Василий Оботуров
ГЛУМ,
или Кое-что об устоях сталинизма, о русском национальном характере и критиках «левых» и правых
Скорбными, полными сдержанного гнева словами начинается это повествование о погибели крестьянства.
«После величайшей смуты, унесшей в своем знобящем вихре миллионы жизней, не прошло и десяти лет, а Россия и Украина уже стояли вблизи очередной, не менее страшной трагедии. Казалось, все силы зла снова ополчились на эту землю. Вступая на пустующий императорский трон, знал ли угрюмый Генсек, что через несколько лет, в день своего пятидесятилетнего юбилея, он швырнет им под ноги сто миллионов крестьянских судеб?..»
Но не надолго хватает выдержки автору: он не берется идти вослед летописцам древности – бесстрастным быть не может, не в силах. Не скрывая горечи и ненависти, он не говорит - кричит о бездне поругания и глумления, в какую был брошен народ. Забыв о художестве, он изъясняется прямо, резко и поначалу даже не совсем внятно. Потом он возьмет себя в руки, расскажет о былом подробно и основательно, развернет полотна разнообразных картин, оживит знаменитые и безвестные тени прошлого... Но успокоиться так и не сможет.
1
Хронику Василия Белова «Год великого перелома» можно рассматривать как вполне самостоятельное произведение, в нем есть своя цельность, однако при этом неизбежна некая деформация восприятия. Уже глава первая – Сталин в муравейнике своего окружения – оказывается одинокой, воссоздающей шабаш адовых сил, свалившихся на страну ниоткуда. А потом автор о них будто забывает, всецело переключив внимание «на периферию», куда разбегутся круги, будто бы совсем уже не зависимые от центра, от истока возмущения спокойствия...
Ну что, в самом деле, за композиция! Между тем сам Белов видит целое и продолжает свое повествование, вовсе его не завершив и этой публикацией. И редакция «Нового мира» (1989, № 3) его поняла, сославшись на «Кануны» и, в частности, на ее третью часть, напечатанную в том же журнале полутора годами ранее (1987, № 8). Разумеется, не каждый из читателей немедленно бросится перечитывать «Хронику конца двадцатых годов» в последнем полном издании (М., «Молодая гвардия», 1988; «Роман-газета», 1989. № 15 – 16), хотя бы в поиске глав, некогда по произволу исключенных из хроники, но нам-то иметь их в виду надо бы, чтобы представлять целое не как умозрительную, надуманную схему, но как содержание конкретных взаимосвязей общественных сил – разнонаправленных, хотя и не равноправных.
И тогда мы увидим еще в первой части «Канунов» Сталина и Бухарина, Калинина и Сталина в обществе Данилы Пачина, Бухарина и Томского вместе с Рыковым...
О нет, Сталин в 1928 году еще вовсе не всесилен, поскольку панибратски с запальчивостью спорит с ним Бухарчик, поскольку Сталин просит Калинина называть его не по отчеству, а «товарищ» – надо же, просит! Он вовсе не злодей и не монстр, Сталин, а обыкновенный человек со своими слабостями, целеустремленный, но внутренне в себе не уверенный, отчего раздражителен и подозрителен к окружающим. Заметьте, он побудил Калинина принять Данилу Пачина, и у мужика должно о нем остаться мнение как о заступнике. А между тем после того, как мужик ушел, сам припечатал его ярлыком: «Типичный кулак...» – это и всесоюзному старосте наука. И вся сцена выдержана не без юмора, с удивительным ощущением взаимодействия характеров.
В свою очередь, Томский и Рыков открываются в параличе своего политического сознания, Бухарин – в самоослеплении. В чем-то Белов им сочувствует, но и открывает растерянность и неспособность к практическому противодействию созревающему на их глазах самодержавию. Дано увидеть нам и митинг на московском заводе, когда с треском провалился представитель ЦК товарищ Шуб – рабочие освистали наспех перекрасившегося троцкиста... Нет, вовсе не тишь да гладь была «в верхах» в году 1928-м... Что же, паны дерутся – у холопов чубы трещат? – так и было.
Сначала середняков обложили непомерным налогом, но это лишь начало. Партчистка разожгла страсти и усердие активистов, – раздуваются списки кулаков. Даниле Пачину в его немыслимых финансовых затруднениях помстилось пай из кооперативной маслоартели получить. Однако ее бухгалтер Шустов мужика не утешил: не только оборотные денежные средства, но и основные фонды кооперации уже конфискованы. Машинные товарищества и ТОЗы тоже придушены. А ведь Шустову, грамотному и деловому мужику, представлялось, что все шло верно, по Ленину.
Житейский повод дал Белову возможность на фактах и цифрах показать и роль кооперации, и ее судьбу. Беглый, но точный очерк кооперативного движения, не замедляя динамики событий, открывает нам загубленную альтернативу коллективизации. (Кстати, этот важный момент достаточно серьезно раскрыл и Б. Можаев в романе «Мужики и бабы».) Нет теперь иного пути ни Даниле Пачину, ни Гавриле Насонову – оба подают заявление в колхоз. А между тем Павел Пачин завершает стройку мельницы, замолола она, утверждая трудовое достоинство молодого мужика, его инициативность и... безрассудство, как понимает его отец Иван Никитич, да и не только он.
«Пришло, значит, такое време мужиков к ногтю», – толкует Евграф Миронов. «Надо жить... Каждая власть от бога», – со смирением отвечает старый Никита Рогов. Но извечная эта формула уже не всех устраивает: «Выходит, дьявольская-то власть тоже от бога?» – не соглашается Клюшин и слышит в ответ подтверждение. «А как Игнаха Сопронов?» – доискивается смысла происходящего Жучок. «А наш-то Игнаха от нас самих. Сами взрастили», – тихо отвечает Никита Иванович.
Для старого Никиты мысли эти не случайны. Его убеждения искренне верующего христианина (ради чего бы он постоянно хлопотал о церкви, вызывая даже неудовольствие сына Ивана, с которым старик, сдавши ему дела, привык считаться, как с хозяином дома, кормильцем) последовательны и не догматичны в своей нравственной сути. Вот ведь заметил Игорь Виноградов, что вину за происходящее Никита Иванович возлагает и на сына Ивана, и на свата Данилу на всех, кто «с ружьем в двадцатом году разался из стороны в сторону» и, дурманом опоенный, «гоголем» ходил «в красной шапке» по деревне, хвастаясь, как «офицеров гусиным шагом» гонял, и кто по церквам языки у колоколов выдирал...» («Московские новости», 1989, 30 апреля, с. 11). Правда, представления Никиты Ивановича пошире, чем И. Виноградов тут показал. Вот еще один момент той гневной речи старика: «Патриарха Тихона никто не послушал, отдали миленького на растерзанье! Аки псам рыкающим...» Заметьте, здесь не только бытовой уровень мышления («красная шапка» да «языки у колоколов») – такой поворот суждений открывает серьезную, продуманную глубину и цельность религиозно-политических представлений Никиты Ивановича.
Останься это мнение старика только его личным, тогда оно было бы интересно само по себе, но мотив трагической вины действительно остался бы на периферии идейного звучания хроники. Нет, по-своему ответственность сознает и Данила Пачин. Припомним, как мучается он вопросом: за что такие напасти обрушились на его голову, за что? «Не чувствовал он за собой ни самой малой вины перед богом, как ни старался припомнить всю свою подноготную. Ан нет, были-таки и вины, и грех. Правда, по молодости, по глупости. Не утерпел разок, прижал одну девку в одном месте, в одну темную ночь... Ревела, бедная, нет, не пожалел, не хватило ума-то. Был и еще один случай в гражданскую. Можно бы спасти от расстрела одного поручика, совсем еще ребенок был. Не пожалел Данило Пачин офицерика, не спас. Расстреляли мальчишку. Да ведь и другие не пожалели? Нет, не пожалели и другие... Только от этого, пожалуй, не легче». Понятие о грехах своих, как видим, осознано Данилой достаточно широко. Скажите, пожалуйста, при чем тут «одна девка в одном месте»? Оказывается, видит мужик связь, и тем более уместно здесь воспоминание о несчастном поручике. Да и старики, беседующие с Никитой Ивановичем по поводу происхождения властей – от бога или дьявола, ему не антиподы. В их разговоре, не лишенном запальчивости, вполне определилось единство, я бы сказал, в рамках плюрализма мнений. А еще говорят, что русский мужик никогда демократии не знал...
