляли удельные крестьяне, управлявшиеся удельным ведомством и платившие оброк на содержание Императорской фамилии. В обшем и целом они по положению сближались с государственными, только самоуправление получили в конце XVIII в. Патап Максимыч Чапурин, которого изобразил П.И. Мельников-Печерский, был как раз удельным крестьянином. В этих двух группах и было наибольшее число «капиталистых», крестьян, широко занимавшихся не только, а иной раз и не столько земледелием, но и промыслами и торговлей.
Около трети сельского населения до 1861 г. составляли крестьяне помещичьи или крепостные, принадлежавшие на праве частной собственности потомственному дворянству. Не только с нашей современной точки зрения, но и с точки зрения современников, это была самая бесправная, самая обездоленная часть крестьянства. Всем своим имуществом крестьянин отвечал за исправное исполнение повинностей в пользу владельца. Права помещиков на наказание крепостных никак не ограничивались и даже смерть крепостного от телесных наказаний не считалась убийством. Только в 1833 г. законодательно определялось право помещика использовать наказания по его усмотрению, лишь бы при этом не было увечья и опасности для жизни, а с 1845 г. закон определил предел наказаний 40 ударами розог или 15 ударами палок и дал право заключения в сельской тюрьме на срок до 7 дней, а в случаях особой важности до двух месяцев, с наложением оков. С 1760 г. помещики могли ссылать крепостных на поселение в Сибирь с зачетом вместо поставки рекрутов в армию; ссылаемый не должен был иметь более 45 лет (с 1827 г. – 50 лет), с ссылаемым отпускалась жена и дети, мужского пола до 5 и женского пола до 10 лет (36, с. 33-34). До конца XVIII в. присягу новому императору за крепостных приносили их владельцы, то есть крепостной не считался юридическим лицом и становился таковым лишь совершив тяжкое уголовное преступление и представ перед государственным судом: за мелкие преступления крепостных судили их помещики. Многими помещиками применялась так называемая месячина: у крестьян отнималась их полевая земля, поступавшая в барскую запашку, крестьяне всю неделю работали на барщине, за что раз в месяц получали продукты. Известный общественный деятель того времени, Ю.Ф. Самарин, писал; «Месячники стоят на самом рубеже между крепостным состоянием и рабством... Месячнику нет исхода из его положения, и, кроме скудно обеспеченного содержания и вечного труда на другого до истощения сил, будущность ему ничего не представляет» (36, с. 125). Разумеется, крестьян можно было дарить, обменивать и покупать с землей, на которой они сидели, и без земли, и даже продавать отдельно от родителей детей, достигших определенного возраста. И право вступления в сделки и приобретения недвижимости крепостные крестьяне получили только в 1846 г. Разумеется, это только юридическое положение крепостного крестьянства. Далеко не все помещики пользовались этими правами, всеми сразу или по отдельности. Масса крепостных и в глаза не видывала своих господ, проживая в «заглазных» имениях и управляясь выборными и утвержденными помещиком старостами. Не следует и представлять всех поголовно помещиков жестокими крепостниками, которые только и норовили содрать с мужика шкуру и как-либо иным образом проявить свою власть. Конечно, абсолютная власть развращает абсолютно как подданных, так и владельцев, но все же люди в основной своей массе остаются людьми, и жестокость, несправедливость по душе далеко не всем. Безусловно, помещик не упускал своей выгоды, а всякий огрех в работе выправлялся на крестьянской спине. Но ведь это огрех, вина. В целом же крестьянин (именно крестьянин, а не дворовый, о котором мы еще поговорим в своем месте) рассматривался как кормилец своего господина, и немного было охотников рубить сук, на котором сидишь. Даже когда крепостные не имели права собственности, среди них были «капиталистые» мужики, владевшие и купчими землями, и фабриками: ведь значительная часть нашей торгово-промышленной буржуазии, все эти Морозовы, Третьяковы и прочие, вышла из крепостного крестьянства. Были даже единичные случаи, когда крепостные владели... собственными крепостными! Но все это записывалось до 1846 г. на имя владельца, который, конечно, в любой момент мог воспользоваться своим правом номинального собственника. И опять-таки далеко не все пользовались таким правом. Более того, помещики нередко гордились богатством своих крепостных, выставляли его напоказ и, если было нужно, не оставляли их без помощи. Нередко таких «капиталистых» крестьян ни за какие деньги не отпускали на выкуп: как же расстаться с предметом своей гордости. Отметим, что богатейшие крепостные-предприниматели почти без исключения принадлежали богатейшим помещикам, не гнавшимся за лишним рублем и содержавшим своих крепостных на весьма умеренных оброках; это и давало крестьянам возможность заняться предпринимательством и разжиться. Конечно, такие крепостные платили годовой оброк не в 15-20 рублей, а в сотни и даже тысячи, но опять же с таким расчетом, чтобы не разорить их вконец: стричь крестьянина рекомендовалось регулярно, но так, чтобы он мог вновь обрасти. Однако, чем мельче был помещик, тем выше был размер оброка, тем меньше оброчных и больше барщинных, тем интенсивнее работы на барщине, вплоть до того, что месячники в подавляющем большинстве принадлежали именно мелкопоместным владельцам, хотя были и противоположные случаи.
