Сдали тятьку мамке – и опять за свое. Горя промерз в сарафане, бежал, заплетался в подоле, устал, но не хотел отстать. Никешка рычал грубым голосом, Кенка звонил в звонки по парадным.
У театра стояли извозчики и господские кучера. Свисали бороды в сосульках, как с крыш. Молотили они рукавицами – хлоп-хлоп. Переступали ногами лошади от холода. Косили глаза на ряженых. Заливались собачонки лаем, норовили схватить за ногу.
– И эта шпана дурака валяет! – говорил извозчик.
– Драть некому.
– Пошли, пошли, щенята!
– Я вот их кнутом!
– И за коим дьяволом только это глумовство выдумано в святые дни?
– Говорят, запрет скоро будет. Попы, слышь, жалобу подают?
– Давно бы пора.
– Полгорода с ума сходит.
– Наша барыня – смерть не за горами – и та на себя дурацкую одежду наздевала. Лет сто, поди, будет одеже. Больше часу на дворе выколачивала горничная. Пыли в одеже было, как от стада на дороге! Барин жидом нарядился.
– И наши тоже.
– И наши.
– С жиру бесятся!
– Мерзни тут из-за дурацкого дела! Будто и всурь-ез какое представление!
– Пошли, пошли, дьяволята! Почто третесь тут?
– Чего лаешься? – задирал Кенка. – Тебе какое дело?
– Ах ты, едондар шиш, ты еще заедаться? Кучер выставлял громадный валенок из-под полсти, другие кучера орали: – Лови!
– Лови!
– Забегай!
Ребята в три голоса дразнили:
– Гужееды! Гужееды! Гужееды!
И – наутек. Извозчики, кучера негодующие грозили кулаками и кричали вдогонку. Извозчик нахлестывал лошадь, гнал за ребятами, они – в сторону, в снег, в первый попавшийся двор, на задворках вылезали – и дальше. Извозчик трусил на попятную.
У клуба – опять извозчики. Качались медные трубы, I музыкантов в окнах, доносилась музыка на мороз. Подъезжали и подъезжали ряженые. Горя видел папина Султана, малиновые санки, кучера Нефеда. Горя шептал испуганно:
– Ребята, наши тут! Нефед сюда смотрит. Бежим! Перебегали от света в темноту.
- – Славная у тебя лошадь, – говорил Кенка, – вот бы катнуть разик!
– Папа дал три тысячи.
– Султаном зовут?
– Да. Как стрела летит. Мама боится одна ездить.
– Какие деньги: три тысячи! – удивлялся Никеш-ка.
– У твоего отца денег куры не клюют, а у тебя ни шиша, – смеялся Кенка. – И отец твой – дрянь. Вором меня назвал. За уши драл, прощелыга!
Горя ничего не отвечал: ему было стыдно и больно за отца. Он торопился увести Кенку от клуба, от Султана.
Бежали дальше по Царской улице, встречались с партией ряженых мальчиков и девочек, дразнили друг друга и дружно гурьбой мчались на гору. Гора убрана елками. Между елками – на проволоке подвешены были разноцветные бумажные фонарики, они покачивались, будто кланялись, разноцветно светили на полированный лед. На горе за обзаведение брали плату. Поскакали, поскакали около, заходили с реки: не могли пробраться. На горе больше взрослые – кавалеры и барышни. Катались по двое.
– Одни бабы и девки, – выругался Кенка, – к молодцам вприжимку. Пошли дальше! Завтра пораньше придем. Леший с ними, раз не пускают. Все фонари к черту сымем! Разорим!
– Разорим!
Запустили градом ледяшек по фонарям и повернули в город. Отогревались у Кенки. Переиграли во все игры, потом гляделись в зеркало, лили воск – выходили ребятам белые барашки.
Под крещенье наряжались последний раз.
– Горя, ты доволен святками? – спрашивала мама. – Ты много гулял, катался на коньках, на горе... Погоди, немножко подрастешь, будешь маскироваться, танцевать, ездить на балы...
Горя весело улыбался, глядел в пол – и целовал мамину ручку.
IX
Над ярмарочным домом плыл флаг.
Поочередно, за раз прокатиться, мальчики вертели карусели. Львы, тигры, лошадки, собаки несли на себе сбоку и в обшарашку катальщиков. Разгармонивали гармонисты. Бутылочник играл под гармонью на бутылках. Карусельный сарафан блестел блестками, золотом, и серебром, всякими разноцветами. Заповедное медное кольцо показывало краешек – схватишь на лету – бесплатное катанье. Ребята напружились к кольцу, раз, другой, – мимо, мимо – надо снять черные кольца – дорога к медному кольцу.
Как останавливалась карусель и хозяин шел собирать кольца, жалко было расставаться с медным кольцом, хотелось всему народу показать на вытянутой руке. И показывали.
Вокруг карусели была другая карусель – человечья – не хотелось девкам и бабам отойти от карусельного удовольствия.
Сбитенщик зазывал почтенную публику отогреться. Самовар, как пароход, чадил столбом. Сбитень шипел, ходил ходуном взаперти за медной самоварной стенкой. На балагане с белой рожей прыгал клоун, на голове поднимался рыжий кошачий хвост. Хвалил честной народ клоуна, гоготал на шутки его, подбадривал бородами, бородками, шапками, оскаленной пастью. Петрушка колотил попа по маковке деревянной колотушкой на всю карусельную площадь. В цирке ревели звери.
Лавки, лавчонки, ларцы, палатки отдавали халвой, ситцами, красками, вяземскими пряниками, рогожами, пенькой да веревкой.
Колокола у Оловянишникова мужики пробовали стречком. Везли шестериком на дровнях большой колокол.
Словно из облака выпало на ярмарку людей, лошадей, собак – поперемешалось, поперепуталось, гудело-звенело, кричало, галдело.
