Крестьянин даже в барщинном имении, управляемом самим помещиком, не находился постоянно у барина на глазах: у него был и свой дом, и семья, и хозяйство, он определенное время вообще работал на своей пашне и мог считать себя вольным человеком. Иным было положение дворовых специалистов, но и оно было сносным: их также нередко ценили и опять-таки, занятые делом, они не маячили постоянно на глазах у господ.
И совсем иное дело – комнатная прислуга. Вот на них-то и обрушивались и барские капризы, и срывалось дурное настроение, и вымещалась злоба. На них-то и сыпались ругательства, щипки, толчки и зуботычины, они-то и посещали чаше всего конюшню или псарню, где такие же крепостные и озлобленные конюхи или псари вкладывали им розог от души, сколько скажут или сколько придется. Генерала Л.Д. Измайлова постоянно сопровождали вооруженные нагайками молодые, сильные и бойкие доморощенные казаки, специальной обязанностью которых было чинить расправу; «И всем этим исполнителям наказаний: казакам, камердинерам, конюхам – крепко доставалось, если они, как казалось иногда Измайлову, не больно секли провинившихся. Характеристически выразился в своем показании один из несчастных казаков... что, дескать, у него... «почти в том только время проходило, что он или других сек, или его самого секли» ( 85, с. 369). Из домашней прислуги от этих проявлений барской власти до известной степени своим мастерством был огражден только повар, которого покупали за большие деньги или специально посылали куда-либо учиться и который по злобе мог подвести господ, испортив званый обед или даже отравить. Поварам до известного предела прощали и дерзости, и пьянство.
Впрочем, удивительное дело. Все мемуаристы (а это люди образованные и преимущественно писавшие воспоминания во второй половине ХЕК в., когда крепостное право пало), хотя и говорят в один голос об ужасах этого, в кавычках сказать, «права», но где-то там, у других помещиков, а не у своих дедов или родителей. Не исключено, что» не упомянуть о тяжелом положении крепостных считалось просто дурным тоном и о нем непременно старались сказать. Вот и Я.П. Полонский пишет: «Если мрачные стороны крепостничества не возмущали моего детства, то не потому ли, что дом моей бабушки и моя мать были как бы исключением... Жизнь наша была тихая и смирная. Мать моя была олицетворенная любовь и кротость. Я ни разу не слыхал от нее ни одного бранного слова. Прислуга ее не боялась. Только отец мой, Петр Григорьевич, был несколько сух сердцем и вспыльчив. Однажды при мне в девичью пришла Анна, жена кучера, и о чем-то стала назойливо спорить с моей матерью. Вдруг из спальни как вихрь вылетел мой отец в халате нараспашку и дал со всего маху такую пощечину Анне, что та вылетела за дверь в сени... Мать моя побледнела. Отец стал оправдываться. Это были едва ли не единственные побои, какие я видел в детстве.
Живо помню, как я, стал расспрашивать свою Матрену, что такое было и за что мой папенька прибил Анну? Но Матрена вместо ответа боязно указала мне на мою кроватку, завешенную пологом. Там, согнувшись в три погибели, спал или притворялся спящим мой отец. Почему он на этот раз не пошел спать на свою постель, а забрался в мою – не знаю» (66, с. 290-291).
Были помещики и иного рода. Генерал Измайлов, оказавшийся в 1827 г. под следствием за жестокое обращение с крепостными и по суду удаленный из имения (довольно обычное наказание), имел в усадьбе собственную тюрьму, произведшую на ведших следствие губернатора и губернского предводителя дворянства впечатление «ужаса и отвращения»; здесь на площади в 57 квадратных аршин содержалось до 30 арестантов, в том числе и женщин. Для наказания людей, помимо обычных плетей и розог, он использовал шейные рогатки весом от 5 до 20 фунтов, не позволявшие ни сидеть, ни лежать (их носили по месяцу, полугоду и даже по году; их было обнаружено в усадьбе 186 штук. Дававших показания крепостных, между прочим, потрясло то, что Измайлов променял помещику Шебякину четырех борзых собаки на четырех своих дворовых: камердинера, повара, кучера и конюха. О том, каково было крепостным жить под отеческим попечением Измайлова, посоветуем нынешним певцам просвещенного русского дворянства справиться в книге С. Т. Славутинского «Генерал Измайлов и его дворня». Однако все же нужно признать, что Измайлов был в некотором роде уникальной фигурой. Недаром о нем и производилось следствие и даже было принято решение о его удалении из имения. Но, при всей необычности Измайлова, в ту пору попадались экземпляры в этом же роде. Писатель Д.В. Григорович в воспоминаниях приводит в качестве примера недальнего соседа, Д.С. Кроткова, который «...Известен был во всем околотке своей строгостью. Когда он выезжал на улицу деревни в сопровождении крепостного Грызлова, своего экзекутора, или вернее, домашнего палача, ребятишки стремглав ныряли в подворотни, бабы падали ничком, у мужиков озноб пробегал по телу». На просьбы жены о деньгах Кроткое отвечал так: «Грызлов, – говорил Д.С., – Марья Федоровна в Москву собирается; нужны деньги... Поезжай по деревням, я видел там много этой мелкоты, шушеры накопилось, – распорядись!..
Это значило, что Грызлову поручалось объехать деревни Д.С., забрать по усмотрению лишних детей и девок, продать их, а деньги доставить помещику. Это происходило в самый разгар крепостного права, когда еще не вышло указа, дозволявшего продавать крепостных людей не иначе, как целыми семействами» (26, с. 27).
Обычно же всевластие помещиков ограничивалось более мелкими шалостями. Например, П.П. Семенов-Тян-Шанский вспоминает некоего предводителя дворянства (!), у которого «гости, после обеда с обильными винными возлияниями, выходили в сад, где на пьедесталах были расставлены живые статуи из крепостных девушек, предлагаемых гостеприимным хозяином гостям на выбор» (84, с. 506). Впрочем, Измайлов также угощал своих гостей крепостными девушками, в том числе малолетними, а их (разумеется, девушек) попытки уклониться от такой сомнительной чести, завершались свирепыми побоями. Справедливости ради Семенов пишет: «Само собою разумеется, что изверги, олицетворявшие собою все пороки и злодейства, были между помещиками редки, но если они существовали, то не встречали себе никакого ограничения...» (84, с. 504).
Нужно признать, что и комнатная прислуга, даже сама на себя смотревшая, как на отпетых, нередко и стоила того отношения, какое к ней было.