В одном этом коротком многоголосом диалоге стариков смысла больше, чем в рассуждениях нынешних витий о крестьянстве как (ни много, ни мало!) социальной базе сталинизма. Многое старики поняли, но с чуждой машиной насилия им, безоружным, ничего уже не сделать. И, зная указания и поддержку сверху, Игнаха Сопронов проведет «через линию» свои интересы, утешит свои вожделения. Вот уже и первые сельхозартели объявлены лжеколхозами, и мужиков среднего достатка, сознающих неизбежность коллективизации, не пускают в колхозы...
2
Прямо или косвенно сплошная коллективизация – этот «великий перелом» – задела многих в нашем обществе, тяжелым катком прошлась по крестьянству, надолго определив собою политический и экономический уровень жизни страны.
Молчаливо это признавалось многими, но в ходу были идеологические мифы, составленные по одной-единственной историко-партийной схеме. И в литературе – тоже.
Начало тридцатых годов выплеснуло десятки повестей и романов о коллективизации, – эталоном стал один из них, «Поднятая целина» М. Шолохова. Был всплеск интереса к теме во второй половине пятидесятых, однако новизны не принес. Свежий взгляд определился в повести С. Залыгина «На Иртыше» (1964) – проблемы политической истории просвечены в нем сквозь призму нравственности.
И вот первая часть «Канунов» В. Белова («Север», 1972) и отдельное издание в двух частях – 1976 года; третья часть появилась только в 1987 году... Трудно шел роман к читателю, прямо скажем, оставляя клочья шерсти с мясом в издательских коридорах. Так же трудно шли следом «Мужики и бабы» (1976) Б. Можаева, «Касьян Остудный» (1978) И. Акулова, «Кукоара» (1978) И. Чобану, «Декабрь. Метели» (1978) И. Мележа. Заметим, все писатели тогда, будто сговорившись, обращались к 1928 году или, во всяком случае, к начальному этапу «перестройки» деревни.
Историки в это время молчали или повторяли зады, а писатели, уже беременные новым словом, молчать не могли, а сказать было ну никак нельзя. Что ж, нельзя о «переломе», так хоть о деревне той поры, о крестьянине-труженике, отбросив лживую мысль о его собственнической натуре. И тут они провели свой взгляд на годы нэпа в деревне: именно тогда выразился во всем лучшем «тысячелетний уклад русской жизни» (С. Залыгин). Крестьянин в считанные четыре-пять лет увеличил в полтора-два раза производство продукции. Его трудолюбие, практическая сметка, кооперативная деятельность – все это привлекает внимание писателей, которых очень занимает и быт доколхозной деревни в его светлых по преимуществу (в отличие от прозы двадцатых – тридцатых годов) явлениях.
Новые стороны романа о старой деревне впервые заявлены именно у Белова и в формах наиболее зрелых, в безупречной художественной цельности. С горечью думается, что время гласности, дозволив, например, Б. Можаеву (книга вторая его романа) и Н. Скромному («Перелом») сказать многое, ранее запретное, тем самым «перехватило» дыхание художественности. Впрочем, В. Белов и в хронике «Год великого перелома» сумел остаться художником. Не берясь конкурировать с историками в охвате материала, он во многом глядел и дальше, и глубже их.
Впрочем, такое мнение, для историков нелестное (а кто виноват?), наверное, многим придется не по вкусу. Но не вызывает удивления, что в наши дни эта страница советской истории обсуждается с особой горячностью, порождая острую борьбу полярных мнений.
Была ли альтернатива коллективизации? – не так давно задавался вопросом Игорь Клямкин («Новый мир», 1987, №11), чтобы ответить односторонне отрицательным ответом. Вот-де, большинство русских крестьян примирилось с коллективизацией, поскольку «не было готово к конкурентной борьбе на рынке», – они были патриархальными, «добуржуазными». Но, посмеем возразить, высвобождая избыточные рабочие руки для промышленности и давая для нее средства – в форме прогрессивного налога, – кооперация открывала бы и дорогу к рынку. (Такого опыта было не занимать.) Только надо учесть, что 1930 год в СССР это все-таки не 1794 год во Франции, – с вилами на пулеметы не попрешь...
Отождествляя крестьянина-труженика с сельским люмпеном типа Игнахи Сопронова, которого, Клямкин сам признает, «никто не привязывает ни к земле, ни к односельчанам, которые его и за мужика не считают», автор сам свою опору разрушает. Он ищет новый выход. По Клямкину, Сопронов нужен крестьянину как проводник «верхней мысли», государевой, без которой он жить не может, не привыкши думать сам, как Барахвостов Кузьма Иванович («Бухтины вологодские» В. Белова). «Пока же крестьянин остается крестьянином, мысль о «верхней мысли» обессмыслиться не может» [См. в этом сборнике с. 95.] – так волею Клямкина русский мужик стал опорой, почвой сталинизма.
Простите, а наши многомудрые философы и экономисты, генетики и историки чем от Кузьмы Ивановича отличались до сего дня? Разве не ждали они указаний «верхней мысли», разве не пели ей дифирамбов, да еще и молчаливому мужику, вопреки его здравому смыслу, навязывали прожекты один другого вздорнее? А тот свой здравый смысл умел выразить хотя бы в горьком юморе. Так что очень шатки рассуждения И. Клямкина о природе русского крестьянина и социальной почве сталинизма.
Вот и Лев Аннинский туда же: «...я Белова как художника приемлю, а как историка и, тем более, «футуролога» – нет. У него во всем Троцкий виноват...» («Книжное обозрение», 1989, 24 марта, с. 6). Заодно и А. Ципко перепало – не защищай «бородатого мужика». Да дело-то, видно, и в том, что и Ципко туда же, уверяет: «В конце концов с помощью Сталина победил Троцкий» («Наука и жизнь», 1989, № 1 с. 51). Не секрет, что Троцкий и К° высказывались за выкачивание из деревни средств для индустриализации. «Хорошо известно также, что основную часть этой троцкистской политики вскоре взял на вооружение сам Сталин и осуществил ее с такой невероятной жестокостью, на которую, по-видимому, был бы неспособен и сам Троцкий», – пишет Рой Медведев («Иностранная литература», 1989, № 3, с. 171).
Ну, относительно способностей этого «демона революции» гадать не станем, только Белов в своей, столь для многих досадной, догадке теперь не одинок, нравится это кому-то или нет. Однако, тугой завязался узелок в начале 30-х и долго еще над ним гадать теоретикам. Тем дороже картины живые дней былых, воссозданные в художественном слове.
Кануны есть кануны – всего размаха развернувшейся в стране ломки мужики по деревням не представляют, еще надеясь за счет жил своих и живота выстоять перед напором властей. Надеются, что всему должна быть мера.
Но – не было меры. И хроника девяти месяцев «Года великого перелома» открывает нам разгул невиданного в истории насилия над миллионами. Насилия, видимых причин для которого представить нельзя, невозможно. И последовательный реалист Василий Белов создает образ абсурда, какой не приснится и в кошмарном сне. Создает средствами реалистическими, рисуя картины былого в их документальной точности. С юношеских лет писатель наслушался рассказов очевидцев и пострадавших, перебрал тысячи архивных документов [Для тех, кто полагает, что только время гласности открыло правду о коллективизации, замечу: не заблуждайтесь, оправдывая лень и равнодушие. Ведь еще в первой половине 60-х годов повсеместно изданы сборники документов. Издан такой сборник, как обычно, под грифом Главного архивного управления при Совмине СССР, Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС, Института истории АН СССР, и в Вологде: «Коллективизация сельского хозяйства в Северном районе (1927 – 1937 гг.)» Сев.-Зап. кн. изд-во, 1964.] и периодических изданий.
Порою документ ложится на страницы в первозданном виде, когда он говорит сам за себя и определяет развитие событий. Не менее важно и то, что каждый факт, касающийся фигур, так сказать, исторических, документально обоснован. Впрочем, первостепенного места они в хронике не занимают: за них говорит содеянное. Писателя более занимают люди обыкновенные, кому пришлось в той или иной роли пережить эти поистине апокалипсические времена.
3
«Зима в тот год стояла необычайно мягкая, почти без лютых морозных окриков. Спокойно слетала она на землю, словно последняя посильная милость судьбы, потраченная временем из небесных, казалось, неиссякаемых источников справедливости и добра...» С каким-то сладостным упоением тихой печали развертывает Василий Белов сребротканое полотно пейзажа, и кажется, нет ему сил остановиться, будто не может налюбоваться он на эту всесветную обитель неизбывных трудов. Трудов, которые почему-то вдруг утратили свой смысл.
А они, наивные, не поняли грозных предзнаменований, не поверили им, не вняли...
Но ближе, ближе к деревне...