Сидели бок о бок на возах мужики с бабами, разносчики несли на плече шафры зеленые, красные; верховой из цирка в полосатом армяке бренчал в бубен; вели верблюда о двух горбах; у барынь на головах выросли хвосты; качался по серой дороге, как изжеванная ореховая халва, ярмарочный народ.
Торговала ярмарка месяц. У кабаков лежали костры порожних бочек. Сидели лавочники на морозе, будто никогда с места не сходили, так тут и выросли, – сначала голова лезла, потом из земли корпус назрел – и выдавило.
– Ситчики, ситчики! Мануфактура первый сорт!
– Прикажите, господин хороший?
– Иваново-вознесенские! Морозовские товары-с!
– А вот мадеполан! Шали пярсидские! Рупь с гривной. Рупь с гривной.
– Распродажа, распродажа! Последний, день распродажи!
– Пряники медовые! Орехи сахарные!
– Халва! Халва!
– Всемирная панорама! Пять копеек. Обозрение не-обозреваемых стран!
– Коники-лошадки – шалунам сладки. Побалуйте ребятишек!
– Подайте на погорелое место!
– Задавили!.. Задавили!..
– Городо-вой!
– Лукошки! Лукошки!
– Вишь, ребенок – прешься, дьявол!
– Дома сиди с ребятами, пузо!
– Пожалуйте, пожалуйте, почтенные покупатели!
– Остатки, остатки! Кому остатков надо?
– Посторонись, деревня!
– Три копейки, девичье счастье – тяни-вытягивай!
– Беспроигрышная лотерея!
– Полное собрание сочинений митрополита Макария.
– Севрюга копченая! Севрюга копченая!
– Тещин язык! Кому тещин язык?
Сидели ребятенки в школе до трех часов: в голове гудела ярмарка. Уши у ребят были наглухо завешены. Учителя сердились и кричали.0
Звонили к вечерням: Кенка на коне сидел, Горя – на тигре. Новый задачник Горин спустили за двугривенный: на карусели, на рожки, на пряники. Ныряли мимо тетенек и дяденек, прятались друг от друга.
В ярмарочном доме тек по лестницам народ, как вода из трубы. Загляделись ребята на игрушки, раскрыли рты, трогали руками, поглаживали.
– Купите, купите, барыни-сударыни, детям подарки! Ванька-встанька! Есть и Михайло Иванович! Куколки, куколки разные!
– Детские барабаны! Ружья-самопалы!
– Железные изделия! Железные изделия! Износу не будет!
– Пудра, пудра, пудра!
– Ридикюльчики дамские!
– Ножи, ножницы! Ножи, ножницы! Кенка и Горя не могли отойти от стойки.
– Это за сколько?
Игрушечник показывал товар лицом, нахваливал, нахвалиться не мог, откладывал ребятам кучу игрушек. Ребята попусту рылись в карманах, мялись.
Игрушечник покрикивал:
– Айдате, айдате! Отчаливай! Мамку зови с кошельком! Кыш, кыш! Товар ломкой у нас! Не дотрагивайся, не дотрагивайся зря!
Отходили нехотя и смотрели издали.
– Сколько всего навезли, – говорил удивленно Кенка, – не раскупишь!
– Раскупят!
– Мы, что ли, с тобой? У нас в кармане вошь на аркане. Не много озолотишься!
– Мама мне уже порядочно купила. Мы тут вчера были. На Султане приезжали. Я тебе подарю, Кенка, лошадку.
– Подаришь уехал в Париж! Чем бы говорить другой давно бы принес – знаешь, у меня нету!
– Я забыл.
– Рассусоливай там! Жалко жидомору!
– Ничего не жалко! Поиграю немножко и принесу.
– Мне тогда и не надо – не возьму. Мне играной и не надо. Я не нищий. Ты новую давай. Не игранную. Старая у меня не хуже твоей новой есть. К чертям такие подарки от вашего брата! Забирай все один.
– Музыкальные ящики! Музыкальные ящики!
– Роговые изделия! Роговые изделия!
– Не торгуйтесь, мадам, благодарить будете. Товар – что-нибудь особенное.
– Пятиалтынный, пятиалтынный игральные карты и прочие детские развлечения!
– Наперсточки! Иголочки! Ниточки!
– Вернитесь, мадам, не пожалейте полтинника – дешевле не найдете нашего.
– Ишь старбень, – злобствовал Кенка, – губы отвесила: выторговывает копейку. Денег, поди, девать некуда!
Горя заступился за старуху:
– Может быть, у нее очень мало денег.
– У этой клячи-то мало денег? Да у нее – сундук денег. Смотри, какая на ней одежа! В каракулях ходит.
– Это ничего не значит. Может быть, она чье-нибудь поносить взяла!
Кенка хохотал.
– Да што ты, дурак неотесанный? Кто тебе этакие каракули даст поносить? Вот тебе лошадки жалко, а и лошадка-то стоит грош, а ты каракулей захотел! Молчи уж! Ничего не понимаешь!
– Ты много понимаешь!
– Побольше тебя!
– Все хвастаешься только! Что тебе от старухи надо – не твои деньги.
– В морду ей надо. Сразу видать – сквалыга старуха. Отнять у нее деньги – и дралова. Ей на что деньги: не сегодня-завтра окочурится! Вишь, руки трясутся: раскошелилась, достает из мошны! Уговорил-таки чертовку торгаш – обделает сейчас, гнилой товар всучит. Не торгуйся потом, ведьма!
– Кисея, кружево! Ленточки модные!
– Духи! Духи резеда! Духи заграничные!
– Мыло душистое!
– Плюш! Плюш! Плюш!