Одной из лучших, лиричнейших книг в русской литературе, повествующих о старом быте, являются «Детские годы Багрова-внука» СТ. Аксакова. В отзывах современников писателя можно встретить буквально зависть к той чуткой, душевной атмосфере, которая царила в семействе маленького Сережи благодаря его матери. Его детство не было омрачено видом расправ над крепостными, как у Салтыкова-Щедрина (который, между прочим, тоже позавидовал Аксакову). Слуг в доме немного и какой-то суровости или капризности не только в его доме, но и в доме довольно строгого, но справедливого Багрова-деда, нет. Вот Софья Николаевна Багрова привезла маленьких детей в имение к свекру и, перед тем, как отвести их к деду, оставляет на попечение няньки. «Мать успела сказать нам, чтобы мы были смирны, никуда по комнатам не ходили и не говорили громко. Такое приказание, вместе с недостаточно ласковым приемом, так нас смутило, что мы оробели и молча сидели на стуле совершенно одни, потому что нянька Агафья ушла в коридор, где окружили ее горничные девки и дворовые бабы. Так прошло немало времени. Наконец, мать вышла и спросила: «Где же ваша нянька?». Агафья выскочила из коридора, уверяя, что только сию минуту отошла от нас, между тем как мы с самого прихода в залу ее и не видели, а слышали только бормотанье и шушуканье в коридоре» (3, с. 333). После отъезда родителей для лечения матери «Нянька Агафья от утреннего чая и до обеда и от обеда до вечернего чая тоже куда-то уходила..». (3, с. 344). Но это пренебрежение няньки, которой поручено двое маленьких детей, своими обязанностями – пустяки, в сравнении с тем, что пришлось Сереже Багрову увидеть в очень богатом имении своей родственницы. Чтобы читатель, воспитанный советской «классовой» пропагандой в полной уверенности, что помещики были злодеи, а крепостные – достойными, но забитыми и бесправными людьми, поверил, придется прибегнуть к пространной цитате. «Печально сели мы с милой моей сестрицей за обед в большой столовой, где накрыли нам кончик стола... Начался шум и беготня лакеев, которых было множество и которые не только громко разговаривали и смеялись, но даже ссорились и толкались и почти дрались между собою; к ним беспрестанно прибегали девки, которых оказалось еще больше, чем лакеев. Из столовой был коридор в девичью, потому столовая служила единственным сообщением в доме; на лаковом желтом ее полу была протоптана дорожка из коридора в лакейскую. Тут-то нагляделись мы с сестрой и наслушались того, о чем до сих пор понятия не имели и что, по счастью, понять не могли. Евсеич и Параша (дядька и нянька детей – Л.Б.), бывшие при нас неотлучно, сами пришли в изумление и даже страх от наглого бесстыдства и своеволия окружавшей нас прислуги. Я слышал, как Евсеич шепотом говорил Параше: «Что это? Господи! куда мы попали? Хорош господский, богатый дом! Да это разбой денной!» – Параша отвечала ему в том же смысле. Между тем об нас совершенно забыли. Остатки кушаний, приносимых из залы, в ту же минуту нарасхват съедались жадными девками и лакеями. Буфетчик Иван Никифорыч, которого величали казначеем, только и хлопотал, кланялся и просил об одном, чтоб не трогали блюд до тех пор, покуда не подадут их господам на стол. Евсеич не знал, что и делать. На все его представления и требованья, что «надобно же детям кушать», не обращали никакого внимания, а казначей, человек смирный, но нетрезвый, со вздохом отвечал: «Да что же мне делать, Ефрем Евсеич? Сами видите, какая вольница! Всякий день, ложась спать, благодарю господа моего бога, что голова на плечах осталась. Просите особого стола». – Евсеич пришел в совершенное отчаянье, .что дети останутся не кушамши: жаловаться было некому: все господа сидели за столом. Усердный и горячий дядька мой скоро, однако, принял решительные меры. Прежде всего, он перевел нас из столовой в кабинет, затворил дверь и велел Параше запереться изнутри, а сам побежал в кухню, отыскал какого-то поваренка из багровских, велел сварить для нас суп и зажарить на сковороде битого мяса... Вслед за стуком отодвигаемых стульев и кресел прибежала к нам Александра Ивановна. Узнав, что мы и не начинали обедать, она очень встревожилась, осердилась, призвала к ответу буфетчика, который, боясь лакеев, бессовестно солгал, что никаких блюд не осталось и подать нам было нечего. Хотя Александра Ивановна, представляя в доме некоторым образом лицо хозяйки, очень хорошо знала, что это бессовестная ложь, хотя она вообще хорошо знала чурасовское лакейство и сама от него много терпела, но и она не могла себе вообразить, чтоб могло случиться что-нибудь похожее на случившееся с нами. Она вызвала к себе дворецкого Николая и даже главного управителя Михайлушку, живших в особенном флигеле, рассказала им обо всем и побожилась, что при первом подобном случае она доложит об этом тетушке. Николай отвечал, что дворня давно у него от рук отбилась и что это давно известно Прасковье Ивановне, а Михайлушка... с большою важностью сказал, явно стараясь оправдать лакеев, что это ошибка поваров... Но как Прасковью Ивановну я считал такой великой госпожой, что ей все должны повиноваться, Даже мы, то и трудно было объяснить мне, как осмеливаются слуги не исполнить ее приказаний, так сказать, почти на глазах у ней?... Я сначала думал, что лакеи и девки, пожиравшие остатки блюд, просто хотели кушать, что они были голодны; но меня уверили в противном... Неприличных шуток И намеков я, разумеется, не понял и в бесстыдном обращении прислуги видел только грубость и дерзость...» (3, с. 473-475). Один из гуманнейших людей своего времени, СТ. Аксаков лишь вторит графу Ф.В. Растопчину, писавшему, что в доме графа А. Орлова с его 370 человеками прислуги «Лакеи, камердинеры, кучера, конюхи, музыканты, певчие, горничные и прочие... жили, приблизительно, как на корабле, переполненном войсками... Барский дом изображал собою одновременно подобие тюрьмы, воспитательного дома, конуры и харчевни» (95, с. 271). Далее Ростопчин пишет: «При все этом услужение было весьма плохое... безделье располагало их к беспорядочности и, рассчитывая один на других, никто из них не хотел заниматься работою». Л.В. Тыдман, сообщает, что богатейший помещик России П.Б. Шереметев, постоянно напоминал своему управляющему о необходимости искать и нанимать вольнонаемных слуг с хорошей репутацией.
Впрочем, можно было понять и дворню, отлынивавшую от дела: обязанная постоянно находиться под рукой для мелких услуг, она практически не имела бы ни минуты времени для себя, кроме сна на полу, прерываемого барскими вызовами подать или унести то-то и то-то, если бы не пользовалась любой возможностью улизнуть из дома. Если весьма реакционного Ростопчина мы имеем основание упрекнуть в несправедливых суждениях, то уж к революционеру-демократу А.И. Герцену этот упрек абсолютно неприложим. Но вот что пишет он о дворовой прислуге, жившей, правда, не в деревне, а в городской усадьбе отца: «После обеда мой отец ложился отдохнуть часа на полтора. Дворня тотчас рассыпалась по полпивным и по трактирам» (23, с. 103). Снисходительно относится Герцен, впрочем, как и его отец, к воровству прислуги: «Спиридон был отличный повар; но, с одной стороны, экономия моего отца, а с другой – его собственная делали обед довольно тощим несмотря на то, что блюд было много». (23, с. 97). В Прощеное воскресенье отец автора, отличавшийся своеобразным сарказмом, беседует с прислугой: «Ну, Данило... Прощаю тебе все грехи за сей год и овес, который ты тратишь безмерно, и то, что лошадей не чистишь, и ты меня прости... Теперь настает пост, так вина употребляй поменьше, в наши лета вредно, да и грех». (Там же). По утрам отец автора «...ссорился с своим камердинером. Это был первый пациент во всем доме. Небольшого роста сангвиник, вспыльчивый и сердитый, он, как нарочно, был создан для того, чтобы дразнить моего отца и вызывать его поучения...
Отец мой очень знал, что человек этот ему необходим, и часто сносил крупные ответы его, но не переставал воспитывать его, несмотря на безуспешные усилия в продолжение тридцати пяти лет. Камердинер, с своей стороны, не вынес бы такой жизни, если б не имел своего развлечения: он по большей части к обеду был несколько навеселе. Отец мой замечал это и ограничивался легкими однословиями, например, советом закусывать черным хлебом с солью, чтобы не пахло водкой» (23, с. 95-96).
Воровство прислуги было непомерным, и в занятиях помещиков заметное место занимало сведение прихода и расхода, всегда, впрочем, безуспешное. «После приема мерзлой живности, пишет Герцен, – отец мой, – и тут самая замечательная черта в том, что эта штука повторялась ежегодно, – призывал повара Спиридона и отправлял его в Охотный ряд и на Смоленский рынок узнать иены. Повар возвращался с баснословными ценами, меньше, чем вполовину. Отец мой говорил, что он дурак, и посылал за Шкуном или Слепушкиным. Слепушкин торговал фруктами у Ильинских ворот. И тот и другой находили цены повара ужасно низкими, справлялись и приносили цены повыше. Наконец, Слепушкин предлагал взять все огулом: и яйца, и поросят, и масло, и рожь, «чтоб вашему-то здоровью, батюшка, никакого беспокойства не было». Цену он давал, само собою разумеется несколько выше поварской. Отец мой соглашался, Слепушкин приносил ему на спрыски апельсинов с пряниками, а повару – двухсотрублевую ассигнацию» (23, с. 91).
Что возмущало автора, так это форменный грабеж крепостной прислугой крепостных крестьян, то есть, в общем-то, своей же братии. Пролетарский интернационализм здесь почему-то не действовал. «Всякий год около масленицы пензенские крестьяне привозили из-под Керенска оброк натурой. Недели две тащился бедный обоз, нагруженный свиными тушами, поросятами, гусями, курами, рожью, яйцами, маслом и, наконец, холстом. Приезд керенских мужиков был праздником для всей дворни, они грабили мужиков, обсчитывали на каждом шагу, и притом без малейшего права. Кучера с них брали за воду в колодце, не позволяя поить лошадей без платы; бабы – за тепло в избе; аристократам передней они должны были кланяться кому поросенком и полотенцем, кому гусем и маслом. Все время их пребывания на барском дворе шел пир горой у прислуги, делались селянки, жарились поросята, и в передней носился постоянно запах лука, подгорелого жира и сивухи, уже выпитой» (23, с. 90). При снисходительном барине крестьяне терпели от своей братии. «Старосты и его missi dominid (господские подручные – Л.Б.) грабили барина и мужиков... в одной деревне сводили целый лес, а в другой ему же продавали его собственный овес. У него были привилегированные воры; крестьянин, которого он сделал сборщиком оброка в Москве и которого посылал всякое лето ревизовать старосту, огород, лес и работы, купил лет через десять в Москве дом. Я с детства ненавидел этого министра без портфеля, он при мне раз на дворе бил какого-то старого крестьянина, я от бешенства вцепился ему в бороду и чуть не упал в обморок» (Там же).
Так что гоголевский Осип из «Ревизора» или гончаровский Захар из «Обломова», ленившиеся, пьянствовавшие и обманывавшие своих господ, – не литературные образы, а фиксация крепостной повседневности.