Там все здоровые люди проводят зиму на принудительных лесозаготовках, и, хотя повинность нова, традиции сохраняются привычные. И пусть люди работают на голодных харчах, но баешник – в такой роли обретается Акиндин Судейкин – людям нужен. И по-прежнему не оставляет намерения завершить строительство мельницы Павел Па-чин, – по пути с лесоучастка везет домой мельничный жернов.
И говорит ему старый мельник, на которого дополнительный налог в двести пудов зерна (более трех тонн!) наложен:
« – Не вовремя ты мельницу выстроил! Отымут... Дак на што тебе и новые жернова?
– Руки-то не отымут... – смутился Павел. – И мука любой власти нужна.
– Оно верно. Да мне не жерновов жаль, а тебя жаль. Вези!»
Вот и вся тут «собственническая» психология... Да что Павел Пачин – он мужик молодой, увлекающийся. И старый Никита Иванович, не в силах себя обороть, сам для мельницы, по словам внучки Веры, «птицу деревянную сделал, чтобы витер показывала». А ведь он-то уж точно знает – не для себя делает, – отнимут мельницу.
А в Шибанихе и Ольховке вовсю хозяйничает уполномоченный укома по раскулачиванию и коллективизации Игнат Сопронов. Теперь-то пришла его пора! Рассчитается он с Данилой Пачиным и его сыном, со всеми, кто голову высоко держал, уважая свое достоинство труженика. Ныне сказали бы, что такие, как Игнат, подхватили и воплотили в практику «популистские лозунги» (типа «грабь награбленное»).
Как свидетельствует история, на грязных инстинктах и неутоленных желаниях всегда не трудно на злое дело поднять. Только грабить ближних односельчане Игната не умеют, и «мероприятия» проводятся бестолково – активисты стыдятся своих вынужденных поступков и действуют из одного лишь страха перед начальством.
Между тем с юга идут и идут эшелоны со «спецпереселенцами» – страшны эти картины у В. Белова в их обыденной сдержанности.
Из множества эпизодов, из частных поступков складывается в хронике Белова убедительный и впечатляющий характер крестьянской массы, будь то русские из вологодских деревень или украинцы из-под Харькова. Стремление к труду, желание мира, ради чего они готовы стерпеть даже несправедливость, – вот что в них главное. Поверить в злой умысел власти – ведь они же ее отстояли на гражданской войне, – мужики не могут. С такими справиться легко.
Нет, ждали они: что-то будет! – но при всей своей осмотрительности представить разгул глумления над собой мужики ну никак не сумели – это сверх нормальных человеческих способностей... Конечно, видели мужики, что власти хотят добиться от них чего-то другого – мало им налогов да повинностей. Но разве нельзя полюбовно договориться? И очень примечательным показался мне один совсем пустячный – в сравнении со всеобщей бедой и порухой – эпизод.
Северьян Жучок поворовывал сено у Акиндина Судейкика: видел это Павел Рогов – сдержанно высказал свое неодобрение старшему односельчанину, но вряд ли кому-либо выдал старика. А Судейкин и сам свои меры принял. «Однажды в честь воскресенья работу закончили раньше. Пошли давать лошадям, и Акиндин Судейкин доверительно взял Жучка за локоть:
– Давай уж, Северьян Кузьмич, по очереди: ты у меня по ночам таскаешь, а я у тебя буду днем. А иначе мне своего Ундера не прокормить, он вон как жорет.
Судейкин сгреб порядочное беремя Жучкова сена и поволок Ундеру. За ним нога в ногу ступал Жучок, неспокойно покашливал.
– Ты, Акиндин, это... не сказывай людям-то.
– Да люди – что люди? – не возражал Судейкин. – Им не надо и сказывать, оне все видят».
Вот как надо решать проблемы! Действенно, спокойно, даже тактично и – с юмором. Только ведь разве сможет «по очереди» Сопронов – такие живут по принципу «твое – мое и мое – мое», с ними не договоришься...
Матрос Василий, брат Павла Пачина, недоумевает и злится, видя то, что творится в родной деревне.
« – Чего вы все... зажались как... – Матрос не мог подобрать слова. – Этих... братанов Сопроновых боятся сразу две волости. Да их... скрутить обоих и в баню! И двери колом припереть!
– Этих скрутим, другие явятся.
– И тех туда! И чего?»
Василий надеется, что власти поймут и поддержат. Павел давно изверился в справедливости. Но боится ли он? Нет, тут другое. Через несколько минут, спасаясь от гангрены, он сам отрубит раздавленный палец на своей ноге, а плакать будет матрос. Такой мужик, как Павел Пачин, многое может, но есть в нем и здравый смысл, и еще нечто более глубокое.
Примечательным в этом смысле представляется мне рассуждение критика И. Рогощенкова: «...когда нет разумного выхода, когда будущее неопределенно, смутно, тревожно, неизменно оставалось одно – древнее общинное, мирское правило: как все, так и мы, ибо, действительно, на миру и смерть красна... Но общее сознание, общее мнение надо было выразить, надо было взять тяжесть решения на себя самому опытному, самому уважаемому. Дед Никита исполнил свой долг – решительно, без колебаний – и всем стало легче. В. Белов показал нам единую душу семьи в тяжелый для нее момент глубоко, с простотою и тонкостью большого художника» («Север», 1989, № 9, с. 118).
Аналогичным образом приходили к трудному решению и другие односельчане Роговых, в их числе – Данила Пачин, и тысячи крестьян по всей России. И не слепое «роевое» начало вело мужиков, как сказали бы «теоретики», а мудрость самосохранения рода. Но нет, и этот проверенный веками опыт не помогает в условиях абсурда, перед глумлением, не ведающим логики. И не разделит ли семейство Роговых судьбу украинцев, которых везут в северные края?..
Что их ждало, оторванных от родных корней украинских и русских крестьян, рассказывает Олег Волков в своих воспоминаниях «Горстка праха» («Юность», 1989, № 3), и его впечатления во многом совпадают с беловскими.
...Караваны барж по Двине и бесконечные составы свозили в Архангельск спецпереселенцев, а размещать их негде, и они, подавленные и беспомощные, слонялись по городу в поисках куска хлеба, «глыбы горя и обреченности». Освобожденные из зоны старики не хотят покидать лагерь, – им некуда податься. «Да что же это за времена настали, – восклицает автор, – коли гиблый лагерь милее той самой расхваленной счастливой жизни, дарованной рабочим и крестьянам?» Довелось ему увидеть один колхоз в зырянском краю, созданный «кулаками», из которых только пятая часть выжила. Построились они, засеялись, огороды разделали, «и уже спешила власть обложить их татарской данью, начисто забыв о своем обещании на двадцать лет освободить «новоселов» от всяких податей и пошлин». А начальник им еще и толкует, мол, партия да родной товарищ Сталин поручили им почетную задачу – «сделать цветущим советский Север, где была прежде царская каторга». Ну не бесовский ли глум!
Время показало, что крестьяне выдержали великие испытания, хотя и с неисчислимыми потерями, казалось бы, через невозможное. «Народ обладает своими, скрытыми «секретными» средствами для питания собственной души и для спасения жизни от истребления «высшими людьми», – писал Андрей Платонов, уже пройдя опыт «Котлована» и «Чевенгура», отмечая, что у «высших», напротив, «этот опыт почти сведен к нулю, и поэтому там не может иметь места реальная истина жизни – ее там не зарабатывают, а проживают и делают бессмысленной» [Платонов А. Собр. соч. в 3 т., т. 2. М., 1985, с. 304.].
4
Ну и что же происходит там, в «высших эшелонах власти» и среди людей мыслящих?
...Вот он обедает дома, в неприметном кремлевском доме, сердясь на жену за грузинскую еду, что «появляется на столе слишком часто», назойливо напоминая «о его кавказском происхождении»; не замечает вопросов жены по поводу юбилейного ужина – он «редко замечал несобственные обиды». Он раздражен тем, что вспомнился некстати Троцкий, «этот вечно путешествующий Цицерон», и недоволен славословиями в газетах – «жизненные итоги» его не вполне удовлетворяли. Но, покидая домашних, он «с улыбчивым прищуром взглянул на детей и, слегка косолапя, вразвалку, но довольно проворно ушел из гостиной».