– Нечего на чужую кучу глаза пучить, – бубнил Кенка. – Пойдем, может, на галерку в цирк проберемся! Эх, Горька, денег у нас с тобой нету, а то накупили бы мы товаров воз!
– Где бы достать денег, Кенка? – спрашивал Горя.
– Где? Я на твоем месте в два счета достал бы. Знаешь, где у отца деньги лежат? И бери. Понемногу надо брать, чтобы не догадался. Чего его жалеть – не убудет. У него, поди, бумажник толще брюха. Все равно деньги-то не его – плутовством достает.
Горя краснел, задыхался...
– Папа... папа... по-твоему, плут... берет чужие... деньги?
Глаза у Гори горели, он боком пододвигался к Кенке, наступал...
– Ясно чужие! Тятька мой говорит, Горький отец мужиков околпачивает. Ты што думаешь – все господа на мужиках едут да на рабочих! Чужие деньги нам и воровать не грех.
– Пьянчужка... пьянчужка твой отец! – кричал Горя, – и ты пьяницей будешь. Я воровать не стану у папы! Деньги его, его! Не такой у меня папа!
– А ну, дай ему в ухо! – подзадоривал большой парень в полушубке из-за стойки. – Дербалызни его!
– Цепись, цепись, малец!
– Настоящий петух, настоящий петух!
– Как окрысился!
– Чево, чево тут? Нашли место хулиганить! Я вот вас метлой! – сердился сторож.
– За мной не ходи! – кричал угрожающе Кенка, – не то дам!..
Кенка шмыгал в двери, толкался на лестнице, пролезал между шуб, платков, поддевок, ротонд...
Выбрался на улицу – и дожидался.
Горя вышел: расстроенный и грустно глядел по сторонам.
– Подходи, что ли? – кричал воинственно Кенка. – Не испугался заморыша!
Горя жался к стенке.
– Говорю, плут – и буду говорить. Тебе что за дело? Я ведь не тебе говорю! Чего кочевряжишься? Сразу и в драку – при народе. Ухватки тоже, у черта! А я разразить могу с одного раза. Мы рабочие...
Горя молчал. Кенка бушевал.
– Богачи, тятька говорит, кровь нашу пьют стаканами. Им на земле, как в раю. Умирать неохота. На постельках поляживают: кишку ростят. И твой отец не чище. Вот тебе и раз! Я, брат, все знаю. Думаешь, хожу с тобой, так мне интерес какой есь? Наплевал на тебя совсем! Тебя и зовут-то по-дурацки – на отличку от простого народа – Горькой, от редьки происходишь!
– А ты нищий, нищий! У тебя и валенки-то чужие! И ничего у тебя нет своего, – задыхался скороговоркой Горя, – твоего отца прогонят с работы – тебе и есть нечего будет. Что, взял? Думаешь, боюсь!
– Не бойся, да опасайся! – важно сказал Кенка. – Ишь чему обрадовался? К тебе не пойду просить. Ты што думаешь, мне завидно богачам? Плевал я на них с высокой лестницы! И на тебя плевал!
– А я на тебя!
– 'Ну плюнь! Ну плюнь. Попробуй!
– Сам попробуй!
– Вот попробую!
Кенка подумал немного и тише сказал:
– При народе нехорошо только – я бы тебе задал...
– Дорогу, дорогу конвою! – раздались голоса. Народ хлынул к ярмарочному дому, притискивая
мальчиков к стене.
По освободившейся дороге в частоколе обнаженных и запотевших от мороза шашек двигались арестованные: в шляпах, в кепках, в картузах. Шли и пересмеивались между собою. Ребятишки поднялись на цыпочки у стены, впиваясь любопытными взглядами в проходящих.
– Тетенька, вы не знаете, отчего они не в арестантской одежде? – спросил Горя какую-то даму.
– Голова! – пренебрежительно бросил Кенка. – Это политические! Они совсем не арестанты.
– С тобой не разговаривают! – огрызнулся Горя.
– А скажи-ка, мальчуганчик, почему это они не арестанты? Кто же они такие? – запела тонюсеньким голоском тетенька.
– Сама ты мальчуганчик! – резко брякнул Кенка. – Они за рабочих стоят. Царю ножку подставляют. Вот они кто!
– Ах ты, грубое животное! – взвизгнула тетенька. – Постарше себя человеку так отвечать! От земли не видно, – он уже все знает. По-твоему, дрянь ты этакая, хорошо против царя идти?
На Кенку и тетеньку начали оглядываться.
– Ну и гусь! – сказал некто в шубе.
– Вот они – современные дети! – поддакнуло пальто с котиковым воротником.
– Отправить его в участок, там ему расчешут кудри городовые! – прошипел благообразный старичок.
– Чего навалились на парня артелью? – усовещивал рабочий. – Долго ли ребенка зря запугать? Иди, малец, иди себе своей дорогой, за своим делом!
Рабочий вытащил Кенку из обступившего его народ и малость подтолкнул вперед. Кенка подмигнул Горе, и мальчишки бросились догонять миновавшее ярмарочный дом шествие.
Оставшийся народ напустился на рабочего:
– Нашел ребенка: это не ребенок, а жеребенок!
– Крамольников защищает!
– Может, сам крамольник?
– Видать птицу!
– А вы кто такие? Чево шныряете по ярмарке и к слову придираетесь? Не нашли постарше – на ребят кинулись?
За рабочего вступился его товарищ.
– Чего спрашиваешь – кто такие? Союз русского народа. Видишь, на них богатства сколько навешено!
Народ сочувственно заусмехался.
– Ловко пришпилил!
– Аи да саданул!
– Без ножа ножиком!
– Безо всякого сумления, из союзников!
– Забастовщики! Забастовщики! – затрещала тетенька.
Народ пугливо начал отодвигаться от ярмарочного дома.