Крепостное право развращало и господ, привыкавших к безнаказанности, и крепостных, прежде всего дворовых, лакеев, особенно доверенных своих господ. Дворовые больших бар настолько входили в свою роль, что и мелкопоместных дворян третировали, как каналий. Вспомним историю, поведанную А.С. Пушкиным в «Дубровском»: вся драма началась с дерзкой реплики троекуровского псаря старику Дубровскому: «Один из псарей обиделся. «Мы На свое житье, – сказал он, – благодаря бога и барина не жалуемся, а что правда, то правда, иному и дворянину не худо бы променять усадьбу на любую здешнюю конуру» (71, с. 127). Что же тогда говорить об отношении дворни, набиравшейся возле господ «изящных» манер и привыкавших к «деликатному» житью в передней, к «сиволапым» мужикам-пахарям, ее кормивших. По разумению лакейства, сиволапые, не знавшие тонкости обращения, едва ли были немногим выше животных. Этим, между прочим, лакейство отличалось от своих господ, все же мужиков-кормильцев, как правило, уважавших. Поэтому нередко в помещичьих семействах лакейская считалась гнездом разврата (чем обычно и была) и детям просто запрещалось общаться с дворней и заходить в лакейскую и девичью. Хорошо известно, что лакеи даже выработали свой собственный, «изящный» язык, наслушавшись барских разговоров; например, в ответ на чиханье, говорилось «Салфет вашей милости»: подслушанное у господ и непонятое латинское salve, «Будь здоров» заменяла салфетка, обычная принадлежность служившего за столом лакея, более ему понятная. Впрочем, вероятно, дело здесь не только в крепостном праве. Чарльз Диккенс в «Посмертных записках Пиквикского клуба» оставил нам бессмертную картину лакейского сваре (суаре) с «изящными» костюмами, манерами, разговорами и третированием зеленщика, у которого происходило это малопочтенное собрание. Известно было, что в русских трактирах самыми несносными, грубыми и капризными клиентами были... трактирные половые и ресторанные официанты, звавшие своих, обслуживавших их коллег, не иначе, как «шестерка» и «лакуза».
Впрочем, есть и иные примеры. Пушкинский Савельич и аксаковский Евсеич (реальное лицо) – образцы добросовестности и отеческой заботы о своих малолетних господах. Оспаривая мнение о развращающем влиянии передней, А.Д. Галахов писал: «Не верьте тому, кто скажет вам, что общение с дворней в частности, с крестьянством вообще вредно для молодых людей, принадлежащих к образованному кругу. В известном возрасте может быть, но в годы детства и отрочества оно, как выразился один критик, никакого вреда, кроме великой пользы, не приносит. Говорю это по убеждению, добытому собственным опытом». (21, с. 33). Князь-революционер П.А. Кропоткин, вспоминая о высоких душевных качествах своей матери, пишет о крепостных, в память о покойной госпоже, перенесших свою любовь на ее детей. «Слуги боготворили ее память... Как часто где-нибудь в темном коридоре рука дворового ласково касалась меня или брата Александра. Как часто крестьянка, встретив нас в поле, спрашивала: «Вырастите ли вы такими добрыми, какой была ваша мать? Она нас жалела, а вы будете жалеть?». «Нас» означало, конечно, крепостных. Не знаю, что стало бы с нами, если бы мы не нашли в нашем доме среди дворовых ту атмосферу любви, которой должны быть окружены дети. Мы были детьми нашей матери; мы были похожи на нее; и в силу этого крепостные осыпали нас заботами, подчас, как будет видно дальше, в крайне трогательной форме» (43, с. 14). Мемуарист рассказывает, как разыгравшиеся в отсутствие отца и мачехи дети разбили в гостиной дорогую лампу. «Немедленно же «дворовые» собрали совет. Никто не упрекал нас. Решено было, что на другой день, рано утром, Тихон, на свой страх и ответственность, выберется потихоньку, побежит на Кузнецкий Мост и там купит такую же лампу. Она стоила пятнадцать рублей – для дворовых громадная сумма. Но лампу купили, а нас никто никогда не попрекнул даже словом.
Когда я думаю теперь о прошлом и в моей памяти восстают все эти сцены, я припоминаю также, что во время игр мы никогда не слыхали грубых слов; не видали мы также в танцах ничего такого, чем теперь угощают даже детей в театре. В людской, промеж себя, дворовые, конечно, употребляли неприличные выражения. Но мы были дети, ее дети, и это охраняло нас от всего худого» (43, с. 18).
Следовательно, каковы были баре, таковы и слуги.
Выше уже приводился отрывок из воспоминаний Д.А. Милютина, где мемуарист указал на то, что некоторые дворовые из комнатной прислуги смотрели на себя, как на часть барской семьи. Но нередко и господа смотрели на таких слуг как на членов семьи, более того, иногда как на важных и почтенных членов семьи, более уважаемых, например, чем «барчата». Например, в воспоминаниях Е.Н. Водовозовой «На заре жизни», пожалуй, самое видное место отведено няньке, подлинной главе барского семейства: за малейшую дерзость или просто неуважение, оказанное старой няньке, немедленно следовала кулачная расправа или окрик детям со стороны их матери-помещицы (кстати, отнюдь не либералки). Афанасий Фет отмечал: «Конечно, всякая невежливость с моей стороны к кому-либо из прислуги не прошла бы мне даром» (98, с. 62). Граф П.А. Гейден однажды упрекнул внука: «Ты очень неучтивый. Когда подошел скотник, ты должен был снять шапку и ему поклониться раньше, чем он тебе. Он тебя старше, кто бы он ни был. Разница между людьми только в том, что они или управляют, или служат, и те, кто управляют, должны уважать тех, кто им служит, и особенно если они их старше. Помни всегда, что вежливость твой долг. Это твоя единственная привилегия» (17, с. 8).
Такие по-собачьи преданные слуги, почти исключительно няньки, дядьки, камердинеры, горничные и ключницы, вырастали, взрослели, старились вместе со своими господами в одних комнатах и принимали их последний вздох, либо, напротив, умирали на их руках, горько оплакиваемые, иной раз даже более близкие, чем мать или отец. Известный русский историк П.И. Бартенев вспоминал: «К числу горничных принадлежала также ходившая за мной по кончине старой моей няни Марии Васильевны (как я плакал об ней! Она умерла, когда я был уже в пансионе) ... Бывало, за ужином я откладывал для нее кусочки жаркого или пирожного» (6, с. 52). Думается, здесь уместно сказать еще об одной разновидности крепостной прислуги (это определение, впрочем, более чем условно), находившейся в такой же близости к господам, как мать, братья и сестры. Речь идет о кормилицах и молочных братьях и сестрах.
В прежние времена считалось, что кормление ребенка грудью портит женский бюст – одно из главных достоинств светской женщины. Поэтому для вскармливания барского дитяти женским молоком немедленно после родов или даже перед ними в ближайшей деревне подбиралась крестьянская женщина, рожавшая в это же время. Разумеется, выбирали женщину чистую, относительно молодую и здоровую. Кормилицы вместе с их собственными младенцами содержались в барском доме, выкармливая сразу двоих детей. Более никаких обязанностей у них не было, кроме, разве что, содержания себя в чистоте. Кормилиц наряжали особым образом в «русское» платье – сарафан, душегрею и кокошник, богато украшенные позументами: ведь кормилица выносила барского младенца на показ гостям. После окончания выкармливания кормилицы возвращались в деревню обратно, но теснейшая связь их с выкормышами сохранялась иной раз до смерти; ряд мемуаристов вспоминают, как их кормилица приходила за многие версты на короткое время просто, чтобы повидать питомца, поцеловать его и поплакать. Кстати, родителями эти свидания, как правило, воспринимались спокойно, как должное: ведь у них самих когда-то были кормилицы. Пронзительные строки оставил о своей кормилице СТ. Аксаков: «Кормилица, страстно меня любившая, опять несколько раз является в моих воспоминаниях, иногда вдали, украдкой смотрящая на меня из-за других, иногда целующая мои руки, лицо и плачущая надо мною. Кормилица моя была господская крестьянка и жила за тридцать верст; она отправлялась из деревни пешком в субботу вечером и приходила в Уфу рано поутру в воскресенье; наглядевшись на меня и отдохнув, пешком же возвращалась в свою Касимовку, чтобы поспеть на барщину. Помню, что она один раз приходила, а может быть, и приезжала как-нибудь, с моей молочной сестрой, здоровой и краснощекой девочкой» (3, с. 288). П.И. Бартенев вспоминал: «В деревне приходила ко мне моя кормилица Дарья и всякий раз приносила в горшочке очень жирных пшеничных блинчиков, а я ее одаривал конфетами» (6, с. 52-53). Довольно тесная связь сохранялась и с молочными братьями и сестрами: им помогали материально, иногда их освобождали от крепостной зависимости, назначали на какие-то руководящие должности' в имении и прочее. Однако же сразу отметим, что не следует все это абсолютизировать: бывали и обратные примеры, когда собственных кормилиц или молочных братьев и сестер продавали другим господам или просто напрочь забывали о них. В конце концов, люди остаются людьми, и иные дети забывают и о кровных родителях.