У себя в кабинете наедине он думает не о домочадцах и не о делах даже, а о тех, кто их исполнять должен. Думать можно, не выбирая слов, и оценки его саркастичны и резки: «Рыжий писатель, он же и живописец и любитель птичьего рынка, не хочет капитулировать. Кажется, что уже обезврежен, сбит с толку, но все еще пускает остроты. Впрочем, его песенка спета. Рыков не страшен, поскольку считает себя вне политики. Каков идиот! Как будто бывает кто-нибудь или что-нибудь вне политики. К тому же бородач пьет перед обедом, и пьет не солнечное цинандали, а свою рыковку. Скрябин и Рудзутак верны. Верны? Даже этот с виду дураковатый крестьянский козел Калинин на самом деле старая и хитрая лиса. В любой момент может переметнуться. Клим? Дурак и бабник. Оба с Кировым любители балерин. Ах этот Демосфен в Ленинграде! Он тоже пока верен, но можно ли опереться на него в трудный момент? Все еще играет в свою паршивую демократию, без охраны ходит по заводским митингам. Пожалуй, доходится...» Непонятен пока ему Каганович, отчего и вызывает особые подозрения, и снова тень Троцкого...
Вечное ожидание опасности научило быть наблюдательным, и за каждой оценкой встает конкретный человек в бытовых и психологических подробностях, в политической конъюнктуре... А «синий табачный дым слоился почти на уровне верхней фрамуги», оформляя этот бесплотный театр живых теней. И некстати приходят на ум какие-то эпизоды из прошлого, оставляя вовсе не юбилейный осадок. Нет, лучше ближе к делу! И вот уже Поскребышев несет чай и телеграммы: с ним и анекдотом переброситься можно, он и указания выполняет четко...
Две-три журнальных страницы потребовалось Василию Белову, чтобы пластичными линиями набросать живой и выразительный портрет Сталина, – к нему он больше не станет возвращаться в своей хронике. Скупые жесты, немногословные и простецкие реплики, воспоминания и раздумья – не развернутым внутренним монологом, но краткими наплывами, – так складывается его многомерный образ, хотя и недосказанный. Доскажут дела его.
А замыслы генсека воплощают Каганович и Яковлев, вновь испеченный нарком российского земледелия, не ведавший «разницы между озимым и яровым севом», разработавший «грандиозный план невиданного в истории преступления». Но он оказался еще недостаточно решительным, и в «левизне» вслед за Сталиным соревнуются Верейкис и Рыскулов. Голощекин и Косиор... Родилось решение ЦК от 5 января 1930 года «О темпах коллективизации», предопределившее судьбы миллионов крестьянских семей. Резкими прямыми словами пишет В. Белов об этом шабаше: так было – вождь народов неуклонно шел к цели.
Насаждалась она в жизнь, эта «великая» цель вождя, не то чтобы твердой рукой – колебаний и срывов хватало, – но с безоглядностью и увлечением. Всех лишних, кто мог посеять в деревне нежелательные сомнения, прибрали в тюрьмы. Там нашли себе место известные нам по «Канунам» герои В. Белова: Прозоров, бывший дворянин и бывший революционер, и поп Рыжко Николай Иванович. Интересны и поучительны страницы о них, одухотворенных поиском смысла жизни в этом вздыбленном, растрепанном мире; а с другой стороны, мы узнаем, как формируется государственная машина насилия, для служителей которой вор дороже и ближе труженика.
Белов, кажется, и не хочет живописать этих деятелей, испытывая нормальное чувство омерзения к ним. Думается, только поэтому он перепоручает доктору Преображенскому рассказ о Кедрове (имя которого, кстати, и нынче носит одна из улиц в Вологде), – разумеется, это не дает никаких оснований считать доктора «рупором идей» автора.
« – Значит, Раиса Майзель – это вторая жена Кедрова? Вот оно что! Партийный псевдоним у нее Пластинина... Город Архангельск весьма и весьма близко знает этого палача в юбке, – рассказывали, что Пластинина стреляла в тифозных больных. А ее муженек развлекался тем, что прививал тиф выздоравливающим раненым. Медицинское образование он получил в Лозанне... Гордится знакомством с Горьким, играл Бетховена Ленину. Какая широта интересов, не правда ли? Впрочем, всем инструментам музыки он предпочитает, по-видимому, маузер...»
Сам северянин, доктор Преображенский пользовался, судя по всему, достаточно вескими сведениями. Во всяком случае, и Варлам Шаламов ранее написал очень строгие страницы о кровавых «художествах» и судьбе Кедрова. Вот хотя бы только один факт: приехав в Вологду в 1918-м с особыми полномочиями от Ленина, Кедров не нашел ничего лучше, как перестрелять в этом маленьком провинциальном городишке двести заложников, то есть людей совершенно невинных (кстати, и сам он погиб в бериевских застенках).
На всякий грех есть свое воздаяние!.. Казалось бы, непросто жить и тем, кто хочет «переделать жизнь», – тоже свои передряги случаются, так и с Ерохиным. Однако психология службиста у него уже выработалась: «Мало ли что бывает! Губком разогнан, губерния поделена на округа. Однако ж он, Ерохин, не был забыт, его взяли работать в ОГПУ. Пригодилось старое знакомство с Семеном Райбергом, который рекомендовал Ерохина Касперту и Прокофьеву. Теперь Ерохин вновь на переднем крае, ему поручено дело борьбы с поповской контрреволюцией...»
«У него было снова оружие и отдельный стол в общей комнате. Касперт уже сулил и кабинет...» За оружие и кабинет такие готовы свою душу продать, что им чья-то чужая! Только против убежденности священника Николая Перовского нет у него аргументов, кроме мата и браунинга: стремление удержаться у пирога власти духовно опустошительно. Кадров, чтоб «громадье» сталинских планов воплотить в жизнь, не хватало, – ведь «старая гвардия» не была многочисленной и сосредоточилась «наверху», постепенно истаивая в политической грызне. А страна так непомерно велика! Нужны были новые люди, и они нашлись: одни добровольно рвались к пирогу власти, как Ерохин, другие – под нажимом. Неожиданное превращение явил в хронике Василия Белова молодой рабочий – москвич Арсентий Шиловский: вовлеченный в «органы», он стал палачом. Сцены его жуткой жизни можно сравнить разве что с повестью В. Зазубрина «Щепки» (1923), лишь недавно опубликованной («Сибирские огни», 1989, № 2). Цинизм в отношении человеческой жизни, растление личности – удел Арсентия. Впрочем, он еще испытывает какие-то муки, а Михаилу Кедрову сентиментальность неведома – он из «пламенных революционеров».
Уже в лагере таких «деятелей» довелось видеть Олегу Волкову. «Их ниспровержение нельзя назвать нравственным крушением, – пишет он. – Ведь, будучи у власти, «они сделались глухи к морали и этическим нормам», – падшими ангелами называет их Волков. В заключении они «становились отчаянными стукачами, кусочниками», и там искали привилегий. А их жертвы гибли на бескрайних просторах Сибири, Казахстана, Зырянского края... – «не люди, а горстка праха, вьющегося за колесницей революции».
Но были, были и те, чья душа в экстремальных обстоятельствах открылась для милосердия.
Историю удивительного духовного возрождения являет в хронике Василия Белова сельский священник Николай Иванович Перовский. На воле не знавший уныния и в своем поведении – меры, поп Рыжко унижал свой сан, по мнению мужиков, но не умел смирить неуемную натуру. В тюрьме он остался самим собою: тот же юмор, та же уверенность в себе. Нет, не страшны ему угрозы чекиста Ерохина: все равно не от пули умрешь, так от вши тифозной, – насмотрелся он здесь на муки спецпереселенцев.
Посерьезнели мысли попа, да и было отчего: в одном монастыре, Прилуцком, тюрьму разместили, в другом – Духовом, поселились чекисты (кстати, идо сих пор там обитают, только старые стены снесли). А ведь в пору лихолетья 1612 года, когда «Литва и русские воры ходили по деревням, насиловали женок, отбирали скотину и рубили головы мужикам», прилуцкие монахи явили твердую веру и с пением духовным приняли смертную муку в огне. А теперь разве не тот же разбой на земле творится?
Вспоминаются Николаю Ивановичу горькие и строгие слова послания патриарха Тихона. «Гонения воздвигли на истину Христову явные и тайные враги сей истины и стремятся к тому, чтобы погубить дело Христово и вместо любви христианской всюду сеять семена злобы, ненависти и братоубийственной брани». Нет, не стал священник Перовский, примкнувший к живоцерковникам, читать мирянам тревожное и взыскующее послание.
Все острее сомнение мучает отца Николая: «Новые иерархи уже не поклонники ли Иуды Искариота?..» Вернувшаяся в испытаниях вера ведет его на Духовный подвиг, и шаг этот непреложно превращает раблезианскую, комическую фигуру сельского попа в образ трагический и героический.