Крестьянин никогда не был свободным человеком, и в этом было его главное отличие. Всем понятно, что не был свободным крепостной, помещичий крестьянин. Не был свободен и крестьянин государственный или принадлежавший ведомству: даже при наличии собственности, главного признака и условия свободы, у него не было других прав свободного человека: права свободного передвижения и выбора места жительства и права выбора рода занятий: он должен был получать срочный паспорт, он не имел права поступления на государственную службу. Но и после Великой Крестьянской реформы, освободившей миллионы «ревизских душ» от помещичьей власти, после реформ государственных и удельных крестьян, русский мужик все равно остался не до конца полноправным. Он был заключен в общину, выход из которой с землей был весьма затруднен, особенно в 80-90-х гг., которая сковывала хозяйственную инициативу и являлась юридическим владельцем земли, выкупные платежи за которую платил крестьянин индивидуально. До 80-х гг. он продолжал платить подушную подать, как уже отмечалось, ввиду только самого факта физического существования. Несмотря на отмену телесных наказаний, он оставался подверженным им по приговору волостного суда, а с 1889 г. – земского начальника. И сама сельская поземельная община была ограничена в правах: сначала мировые посредники из дворян, затем непременные члены уездных по крестьянским делам присутствий, из дворян же, а потом земские начальники, выбиравшиеся помещиками из своей среды, полностью контролировали ее, вплоть до приостановки решений сельских сходов, волостных судов и до смешения с должности сельских выборных должностных лиц. Для земских начальников, введение которых было фактическим восстановлением вотчинной власти помещика, ситуация была особенно удобна: вызвал неудовольствие сельский староста или волостной старшина – снимай с него должностной знак, (медаль), пори или заключай в арестное помещение, а потом снова вешай ему медаль. В следующий раз умнее будет.
Вот в этом-то все крестьянство было единым. Не правда ли, сомнительное единство?
Как не было крестьян «вообще», так не было «вообще» и помещиков. Общим у помещиков было лишь их юридическое положение: каждый помещик непременно был потомственным дворянином. Именно принадлежностью к дворянскому сословию было обусловлено право владения «населенными имениями», то есть крепостными людьми. Дворянин, владевший землей, но без людей на ней (были и такие), считался не помещиком, а землевладельцем, как и землевладелец-недворянин. Конечно, после 1861 г. это различие исчезло и бывших помещиков стали официально называть землевладельцами. Но в быту это слово сохранилось и даже крупных землевладельцев-недворян иногда называли помещиками.
Не было единства внутри дворянского сословия: официально или неофициально различались поместные и беспоместные, душевладельцы и «бездушные», потомственные и личные, столбовые и служилые, сановные и нечиновные дворяне. Что же касается помещиков, то есть душевладельцев, которые здесь нас и интересуют, то главное было – разница в количестве душ, которым и определялось богатство. Что было общего между владельцем нескольких тысяч, а то и десятков тысяч крепостных (Шереметевыми, Юсуповыми, Голицыными, Бобринскими и другими) и владельцами двух-трех, много десяти душ? Ничего, кроме того, что юридически и те, и другие были потомственными дворянами и помещиками.
Читатель, плохо знающий историю своего народа (а история – это не выдающиеся исторические события вроде Куликовской битвы и не деяния императоров, выдающихся государственных деятелей и полководцев, а повседневная жизнь всего народа), воскликнет: да сколько их было, этих владельцев нескольких душ! Ведь в массовом сознании, выработанном и русской литературой XIX в., и пропагандой XX в., помещик – непременно большой барин, живущий среди многочисленной дворни в роскошном каменном особняке с колоннами или в своем богатом поместье.
Увы! Статистика прошлого свидетельствует: накануне отмены крепостного права мелкопоместные, к которым относили владельцев до 20 душ мужского пола (женщины в счет не шли), насчитывалось 41% от общего числа душевладельцев, и в среднем их душевладение составляло 7,9 души на одного такого помещика! Много это, или мало, почти 8 душ крепостных? А вот судите сами: по тогдашним меркам, с учетом производительности труда крепостных, считалось, что для содержания одного человека нужно 10 пар рабочих рук. А как быть, если их 2-3?
Иногда к мелкопоместным относят и владельцев от 21 до 100 душ. Этих было еще 35% по отношению к общему числу душевладельцев, и в среднем на одного такого помещика приходилось 46,9 души. Например, всем известная еще по школе Настасья Петровна Коробочка имела 70 душ крепостных мужиков. Конечно, ела она жирно, пила сладко, спала мягко... и только.
Если читатель не поверит и заявит, что имеются и иные точки зрения на помещиков, то отошлем его к материалам 10-й ревизии (переписи крестьянского населения), проводившейся в 1858-1859 гг., обработанным и опубликованным известным статистиком того времени, профессором Тройницким (90, с. 51-53, 57-50, 64-68, 76-85). Эти материалы давно и хорошо известны историкам и часто используются ими.
Итак, 76% помещиков – мизерабли, из них добрая треть практически нищенствовала, подвизаясь у богатых соседей в качестве домашних шутов и приживалов, почетных слуг, выпрашивая за это то возик овсеца, то мерку мучицы, то поношенный сюртучок, а то и слепенькую на один глаз кобылку.
Далее идут владельцы от 101 до 1000 душ. Именно 100 душ и были той гранью, которая делала душевладельца полноценным помещиком в глазах правительства. Например, когда в процессе подготовки Крестьянской реформы 1861 г. были опубликованы описания помещичьих имений по анкетным данным, поступившим из дворянских губернских комитетов по улучшению быта крестьян, в публикацию включили только имения свыше 100 душ. И правом голоса в дворянском губернском собрании пользовались владельцы не менее 100 душ, а «малодушные» должны были объединяться и, набрав в совокупности эти необходимые 100 душ, имели один голос на всех. Этих было около 23% и в среднем на одного приходилось 246 душ.
Последней группой были владельцы свыше 1000 душ. С 1000 душ в России начиналось богатство. Недаром известный роман А.Ф. Писемского о молодом человеке, продавшемся за богатство, так и назывался: «Тысяча душ». Этих богатых душевладельцев накануне отмены крепостного права, согласно тогдашней статистике, числилось 1 396 – около 1,2 % от общего числа душевладельцев. Но это – согласно тогдашней статистике. На деле их численность была немного иной. Дело в том, что учет шел по губерниям и душевладелец учитывался в каждой губернии, где владел землей с крепостными, так что богатые помещики, владевшие имениями в нескольких губерниях, учитывались несколько раз. Но суть дела от этого не меняется: все равно хозяев богатых имений было мало. Достаточно сказать, что в поголовно обследованных автором Вятской, Вологодской и Олонецкой губерниях помещиков, владевших более чем тысячью душ, было всего... трое на полторы тысячи имений: двое (Межаковы и Лермонтовы), в Вологодской, и один, Дурново – в Вятской, в Олонецкой же « – ни одного! Конечно, северные губернии – не «помещичьи», но все же... Зато в среднем на одного такого душевладельца приходилось 2 202 души.