Однако мы слишком углубились в повседневность барской дворни. Продолжим описание самой усадьбы.
Непременной принадлежностью черного двора усадьбы был коровник с несколькими коровами, призванными обеспечивать господ молоком, сливками и другими «молочными скопами», вплоть до собственного коровьего масла. Говоря о нем, вероятно, следует пояснить, что в ту пору различалось сливочное масло, сбивавшееся дворовыми женщинами из свежих сливок и поступавшее непосредственно на стол, чухонское масло, обычно подсаливавшееся во избежание порчи и поступавшее для готовки на кухню, и русское масло – топленое, способное долго храниться и использовавшееся только для готовки. На долю дворни оставалась «сколотина»; пахта от сбивания масла. Если кто-то не знает, что это такое, можно объяснить, что это мутноватая, слегка кислая жидкость с плавающими в ней мельчайшими крупинками масла, на вид и на вкус напоминающая помои после молочной посуды, впрочем, питательная и неплохо утоляющая жажду. Сливки, кроме приготовления сливочного масла, шли на барский стол для питья с ними чая и кофе. «Кушали» чай и кофе также с пенками от слегка протомленного (топленого) в печи молока. Сильно протомленное в широкой глиняной посудине жирное молоко перерабатывалось в особое, ныне незнаемое россиянами восточное блюдо, каймак – толстую, жирную и превкусную нежную лепешку, если кто-то любит молочные пенки.
Кроме того, коровник давал и некоторое количество телят, выпаивавшихся коровницами опять же для барского стола: говядина считалась слишком грубой пищей для нежных барских желудков.
Для барского стола нужны были также свежие куриные яйца и молодые цыплята. Некоторые помещики, не гнавшиеся за гастрономическими изысками, ели даже кур, но многие выращивали каплунов и пулярок – особым образом кастрированную птицу, дававшую нежное жирное мясо. Для всего этого имелся на хозяйственном дворе птичник, к которому приставлялась особая птичница. У некоторых рачительных и любивших поесть помещиков на хозяйственном дворе водились также гуси, индейские петухи (индюки) и даже цесарские куры (цесарки). За гусятами и индюшатами ходили дворовые девчонки, которые были слишком малы, чтобы им можно было поручить какое-то другое дело. Впрочем, кур и гусей нередко, а свиней, поросят и баранов всегда получали от крестьян в виде натурального оброка. Например, Я.П. Полонский пишет: «Из деревни... каждое лето пригоняли к бабушке на двор целое стадо баранов; из более отдаленных деревень... привозили целые мешки пряников, пух, сушеные грибы, каленые орехи и холсты» (66, с. 286-287). У Бартеневых «Крестьянские дворы... поставляли каждый двор по барану в нашу кухню...» (6, с. 60). Вообще помещичье хозяйство носило почти натуральный характер:
«За исключением свечей и говядины, да небольшого количества бакалейных товаров, все, начиная с сукна, полотна и столового белья и кончая всевозможной съестной провизией, было или домашним производством, или сбором с крестьян» (98, с. 39). Мясо засаливалось в бочках на солонину, птица замораживалась или из нее готовились полотки: птицу распластывали надвое, солили и подвяливали, храня ее так на погребах.
Однако не хлебом единым сыт человек. Довольно популярной забавой среди помещиков было держать на птичнике и других птиц. Например, у помещика Сербина «Обширный двор господского дома представлял оживленную картину, чрезвычайно заманчивую для детских глаз: посредине его разгуливал ручной журавль, забава дворовых мальчишек, постоянно воевавших с ним; павлин, распустив узорчатый хвост опахалом, шумел им в сладострастной дрожи перед павой; резкому его крику вторили звонкие и частые голоса цесарских кур; в клетках над балконом били отборные перепела» (21, с. 37). И уж непременной принадлежностью птичьего двора была голубятня.
На голубятне следует остановиться особо. Слишком распространенным в старой России было это явление. И не потому, что голубей ели: ели их только господа, а простой народ считал это за великий грех: ведь голубь – символ Духа Святого. Дело было в голубиной охоте, вероятно, самом распространенном развлечении в России.
Сегодня мы слова «охота», «охотник» понимаем только в одном, строго определенном смысле: любительская или профессиональная добыча с ружьем дикой птицы или зверя, а охотник – тот, кто занимается этим. Ну, еще можем сказать: «Мне охота (или неохота) делать то-то или это-то». В старой России язык был гораздо богаче, как, впрочем, богаче была и сама жизнь. Охотник – это был еще и доброволец, пошедший по своей охоте на какое-либо дело, например, солдат, вызвавшийся в разведку. Но охотник – это еще и любитель чего-либо, например, собирать грибы (охотник до грибов), разводить лошадей или посещать скачки (конский охотник) и так далее. Голубиная охота – это не стрельба голубей – она назвалась голубиной садкой, а разведение голубей, чтобы любоваться ими или гонять их. Соответственно, голубиная охота разделялась на водную (выведение новых пород декоративных голубей) и тонную. Гонные голуби разделялись на турманов и чистых, различающихся способом полета. Турманы, поднявшись высоко вверх, надают, переворачиваясь через крыло, голову или хвост. Чистые голуби поднимаются и опускаются кругами, вправо или влево, отчего различали голубей-правиков и леваков. Выпустив правиков и размахивая шестиком с мочалом на конце, заставляли их подниматься высоко в небо, а когда они должны были начать спуск, выпускали леваков. В определенный момент обе стаи встречались, описывая круги в разные стороны. О популярности голубиной охоты, этой чисто русской забавы, говорит тот факт, что в Москве был на Остоженке трактир «Голубятня», специально для охотников до голубей, с огромной голубятней на крыше. Во второй половине XIX в. в Москве и Петербурге проходили особые конкурсы голубей с призами, влиявшие на цены на голубей, так что иена на редких серых турманов доходила до 400 рублей. Теперь понятно, что почти на каждом барском, купеческом или мещанском дворе была голубятня. Крестьянам было не до голубей. Помимо голубиной охоты, была в старой России весьма популярна и пташковая охота – ловля и содержание певчих птиц самых различных пород. Недаром в Москве был на Цветном бульваре «Охотничий» трактир, увешанный клетками с певчими птицами, куда можно было прийти со своими собаками и птицами. У дядюшки А.А. Фета «Около левого крыльца была устроена в уровень с верхней площадкой большая каменная платформа, набитая землей. В эту землю посажены были разнородные деревья и кустарники, образовавшие таким образом небольшую рощу. Все это пространство было обнесено легкою оградой и обтянуто проволочной сеткой и представляло большой птичник. Там в углу сеялась и рожь. По деревьям развешены были скворечники, наваливался хворост. Таким образом, в этом птичьем ковчеге проживали попарно и плодились, за исключением хищных, всевозможные птицы, начиная от перепелок и жаворонков до соловьев, скворцов и дроздов» (98, с. 87). У богатого помещика Сербина «На стенах залы и некоторых других комнат, а также на потолках и окнах висели клетки, числом до сотни, с птицами разных пород... Небольшая задняя комната, с сетчатою занавеской вместо двери, отведена была для канареек: там они плодились и множились, весело летая и неумолкаемо распевая» (21, с. 38).
Вполне естественно, что для хранения запасов муки и круп, мяса, масла, молочных скопов, полотков, рыбы, птицы, меда на усадьбе ставился амбар и погреба с ледниками для скоропортящейся провизии. Погреб представлял собой квадратную яму, накрытую двухскатной, засыпанной толстым слоем земли крышей. В конце зимы его забивали правильными, выколотыми в виде огромных кирпичей, глыбами льда, для чего специально наряжали крестьян на ближайшее озеро или реку. Лед засыпался толстым слоем опилок и соломы, а на ней хранили продукты.
Разумеется, на хозяйственном дворе усадьбы была и конюшня, а при ней каретник для экипажей. Иногда держали лошадей огромное количество: верховых, выездных и хозяйственных; например, по свидетельству П.И. Бартенева, в их городской (!) усадьбе на конюшне стояло 12 лошадей (6, с. 50). Очень много лошадей требовалось тем помещикам, кто занимался псовой охотой, а таковыми были почти все. Малорослых верховых лошадей заводили с определенного возраста и для детей: дворянин, не умеющий сидеть в седле, был нонсенсом; ведь почти все мальчики поступали в военную службу или шли учиться в кадетские корпуса с тем, чтобы идти на военную службу уже не юнкерами, а офицерами. Разумеется, при большом количестве лошадей требовалось и соответствующее число конюхов для ухода за ними, кучеров и форейторов для управления упряжками, стремянных для сопровождения ездивших верхом господ: поддержать стремя при посадке в седло, подержать лошадь спешившегося барина, барыни или барчат. Конюхи, кучера и стремянные были особой публикой в усадьбе: на конюшне пороли розгами провинившихся или попавших под горячую руку дворовых и крестьян, и исполняли эти функции именно те, кому по роду службы приходилось иметь дело с кнутом. Это были доверенные лица господ: ведь барин, снискавший нелюбовь своих крепостных, нередко в одиночку, только с кучером, уезжал по делам в лес, в поле или отправлялся в дальнюю поездку. Особенно стремянные часто были наперсниками своих господ и им иногда доверяли отчаянные и незаконные проделки: увезти смазливую жену соседа, украсть полюбившуюся чужую крепостную девку или чужого коня.