Когда-то не смог найти своего места в революции бывший дворянин Сергей Прозоров и теперь не в силах понять гонения на мужиков. Только в тюрьме он до конца осознает глумливую абсурдность происходящего. И поскольку «он не знал еще, как ему жить в этом мире, сошедшем с ума», его душа и воля тоже обращаются к богу. «...Научи молиться тебе, избавь от лени и страха. Страшна ли мне дорога страданий? О нет! Боюсь не ее. Страшней во сто крат торжество зла...» – страстно заклинает он.
Понять бы это своевременно всем, к власти рвущимся, всем причисляющим себя к кругу мыслящих...
5
Тяжелы, суровы, горьки страницы Василия Белова в его хронике «Год великого перелома». Они побуждают глубоко задуматься: как все это могло случиться, как? Ищут ответ историки, ищут философы и экономисты, – в периодике публикаций пруд пруди, а даже и приблизительность еще не наметилась. И напрасно ждать всесторонне исчерпывающего ответа от художника слова: его задача иная, она и проще и сложнее. Показать, как это было – через даль времен – нелегко, но объяснениями его никто обязывать не вправе: есть все-таки весьма существенное различие в функциях науки и искусства.
Довольно того, что В. Белов показал трагическую вину русского крестьянства, обеспечившего в гражданской войне победу тех сил, которые на него же, обезоруженного, и обрушились спустя десятилетие. «За землю, за волю» шли они, и увлеченность своим интересом сделала их слепыми. Не разглядели они, кто есть кто среди тех, кто вел их «на бой кровавый, святой и правый». Но тут и беда начинается: а кто оказался более зрячим?.. И снова приходится говорить о несостоятельности интеллигенции, ее глубокой отчужденности от народа. В чем и как дала себя знать эта отчужденность, русская мысль проспорила весь прошлый век, да и за нынешний ей не разобраться. Вот эта вековая дилемма русской истории поставлена у Белова многомерно, диалектически гибко, с художественной полнокровностью.
Чего ж, казалось бы, еще?
Нет, говорят, этого мало. Ныне «взгляд на коллективизацию», по мнению Игоря Виноградова, «как на величайшее народное несчастье может быть обозначен уже и в открытую. И, разумеется, не просто обозначен, но и развернут, обоснован... со всей той полнотой, четкостью и определенностью выражения авторской точки зрения, к которым обязывают сегодняшние возможности обсуждения когда-то запретной темы» [См. в этом сборнике с. 109 – 110]. Вот ведь, думается, взгляд Белова и «обозначен, но и развернут, обоснован»: сам же критик находит в хронике Белова «тот обобщенный и поистине убийственный в своей фресковой монументальности образ народной беды (выделено автором. – В. О.), который и есть главный образ этой книги, образ, неотразимый в своей достоверности».
Чего же боле? Сквозной художественный образ и есть истинная цель любого писателя, и она так или иначе успешно реализована Беловым. А «сегодняшние возможности обсуждения» той или иной темы, что они стоят сами по себе! Сегодняшние возможности обсуждения продовольственной программы давно бы должны снять с повестки дня вопрос о хлебе с маслом, а мы тем не менее с каждым годом все туже затягиваем ремни.
Нет, видимо, других причин неудовольствия И. Виноградова искать надо и долго искать не приходится. Везде в романе видятся ему «недоговоренности», «загадочные полунамеки», «ускользающие в своей семантической невнятности метафоры»... Невольно запутаешься, если речи персонажа станешь принимать за авторские мнения, а неправомерность такой методики исследования будешь оправдывать особой близостью, вплоть до стилистической, доктора Преображенского писателю Белову. Полно! И представлен-то доктор речью сухой, информационной, по-интеллигентски обезличенной, разве что раздраженной – так ведь и было отчего... Его суждения, показавшиеся Прозорову (а не Белову!) «необычайно ясными», вовсе не оригинальны, – они были обычны в кругах (наверное, «определенных»?) интеллигенции той поры.
Но что все-таки перепугало И. Виноградова? – ведь ходит вокруг да около. А оказывается, надо ему задать писателю вопрос, к искусству отношения не имеющий: как, мол, ты, братец, не из того ли журнального круга, в глазах которого «мировое зло» реализует себя через существование некоего тайного всемирного жидо-масонского заговора»? Уж, часом, не антисемит ли ты? – ярлык весьма бы кстати пришелся...
Согласитесь, в условиях нашей гласности – вопрос не из корректных, да и совсем не по адресу. Допустим, В. Пикулю как автору романа «У последней черты», в котором проникновение еврейства в экономику и политические структуры Российской империи накануне февральской революции поставлено в центр проблематики, темой является, было бы логично задать такой вопрос с точки зрения документальной обоснованности. И пришлось бы признать, что в романе вяловато проблема заявлена: во всяком случае, книга воспоминаний Арона Симановича «Распутин и евреи» (Рига, 1926), послужившая Пикулю одним из источников, сама по себе гораздо убедительнее, да и выразительнее, – а уж он-то дело знал, из первых уст, из первых рук... А Белову задавать подобный вопрос, по крайней мере, неправомерно, – у него если «еврейская» тема и звучит, то действительно «на периферии».
Да разве «ради истины» вопрошает критик!.. Это всего лишь надоевшие журнальные игры, в которых И. Виноградов вполне солидаризируется с Л. Аннинским, да и не только.
По моим наблюдениям за текущей печатью, и сам нелепый термин «жидо-масонский заговор» придуман совсем в других журнальных кругах в качестве «буки» для интеллигентских недорослей. В сих кругах убеждены, что если масоны и были, то лишь в пору Французской буржуазной революции; а что в России Новиков и кое-кто из декабристов ложи создавали, так это просто игра... Тем не менее, проблема эта очень серьезна, наука к решению ее не приблизилась нимало, и В. Белов прав, что не впутался в нее. А что какие-то отзвуки И. Виноградов нашел в хронике, – надо ли этому удивляться?
В самом деле, чем вам троцкизм – не «мировое зло»? Поэкспериментировав вдоволь, прямо и косвенно, на русском народе, разве отказался он от идеи «перманентной революции», которая до сих пор пугает Запад и питает недоверие к СССР, усугубляя гонку вооружений. А «подручных» в стране у Троцкого хватало (и до сих пор кое-кто жаждет его реабилитации), и в числе их, как это ни горестно признать перед Виноградовым, «единокровных» несостоявшемуся вождю. Он их с собой за границу не вывез, – им только и оставалось использовать свою неуемную энергию в коллективизации. Фамилии их у Белова, кстати, не вымышленные, по крайней мере, на союзном, краевом и областном уровнях, а по волостям так их не было – там кресла тесны.
Впрочем, не будь в тексте хроники Василия Белова говорящих фамилий, скорее всего и сыр-бор не загорелся бы. Но почему же одним позволена такая «вольность», другим – нет? Вот ведь у А. Рыбакова и Ю. Домбровского в романах подобных фамилий более чем достаточно, но кривотолков ни у кого не возникает. А что будет теперь, когда миллионы прочли «Архипелаг ГУЛАГ» А. И. Солженицына? Да ведь, наверное, затравят бедного!.. Кстати, в одной из своих статей в сборнике «Из-под глыб» (Париж, 1974) он прямо писал, что кровавые жестокости послеоктябрьских страниц истории России во многом определены активным участием в событиях людей иных национальностей (латышей, евреев, армян и т. п.). Задумаемся, за этим мнением что-то же есть?..
Наверное, уже довольно потешать людей призраками и пора по-научному решать трудные вопросы истории. Роль масонства вчера и сегодня, сионизм в истории современности – такие и подобные, далеко не во всем совпадающие проблемы, имеющие длительную историю и огромную литературу в прошлом (ныне «забытую») и настоящем (постоянно оплевываемую), – они бы должны и теперь обсуждаться в печати. А они замалчиваются, несмотря на все возможности гласности сегодня, или сводятся к оглупленному «жидо-масонскому заговору». Зато «голоса из-за бугра» вовсю кричат об антисемитизме в СССР. Да в чем он проявляется-то, в конце концов?.. Вот, поди-ка, и я теперь по причине собственного неведения попаду в число антисемитов...
Во всяком случае, Игорю Виноградову и его многочисленным соратникам спасибо: если десять – пятнадцать лет назад по проблемам сионизма и масонства у нас в обществе был нулевой образовательный ценз, то теперь многие стали понимать или догадываться, что к чему – по принципу: нет дыма без огня. А стремление замолчать проблему объясняется либо по интеллигентской наивности, либо по принципу – чует кошка, чье мясо съела. И когда Виноградов срамит и увещевает Василия Белова именем русских писателей, – он искажает истину. Конечно же до глупости «жидо-масонского заговора» они не опускались, но и еврейскую проблему (скажем, у Ф. Достоевского, А. Чехова, А. Куприна) понимали вовсе не однозначно. И даже более лояльные Владимир Соловьев и Николай Бердяев во многом должны очень не понравиться И. Виноградову по логике его суждений.