Такова была социальная структура русского поместного дворянства, которая, разумеется, должна была найти отражение в помещичьей повседневности.
ПОМЕЩИЧЬЯ УСАДЬБА
Есть милая страна» – эти строки поэта Е.А. Баратынского обращены к его подмосковной усадьбе Мураново, которой он не просто владел, но которую обустроил по своим планам и вкусу, где он творил, где растил и воспитывал детей. Русская усадьба – это, действительно, целая страна, материк, феномен нашей истории и культуры», – так открывают обращение к читателю авторы прекрасной монографии «Мир русской усадьбы» (56, с. 3). Плененные действительно волшебным миром старинной помещичьей усадьбы, так не похожим, кажется, на наш тусклый мир, они не жалеют слов, чтобы излить свой восторг. «Это прежде всего счастливый мир детства. Система домашнего воспитания и образования в дворянских семьях закладывала основы традиций семьи и рода, уважения и гордости памятью предков, фамильными реликвиями. Вырастая, человек покидал усадьбу и погружался в мир реалий, который чаще всего рождал чувство ностальгии по усадьбе, но порой и отталкивал от ее неприхотливого быта, как это случилось с Ф.И. Тютчевым.
Усадьба оставалась на всю жизнь любимым местом досуга и творческого труда, «приютом спокойствия, трудов и вдохновения», по признанию А.С. Пушкина. Почти в каждой усадьбе девять прекрасных муз находили своих поклонников» (56, с. 4).
Экая умильная картина! Даже слезу прошибает.
Взглянем же и мы на помещичью усадьбу. Но посмотрим не из своих железобетонных муравейников, а из самой усадьбы, глазами ее обитателей, таков ли он, этот волшебный мир?
Прежде, чем начать разговор о помещичьей усадьбе, нужно прояснить некоторые терминологические тонкости. Имение – это любое владение, в том числе и ненаселенное, а из населенных – в том числе и «заглазное», в котором помещик не жил и в котором могло даже не иметься жилья для него. Поместье – имение, в котором имелась барская усадьба. Усадьба же – место непосредственного, постоянного или временного пребывания помещика. При этом усадьба могла быть сельской, но могла быть и городской, при которой, разумеется, никакого поместья не было: просто городская усадьба, дом в городе с принадлежащей к нему землей. При этом принципиальных различий между сельской и городской усадьбой, а тем более между помещичьими домами в деревне и в городе не было: городская усадьба была копией сельской, только поменьше, а городской дом мог быть даже и побольше: смотря какой помещик. Но при этом городские усадьбы могли принадлежать не только помещикам, но и беспоместным дворянам, и даже не дворянам.
Далеко не везде были усадьбы, потому что далеко не все помещики проживали в имениях. Любопытную связь между размером имения и местом жительства, а также обликом помещиков проследил некогда современник в Смоленской губернии в 50-х гг. XIX в. Дворяне без крестьян жили отдельными селами, обрабатывая клочки своих земель. Дворяне, имевшие менее 20 душ, приближались к крестьянам; они или совсем не служили, или после кратковременной службы, получив первый чин, безвылазно жили в деревне. Имевшие от 21 до 100 душ, непременно служили, но уже в младших чинах оставляли службу и также круглый год жили в деревне. Помещики, у которых было от 100 до 500 душ, зимой обыкновенно жили в ближайших городах, на лето возвращаясь в имения для занятия хозяйством. Наконец, помещики, имевшие более 500 душ, даже если жили в имениях, то очень редко сами занимались хозяйством, передоверяя его старостам и управляющим, преимущественно же пребывали в столицах на службе или на досуге. Другой исследователь вопроса отмечал, что в Тверской губернии постоянно жило в имениях не более 1/4 помещиков (36, с. 65).
Итак, центром барской усадьбы был дом, барские хоромы, куда нас, пожалуй, могут и не пустить, разве только в переднюю. Поэтому мы сразу туда и не пойдем, а сначала осмотрим всю усадьбу.
«Старосветские» помещики, не гнавшиеся за красотой и представительностью, норовили упрятать свой дом от зимних ветров в затишек – куда-либо в низинку, окружив его порядочным садом или леском. Дедовские помещичьи дома были все из неохватного дубового или соснового леса, одноэтажные, приземистые, без бельведеров и иных затей, зато теплые и прочные, темноватые и тесноватые, но уютные. Вот вспоминает родившийся в 1827 г. в дедовской усадьбе известный русский ученый и путешественник, П.П. Семенов-Тян-Шанский: «...Старый наш дом, как и большая часть домов достаточных помещиков того времени, деревянный, одноэтажный, с тесовою крышею, невысокий, но довольно обширный и расползавшийся в разные стороны вследствие неоднократных пристроек, обусловленных постепенным увеличением семейства, численность которого ко времени упразднения старой усадьбы доходила до 12 душ. Были в нашем доме и наружные террасы, а кругом него летом красивые цветники. Комнаты были просторные, но не особенно высокие». (84, с. 411). В той же Рязанской губернии, что и Семеновы, жил дед другого мемуариста, профессора А.Д. Галахова, владелец двухсот душ: «Деревянный дом с мезонином отличался крепкою постройкой, поместительностью и прочими удобствами». (21, с. 37). В роскошной усадьбе Караул, купленной в 1837 г. Чичериными, «...Строения были невзрачные. Небольшой деревянный дом, покрытый тесом, без всякой архитектуры, с двумя стоящими близ него флигелями, служил обиталищем хозяев. Убранство в нем было самое безвкусное. Невысокие деревянные надворные строения походили на крестьянские избы» (101, с. 115). У богатого и знатного сызранского помещика Дмитриева, владельца 1500 душ, к которым было прикуплено затем еще 200 крепостных, «Трудно вообразить что-нибудь прочнее и некрасивее тогдашнего нашего дома. Это были длинные одноэтажные хоромы, без фундамента, построенные из толстого леса, какого я с тех пор не видывал, не обшитые досками, не выкрашенные и представлявшие глазам во всей натуре полинялые, старые бревна. Этот дом был построен в год рождения дяди Ивана Ивановича в 1760 году и был продан им на сломку в 1820 году за 500 р. ассигнациями. Следовательно, он стоял и был теплым в продолжение шестидесяти лет. По временам, по мере умножения семьи, к нему приделывались пристройки, и потому фасад его не имел симметрии»(31, с. 47). Цитирование таких описаний дедовских усадебных домов можно было бы продолжать еще очень долго, но мы закончим его характеристикой еще одной старобытной усадьбы богатейшего владельца («Батюшка был богат: он имел 4000 душ крестьян, а матушка 1000»), сделанной известнейшей русской мемуаристкой Е.П. Яньковой, урожденной Римской-Корсаковой, по матери из князей Щербатовых, бывшей в близком родстве с историком В.Н. Татищевым: «Дом выстроила там бабушка Евпраксия Васильевна (Дочь В.Н. Татищева, одного из богатейших вельмож XVIII в. – Л.Б.), он был прекрасный: строен из очень толстых брусьев, и чуть ли не из дубовых; низ был каменный, жилой, и стены претолстые. Весь нижний ярус назывался тогда подклетями; там были кладовые, но были и жилые комнаты, и когда для братьев приняли в дом мусье, француза, то ему там и отвели жилье» (8, с. 22).