– Во тетка неуем!
– Остановись, остановись, баба, – засмеялся рабочий. – Что у тебя под задорником-то сидит, не знаешь?
Народ загоготал.
Тетенька от злости, как рыба на сковороде жарится, изошла ш-ш-ш-ш-шипом. Благообразный старичок плюнул, пошел и на ходу бросил:
– Су-щее без-зобразие!
А ему вдогонку закричали:
– Эй, старче, тетеньку-то возьми!
– Она те живот погреет!
Рабочие весело стрекотнули на злую тетеньку глазами и сняли шапки.
– Прощай, тетка, жалко расставаться, да ребята дома пищат, хлеба просят, некогда!
Усмехаясь, рабочие пошли по дороге. Тетенька не могла успокоиться, бабам деревенским жаловалась на обиду.
– Совсем, совсем, матушки мои, захулили, за то, что. я за государя императора заступилась. Нынче до того дошло, что ни царя, ни бога не признают.
– Какие страсти!
– И чего это полиция только смотрит?
– Нашли на кого надеяться!
– Што полиция – продажные души! Бабы двинулись с тетенькой по улице.
Кенка с Горей догнали политических, забежали вперед, пропустили и – опять забежали. Ярмарка глазела во все глаза.
Народ шептал:
– Политические!
И в этом шепоте было ненасытное любопытство. Ребята провожали политических через всю ярмарку. У цирка Кенка рассказывал потом Горе:
– Они ничего на свете не боятся – один черт им! Под самого царя бомбы подкладывают. Рабочих и мужиков подбивают богачей резать. Твоему отцу кишки тоже выпустят.
Горя недоверчиво смотрел на Кенку. ' – К тятьке ходят заводские. Я слышал. То ли еще будет – подожди! Увидишь!
– И маму, по-твоему, убьют?
– Баб не станут трогать. Еще ребят не тронут: бабы и ребята – безвинные.
Горя задумался.
В цирке играла музыка. Слышно было, как кричал звонкий-звонкий голос:
– Парад! Алле!
– Борцы выходят, – вздыхал Кенка, – начинается! Как бы это попасть?
Народ валил в цирк, торопился, давил друг друга, подхватывал ребятишек, нес к освещенной двери. Мальчики нагибались пониже и проскальзывали, будто две кошки, под руками контролера.
– Степан Пирогов – волжский богатырь! Непобедимый и неустрашимый! Чемпион России! – возглашал арбитр.
Степан Пирогов грузно вывалился из шеренги борцов, стоявших на арене сломанной подковой, наклонил маленькую, как головка сыру, голову и сделал ножкой, откидывая тяжелый зад.
– Ванька-Каин – грузчик! Чемпион Сибири! Железный гриф! Рост - два аршина тринадцать вершков!
– О! о! о! – неслось по цирку.
– Это да! – шептал Кенка. – Оглобля! Ванька-Каин стыдливо кланялся, не трогаясь с места.
– Бесов – профессор атлетики! Невиданный силач. Останавливает скачущую тройку на полном скаку! Одно ребро сломано при состязании на международном чемпионате недобросовестным противником, применившим запрещенный прием!
– Бесов! Бесов! – ревел цирк и хлопал. Бесов кланялся в пояс.
– Этот даст – не обрадуешься! – шептал Кенка. – Нащет тройки-то, поди, врут!..
– Черная маска, неизвестно откуда прибывшая для участия в чемпионате города Волока!
Черная маска прикладывала широкую ладонь к сердцу. Борцы внимательно ее рассматривали.
– Будто не знаешь, откуда приехала? – раздался бас из глубины галерки. – Надуватели!
Цирк засмеялся.
Арбитр невозмутимо провозглашал:
– Парад! Алле!
Музыка играла марш. Борцы, напружив мускулы, выдувая груди вперед, уходили гуськом с арены.
Началась борьба. Мальчики, не отрывая глаз от борцов, следили за каждым движением. Черная маска с места кидалась на свою жертву, бурно через голову швыряла противника и стремительно клала на обе лопатки.
– Не дожал! Не дожал! – выл цирк.
– Браво, браво!
И другой и третий борцы трепетали под Черной маской.
Победителю кидали из лож расфранченные дамы цветы, а с галерки запустили в него яблоком.
– Сколько заплатили за полежалое? – загудел тот же бас.
– Вывести его! Вывести его! – возмутился цирк.
На арену вышел директор цирка – укротитель зверей пустыни, – щелкнул хлыстом по лакированным сапогам бутылками и держал речь:
– Ежели которые находятся, почтенная публика, нащет сумления в Черной маске, Маска, чили, значит, вызывает бороться с ей любова, чили, из цирка. И кладет, чили, сто рублей для своего ручательства. Дирех-ция, чили, от себя победителю предоставляет почетной диплом.
– А-а-а! – шипел цирк.
– Выходи, дядя, чево голову под воротник прячешь?
– Тука слаба?
– Остановку делаешь пошто, трясун?
– Не жалей костей – он те дно выставит! Директор цвел на арене.
– Госпожа публика! – говорил он. – Дирехция, чили, нащет промедления представления ни при чем – и за всякий народ, чили, которые для не борьбы ходят в цирку, а для всякого пустого, чили, хулиганства, ручательства, чили, не дает.
– Пра-а-а-авильно-о! – кричал цирк. – Правильно! Начи-на-й!
– Маску! Маску!
Черная маска скромно вышла на арену, навстречу оглушительному хлопанью и крикам.
Мальчики были влюблены в Черную маску; они пронзительно орали:
– Браво! Браво! Бис! Бис!