В каретнике стояли золоченые кареты для парадных выездов, громоздкие дормезы для дальней дороги, в которых можно было спать лежа, тарантасы также для дальних поездок, дрожки и коляски для ближних, линейки, долгуши или роспуски для поездок всей семьей в лес по грибы и таратайки для поездок в поле или на охоту, зимние возки и кибитки, крытые кожей или войлоком. Для их постройки и ремонта среди дворни нередко держали специального мастера, также именовавшегося каретником.
Разумеется, для водопоя всего этого немалого количества скота на дворе нужна была колода, огромное, долбленое из толстого древесного ствола корыто, и колодец, либо же для подвоза воды держали специальную водовозку с бочкой, поставленной на длинные дроги.
А коль скоро приходилось делать и официальные, парадные выезды, и выезды полуофициальные, то к каретам и коляскам нужны были выездные лакеи, и немало – целый букет. Букетом называли выездного лакея в ливрее, парике с косичкой и треуголке, огромного гайдука с висячими усами, в смушковой шапке со шлыком и длинной венгерке, и арапа в курточке, шароварах, опоясанного турецкой шалью и в чалме; да еще перед каретой бежали два скорохода в ливрейных куртках и с каскетками с перьями на головах. Шестерик лошадей при таких парадных выездах был в шорах, убранный перьями. Зато все видели, что барыня поехала в церковь – на соседнюю улицу. Если же выезжали запросто, например, с визитами, то иной раз даже не в карете на стоячих рессорах, а в купе – легкой лакированной двухместной карете, и скороходов не брали, а на запятках стояли только выездной лакей и гайдук, и лошадей было только четверик, без перьев, но в шорах (8, с. 42-43). Впрочем, это еще скромный выезд, в городе, где развернуться негде. Например, дед М.А. Дмитриева, живший в молодости широко и открыто, имел 12 гусар, сопровождавших его при поездках из города в деревню (31, с. 45).
Мало помещиков не держало охотничьих собак. Охота вообше была основным занятием бар. Подружейная охота с легавыми была не слишком популярна: не барское это дело бить ноги по болотам и лесам. Специфически дворянской была лихая псовая охота с борзыми и гончими собаками. Правильная псовая охота производилась только комплектной охотой, то есть набором собак и обслуживающего персонала, состоящим из 18-40 гончих с доезжачим и двумя-тремя выжлятниками и пятнадцатью-двадцатью сворами борзых, по 3-4 собаки в своре, с охотниками или борзятниками. Стремянный вел барскую свору, а начальником и распорядителем такой охоты был ловчий. Вариантов такой охоты на зайцев или красную дичь – лис и волков, – было довольно много, по времени года и местности, и описание их – не наше дело; добавим только, что иногда для охоты в лесных крепях выгоняли кричан – крестьян, криком и стуком выгонявших зверя из зарослей на открытое место, где по нему спускали собак. Вся эта армия с быстрыми верховыми лошадьми, одетая в специальные охотничьи костюмы (чекмени и архалуки), вместе с десятками собак содержалась на барский, а точнее, на крестьянский счет. Охотников, державших по бедности несколько борзых собак за неимением гончих, презрительно именовали мелкотравчатыми, они присоединялись к богатым охотам и нередко служили предметом издевательств и шуток богатых собратьев. На такие охоты выезжали иногда в дальние (отъезжие) поля на несколько дней и даже недель, целыми таборами, с шатрами, прислугой и провизией, гостя по 2-3 дня у соседей. Вот описание такой охоты, сделанное автором ХК в., знатоком этого дела, Дриянским. «...Глазам моим предстали три огромные фуры, такой емкости и величины, что каждая из них способна была поглотить самую многочисленную семью правоверного Кутуфты.
Одна из этих громад была на рессорах, длиннее прочих, и по множеству круглых окошек, прорезанных в обоих боках кузова, являла собой собачью колесницу. Кроме этих великанов экипажной породы, под сенью их стояли дрожки и другие крытые экипажи и, сверх того, смиренные русские телеги, вокруг которых, пятками и десятками, стояло около шестидесяти лошадей.
Обрамленная с обеих сторон двумя отрогами леса, площадка вдавалась мысом в непроницаемую кущу ельника, под сенью которого белели две палатки, а подле них несколько шалашей, наскоро устроенных из ветвей, соломы, попон и войлоков.
Одно из пепелищ было обставлено треножниками, кастрюлями, котлищами, ящиками, самоварами и прочими кухмистерскими принадлежностями; кроме того, в разных местах было постлано множество соломы, на которой валялись борзые...». (32, с. 27). «Шестьдесят гончих стояли в тесном кружке, под надзором четырех выжлятников и ловчего, одетых в красные куртки и синие шаровары с лампасами. У ловчего, для отличия, куртка и шапка были обшиты позументами. Борзятники были одеты тоже однообразно, в верблюжьи полукафтанья, с черною нашивкою на воротниках, обшлагах и карманах. Рога висели у каждого на пунцовой гарусной тесьме с кистями. Все они окружены своими собаками и держали за поводья бодрых и красивых лошадей серой масти». (32, с. 34). «В Асоргинских до обеда мы еще затравили одного волка и двух лисиц. И ровно в час за полдень жители Клинского, все, от мала до велика, выбежали за околицу встречать наш поезд. С гордым и веселым видом, с бубенцами, свистками и песнями вступили удалые охотники в деревню, обвешанные богатой добычей.
У новой и просторной на вид избы стояли походные брики, а на крылечке – люди и повара, ожидавшие нашего возвращения». (32, с. 42).
Псовая охота была горячим делом и в бешеной скачке по полям и оврагам, среди густого кустарника и редколесья сравнивались и крепостной псарь, и его господин. Иной раз ловчий мог пустить в зазевавшегося барина матерком, и это в вину не ставилось. Ведь вместе охотились, вместе мерзли и мокли, вместе ели и пили у костра, вместе могли сломить голову в буераках, полетев стремглав вместе с конем в обрыв. Зато псари и были самыми преданными слугами и не столько конюшня, сколько псарня служила местом жестоких расправ с ослушниками, а витой ременный арапник псаря с успехом заменял розги. Стремянные, ловчие, доезжачие служили телохранителями своих господ и исполнителями их проделок. Отца тургеневского однодворца Овсянникова, свободного от телесных наказаний, выпорол по приказанию дедушки рассказчика именно его ловчий, за то, что дедушка оттягал у однодворцев землю, а Овсянников не стерпел и подал в суд.
Если воронежский или орловский степной помещик занимался разведением лошадей, то при усадьбе был и конный завод с варками для содержания лошадей, отделениями для жеребых кобыл и стригунов – молодых жеребят.
Богатые и предприимчивые помещики иногда устраивали при своих усадьбах «заводы» – производственные помещения со вспомогательными постройками и конторами, предназначенные главным образом для переработки полученной в имении продукции: хлеба (винокуренные заводы: в России дворянство обладало монопольным правом на винокурение), картофеля (крахмальные и паточные заводы), льна, пеньки и шерсти (ткацкие, канатные, суконные фабрики), кожевенные, кирпичные заводы. Например, богатейший вологодский помещик (полторы тысячи душ в начале XIX в., более 2 000 в его середине), Межаков имел два собственных винокуренных завода и участвовал в заводе своего зятя князя Засекина в Ярославской губернии, у него были заводы конский и черепичный, а, кроме того, Межаков занимался откупами по винному, соляному и ямскому делу (2, с. 9). Не следует думать, что помещики только и занимались балами и псовой охотой: это были главные, но не единственные занятия благородного дворянства.