Понятно, что у мелкопоместного или не слишком богатого помещика могло и не оказаться денег для кирпичного дома. Но владелец 1000, а тем более нескольких тысяч душ уж как-нибудь мог бы выстроить дом и каменный, и в два этажа. Но об этом не думали. Считалось когда-то в России, что в камне жить не здорово, и жилье должно быть деревянным и, главное, прочным и теплым. Поэтому и те, кто мог позволить себе каменный подклет или хотя бы фундамент, все же строили из дерева и – пониже. Да и строительство из камня обошлось бы в ту пору весьма недешево. Нужно было бы или строить предварительно в поместье свой кирпичный заводик, либо везти кирпич из города, а много ли увезет крестьянская лошадь на телеге, да по тем дорогам, да на расстояние нескольких десятков верст: это целый огромный обоз нужен или нужно возить целый год. А прекрасный строевой лес был под рукой.
Но менялись времена и на рубеже XVIII-XIX вв. стародедовские дома уходили в небытие, сохраняясь только в памяти внуков. Они сгнивали (срок нормальной службы деревянного дома – 60-80 лет), сгорали или просто разбирались на дрова и заменялись гордыми представительными дворцами; если в Екатерининскую эпоху только самые богатые и близкие ко Двору и монархине вельможи возводили себе обширные и представительные палаты, то в Александровское время за ними потянулись не только богатые, но и средней руки помещики. Стали думать и о красоте.
Для нас, людей XX в., понятия о красоте природы, пейзажа, как и о комфорте или гигиене, являются настолько естественными, что кажется – они существовали испокон века и еще наш отдаленный предок, сидя в пещере, отвлекался от изготовления каменного топора и задумчиво любовался закатом, откинувшись на мягкие шкуры. На самом деле все эти понятия отнюдь не врожденные и усвоены сравнительно недавно: представления о детской педагогике или гигиене даже в образованном обществе стали внедряться во второй половине XIX в., а понятие красоты природы пришло во второй половине XVIII в. вместе с книгами французских просветителей и стало укореняться в сознании основной массы помещиков лишь с начала XIX в., в сознании людей, воспитывавшихся на книгах сентименталистов и романтиков. Галахов, родившийся в 1807 г., в описании первых лет своей жизни, повествует: «Наш дом, выстроенный, впрочем, после того времени, о котором здесь говорится, выигрывал перед другими красотою окрестных видов. В светлое летнее утро с балкона мезонина раскидывался перед глазами обширный горизонт, верст на пятнадцать» (21, с. 22). Следовательно, «другие», выстроенные раньше и стоявшие на нагорном берегу Оки, ставились без учета обзора окрестностей: виды никого не интересовали. Е.А. Сабанеева также вспоминает помещичьи усадьбы на берегах Оки; эта часть ее воспоминаний относится к концу 1830-х годов: «Архитектура барского дома могла быть отнесена к характеру построек времени императора Александра 1, балкон представлял ротонду с колоннадой под куполом. Сидим мы, бывало, летом на этом балконе после позднего обеда (у Чертковых обедывали по-английски, часов в шесть) и любуемся Окой. Она разлилась широко внизу густого парка...» (82, с. 340). Выше уже цитировалось описание дома деда П.П. Семенова-Тян-Шанского. Отец же его, получив после женитьбы в 1821 г. управление имением, выстроил новую усадьбу, совершенно противоположного характера: «Выбор места далеко вправо от лесистого оврага на крутой возвышенности с открытым видом вдоль реки Рановы был как нельзя более удачен. Планировка новой усадьбы была навеяна отцу знакомством его с помещичьими замками южной Франции.