В утихшем цирке боролся Ванька-Каин с Пироговым. Публика замерла. Слышно было, как фыркали лошади в конюшне. Осел иногда резко кричал свою ослиную жалобу. Над борцами стоял столбом пар. Шлеп-шлеп-шлеп – раздавалось на арене. Борцы пыхтели, катались по ковру, мялись друг на друге, гнули друг другу шеи, выламывали руки...
Время ползло томительно... Борцы свирепели, дрались, у одного треснуло трико, арбитр предупреждающе звонил в колокольчик...
– Неправильно! Неправильно!
– Галстук!
– Гриф!
Цирк возмущался, боролся сам.
Время истекало: ничья. Усталые борцы, шатаясь, уходили с арены под рукоплескания и сторонников и врагов.
Народ валил на мороз. Ярмарка полыхала огнями каруселей, лавчонок; у балаганов дымили плошки; на американских качелях выпускали бенгальские огни; с неба повисли подкрашенные тяжелые облака.
Тут же у цирка мальчики боролись. Кенка делал «мост», ноги у него дрожали, Горя наваливался на него и долго не хотел выпускать с «обеих лопаток».
– Сознавайся!
– Ты обманом взял! Я тебя три раза положил-!
Начинали снова. Кенка садился на Горю, запорашивал его снегом, совал снег за пазуху, Горя царапался, кусался...
– Да! Ты запрещенным приемом победил! Это не в зачет!
– Силы у тебя нет. У кого хочешь спроси. Я по-правильному.
– Сам спрашивай! Не знаю я? За горло берешь...
– А Черная маска не так, не так положила?
– Так, да не так!
– С тобой разве сговоришься?
– И с тобой тоже!
Ребятенки враждебно расходились до завтра.
Мальчики продавали карандаши, книги, Кенка забрал у барыни вперед за незарезанных куриц, Горя занимал у Паши, у Нефеда, забыл папа рубль на столе – и этот рубль пригодился, – мама каждый день давала деньги, а все было мало, все не хватало.
Каждый день мальчики стыли у цирка, топтались на морозе, терли носы. Когда они не могли заплатить билетеру за пропуск, они заглядывали ему в глаза, упрашивали пропустить в долг, бегали ему за папиросами на ярмарку, отталкивали других, лезущих в цирк задарма мальчишек, услужливо подымали уроненные билетером билеты... только бы не пропустить борьбы. Иногда билетер их пускал... А то, исчерпав все надежды попасть в цирк, они лезли на крышу, прилипали глазами к узенькой щелке и смотрели на своих героев. Забывались – ворочались на крыше, гремели, – конюха выскакивали из конюшен, снимали их и давали затрещины.
Был Горя с папой и мамой в цирке: сидел в ложе. В антракт выклянчил у мамы денег на пирожное, выскочил к поджидавшему у подъезда Кенке, сунул ему деньги – и обратно. Отыскал потом глазами Кенку на галерке – переглядывались, перемигивались.
Когда на Султане после цирка ехали домой – обогнал Горя Кенку и чуть не крикнул, оглянулся на него. Тот изобразил фу-ты ну-ты, начал загребать перед брюхом руками – представлял папин большой живот. Горя засмеялся.
– Что тебе весело, Горя? – спросила мама.
– На Ваньку-Каина, – слукавил Горя, – у него лицо как лошажья голова.
– Лошадиная – надо говорить, Горя, а не лошажья.
– Отвратительные окорока! – произнес папа.
– Нет, почему же? Некоторые хорошо сложены! – не согласилась мама.
– Некоторые дамы без ума от этих потных туш, я знаю! – рассердился папа.
Мама замолчала. Горя враждебно отодвинулся от отца. Тот бурчал:
– Мне было стыдно, когда этот идиотский марш... и это мясо выходило из конюшни на свой дурацкий парад-алле. Я запрещаю показывать Горе эту мерзость!
У Гори екнуло внутри.
Султан мчался, санки легко летели за его хвостом, снег бил в лицо. Горя скрывался за Нефедовым большим задом, на котором висели небольшие круглые часы в футляре. Стекло часов запотело. Горя коснулся стекла пальцами, отодвинулся, охватил взглядом всего Нефеда и подумал: «Как башня с часами».
Папа ругал борцов, цирк, ярмарку, погоду, Султана, раскидывавшего копытами снег.
Горя ночью бредил:
– Парад-алле! Черная маска! И жалобно просил:
– Пропусти, дяденька!
Днем, после уроков, мальчики слонялись около каруселей, балагана, лазили на мачту с подвешенными наверху призовыми часами, забредали в ярмарочный дом, но с первыми огнями они уже торчали у цирка.
Ярмарка близилась к концу.
Черную маску клали поочередно и Пирогов, и Ванька-Каин, и Бесов. Ванька-Каин шутя смял ее – и руки растянул по ковру, как на кресте.
Мальчики едва не захныкали, когда Ванька-Каин сорвал с незнакомца черную маску и оскалился.
Цирк повскакал от неожиданности с мест.
– Ешь его, ешь его, Ваня! – сказал бас с галерки. Ванька-Каин разошелся, потрясал маской, хотел
уничтожить обидчика-баса. Длинное его лицо вытянулось на пол-аршина, бросил колокольчик с судейского стола на ковер. Ваньку-Каина насилу увели с арены.
Цирк вызывал Черную маску.
Пестрый веснушчатый парень разводил руками с удивлением на свое поражение и даже плакал, просил реванш. Потом и в реванш клали Маску.
– Жулики и есь! – сердился Кенка. – А мы, дураки, взаправду приняли! Твоя Маска у них конюхом служит. Степка, говорят, по имени.
– И твоя она была!
– Когда? Я с самого начала догадался!
– Как нехорошо, Кенка, врать! – возмущался Горя. – Догадался? Чего тогда нос два раза поморозил? Еще говорил – я за Маску хоть бы весь замерз. Нечего уж отпираться. И все попались. Один бас догадался.