...Вот ведь как далеко от хроники Василия Белова «Год великого перелома» Игорь Виноградов ушел, да еще за собою увел и меня, грешного...
6
Как же так случилось, что святая для поколений русской интеллигенции идея народной свободы оборотилась глумом?
Да, тут действительно имели место «блуд интеллигентской мысли, левачество, опыты над человечеством» как политическая опора сталинизма, пусть и не хочется признать это Л. Аннинскому. Ведь могут же мужики не открещиваться от своих «творений», помните: «А наш-то Игнаха от нас самих. Сами взрастили», – тихо говорит старый Никита Рогов о Сопронове. И не вспомнит он даже об учителях его и вдохновителях, ни на кого не перекладывая вину.
Операции таких масштабов, какие проводил в стране Сталин, требовали привлечь армию убежденных исполнителей, безоговорочно преданных партийной дисциплине, а вернее – своему клану и «вождю». Кое-что из «прекрасного далека» поняли А. Кестлер в романе «Слепящая тьма» (1938) и Д. Оруэлл в романе-утопии «1984» (1949), – но где же было понять советским писателям!
Больше сотни их одной бригадой по почину А. М. Горького поехало на строительство Беломоро-Балтийского канала, – об этом написал теперь книгу «Отлучение» («Знамя», 1989, № 3 – 4) автор нашумевшего тогда романа «Я люблю». Увидели они «беленькие аккуратные бараки, цветники», энтузиазм увидели, – все в восторге. Впрочем, скептичен бывший князь Мирский, только его Саша Авдеенко не понимает. Да Янка Купала нечто подозрительное про мужиков, что «от родной земли отчуждены», вирши сплести пытается. Гораздо понятнее Валентин Катаев, которому в этой поездке «пахнет хлебным романом».
И везде, в застольях и на митингах, звучит новое слово – «перековка». «Преступник перекован в человека!» – восхищается молодой писатель из рабочих. А в 1934 году вышла из печати огромная книга «Канал имени Сталина» под редакцией М. Горького, Л. Авербаха, С. Фирина – все авторы «перековкой» восхищены. Сам Горький до слез потрясен отчетом писателей о поездке и успехами ОГПУ в перевоспитании людей.
Так что это – глум над бедой человеческой, над людьми огромной страны?
А ведь Александр Авдеенко знал о том, что «более ста тысяч строителей живут в барачном городе. Первые жители Магнитки – раскулаченные мужики. Место, где они обосновались, называется спецпоселком». Вскоре молодой писатель напишет роман об этом, и снова Горький похвалит: «Крестьянин Максим Недоля был бессовестным собственником – стал ударником, гордостью Магнитки. Это, знаете, такая дистанция – не измеришь ее никакой старой меркой». Где уж, у Льва Толстого таких мерок и вовсе не было...
По традиции радикальной интеллигенции, жаждавшей перевернуть страну, советские писатели жили и мыслили расхожими лозунгами, не желая понять, что же происходит, и не умея найти оптимальные решения. В крестьянской стране они были далеки от крестьянства, чужды ему. Что говорить, если и великий Горький не видел в нем позитивных начал. Он надеялся, что только революция изменит «звериный русский быт», внесет свет «во тьму народной жизни», что мужик послушно пойдет «по пути, предуказанном его темной воле людьми мудрыми, людьми разума». А уж они показали – до сих пор насмотреться не можем... И писали они, например, о «целине социального варварства» нашей «бедной нации» (Л. Троцкий) [«Вопросы литературы», 1989, № 7, с. 192.]; из того же источника пошла по свету и вонючая формула «идиотизма деревенской жизни», которую до недавнего времени с упоением повторяли во всех учебниках. Нет, не случайно обмолвился пролетарский писатель: это система его представлений, которая навязывалась всей литературе.
А что думал он на крымской даче ЦК в Тессели, когда крестьянское хозяйство уже обобществили, а страну охватил небывалый голод, когда аресты в среде управленцев и деятелей культуры стали обычным явлением? Там, в Тессели, навестил Горького А. Авдеенко, где встретил его комендант от ОГПУ Басов, отвечающий головой «за жизнь и покой великого писателя». И ограждают его «колючая проволока забора» и в кустах «красноармеец с винтовкой», а по ночам еще и «собачки». А вообще «здесь не хуже, чем в Сорренто». Что это, опять глум? И пассивная и активная роли выпадали Алексею Максимовичу в этой сатанинской игре. Во всяком случае, от своего «крестника», не угодившего чекистам, открестился он грубо и бестактно.
С этого и началось «отлучение» А. Авдеенко от литературы. Правда, свои «хождения по мукам» его, как и многих, научили мало: зачем бы иначе писал он книжки «про шпионов» в 50-е годы и выдал «образцовый» производственный роман в 70-е... И только теперь «Отлучение» честно свидетельствует, что к закату дней писатель пришел с открытыми глазами.
Трудно дается интеллигенту прозрение!
Наверное, не случайно так понравились горьковские «Несвоевременные мысли» Л. Аннинскому, хотя он предусмотрительно оговаривает условность, «мифологичность» крайних позиций. А вот Е. Лосото не так давно в «Комсомольской правде» высказалась о том, что крестьян, не отдававших продотрядовцам хлеб, и надо было расстреливать. Поверьте, эти мнения не так уж далеки друг от друга. Их объединяет высокомерное недоверие к народу, как будто перестройку обеспечат витии с пером, а не мужики в городе и деревне, получившие свои права.
Более полувека понадобилось, чтоб мы наконец поняли, что «семейное трудовое крестьянское хозяйство – первооснова сельской жизни» (В. Узун, «Литературная газета», 1989, 15 марта, с. 11). Василий Белов в «Ладе» всесторонне обосновал эту мысль, в «Канунах» художественно воплотил, а в хронике «Год великого перелома» мы увидели масштаб разрушений и разлада. И нет теперь семейного крестьянского хозяйства как такового...
Между тем глум продолжается: человек у земли и теперь гласности не получил, – за него по-прежнему «златоусты» и «доброхоты» думают. Следовательно, опять нет гарантий против субъективных решений. Признав, что мелкотоварное производство не реставрирует капитализм, доктор экономики В. Узун все-таки предостерегает, что «без политических гарантий идти по этому пути опасно».
А я бы сказал, что у нас и «политические гарантии» не дорого стоят, – опыт прошлого предупреждает об этом. И сейчас ничего не переменить в отношениях на земле, если не включить механизмы народной жизни. А лежат они на путях регионального, научно обоснованного и последовательно проведенного хозрасчета, начиная от мельчайшей производственной и общественной ячейки. Здесь гарантия прочных демократических завоеваний и предупреждения былых заблуждений.
Вологда
Павел Ульяшов
НЕПОДНЯТАЯ ЦЕЛИНА
Со школьной скамьи мы помним эти незаурядные, не укладывающиеся в заранее отмеренные рамки, сложные и по сути трагические характеры, каждый со своей особинкой: Семен Давыдов, заключающий фразу энергичным словечком «факт»; Макар Нагульнов, с конвульсивно дергающейся щекой, бешено сверкающий белками глаз; Андрей Разметнов, стеснительный, но при случае тоже могущий вспыхнуть. Давно уже они стали для нас не литературными образами, а словно реально существующими, живыми людьми. И в кино мы ревниво сверяем внешность актера со сложившимся в нашем сознании обликом: похож ли? И про себя радуемся совпадению, либо, наоборот, разочарованно вздыхаем, нет, не тот. Такова завораживающая сила художника...
И все же, читая сегодня эпизод, когда Разметнов, не в силах больше выдерживать вой баб и плач детей раскулачиваемых, отказывается от такой работы, а, обуреваемый классовой ненавистью, Макар Нагульнов набрасывается на него: «Как служишь революции? Жа-ле-е-ешь? Да я... тысячи станови зараз дедов, детишек, баб... Да скажи мне, что надо их в распыл... Для революции надо... Я их из пулемета... всех порешу!» – читая такое, я останавливаюсь в недоумении. Сколько же должно было накопиться ненависти в людях, чтобы произнести такое. Конечно, я помню, как дальше в романе М. Шолохова резко критикуют Нагульнова за левачество, ему даже угрожают судом и исключением из партии. Но все же, все же, все же...