Обширный нижний этаж был каменной (кирпичный) и предназначался не столько для хозяйственных помещений (кухни, прачечной), сколько для жительства всей дворовой прислуги. На этом обширном каменном здании был выстроен большой и высокий деревянный барский дом с просторным мезонином, окруженный со всех сторон широкой террасою, также покоящейся на нижнем каменном здании. В сторону въезда в усадьбу с этой террасы спускалась чрезвычайно широкая каменная лестница, по обеим сторонам которой на скатах, обложенных белым известняком, были по два обширных четырехугольных углубления, заполненных землею, и в них были посажены густые впоследствии кусты сирени» (84, с. 415). И у помещиков Воронежской губернии Станкевичей после того, как сгорел старый дедовский дом с соломенной крышей, была выстроена новая усадьба: «Дом очень поместительный, с широким балконом, был также выстроен нашим отцом по составленному им плану... Дом, выстроенный отцом, стоял на горе, довольно далеко от крутого схода с этой меловой горы к реке Тихой Сосне; за рекою тянулись луга. Противоположный берег и луга красиво обросли ольхами; через мост шла дорога в степь мимо этих лугов. С балкона нашего дома можно было видеть все это, и все вместе составляло очень красивый вид» (104, с. 384-385)./ Если подходящей для возведения усадебного дома возвышенности в имении не было, ее могли насыпать, не стесняясь с затратами, иногда непосильными. Русский поэт А.А. Фет, сын не особенно богатого помещика, владельца трехсот душ, вспоминал: «...Отец выбрал Козюлькино своим местопребыванием и, расчистив значительную лесную площадь на склоняющемся к реке Зуше возвышении, заложил будущую усадьбу... Замечательна общая тогдашним основателям усадеб склонность строиться на местностях, искусственно выровненных посредством насыпи. Замечательно это тем более, что, невзирая на крепостное право, работы эти постоянно производились наемными хохлами, как теперь производятся большею частию юхновцами. На такой насыпи была построена и Новосельская усадьба, состоявшая первоначально из двух деревянных флигелей. Флигеля стояли на противоположных концах первоначального плана... Правый флигель предназначался для кухни, левый для временного жилища владельца, так как между этими постройками предполагался большой дом». Однако такие широкомасштабные барские затеи не всегда были по карману их владельцам. Фет продолжает: «Стесненные обстоятельства помешали осуществлению барской затеи, и только впоследствии умножение семейства принудило отца на месте предполагаемого дома выстроить небольшой одноэтажный флигель». (98, с. 34-35). Отметим еще, что возвышенное расположение барского дома позволяло владельцу прямо из окон или с балкона наблюдать и за порядком в деревне, и за работами в ближайших полях.
Позже, обратившись к городской застройке, мы увидим, что такова же была и тенденция в развитии городской барской усадьбы: от скромной простоты к пышной представительности.
Усадьбу ставили вблизи от деревни или села, принадлежавшего владельцу, но не вплотную к избам, чтобы шум, пыль от проходящей скотины, запахи не беспокоили господ. Обычно между господским и крестьянским поселениями было несколько сот сажен. Иногда между селом и усадьбой владелец воздвигал церковь, как для собственных, так и для крестьянских нужд. К церкви, селу, проезжему тракту или к проселку могла вести хорошо укатанная дорога, нередко обсаживавшаяся березами и представлявшая со временем тенистую аллею. Впоследствии, когда пало крепостное право, такое удаление даже представляло значительное удобство: ведь помещик и крестьяне перестали составлять некое хозяйственное, а то и психологическое единство. Недаром Положения 19 февраля 1861 г. предусматривали перенос крестьянских усадеб, оказавшихся в непосредственной близости от усадьбы. Впрочем, мелкопоместные владельцы сплошь и рядом селились вместе со своими немногочисленными крепостными и иногда большие селения мелкопоместных представляли просто большую улицу, где многочисленные и мало отличавшиеся от крестьянских изб домишки помещиков стояли в одном ряду с жилищами крестьян.
Но усадьба богатого помещика была весьма обширной. Даже в городе, не только в деревне. У графов Олсуфьевых в Москве, на Девичьем Поле, была «большая усадьба в 7 десятин – под садом было около 3 десятин, а 2 десятины были под домом, флигелями, службами и двором» (46, с. 254). Напомним, что казенная десятина была чуть-чуть больше гектара, а хозяйственная – в полтора раза больше. Сейчас мы увидим, что без таких просторов просто невозможно было бы жить в деревне так, как привыкли жить. Итак, мы поднялись по естественной или искусственной отлогой возвышенности и входим на усадебный двор, куда v ведут торжественные ворота, деревянные, в виде триумфальной арки, или кирпичные, с кованой решеткой. Мы ведь I договорились, что обращаемся к полюсу, к усадьбе богатого помещика, владельца многих сотен, а, может быть, и нескольких тысяч душ. А чем богаче был помещик, тем, как правило, более стремился он к представительности.
Собственно, дворов в усадьбе два. Но, поднявшись по засеянной газоном, да еще и с многочисленными белыми маргаритками в густой короткой травке (как это до сих пор видно в имении графов Орловых Отрада Московской губернии) отлогости, через ворота мы входим на «красный», парадный двор. В центре главный дом, по краям выдвинувшиеся вперед флигеля, образующие, как говорят архитекторы, кур-донер. Двор этот пуст и занят только красивыми цветниками, которые огибает усыпанная крупным речным песком или толченым кирпичом плотно убитая дорожка. Экипажи гостей, въехавшие в ворота, огибали цветник и подъезжали к парадному крыльцу.
Пройдя между домом и флигелями, мы проходим на «черный», хозяйственный двор. Он чрезвычайно обширен и занят многочисленными постройками. Если в усадьбе не два, а четыре флигеля, но задние кладут начало хозяйственному двору. Во флигелях могли располагаться кухня (в ту пору старались убрать кухню подальше от жилых и парадных покоев, чтобы чад от готовящейся пиши не тревожил чуткого обоняния господ), помещения для предпочитавших тишину старших членов семейства или, напротив, для родственников, для многочисленных гостей приезжавших обычно на несколько дней или даже недель (стоит ли трястись несколько десятков верст в тарантасе, чтобы уезжать после торжественного обеда), для управляющего. Иногда один из флигелей специально предназначался для людской – места жительства дворовой прислуги. Впрочем, для дворовых обычно строилась обширная людская изба, иногда и не одна, если усадьба была богатой и дворовых было много.