– Да, все! И бас-то, поди, ихний – для завлекания публики!
Пришел и такой день – увидали мальчики голые крылья у карусели; лежали в груде на снегу лошадки и львы; на балагане висел замок; разбирали лавочники палатки; по разбитым дорогам тянулись воза с недопро-данной кладью, а на ярмарочном доме сторож убирал флаг.
На ярмарочной площади скоро остались одни извозчики – жгли костер, да прохаживался городовой с красным шнуром на шее.
Испокон веку на масленой, в субботу, в городе бывало катание. По широкой Царской улице версты на две двигались тысячи лошадей. От колокольцев, бубенцов и ширкунцов в ушах стоял густой и липкий звон. Лошади помахивали разукрашенными гривами, хвостами и поблескивали серебряными сбруями. Новые дуги разных цветов колыхались из стороны в сторону: то прямо словно по телеграфным столбам вытягивались во всю Царскую улицу – и замирали в неподвижности, – то трогались опять в путь, кланялись друг дружке. Седоки на лошадей тпрукали, подергивали вожжами. Девки, молодайки показывали саки, ротонды, бархатные дипломаты, плюшевые, на лисьем меху. Так вроде огромного царского кренделя и катались с полуден до ночи по Царской улице.
С панели смотрел народ – выбирал невест, пускал словцо прилипчивое, как хворь, на ветер.
Кенка с Горей не один раз обогнули по кренделю, покатали их Кенкины деревенские родственники, высадили у выезда из города.
Постаивали тут ребята, поглядывали, как подъезжали и подъезжали из полей новые парочки.
Засмотрелись они на жеребца с норовом – выскочил из оглобель, смял весь круг, вывалил невесту в сугроб. Горя забыл отскочить от Кенки – наехали папа с мамой на Султане. Как назло, ребятенки стояли обнявшись.
Мама покачала головой, а папа Нефеду в спину перчаткой: приказал остановиться. Нефед с облучка глядел жалостливо. Кенка увидал злые глаза своего обидчика, уперся нахально в него и усмехался во весь рот.
Папа отвертывался, вздрагивал, закутывался полстью.
С отпущенной головой сел Горя в санки.
– Аресто-ван-ный! Аресто-ван-ный! – вдруг заорал Кенка. – Загра-ба-а-стали!
И плюнул раз и другой по пути.
Он видел, как белый Султан мчался, работая ногами, словно били на молотьбе цепы. Отец размахивал руками. Мать прикорнула носом в тальмочку. Нефед оглядывался. Кенка сучил кулаки, еще раз злобно плюнул на дорогу – глаза не глядели на катанье, – нахлобучил на глаза рваную заячью шапку и тихонько побрел домой.
Одному было хорошо дома – все ушли на катанье – поплакать от злости. Печально лились звоном колокола к вечерне у Богородицы на Нижнем Долу; соборный колокол гудел густо за двойными зимними рамами; в комнате темнело. Кенка сидел на отцовской кровати, слышал душный запах ржавчины и замазки от подушки, от одеяла; из глаз лились обидные слезы. Вспоминал Кенка светлые комнаты Гори, игрушки, Султана, Нефеда с часами, большую медвежью полсть. Кенка злобно думал, как хорошо бы прибежать в комнату друга, распинать, растоптать и железную дорогу, и лошадок, и ящик с музыкой, подпалить со всех четырех сторон дом, вывести Султана из конюшни, вскочить на него, свистнуть – и был таков.
Кенка чувствовал, что и Султан и дом мешают ему дружиться с Горькой по-настоящему, по-хорошему, не украдкой, как с Никешкой.
Пришли отец с матерью, старшие братья, мать вздула огонь.
– Домовничаешь, Кенка? Ключ-то сразу нашел? – спросила мать. – Сторож хороший! Всех собак, что ль, перегонял засветло?
Кенка молчал.
– Был на катанье-то? – спрашивал отец.
– Был.
– Невесту себе не выбрал?
– Выбрал.
– Этакой парень разве прозевает! – смеялся отец.
– Не тревожь его, тятька, – сказал старший сын, – ишь, в горях парень – жениться хочет.
Кенка начал плакать.
– Ну вот, расквилили мальца, – недовольно протянула мамка.
– А сама... а сама... – захлебываясь слезами, булькал Кенка, – не первая начала... не смеялась?
Мать подошла к Кенке, села с ним рядком, обняла его за голову, а он отталкивал, сопротивлялся ласке.
– Не плачь, дурачок, я ведь нарошно сказала. И тятька шутит. И братик шутит. Какой ты еще жених – из краюхи!
– Я не о том плачу.
– О чем же тогда, Кенушка?
– От жизни плачу...
Мать и тятька и братья залились смехом. А Кенка плакал...
– Все злые, дьяволы... сволочи...
Кенка прижался к матери в коленки и выл.
– Тебя кто, Кенка, обидел? – серьезно спросил отец.
– Все обидели.
– Не друг ли закадышный?
– К черту его, барское отродье! Ему меня обидеть, гнилому!
– Видно, што вышло у вас?
– Чего выходить? Гуляли мы – отец его застал нас. На лошади ехал – увез.
– Эка штука, подумаешь, случилось! Плюнь ты на это дело! Я те говорил – не пара барчук тебе. Отец у него первый прохвост в уезде. Барин из баринов. Евон-ный сын да с каким-то водопроводчиковым сыном в дружбе! Мыслимое ли дело? Пойми, Кенка! Сам связался!
– Не я к нему лезу, он ко мне льнет как банный лист, – плакал Кенка.
– Уладится, Кенка, помиритесь, – ласково гладила по вихрастой голове мать. – Ты с Никешкой больше дружись. Господа нам не ко двору. Ну их! У них своя жизнь, у нас – своя.