Разумеется, при любой усадьбе должны были находиться и плодовый сад, и огород для нужд барского стола. Для этого были свои дворовые – садовник с одним-двумя помощниками, огородник и бабы для черных работ на огороде. Например, в городской(!) усадьбе бабушки Я.П. Полонского, в губернском, по тем временам довольно большом городе Рязани «Одно окно из девичьей выходило на огород и на соседний флигелек, а окно из детской выходило на двор с собачьей конурой, где жил Орелка и лаял, когда мы летом проходили в калитку сада. В саду направо была куртинка, обставленная высокими липами, и баня, а налево были гряды с бобами, горохом, капустой и иными овощами. Дорожка, которая шла от калитки, перекрещивала другую дорожку. Налево росли вишни, направо колючие кустики крыжовника и виден был покачнувшийся дощатый забор соседей» (66, с. 273). Обычно обширные сады представляли собой многочисленные насаждения смородины и крыжовника, дополнявшиеся шпалерами яблонь и вишенья. Однако многие богатые помещики содержали при садах оранжереи с померанцевыми и лимонными деревьями и фунтовые сараи – особые помещения для выращивания груш-бергамотов, персиков, дынь, а то и ананасов, правда, мелких и сухих. У графов Олсуфьевых в их семидесятинной усадьбе «Была оранжерея персиков, другая с пальмами и тропическими растениями, одна теплица с орхидеями, одна с камелиями, одна с азалиями, одна с рододендронами и еще огромный зимний сад, около дома, который был не менее 12-15 аршин высоты и где аорокарий был так высок, что пробил стеклянную крышу над собой... Был помимо оранжерей, знаменитых на всю Москву, огромный фунтовой сарай с чудными шпанскими вишнями» (46, с. 256, 262). Ну, понятно же, что без араукарии, австралийского хвойного дерева, жить никак нельзя. Мужику без хлеба можно, а барину без араукарии – нет. Впрочем, такие изош-ренные формы садоводства свойственны в основном XIX в.: в старые времена таких затей не водилось. Однако же и у упомянутого помещика-дельца Межакова под Вологдой (!) были оранжерея и ананасная и винофадная теплицы, для ухода за которыми в 1808 г. был приглашен из Петербурга иностранец Иоганн Ренненсберг (2, с. 10-11).
Сад обычно переходил в парк с аллеями берез, лип, кленов, дубов, елей, иногда подстриженных в форме пирамид, шаров и кубов, с куртинами сиреней, жасмина, с расчищенными и плотно убитыми дорожками, с беседкой в нем. У Олсуфьевых в Москве был парк «...На подобие маленького Версаля. У нас в саду были у каждого любимые места, были скамейки, называемые: le salon vert (зеленая гостиная – Л.Б.), длинная полукругом скамейка, на 'которой свободно могли сесть 15, если не 20 человек, было Катринру (Catherinru), где мы летом каждое утро учились, 3 скамейки с круглым столом под большими липами. Наш сад был почти весь липовый, была только большая береза, несколько больших сосен, 2 большие высокие пихты, которые были старше лип – и один большой пирамидальный тополь, который даже не завертывали в рогожу на зиму» (46, с. 262). Помещик Кривцов, поселившийся «в чистой и голой степи с маленькою речкой», украсил кирсановскую степь «изящною усадьбою, совершенно в европейском вкусе, не похожею на окружающие помещичьи поселения. Дом был большой и удобный..., были примыкающие к нему оранжереи и теплицы. Вокруг дома с отменным вкусом был разбит большой английский парк, среди которого возвышалась красивая, англосаксонской архитектуры башня, где помещались приезжие гости» (101, с. 101). Советскому наркому Чичерину принадлежало известное имение Караул, купленное в 1837 г. отцом предка видного большевистского деятеля, не менее известного либерального деятеля XIX в., Б.Н. Чичерина. «Затем отец повел нас в сад по березовой аллее, идущей от церкви на протяжении полуверсты, с расположенными по обеим сторонам куртинами плодовых деревьев. В конце аллеи, отделенная от нее вишняком, примыкала прелестная роща, тогда еще молодая, из самых разнообразных деревьев – дубов, кленов, лип, берез, вязов, ильмов, с разбросанным между ними цветущим шиповником. От дома же к березовой аллее, сообразно с вкусом того времени, шли в разных направлениях стриженые липовые аллеи, украшенные кое-где цветниками. Вокруг дома цвело множество алых и белых роз...» (101, с. 115). Такие помещичьи парки нередко украшались скульптурой и вазонами. Так, вологодский богач-помещик A.M. Межаков заключил договор с московским скульптором И.А. Фохтом на поставку за 650 рублей в Вологду двух канделябров «для подсвечников величиною соответственно месту для сада, гипсовые, Аполлона Бельведерского в колоссальном виде, 4-аршинного, Флору Фарнеазскую в рост обыкновенного человека, Венеру Медицею такой же величины, сделать по данному рисунку 2 аттические вазы, каждая в 2 1/2 аршина и 2 кариатиды такой же меры» (2, с. 10).
Мало помещиков не держало своей пасеки, хотя бы с несколькими колодками пчел. Здесь нужно пояснить, что старинное бортничество, то есть сбор меда и воска диких пчел в специальных бортных ухожьях, в барских лесах к XVIII в. повывелся: леса стали вырубать. Традиционно пчел на пасеках или пчельнях держали в липовых колодах, выдолбленных из толстого обрубка липы, с прорезанным в нем летком. При сборе меда приходилось вырезать соты вместе с содержимым, подвергая пчелиную семью угрозе гибели. Поэтому уже в XVIII в. появились многочисленные проекты ульев на несколько семей, с вынимающимися рамками с сотами. Многие хозяйственные помещики сами конструировали такие ульи, добиваясь значительных успехов. Мед и воск не только использовали для собственных нужд, но это был и важный предмет торговли, дававший приличную прибыль. Поэтому пасеки держали под присмотром, где-нибудь за усадьбой, возле огорода и сада, отчего получалась дополнительная польза: пчелы опыляли плодовые деревья. Разумеется, при пасеке был омшанник – утепленное помещение, чаше в виде рубленной бревенчатой полуземлянки, для зимнего хранения пчел. Впрочем, мед, как и баранов и гусей, обычно поставляли барину крестьяне в виде натурального оброка.
Усадьбы обыкновенно старались ставить при реке, пруде, озере, чтобы поблизости была вода. В степных районах в крайнем случае рыли несколько или хотя бы одну сажалку – искусственный большой пруд, наполнявшийся талыми и дождевыми водами или даже подземными ключами, если удавалось до них дорыться. Сажалки использовали для водопоя скота, для стирки, а, главным образом, для разведения рыбы. Там, где были рыбные реки и озера, помещики среди дворовых держали и несколько рыбаков, ловивших рыбу, разумеется, не удочками, а сетями, бреднями или большими неводами. Рыба получше опять-таки шла к барскому столу, а мелочь отдавалась в застольную для дворовых. Здесь вновь необходимо отступление: лучшей рыбой, как и сейчас, считалась красная рыба. Однако сейчас красной рыбой считают ту, у которой красное мясо – дальневосточного лосося (кету, горбушу); в те времена кетой и горбушей камчадалы кормили собак. В давние времена, когда в России еще не было каскадов электростанций и она была богата рыбой, красной считались осетр, белуга, белорыбица, севрюга и шип; к ним примыкала семга, которая, однако, в помещичьих реках не водилась. Зато красной икры они, бедняги, вообще не знали: перевозка ее с Дальнего Востока была невозможна, да и там ее некому было добывать и засаливать: Дальний Восток почти не/знал русского населения, кроме военных постов. Зато черной икры было большое разнообразие: троечная, лучшая белужья икра, сразу после засолки на почтовых тройках отправлявшаяся в Москву для немедленного употребления; зернистая, самая крупная белужья икра, пропущенная через грохот; салфеточная, засаливавшаяся в маленьких бочонках под гнетом, завернутая в льняные салфетки и резавшаяся ножом; паюсная, засаливавшаяся в том пузыре, в каком она находится в брюшине рыбы, ястычная, и самые дешевые, доступные беднякам сорта некачественной икры – жаркая и лопанина, которые мы сейчас и считаем самым лучшим деликатесом. Впрочем, мало помещиков заготавливали икру сами, поскольку для этого нужно было владеть песками на реках, в которых водилась красная рыба. Да и пески-то почти исключительно сдавались рыбачьим ватагам в аренду за хорошие деньги. Из прочих рыб ценился сиг, носивший даже почетное название «архиерейской рыбы», стерлядь, шедшая исключительно на уху (да уху-то только из стерляди и варили для господ), очень редкая в тогдашних русских реках форель и повсеместный судак. Сомовина употреблялась только любителями в кулебяки, щуку в России почти не ели, а частиковая мелочь ловилась в основном как первичный материал для варки ухи (потом она отбрасывалась), да на удочку, для развлечения. Ловля рыбы на удочку была довольно популярной не только среди помещиков, но и среди помещиц, для чего на реках и озерах заводили специальные мостки, которыми никто уж более не пользовался. Был и еще один способ «ловли» рыбы светским обществом: большими компаниями кавалеры и дамы отправлялись на рыбные пески, где рыбаки за вознаграждение заводили невод «на счастье» господ; из красной рыбы тут же готовили уху для гостей, а малоценная рыба поступала рыбакам. Впрочем, была в России еще одна рыбка, маленькая, но развозившаяся из северо-западных озер в огромных количествах, десятками тысяч пудов – сушеный снеток. Его помещики закупали на ярмарках, ибо частыми в России постами шел он и в щи, и в каши, и в постные пироги. Датские и норвежские сельди и португальские сардинки в жестянках (впрочем, под видом сардинок нередко можно было купить обычную балтийскую салаку) помещики понемногу покупали на ярмарках.