Пожалуй, здесь самое время поговорить о дворовых. Дворни в помещичьих имениях было неимоверно много («Слуг по тому времени держали много», – вспоминал Афанасий Фет (98, с. 32). Лаже небогатый помещик мог содержать несколько десятков человек крепостной прислуги. Поэт Я.П. Полонский писал о рязанском доме своей бабушки: «Эта передняя была полна лакеями. Тут был и Логин, с серьгою в ухе, бывший парикмахер, когда-то выучивший меня плести ягдташи, и Федька-сапожник, и высокий рябой Матвей, и камердинер дяди моего, Павел... Девичья была что-то невероятное для нашего времени. Вся она была разделена на углы; почти что в каждом угле были образа и лампадки, сундуки, складные войлоки и подушки. Тут жила и Лизавета, впоследствии любовница моего дяди, и горничная тетки Веры Яковлевны – Прасковья, и та, которая на заднем крыльце постоянно ставила самовар и чадила – Афимья, и еще какое-то странное существо, нечто вроде Квазимодо в юбке, эта в доме не имела никакого дела... Ночью, проходя по этой девичьей, легко было наступить на кого-нибудь... По ту сторону ворот тянулась изба с двумя крыльцами – там была кухня. Кушанья к столу носили через двор. Там жили дворецкий с женой, жена Логина с дочерьми, жена Павла с дочерьми, повар, кучер, форейтор, садовник, птичница и другие. Редко бывал я в этой избе, но все же бывал, и помню, как я пробирался там мимо перегородок и цветных занавесок. Сколько было всех дворовых у моей бабушки – не помню, но полагаю, что вместе с девчонками, пастухом и косцами, которые приходили из деревень, не менее шестидесяти человек». (66, с. 281, 283-284). Конечно, Полонский слегка преувеличил: пастухов и косцов нельзя причислять к дворовым. Но вот у князя Кропоткина, владельца 1200 душ на семью в 8 человек «...Пятьдесят человек прислуги в Москве и около шестидесяти в деревне не считалось слишком большим штатом. Тогда казалось непонятным, как можно обойтись без четырех кучеров, смотревших за двенадцатью лошадьми, без поваров для господ и кухарок для «людей», без двенадцати лакеев, прислуживавших за столом (за каждым обедающим! стоял лакей с тарелкой), и без бесчисленных горничных в девичьей. В то время заветным желанием каждого помещика было, чтобы все необходимое в хозяйстве изготавливалось собственными крепостными людьми» (43, с. 22). А у очень богатых помещиков прислуга исчислялась сотнями. Граф Ф.В. Ростопчин писал: «Роскошь, которою окружало себя дворянство, представляла нечто особенное... После смерти графа Алексея Орлова в палатах его оказалось 370 человек...» (95, с. 271). И это не единственный случай. У знаменитого своей жестокостью генерала Л.Д. Измайлова при одной его рязанской Хитровшинской усадьбе в 1827 г., когда над помещиком было наряжено следствие, состояло дворни 271 мужчина и 231 женщина; однако в ведомость вошло только взрослое население усадьбы, не были включены малолетки и заштатные старики и старухи. А ведь у Измайлова, владевшего 11 000 ревизских душ, было еще и огромное село Дедново Тульской губернии. Только на псарне, насчитывавшей 673 собаки, у Измайлова было более 40 крепостных и 39 наемных псарей (85, с. 359-360, 363). Об изобилии дворни говорят в один голос и другие современники. Например, уже в конце XIX в., когда давно не было в помине крепостного права, не в имении, а в городском доме, у профессора, князя Е. Трубецкого на семью из пяти человек были повар, его помощник, судомойка, няня, подняня, горничная, лакей, буфетчик, кучера и «Еще была многочисленная прислуга, штат которой, искренно, казался нам очень скромным по сравнению, например, с большим штатом людей у Дедушки Щербатова. Дедушка же рассказывал, что штат прислуги у их родителей (моих прадедов) был неизмеримо больше, чем у них». (93, с. 131). Родившаяся в 1863 г., то есть описывавшая в своих воспоминаниях пореформенное время дочь графа Олсуфьева пишет, что в их московском доме «...Было много прислуги, живущей большей частью со всей семьей, 3 лакея – один выездной в ливрее, один камердинер и один буфетчик, три горничные, кухонные мужики, повар француз Луи...» (46, с. 257). Такова была сила вековой привычки.
Да и как не быть многочисленной дворне! Ведь она плодилась беспрестанно, несмотря на нередкое запрещение комнатным слугам заводить семью (какая же это будет горничная, если она то беременная, то младенца кормит, то за мужем и детьми должна ухаживать!). Например, генерал П.Д.. Измайлов, о котором пойдет речь ниже, строжайше запрещал своим дворовым вступать в браки; в результате на 500 с лишним дворовых в усадьбе было около 100 незаконнорожденных детей (85, с. 375-376). А куда же годился отпрыск дворовых, как не в те же дворовые? В крестьяне он не годился, к крестьянскому делу приучались с малолетства в крестьянской семье. А содержание дворни обходилось помещикам бесплатно: хлеб и другие продукты свои, холст, сукно на одежду ; – свои, портной свой, сапожник свой, кожи на сапоги тоже свои. К тому же помещики по отдаленности имений от городов и ввиду плохого состояния дорог нуждались в своих специалистах. Дед Галахова «при постоянной, почти безвыездной жизни в деревне, имел надобность в своем коновале, своем садовнике, кузнеце, столяре, даже в живописце и часовщике» (21, с. 43).
Вот, например, сокращенное описание дворни из воспоминаний Д.А. Милютина.