Первая часть шолоховской «Поднятой целины» была написана в 1932 году, по свежим следам драматических событий. Позднее, в 60-е годы, когда наше сознание значительно раскрепостилось, мы прочитали талантливую повесть Сергея Залыгина «Над Иртышом», где в финале происходит такая сцена. У Мити, уполномоченного, выселяющего крепкого мужика Степана Чаузова, спрашивают: «А правда ли, будто Чаузов Степан... кулак и людям вражина?»
– Нет, – сказал Митя, – Чаузов – кулак не настоящий.
– А почто же ты его высылаешь по-настоящему?
– Переделка всей жизни... Борьба за светлое будущее. Ваши слезы – последние слезы. Может быть, еще пройдет лет пять – потом классовой борьбы у нас не будет, установится полная справедливость. И слез не будет уже. Никогда!
Конечно, и шолоховские коммунисты не всё только револьвером размахивают. Несущие на себе отпечаток недавнего времени военного коммунизма, они с трудом подавляют кавалерийские замашки, мучительно пытаясь разобраться в ситуации и привлечь бедняцкие массы на свою сторону. Кулак же для них – бесспорный и опасный враг Митя-уполномоченный уже способен отличать подлинного кулака от «ненастоящего». Но тоже готов принести последнего в жертву ради «светлого будущего», чтоб не было в мире больше слез. Этакое утопическое желание раз и навсегда, одним ударом покончить с несправедливостью и установить, наконец, на земле рай для трудящихся, царство всеобщего благоденствия. Пусть и ценой частной несправедливости.
Конец двадцатых – начало тридцатых годов, эпоха коллективизации в СССР, – один из самых сложных и драматических периодов, оценить и осмыслить который до сих пор не так-то легко и просто не только писателям, а и историкам, социологам, философам. Впрочем, что говорить об этом периоде, в котором мы еще задействованы корнями, если недавно появившиеся труды о Петре I претендуют на переоценку наших представлений о великом реформаторе, решительно двинувшем Россию вперед: он-де милитаризировал страну, закрепил крестьян в промышленности, ликвидировав вольнонаемный труд, создал громадный иерархический бюрократический аппарат, задержал развитие буржуазии и в конечном счете не только не продвинул Россию по пути прогресса, а затормозил его... Вы скажете, а как же Пушкин: «Россию поднял на дыбы», «В Европу прорубил окно»? Да, конечно. Ну а кто, воплощая государственную мощь и тотальную власть, гонится за тем же Евгением, маленьким рядовым человеком, претендующим на свое сегодняшнее житейское счастье, стремясь растоптать его занесенными над ним копытами вздыбленного медного коня? А сорок тысяч ежегодно сгоняемых в Петербург со всех краев крепостных крестьян? Не известью ли их костей скреплены, до сих пор держатся фундаменты и стены великолепных, застывших над Невой дворцов?
Петр стремился догнать просвещенную Европу, вывести кондовую полуазиатскую Россию в разряд передовых промышленных государств и считал, что все средства для этого хороши. Новая, революционная Россия XX века, получившая статус СССР, разрушенная мировой и гражданской войнами, стояла перед той же проблемой. Но то была уже не империя, не абсолютистская монархия, а страна строящегося социализма, которую, однако, срочно надо было индустриализировать, выводить на передовые технические рубежи ее промышленность и сельское хозяйство.
Наступило время, которое до недавних пор трактовалось весьма однолинейно и только сейчас, с началом перестройки, подвергается многостороннему, аналитическому рассмотрению историками, социологами, философами. Естественно, что и литература своими средствами пытается разобраться в духовном мире людей этого трагического периода нашей истории. За последние три-четыре года были опубликованы романы «Перелом» Николая Скромного, «Мужики и бабы» (2-я книга) Бориса Можаева, повести Сергея Антонова «Овраги», «Омут» Юрия Рожицына, неизвестные ранее рассказы Владимира Тендрякова... Увидели свет созданные еще на рубеже 20 – 30-х годов роман «Котлован», повесть «Впрок», пьесы «14 Красных избушек, или Герой нашего времени» Андрея Платонова. «Белое пятно» в нашей литературе стало постепенно заштриховываться...
Уже полтора десятка лет, а то и больше, пишет хронику коллективизации в северной деревне – «Кануны» – Василий Белов. Такой продолжительный срок работы над книгой, изменения, происходящие в общественном и авторском сознании за это время, конечно, сказываются и на организме произведения, процессе его рождения. Одно дело писать такой роман во времена застоя, и совсем другое – в эпоху гласности. Это безусловно создает определенные трудности для автора. Но об этом чуть позже...
Два села в основном в центре повествования В. Белова, но это целый мир, десятки колоритнейших народных характеров, труды и дни людей, кормящих и держащих в итоге на своих плечах громадную страну. Мир этот природный, естественный, самородящий, оправдывающий себя и потому справедливый. Его моральное кредо выражено в ночных думах деда Никиты Рогова – своеобразной молитве-заклинании: «Сколько перепахано было земли, пролито пота? О, хлеб насущный! Многотрудный, всесильный наш!.. Господи, господи... И днем и ночью гласишь, в зиму и лето, от рождения человеческого до смертного краю... Приди в закрома! Дай силу рукам человеческим, ясную зоркость уму и торжество бессмертной душе! Младенца установи на крепкие ноги, вдовицу утешь, приласкай сироту... Недруга напитай! Пускай потухнет его лютая злоба и стихнет потрясение нестойкой души. С тобой да сгинут везде страдания и смуты...»
Каждую фразу этой высокопафосной и тем не менее западающей в душу молитвенной поэмы можно переводить на ситуации и характеры произведения, настолько они соответствуют реальностям жития шибановцев и ольховцев. «Хлеб насущный...» Автор не рисует картин тяжкого труда на созревшей ниве или заснеженной лесосеке. Хотя все это есть – и косовица, и уборка, и молотьба. Но кто же будет жаловаться на тяжесть труда, когда работаешь на себя? Для крестьянина это дело святое и естественное, потому автор даже не прочь подчеркнуть его радостную, праздничную сторону. Таковы сцены заготовки и вывоза леса для мельницы – «помочи», то есть артельно, всей деревней оказываемой помощи главному пайщику задуманного строительства Павлу Панину. Или молотьбы в овине Роговых, когда малолетний внук Сережа больше всего боится проспать и не успеть на этот праздник... Да и сами по себе праздники – святки, масленица, Ивановская, Казанская описаны у В. Белова как естественная и необходимая сторона крестьянского бытия, без чего жизнь была бы скучна и пуста. Это мир, в котором органично сосуществуют такие крепкие хозяева, уважаемые на селе труженики, как Данило и Павел Па-чины, Никита и Иван Никитич Роговы, Евграф Миронов, кузнец-умелец Гаврила Насонов, прижимистый и лукавый Жучок, безалаберный смехотворец Акиндин Судейкин, живущие от мира Носопырь и Танюша, поп-прогрессист отец Николай, по прозвищу Рыжко, и бывший помещик и недавний красноармеец, по своему социальному положению уже не отличающийся от крестьянина Прозоров. Мир, где каждый знает друг о друге все, где каждый зависим от другого и потому не может не считаться с ним. Мир устойчивый, выработавший на протяжении долгого исторического опыта свою мораль и твердо придерживающийся ее.
И вот этот мир пытаются расколоть и перессорить в нем всех друг с другом. Более всех движим такой идеей Игнаха Сопронов, секретарь шибановской партячейки, правда, вскоре снятый с этой должности за левачество и даже исключенный из партии (вспомним Нагульнова! – хотя люди это и разные), но тем не менее всеми правдами и неправдами пытающийся въехать в рай, демагогически используя лозунги момента. Поистине это роковая и демоническая, при всей жалкости, фигура. И автор много внимания уделяет психологическим мотивам его действий – в сущности, Сопронов мстит односельчанам и всему миру за свою ущербность и все прежние неудачи и презрение, которым он был окружен. А кроме того, другая страсть этой натуры – любыми путями утвердиться, встать над людьми, доказать свою власть, значительность и превосходство. Такие люди опасны во всякое время, трижды опасными они становятся в обстоятельствах чрезвычайных, в переломную эпоху.