В заключение приведем воспоминания военного министра Александра П, Д.А. Милютина о имении его отца в селе Титово Тульской губернии.
«Самое село Титово, имевшее более 900 ревизских душ, состояло из двух слобод, простиравшихся длинными рядами изб... и разделенных между собой довольно широким оврагом, в котором речка была запружена и образовала три порядочных пруда... У ... двух плотин, служивших сообщением между обеими слободами, устроены были водяные мукомольные мельницы, а под главною плотиной самого большого, нижнего пруда находился винокуренный завод...
Господская усадьба находилась с восточной стороны большого продольного оврага, к северу от крестьянской слободы, так что для приезжающего... прежде всего открывались направо и налево от дороги обширные господские гумна с сараями, овинами, скирдами, позади которых вправо, за небольшим овражком, виднелись сараи и обжигательные печи кирпичного завода. Далее дорога, оставляя влево слободу церковного причта, огибала справа ограду церкви... а насупротив ее, слева дороги тянулась решетчатая ограда господского двора, так что ворота, ведущие к церкви, и те, которыми въезжали на господский двор, находились совершенно одни против других. В глубине двора возвышался двухэтажный каменный дом, по сторонам которого боковые фасы двора замыкались флигелями, также каменными, двухэтажными. В них-то помещались фабрики, суконная и ситцевая, контора, разные хозяйственные заведения и склады. С заднего фасада господского дома... с балкона открывался обширный вид на село и окружавшие поля. С этой стороны обширное пространство, длиной более 80 сажен и шириной около 40, обставлено было разными хозяйственными постройками: справа и слева – мастерские всякого рода: слесарная, столярная и даже каретная, а в глубине – обширные, расположенные квадратом конюшни, сараи и скотный двор. Ближайшая к дому часть означенного пространства была в позднейшее время присоединена к саду... Сад этот составлял правильный прямоугольник, длиною в 200 сажен и шириной в 125. Всего замечательнее в нем была длинная и широкая аллея из старых развесистых лип; под тенью их в летнее время иногда накрывали обеденный стол, когда наезжало столько гостей, что в доме большая столовая оказывалась тесною. В некоторых частях сада разбиты были... дорожки на английский манер; ближе к дому находилась обширная оранжерея, в которой культивировались превосходные персики, абрикосы, сливы, груши; также были особые сараи с вишневыми деревьями; много разводилось ягод; главное же богатство сада составляли яблоки самых разных сортов. Громадное количество яблок ежегодно отправлялось в Москву и покупалось приезжими торговцами оптом. Один из сортов, пользовавшийся особенною славой, даже получил название «титовка» (54, с. 68-69). Таким образом, помещичья благоустроенная усадьба, разумеется, у богатого владельца, представляла собой самодовлеющий замкнутый хозяйственный организм. Из продуктов раз или два в год закупали на ярмарках только чай, кофе, сахар, сарацинское пшено (рис), изюм, чернослив да вина для винного погреба: богачи – настоящие французские, итальянские и рейнские, а кто попроще – разные дрей-мадеры и лиссабонское ярославской и кашинской выделки. Водка нередко была своей, поскольку русское дворянство имело монопольное право винокурения; если же водка и закупалась, ведрами, разумеется, то на своих кубах перегонялась на померанцевых цветах из своих оранжерей, полыни, анисе, тмине, березовых и смородиновых почках и десятках других горьких, ароматических и лечебных корений, трав, листьев и цветов: так считалось и полезнее, и вкуснее. Эта замкнутость усадьбы усиливалась еще и наличием в ней собственных мастерских с крепостными ткачами (тальки пряжи сдавали крестьянки в виде дополнения к оброку), кружевницами, вышивальщицами, портными, сапожниками, столярами, живописцами, музыкантами и певчими, которые, впрочем, могли стоять и с салфеткой позади барских стульев за обедом, и, нарядившись в чекмень, скакать за борзыми собаками.
От сельской усадьбы мало чем отличалась богатая барская городская усадьба: дом, сад, огород, все необходимые службы, кроме, разве что мастерских, да пчельни. Вот описание московской усадьбы Милютиных: «Дом наш, двухэтажный, старинной барской архитектуры, находился между садом и обширным двором и стоял боком к улице, вдоль которой шел высокий забор с каменными столбами и железною решеткой. Насупротив главного дома, параллельно ему и также боком к улице, стоял двухэтажный же каменный флигель, неоштукатуренный; в нем жила бабушка Мария Ивановна Милютина с обеими своими дочерьми, а в глубине двора, против въездных ворот, расположены были службы: конюшни, сараи, жилье прислуги и т.д. Сад был старый, тенистый; двор – немощный, отчасти поросший травой...». (54, с. 60).
Описанная в этой главе сельская, да и городская обширные и благоустроенные усадьбы могли принадлежать только весьма богатому помещику, владельцу многих сотен, а то и тысяч душ. Чем мельче был владелец, тем, естественно, мельче было и впадение: сокращалась площадь под усадьбой, сокращалось число построек в ней, уменьшались и сами они в размере, пока не исчезала псарня и людская (собаки и дворовые жили в доме вместе с помещиком); переходили под одну крышу конюшня и коровник с птичником; из исчезнувшего каретника перемешались под навес немногочисленные экипажи, и так далее, пока мы не оказывались перед усадьбой мелкопоместного владельца двух-трех душ, которая ничем не отличалась от усадьбы зажиточного или даже среднего крестьянина. «В нашей местности было много крайне бедных, мелкопоместных дворян, – пишет смоленская дворянка, дочь богатого, но разорившегося помещика, – Некоторые домишки этих мелкопоместных дворян стояли в близком расстоянии друг от друга, разделенные между собою огородами, а то и чем-то вроде мусорного пространства, на котором пышно произрастал бурьян, стояли кое-какие хозяйственные постройки и возвышалось иногда несколько деревьев... Оно (село Коровино, описываемое мемуаристкой – Л.Б.) представляло деревню, на значительное пространство растянувшуюся в длину. Перед жалкими домишками мелкопоместных дворян (небольшие пространства луговой и пахотной земли находились обыкновенно позади их жилищ) тянулась длинная грязная улица с топкими, вонючими лужами, по которым всегда бегало бесконечное множество собак (которыми более всего славилась эта деревня), разгуливали свиньи, проходил с поля домашний скот» (16, с. 214).
Необходимо подчеркнуть, что большая благоустроенная усадьба принадлежала первой половине XIX, в крайнем случае концу XVIII в. Ведь вообще-то барская усадьба нового типа – исторически новое явление. За полсотни с небольшим лет, прошедших со времен Петра I, обязавшего дворянство поголовной и пожизненной службой, старые, допетровские усадьбы должны были прийти в упадок, а старые теремные хоромы – сгнить. Те послабления дворянству, которые сделала Анна Иоанновна, для оживления усадьбы не могли дать ничего. Возрождение ее начинается с введения в действие в 1762 г. Манифеста о вольности дворянской, освободившего дворян от службы. Дворянство хлынуло в деревню и усиленно начало жить: распахивать земли, увеличивая барскую запашку, обстраиваться, обзаводиться имуществом, собирать и проматывать на барские затеи деньги. Для этого должно было потребоваться несколько десятилетий. И в начале Александровского царствования родилась массовая (не отдельные дворцы отдельных вельмож, не обращавших внимания на законы) дворянская усадьба, в которой зародился и русский балет, как крепостной балет, и русская музыка, как крепостная музыка, и русский театр, скульптура, архитектура и особенно русская классическая литература, для занятий которой нужен был обеспеченный досуг и не требовалось с нетерпением ожидать гонорара от издателя. Правда, эта усадьба создавалась и содержалась трудом крестьянства, народа, но когда же народ не платил за все успехи страны своим трудом и бедностью?
Вот теперь попытаемся войти в барский дом.
БАРСКИЕ ХОРОМЫ
Как постепенно развивалось простонародное жилище, начиная с убогой истопки, как постепенно развивалась под влиянием различных обстоятельств барская усадьба, точно так же постепенно происходило развитие, расширение и усложнение усадебного дома и в городе, и в деревне. Примечательно, что весьма убедительные доводы исследователей позволяют с определенностью говорить об отсутствии связи барского дома XVIII в. с жилищем князя, боярина или богатого дворянина-помещика в средневековой России времен даже царя Алексея Михайловича, не говоря уж о более раннем времени. То есть, конечно, в отдельных - случаях эта связь имеется и даже многие и многие особняки, хотя бы в Москве, были возведены на сводах XVII в., но это именно отдельные постройки, а не массовое жилое строительство. И, напротив имеется четко прослеживаемая связь с развитой крестьянской избой-связью, пятистенком и крестовым сельским домом. Для более подробного выяснения этого вопроса можно отослать читателя к вышедшей недавно прекрасной и хорошо аргументированной книге Л.В. Тыдмана.