«Многочисленная «дворня» состояла из крепостных людей обоего пола и всех возрастов, в самых разнообразных должностях и званиях. Люди эти большею частью оставались в доме или при доме с рождения до смерти, составляя как бы особую касту в сельском населении. Некоторые личности до того свыкались со своим положением, что сами на себя смотрели, как на неотъемлемую принадлежность «барской» семьи... «. Мемуарист перечисляет нянек и «мамушек», горничных, управляющего, считавшихся среди дворовых «аристократией». «Затем шли: конторщик, также из крепостных, два камердинера «барина», несколько лакеев, поваров, поваренков, кучеров, форейторов, конюхов, скотников, скотниц, водовозов, множество мастеровых всех возможных специальностей, и т.д. и т.п. Разделение труда было доведено до такой степени, что существовала даже женщина, обязанность которой состояла исключительно в печении блинов на масленице... Отец мой был страстный охотник: у него была лучшая во всей окрестности псарня (борзых и гончих); целый штат псарей, ловчих, доезжачих и прочих, обмундированных и обученных; конский завод Титовский пользовался также известностью». (54, с. 67). Привычка к услугам дворни была необычайна даже у небогатых людей. У дедушки Галахова «Во время обеда почти за каждым сидящим стоял особый слуга с тарелкою в левой руке, чтобы при новом блюде тотчас поставить на место прежней чистую» (21, с. 42). Об этом почти непременном присутствии слуг за обедом пишут многие мемуаристы, а у Бартенева отмечено также, что «В деревне еще кто-то обмахивал павлиньими перьями нашу трапезу» (6, с. 53); в усадьбе Семеновых во время обеда также «За стульями стояли лакеи с большими ветловыми ветками, которыми они внимательно отмахивали мух. Только одному из слуг извинялось его менее внимательное исполнение этой важной обязанности: это был старый слуга моего отца... Он имел привилегию стоять за стулом хозяйки дома – моей матери, и очень часто дремал стоя. Огромная ветка, которой он отмахивал мух, постепенно прекращала свои быстрые движения и медленно опускалась в миску с супом, который разливала хозяйка; мать обертывалась, и тогда Степан Владимирович, встрепенувшись, начинал отмахивать мух с проснувшейся энергией, и брызги супа разлетались на почтеннейших гостей» (84, с. 425-426).
Никак нельзя было обойтись в усадьбе и без музыкантов. У деда Галахова, правда «Домашний оркестр состоял из тех же самых дворовых, что служили за столом. Дед сам учил их и всегда играл на первой скрипке» (21, с. 42). Зато у Станкевичей дядя «приобрел домашний оркестр, когда один богатый помещик вздумал продать шесть человек музыкантов... Помешены они были в чистых избах, назначенных для служивших в доме людей; им выдавалось содержание провизией и назначена была денежная плата, помесячно... В оркестре было две скрипки, виолончель и три духовых инструмента, два кларнета и флейта. Играли они стройно; дирижировал пожилой капельмейстер; мальчики, кларнеты и флейта, хорошо читали ноты, разучивали свои партии. Конечно, инструменты были недорогие; скрипки скрипели, игра была шумна, но издали слушать оркестр было сносно. Случалось, что дядя призывал оркестр играть при парадном обеде, когда съезжалось большое общество на праздник, и тогда музыканты играли увертюры из опер» (104, с. 391).
Сразу же следует указать, что барская дворня не была однородной. Необходимо различать дворовых, как таковых, то есть тех, кто жил на дворе и обслуживал усадьбу, и домашнюю, комнатную прислугу, обслуживавшую непосредственно господ. Положение их было различным. Собственно дворовые были специалистами и каждому было поручено определенное дело: черная кухарка для людской избы, готовившая пишу для дворовых, садовник с помощником, огородницы, скотница, работавшая в хлевах и доившая коров, дворник, кучера, конюхи, псари, форейторы, столяр и так далее. Они жили в людской избе, а иногда, у либеральных помещиков, даже строили на барском дворе небольшие избушки, они жили семьями и их дети помогали родителям, со временем сами становясь дворовыми специалистами, им на барском огороде могли выделять землю под гряды и они даже могли содержать домашний скот на барских кормах; конечно, часть такой прислуги оставалась холостой, питалась в «застольной», получая месячину – месячную дачу продуктами. В обшем, были различные варианты их быта. Общим же было то, что это были специалисты с определенным кругом обязанностей, а, следовательно, в них нуждались, их до известной степени берегли и на них не слишком распространялись барские капризы.
Совсем иным было положение комнатных «людей» (прислугу называли во множественном числе «люди», в единственном «человек», «мальчик», «девушка», хотя такой девушке могло быть под пятьдесят лет; реже их называли по именам: Иван, Петр, Степан, а чаше Ванька, Петрушка, Федька; только старых заслуженных слуг да пожилых дворовых специалистов могли называть по отчеству: Дормидонтыч, Степаныч, Евсеич). Эти питались в застольной, не имели не только собственного жилья, но даже и постоянного места для сна, располагаясь на ночь вповалку на полу на собственной одежде, в лучшем случае на кошме с промасленной и плоской, как блин, подушкой. «Все спали на полу, на постланных войлоках, – писал Я.П. Полонский. – Войлок в то время играл такую же роль для дворовых, как теперь матрасы и перины, и старуха Агафья Константиновна, нянька моей матери, и наши няньки и лакеи – все спали на войлоках, разостланных, если не на полу, то на ларе или на сундуке» (66, с. 283). Спали где придется, что, между прочим, и способствовало плодовитости прислуги: природа требовала своего; примечательно, что при этом вина всегда падала на «подлянку», которая, действительно, иной раз не могла точно указать, с какой стороны ей живот «ветерком надуло». Таких «подлянок» утонченные барыни с институтским воспитанием стригли, одевали в затрапез, ссылали в дальние деревни пасти гусей, выдавали за деревенских бобылей-дурачков или за вдовцов с детьми: вспомним судьбу тургеневской Арины из «Записок охотника». Конечно, натуры не столь утонченные, какие-нибудь провинциальные полуграмотные барыни смотрели на это проще: покричит, поругается, может быть, даже и прибьет, а там, глядишь, даже и крестной матерью будущего дворового согласится стать, как описывал подобный случай М.Е. Салтыков-Щедрин в «Пошехонской старине».