Однако далеко не все понимают опасность, которую несут им действия Сопронова – его леваческие загибы и перегибы, псевдореволюционная демагогия и доносительство. Бывший красный командир Нечаев, например, не хочет, чтобы Сопронов записывал его «в бедноту» – гордость не позволяет, он не зимогор какой-нибудь. Акиндин Судейкин, этакий шибановский дед Щукарь, еще позволяет себе такие «шутки»: «Ох, робята, а в кулаках-то бы походить. Хоть с недельку!» И только позднее, испытывая все большее давление со стороны Сопронова и уездного (районного) начальства, читая в газетах угрожающие заголовки: «Кулацкие выстрелы не остановят роста соцдеревни», «Кулаки нападают на колхозников», «Героям кулацких обрезов – высшая мера наказания», мужики начинают понимать, насколько все «всерьез... безостановочно и... надолго».
Собственно, известия о коллективном труде у шибановцев и ольховцев поначалу не вызывают беспокойства. Данило Пачин в беседе с Прозоровым рассуждает так: «...сообща-то мужикам и раньше бывало легче. А когда земли у всех таперича, так и сам бог велел сообча. Обзаводиться-то. Один-то я рази бы купил бы железной-то плуг? А мы вон ишшо и веялку завели. А в маслоартель породистый бык куплен, тоже ведь коллектив. Все чин чином идет-то. Лишь бы здоровье...» И Евграф Миронов, выступая на собрании, возражает Сопронову, доказывая, что мужики уже давно трудятся в так называемом колхозе – и товарищество по совместной обработке земли, и маслоартель, и потребиловка, и льняная артель, и общая касса, и другие формы кооперации – это же не частная собственность! Приводя подлинные документы той поры и даже своего рода справку о кооперативной деятельности на селе, В. Белов дает обширную картину весьма противоречивых факторов и складывающихся обстоятельств, вследствие поступающих сверху директив, логику которых не всегда могли постичь не только мужики, а и районное и областное начальство. Так, например, большой знаток кооперативного дела, бухгалтер Ольховского отделения маслоартели Шустов, дивится и недоумевает: «Зачем сворачивать кредитное дело? Для чего душить машинные товарищества и ТОЗы – этих младенцев, рано или поздно они б выросли в крепких здоровяков производственного кооперирования. Почему понадобились какие-то совсем новые колхозы? Ведь все и так вроде бы шло по Ленину? Кооператоры не только сбывали деревенский продукт, но и торговали городскими товарами, распространяли среди крестьян не только передовые агротехнические и животноводческие знания, но и культуру вообще, занимаясь издательской, просветительской и даже музыкальной деятельностью».
Шустов вспоминает Ленина, его план кооперации. И недоумевает по поводу леваческих нововведений, разоряющих крестьян. Гласность позволила В. Белову ввести в «Кануны», точнее во вторую книгу «од великого перелома», Сталина (хотя, насколько мне известно, он присутствовал уже в первых двух частях, но тогда, при их публикации в журнале «Север», были сделаны купюры), кое-кого из его окружения, знаменитую яковлевскую комиссию, более всего приложившую руку к изничтожению крестьянства, троцкистов... Эти «герои» прямо или косвенно действуют и в книгах других авторов, посвященных коллективизации. Они необходимы для понимания происходящих тогда процессов. Правда, живописание этого «верхнего эшелона» тогдашней власти нашим прозаикам дается с трудом – опыта мало, да и не все еще ясно в движущих мотивах тогдашних лидеров: доступ к архивам ограничен... Отсюда – вынужденное цитирование казенных бумаг, газет, а это неизбежно ведет к публицистике.
Впрочем, не знаю, возможно, авторам самим хочется как можно более документально воссоздать события тех дней.
Не зря же и Б. Можаев, как и В. Белов, свой роман «Мужики и бабы» называет хроникой. И в нем действительно в хроникальной последовательности рассматриваются исторические события 1929 – 1930 годов, только происходящие уже не на Севере, а в Рязанском округе, входившем тогда в Московскую область. С другой стороны, роман не только хроника, а и, пожалуй, диспут, где реальные персонажи порой превращаются в рупоры сталкивающихся идей, ведут между собой острые, непримиримые споры. Впрочем, такие диспуты ведутся и в «Канунах» В. Белова – между Прозоровым и попом Рыжко, Прозоровым и доктором Преображенским... Главный «теоретик» в романе Б. Можаева хотя и не имеет прямого отношения к священническому сану, но он – сын попа, а одновременно и бывший красный командир (как и Прозоров), учитель и гуманист Дмитрий Иванович Успенский, прямо называющий действия районной комиссии по раскулачиванию беззаконием. Вопросы его, конечно, могли бы заставить усомниться в своих поступках более или менее логически мыслящих людей, но только не тех, кто с револьвером в руках осуществлял «поголовную коллективизацию»: «Где тот устав или хотя бы бумажная директива, которая определила бы размер кулацкого хозяйства? Раньше в России кулаком назывался барышник, ростовщик, перекупщик, а не хлебороб?»
Точно так же и беловские труженики – умельцы и мастера Данило Пачин, Евграф Миронов, Таврило Насонов – недоумевают, за что их зачисляют в кулаков и врагов трудящихся. Жизненны и убедительны рассуждения беловских и можаевских крестьян, практически прикидывающих, смогут ли они существовать в условиях того коллективного ведения хозяйства, к которому их толкает часто мало смыслящее в сельских делах начальство. А у Н. Скромного в «Переломе» крестьянин Илько мгновенно подсчитывает «в уме» все виды на предстоящий урожай и тут же возражает митингующему, агитирующему за коллективный труд, тоже красному командиру Похмельному: не получается, чтобы хлеб достался колхозникам, план все равно возьмут, а еще не известно, как уродит. Можаевский крепкий мужик-середняк Андрей Иванович Бородин делает уже социологический срез: «Не то беда, что колхозы создают, беда, что делают их не по-людски, – усе скопом валят: инвентарь, семена, скотину на общие дворы сгоняют, всю вплоть до курей». (Сопоставление с ним беловского Шустова: «Почему понадобились какие-то совсем новые колхозы?») Подмечает Бородин своим практическим умом и ту грядущую опасность, которая и доныне является тормозом в коллективном землепользовании, – отъединение крестьянина от земли и отсюда – равнодушное, незаинтересованное отношение к конечному результату своего труда.
«Мужики и бабы» Б. Можаева – не только хроника, диспут, но и роман-памфлет. В нем уничтожающей критике подвергаются как троцкистские, так и бухаринские взгляды на крестьянство, с публицистической откровенностью, привлечением газетных заметок и архивных документов той поры бичуется «дикарский восторг при виде того, как на огромном кострище корчилась и распадалась вековечная русская община». По русской общине, веками сложившемуся укладу, где помощь и взаимная выручка подразумеваются сами собой, тоскуют и беловские герои. Правда, сегодня многие упорно обращаются к реформаторской деятельности Столыпина, выдавая его практику переселения крестьян на хутора (фермерский путь!) как последнюю (и упущенную в свое время) возможность переустройства сельского хозяйства России. В своих выступлениях В. Белов ратует за возвращение земли крестьянам (значит, все-таки фермерский путь!), но, по-видимому, традиции общинного землепользования, так живописно, ностальгически рисуемые в «Канунах», и сегодня близки ему. Можаевский Успенский и беловский Прозоров, проштудировавшие исторические и социальные учения мыслителей прошлого, в частности Толстого и Достоевского, и сопоставляющие их с фактами реальной действительности, не верят ни «в поголовное единство», ни в принудительное «всеобщее счастье». В распоряжении авторов был опыт последующих десятилетий, который позволил им внести поправки во многие, чересчур поспешно сформулированные теории. Правда, для авторской концепции не менее важным оказался и опыт предыдущих веков, все богатство социальной и философской мысли человечества. Для идеологического, публицистического романа, какой написал Б. Можаев, это в порядке вещей. И такой роман нам был просто необходим. «Кануны» В. Белова, мне кажется, задумывались иначе – как произведение строго художественное, с колоритными реалистическими, без сатиры и шаржирования, характерами, с живописными сценами дорогого автору деревенского быта. Однако многие сцены третьей части и второй книги («Год великого перелома») приобретают характер документированной хроники и не всегда органично «состыкуются» с собственно художественной тканью произведения. Будет жаль, если публицист окончательно победит художника в последующих частях книги...
В. Белов, впрочем, как и Б. Можаев, и Н. Скромный, и С. Антонов, внешне никак не спорит с М. Шолоховым и с его героями, всей своей биографией, страстями и мыслями находящимися в пылу неостывшей борьбы. Хотя подход современных художников к той сложной эпохе существенно отличается от шолоховского (легко судить сегодня!..). Но случайно ли один из центральных можаевских персонажей, воплощающих идею середняцкой массы, Андрей Иванович Бородин носит ту же фамилию, что и раскулачиваемый гремяченскими активистами Титок Бородин?