Вероятно, в связи с этим не помешает дать краткую характеристику средневековых хором русского феодала. Многие исследователи предполагают, что выглядели они следующим образом. На довольно высоком подклете, сложенном из дикого камня или из кирпича, который появился не сразу, стояло срубное жилище феодала, включавшее гридницу, где проходила повседневная жизнь, и повалушу, где феодал спал в одном помещении со своими близкими дружинниками. Термин «гридница» находится в связи с другим термином, «гридь», «гриди» – дружинники, жившие с князем в гриднице. Какой термин является первичным, а какой – производным, сказать трудно. Название спального помещения «повалуша» говорит о том, что спали там вповалку, на полу, на звериных шкурах или на кошмах, толстых войлоках. На сводчатом каменном основании таких хором, перекрывавшем достаточно большую площадь, могло стать несколько срубных помещений, клетей, разного назначения. Соединялись они сенями (о происхождении этого термина уже говорилось). Среди этих помещений могло быть и каменное – пиршественная палата. Но, разумеется, она могла находиться и внизу, под каменными сводами, недалеко от стряпущей палаты, кухни. Такое разделение материала вполне обосновано. Учитывая, что освещение было открытым, лучинами или факелами, была чрезвычайно высока опасность возникновения пожара, а на пиру, когда начинало шуметь в голове от старых медов, браги и пива, эта опасность, естественно, резко усиливалась. Недаром при государе и великом князе Московском Иване III в Кремле специально для пиров была выстроена итальянцами Пьетро Марко Руффо и Пьетро Антонио Солари специальная каменная палата, получившая название Грановитой. Сведений же о постройке каменных жилых палат не имеется. Мы выше уже говорили, что русские люди предпочитали жить в деревянных помещениях, считая холодные и сырые каменные палаты нездоровыми.
На основном деревянном помещении строились светлицы, в которых, как это явствует из названия, печного отопления не было: ведь печи очень долго, в том числе и для экономии топлива, строились без дымоходов. Светлицы или терема были предназначены для постоянного обитания женской части семьи феодала: жен и дочерей. Если сам феодал и его сыновья вели, так сказать, публичный образ жизни, постоянно пребывая в окружении своей дружины, младшие члены которой, отроки, исполняли роль прислуги (эта постоянная близость укрепляла связь феодала с дружинниками и хотя бы немного гарантировала от измен), то женщины в допетровской России вели образ жизни затворнический, без крайней нужды не появляясь на глазах посторонних. Такой тип поведения вообще был характерен для архаичных обществ. Можно напомнить о том, что и в античной Греции, и в Древнем Риме женщины постоянно находились на женской половине дома, куда доступ посторонним был абсолютно закрыт, а в обществе мужчин могли находиться, принимая участие в пирах и беседах, свободные жен шины – гетеры. Это не были проститутки, как иногда думают, но... их отношения с мужчинами никак не регулировались Аналогичный характер имел быт и в средневековой Японии, где были свободные женщины – гейши, а жены и дочери самураев посторонним совершенно не показывались. И в средневековой Испании, как известно, женщины не пользовались свободой, а жены феодалов находились под постоянным присмотром дуэний. Наконец, как уже говорилось в этой книге, даже в ХК в. в крестьянской избе был выделен особый бабий кут за занавеской, куда даже мужчины – члены семьи без особой необходимости не входили и где появление посторонних мужчин рассматривалось как оскорбление, нанесенное всей семье. А уж крестьянка-то ни в коей мере не могла вести жизнь в затворе, она была полноценной рабочей силой и даже и браки заключались среди крестьянства прежде всего с целью приобрести работницу. Мы уж не говорим о мусульманском обществе, в котором женщина не только постоянно пребывала на женской половине (а в некоторых странах просто не выходила из гарема), но и скрывала лицо от посторонних мужчин, как в России замужняя женщина скрывала от посторонних мужчин свою прическу.
Однако, если рассмотреть сохранившиеся планы усадебных домов русского дворянства, то мы обнаружим, что для них характерна была, в начале XVIII в., планировка в виде параллельной связи: на высоком подклете ставились две обычных избы-связи (изба – сени – клеть), между которыми устраивалось дополнительное помещение для зала и к которому вело высокое открытое крыльцо. Бытовал также дом глаголем, где две постройки размещались под прямым углом, соединенные тем же дополнительным помещением-залом. В дальнейшем стали соединяться в различных вариантах два пятистенка или два крестовых дома, так что число внутренних помещений стало 'Возрастать. Однако первоначально их количество было очень невелико. Любопытно, что по такому принципу был построен Петром I для своего любимца Франца Лефорта даже огромный каменный, до сих пор стоящий в Москве в Лефортово и Занятый теперь Центральным Военно-историческим архивом, Лефортовский дворец. По мысли царя, этот дом «дебошана и кугилки» Лефорта, привившего еще юному Петру Алексеевичу любовь к европейским формам жизни, должен был служить своеобразным общественным центром Москвы и здесь, действию, постоянно устраивались знаменитые ассамблеи и иные публичные мероприятия. Дворец как раз отличается огромным залом, потолки которого были гораздо выше перекрытий боковых помещений.
Итак, примерно к концу XVIII в. сложился тип большого и сложного по планировке усадебного дома. Напомним читателю предыдущие страницы, где неоднократно цитировались описания современниками домов их дедов: по мере расширения семейств приходилось пристраивать все новые помещения, отчего эти старые усадебные дома постоянно расползались вширь, очевидно, представляя собой сложный лабиринт помещений и не имея единого плана. Например, дед Багрова-внука, когда сын с семьей решили перебраться на постоянное жительство из Уфы в деревню, затеял для любимой «невестыньки» специальную пристройку в саду («Нам опять отдали гостиную, потому что особая горница, которую обещал нам дедушка, хотя была срублена и покрыта, но еще не отделана» – (3, с. 409). Новые усадебные дома, создававшиеся в александровскую и николаевскую эпоху, строились уже по плану, нередко разработанному самим владельцем и имели более четкую планировку, свидетельства чему также приводились выше.
Можно с достаточно большой долей уверенности утверждать, что имелось два основных типа планировки усадебных домов с незначительными вариантами. Один тип планировки можно было бы назвать центрическим: в центре здания находились либо темные чуланы и лестница, ведшая в верхние помещения, в мезонин или на антресоли, либо же в центре была большая танцевальная зала, как, например, в доме графов Орловых на Никиткой улице (д. 5), где автор этой книги провел 8 лет учебы на Историческом факультете МГУ и в аспирантуре. Парадные и основные жилые помещения располагались по периметру постройки, вокруг этих чуланов или танцевальной залы. Дополнительно можно привести не слишком четкое описание отчего дома, сделанного А. Фетом: «Поднявшись умственно по ступеням широкого каменного под деревянным навесом крыльца, вступаешь в просторные сени... Налево из этих теплых сеней дверь вела в лакейскую, в которой за перегородкой с баллюстрадой помешался буфет, а с правой стороны поднималась лестница в антресоли. Из передней дверь вела в угольную такого же размера комнату в два окна, служившую столовой, из которой дверь направо вела в такого же размера угольную комнату противоположного фасада. Эта комната служила гостиной. Из нее дверь вела в комнату, получившую со временем название классной. Последней комнатой по этому фасаду был кабинет отца, откуда небольшая дверь снова выходила в сени». (98, с. 35).
Другой тип планировки – осевая: по продольной оси дома (в некоторых случаях и по поперечной) проходил длинный коридор, темный или освещенный одним или двумя торцовыми окнами, а по сторонам его находились жилые помещения и парадные комнаты. В качестве примера можно привести дом Молочниковой на Гончарной улице в Москве, где многие годы находился Всесоюзный Дом научного атеизма и который в результате был доступен для осмотра. Вообще же надо заметить, что, как утверждает Тыдман, коридор – явление довольно позднее. Вот описание дома помещика средней руки: «Низменный, рецептом протянувшийся, деревянный дом с несоразмерно высокою тесовою крышей, некрашеный и за древностью принявший темно-пепельный цвет, выходил одним фасадом на высоком фундаменте в сад, а с другой стороны опускался окнами чуть не до земли. Комнат средних и малых размеров в длину было много, начиная с так называемой приемной... и кончая самой отдаленной кладовою ( 98, с. 49). У дядюшки Афанасия Фета «Светлый и высокий дом, обращенный передним фасадом на широкий двор, а задним в прекрасный плодовый сад, примыкавший к роще, снабжен был продольным коридором и двумя каменными крыльцами по концам» ( 98, с. 87). Наконец, у помещика Сербина «Деревянный дом с мезонином... разделялся коридором на две половины...» (21, с. 38).