На эту неприкаянность, бесприютность дворовых указывает не один мемуарист: либеральному, прошедшему в походы 1813-1814 гг. пешком всю Европу и знакомому «с самыми передовыми людьми того времени, мечтавшими если не об освобождении крестьян, то об улучшении их быта» отцу П.П. Семенова-Тян-Шанского «совершенно бесправные отношения дворовых к помещикам... крайне не нравились. Возмущало его между прочим и отсутствие какого бы то ни было удобного помещения для прислуги и вообще для дворовых людей и бивачная обстановка их жизни в дедовской усадьбе, не соответствующая достаточности и даже зажиточности нашей семьи» (84, с. 414). У довольно либерального помещика – отца А.А. Фета, из маленькой девичьей, «отворивши дверь на морозный чердак, можно было видеть между ступеньками лестницы засунутый войлок и подушку каждой девушки, в том числе и Елизаветы Николаевны. Все эти постели, пышущие морозом, вносились в комнату и расстилались на пол...» (98, с. 37). В тихом и патриархальном семействе Бартеневых «В передней у нас Никита, точа сапоги или приготовляя сеть для ловли рыбы, тоже распевал что-то, но и ему за какую-нибудь провинность доставались пощечины от моей матери, равно как и горничным, когда у них на плетевых подушках оказывалось мало сработано коклюшками. Помню, как горничные обедали: из одной чаши одной и той же ложкою и при том не иначе, как стоя, ели им приносимое из кухни нашей» (6, с. 52).
Не имея определенных обязанностей, комнатные слуги рассматривались как никчемные тунеядцы. Действительно, что это за работа: подай, принеси, унеси, убери, подотри, поправь... «Мальчик, подотри за Мимишкой, не видишь, наделала в углу... Агашка, поправь барыне шаль, не видишь, сползла... Гришка, принеси воды... Почему стакан воняет, принеси другой... Эй, девка, узнай у повара, готов ли обед... Душенька, пошли человека узнать, запрягли ли лошадей...». И так целый день. В не лишенной преувеличений, но навеянной детскими воспоминаниями «Пошехонской старине» М.Е. Салтыков-Щедрин пишет: «Что касается дворни, то существование ее в нашем доме представлялось более чем незавидным. Я не боюсь ошибиться, сказав, что это в значительной мере зависело от взгляда, установившегося вообще между помещиками на труд дворовых людей. Труд этот, состоявший преимущественно из мелких домашних послуг, не требовавших ни умственной, ни даже мускульной силы («Палашка! сбегай на погреб за квасом!» «Палашка! подай платок!» и т.д.), считался не только легким, но даже как бы отрицанием действительного труда. Казалось, что люди не работают, а суетятся, «мечутся как угорелые». Отсюда – эпитеты, которыми так охотно награждали дворовых: лежебоки, дармоеды, хлебогады. Сгинет один лежебок – его без труда можно заменить другим, другого – третьим и т.д. Во всякой помещичьей усадьбе этого добра было без счету. Исключение составляли мастера и мастерицы. Ими, конечно, дорожили больше («дай ему плюху, а он тебе целую штуку материи испортит!»), но скорее на словах, чем на деле, так как основные порядки (пища, помещение и проч.) были установлены одни на всех, а, следовательно, и они участвовали в общей невзгоде наряду с прочими «дармоедами» (103, с. 243). И слуги, видя бесполезность всей этой суеты и учитывая свою многочисленность, норовят забраться куда-нибудь в уголок, сделать вид, что чем-то заняты, избежать этой беготни и окриков, надеясь друг на друга, а в итоге никого не дозовешься, барин топает ногами, барыня срывается на визг и начинается кулачная расправа.
Когда мы читаем об ужасах крепостного права, то обычно распространяем их на всех крепостных. Между тем, отношение помещиков к крестьянам, хлебопашцам, в подавляющем большинстве было если не уважительным, то все же вполне терпимым: ведь это были кормильцы. И помещичьей властью здесь пользовались лишь в необходимых случаях, при неисправности и явном ослушании. Кстати, М.Е. Салтыков-Щедрин отмечает большую разницу в отношении его матери к дворовым и к крестьянам. Вообще же положение крепостных могло определяться как капризностью и жестокостью одних господ, так и простой строгостью и рачительностью других. У Галахова «дед вовсе не отличался либерализмом: он все-таки был крепостником, хотя иного фасона, чем его соседи. Крестьяне и дворовые состояли у него в полнейшей рабской покорности. Выйти из-под его воли никому и в голову не могло прийти. Не исполнить его приказания считалось такою же виной, как исполнить его по-своему. Я сам бывал свидетелем, как провинившийся получал крепкие зуботычины, не смея сойти с своего места, моргнуть глазом, промолвить словечко; он должен был стоически выдерживать наказание, сопровождаемое внушительно бранными словами. Справедливость требует, однако ж, заметить, что эта безапелляционная власть умерялась в глазах дворового не одним лишь сознанием действительной провинности, но и убеждением в превосходстве деда как хозяина, хорошо разумевшего и свое и чужое дело... Дворовые понимали, что требования и взыскания барина происходили от его рачительности. Благодаря ему они были грамотны и знали разные ремесла... Ремесла служили каждому из дворовых средством для личных заработков. К тому же они пользовались хорошим положением, не в пример соседним дворням, плохо одетым и содержимым и не имевшим, как говорится, ни кола, ни- двора собственного. По этой причине они и мирились с бесконтрольной властью помещика, находя, что она все-таки вознаграждается его деятельною рачительностью о их пользе (21, с. 43-44). Подчеркнем, что Сербии, которого описывает мемуарист, был человеком просвещенным, начитавшимся французских просветителей. Его прислуга «вся была грамотная. Дед сам обучал некоторых и поставил им в непременную обязанность выучить и своих детей чтению и письму» (21, с. 42). И у другого мемуариста, М.А. Дмитриева «Полевое хозяйство шло у деда хорошо, потому что он сам с раннего утра ездил всякий день в поле или на гумно, знал толк во всех мелочах земледелия, а приказчики, мужики и бабы боялись его как огня: за дурную пашню и плохое жнитво «расправа следовала тут же. Правда, сеял он немного, не обременяя крестьян излишеством посева, но земля пахалась отлично...» (31, с. 46). Отметим, что деда Дмитриева, человека сурового, как огня, боялись и его домочадцы.