Отец вдруг рассердился на Кенку и закричал:
– Молчок! Будет нюни распускать! Рано тебе еще плакать – потом наплачешься! Пошел в сени, ежели рот не закроешь! Не вяжись, с кем не следоват, стервец! А то вот шарахну ремнем!
Отец расстроился.
– Отдохнуть не дадут для праздника!
– Не расходись, не расходись, – вставила мать, – напугать нас можешь!
– Потаковщица ты, вот што!
– Без вина скушно стало, – язвила жена, – оттого и яришься? Виданное ли дело, – на масленице, да и не пьяной!
– Ладно! Отвязывайся! Старший сын тихо смеялся.
– Смотри, – не унималась Марья, – и Степка над тобой зубы скалит.
Отец невесело взглянул на Степку. Кенка утих на коленях у матери. Родное тепло разлилось ему по лицу от коленок, охватил он их, крадучи целовал теплое мамкино платье. Мамка нежно освободилась от него, встала и опять
подзадорила мужа:
– Так-то, Кенсарин Петрович, скучать изволишь!
Отец в сердцах закричал:
– Фефёла, будешь накрывать на стол-то... заместо бабьего разговору?
– Успеешь! Брюхо не убежит!
Отец подошел к кровати.
– Кыш ты! Освобождай помещенье! Дай отцу с устатку спину потешить!
Тятька завалился на кровать. Кенка пересел в ноги и задумчиво слушал, как мать возилась на кухне с самоваром, наливала воду, ломала лучину, надевала с жестяным треском самоварную трубу на спину самовару, и как скоро запел самовар свою жадную самоварную песню. Степка помогал матери.
– Тяга сегодня здоровая, – говорила мать, – во как разошелся! Не хуже отца в пьяном виде!
– Будет, мать, – ласково предупреждал Степка, – не трожь старика!
В это время в Дюдиковой пустыни бушевала буря, гремел гром, молнии сверкали из папина кабинета и летали по затопленным электрическим половодьем комнатам.
Горя прижимался к холодному оконному стеклу щекой и со скрипом водил пальцем взад и вперед. Потом он закутался в оконную штору и резко обрывал бахрому кисточка за кисточкой.
XI
Текли унылые однообразные дни в жизни Гори. Одними и теми же улицами скакал Султан каждое утро с маленьким седоком в гимназию; к трем часам дня Горя видел в гимназическое окошко, как выезжал Нефед в легких санках из-за церкви Зосимы и Савватия. Садился Горя в тюремные санки. И его везли мимо ненавистных домов, колоколен, полицейских будок.
Мама не расставалась с ним, водила его на прогулку, в церковь, в театр или каталась с ним по городу на Султане.
Горе было тошно, скучно. Папа уже отгремел, шутил с ним, называл его карапузом. Горя чуждался его, насильно улыбался и отвечал, глядя в сторону.
«Милый Кенка, – писал Горя письмо, – я в плену, а люблю тебя. Меня никуда не пускают. Не забывай Горьку, твоего друга. С Никешкой не дружись, так как люблю я тебя.
Твой несчастный узник Горька».
Кенка хранил письмо на дне сундучка и часто его читал мамке.
– Он, видишь, меня любит, – рассуждал Кенка, – а родители – злые разлучники. Все отец, черт. Смерти ему не приходит. Мать-то ничего. Как все женщины: она для сына на все пойдет.
Мамка смеялась.
– На все, говоришь?
Весеннее солнце ворошило городской снег золотыми лопатами, разгребало до земли.
Против гимназии, на пустынной площади вылезал из-под снега бугорок клумбы. Горя щурился из гимназического окна на него и скучал под скучные латинские слова учителя.
Пересекал раз площадь какой-то человек с трубой на плече, все ближе и ближе. Горя узнал Кенсарина, улыбнулся, готов был закричать ему через рамы, а за Кенсарином показался ленивый и толстый Нефед на Султане, обогнул площадь и остановился у парадного.
Урок тянулся медленно, словно время нарочно остановилось и все маятники перестали качаться. Но нет, – вот сторож позвонил у дверей. Учитель сложил тетради, книги, слез с кафедры, выкинул последние латинские слова. Горя торопился. Он выбежал к Нефеду. Нефед открыл полсть.
– Нефед? – спросил мальчик.
– Что прикажете, барин?
– Тебе мама ничего не говорила?
– Про што?
– Она забыла. Нам надо заехать в одно место.
– Так что же, заедем! Пожалуйте садиться! Горя суетливо юркнул в санки.
– Куда?
– На Дегтярку.
Нефед вдруг оборотился и пристально посмотрел на мальчика. Горя побледнел.
– К кому там?
Мальчик привскочил, поправил на спине ранец, заволновался.
– Так к... одному человеку.
– Я боюсь, барин! Чего бы не вышло! Мне велено вас не слушать, а прямо домой отвозить.
Мальчик покраснел и пробормотал:
– Мама... мама же велела... Она рассердится. Нефед в нерешительности тронул Султана, еще раз
оборотился, быстро оглядел площадь, как будто усмехнулся и пустил Султана.
Султан несся, Горино сердце выколачивало быстрые удары под курточкой.
Стрельнули мимо Богородицы на Нижнем Долу, качнулись в глубоком ухабе – Султан подскочил к знакомому домику.
– Стой! – закричал Горя. – Я сейчас!
Он юркнул за ворота – и остолбенел: там Кенка на дворе делал из снега бабу, втыкал угли вместо глаз, а Никешка уминал снег большими валенками.
– Горька, Горька! Ты как?
– Я... я на минуточку! Я на Султане! Я, понимаешь, обманом!..
Никешка выбежал к воротам, открыл калитку, глядел на Султана. Кенка с Горей уже кинулись в квартиру.
– Мамка! – орал Кенка. – Горька приехал! Обманом... Посмотри, какая у него лошадь!
Мать оторвалась от работы, радовалась радости Кенки и ласково улыбалась.
Мальчики смотрели друг на друга и ничего не говорили, потом смеялись, держали друг друга за руки.
– Давно не бывали, – говорила мамка, – Кенка соскучился.
– Ты письмо мое получил?
– Вот оно!
Кенка бросился к сундучку и бережно достал письмо.
– Я тебе и еще напишу! Ворвался Никешка с улицы.
– Горька, тебя кучер зовет!
– Мне пора... пора, – лепетал Горя. – Прощайте, проводите меня, ребята!
Голос у него дрожал, глаза были светлы и влажны, он быстро мазал по ним рукой.
– Что-то попало!
– Не иначе, пыль, – говорила с усмешкой мамка. – Я тут, старая дура, напылила – половики прибирала...
Горя помчался в двери – ребята за ним, – взглянул на снежную бабу – и за ворота.
Неловко забрался в сани, стучали в ранце карандаши, ручки, Кенка с Никешкой щупали полсть руками.
– Обманщики! Обманщики! – укоризненно говорил Нефед.
И вдруг весело закричал ребятам:
– А ну, садись, ребята, покатаю! Век вам не езжать на господских лошадях! Один ответ!
Ребята – грудой. Султан бросился, снежное облако сыпалось фонтаном на маленьких седоков. Горя шептал в уши ребятам:
– Милый, милый Нефед.
Еще сильнее обратно гнал Нефед Султана. На углу остановил – и мрачно скомандовал ребятам:
– Ну, марш! Влопался теперь с вами!
– Приезжай еще! – кричал Кенка.
Скрылись из глаз. Горя схватился за кушак Нефеда, тот приостановил лошадь и недовольно бурчал:
– Чего вам еще?
Горя обнял его и дрожал:
– Как я люблю тебя, Нефед! Ты не говори маме! Никто не узнает! Какой ты добрый и славный!
– Ладно уж, садитесь! Сами помалкивайте – наказанье с вами! Большая просрочка во времени вышла.
– Что не случилось ли? – тревожно спрашивала мама. – Ты запоздал?
Мальчик весело и бойко отвечал:
– Латинист задержал: спряжение проходили. Кенка с Никешкой не доделали сегодня снежную бабу.
– Ну и катнули, мамка, – сиял Кенка. – Нефед посадил. Хороший мужик. А лошадь – как и не знаю што. Пуля, а не лошадь, Султаном прозывается.
Рассказывая мамке, как они катнули, Кенка нетерпеливо ждал тятьку, братьев, чтобы рассказать им о своем счастье.
– Горька шельма: он теперь повадится! Он приедет!
– Конешно, приедет, – поддакивала мамка. Каждый день теперь Горя выходил из гимназии с
трепетом и вопросительно глядел на Нефеда. Тот откидывал равнодушно полсть.
– Нефед? Не поедем туда?
– Садитесь, садитесь! – сердился Нефед. – Однова побаловались – и будет. Не приказано!
– Мы не скажем!
– Пожалуйте садиться!
Снова тюремные санки везли его только домой. Шла весна. Нефед выезжал за Горей уже в коляске. Горя неустанно просил:
– Нефед!
– Дудки! Дудки! Кенка напрасно ожидал..
В городе иногда Кенка видел, как белый Султан стоял у магазинов, у клуба, ожидая Горькиных родителей; он тогда гордо похвалялся ребятишкам:
– Это Султан. Я на нем ездил. Знатная лошадь! А кучер – Нефед.
XII
Шли года вперед безостановочным ровным шагом. Кенка кончил школу – и детства не стало.
Как завывала в окна с петухами сирена на чугунолитейном заводе Парикова, вставал он с постели, совал кусок хлеба за пазуху – и торопился по Дегтярке на завод. Приходил поздно вечером. Уставал. Изредка по будним дням сидел он за воротами до ужина, упрется глазами в Богородицу на Нижнем Долу, на летающих стрижей – и спать. Свобода осталась под праздники и по воскресеньям.
Кенка был уже взрослый, возмужал за работой. Недалеко было то время, когда он станет помощником отцу; на то и готовили. Старшие братья жили уже раздельно, переженились. Отец – работал все хуже и хуже: часто хворал, пропил здоровье и оставил на водопроводных трубах.
На Горю заглядывались пожилые дамы, писали письма без подписи гимназистки и епархиалки. Когда он ехал на Султане по городу, в новеньком гимназическом пальто, в серых перчатках, выставляя маленькую ногу в ботинке, встречные папины знакомые думали:
«Какой стройный юноша!»
Горя был в старших классах; у него была своя библиотека; без стука к нему не входили ни папа, ни мама; Горя имел свои карманные деньги. По воскресеньям, по старой памяти, Горя иногда заходил к Кенке. Чаще всего он стучал в окно, вызывая Кенку.
Марья высовывалась в окно и говорила:
– Что не заходите-то, Игорюшка, не погнушайтесь! Горя смеялся.
– В комнатах душно. Лучше мы погуляем с Акинди-ном.
– Как знаете! Кенка, ты скоро, что ли? Игорюшка дожидается. Сапоги-то опять стянуло! Не можешь напялить!
– Сейчас! Сейчас!
– Нога, видно, растет у тебя? Давно ли сапоги делали – опять малы!
Акиндин полусмущенно выходил.
– Помаленьку гуляйте-то! – наставительно говорила Марья.
– Ладно уж, будет! – сердился сын.
Горя угощал Акиндина папиросами, брал его под руку. Шли за город в загородный сад. Горя платил за вход. Акиндин неловко лез за кошельком. Горя его останавливал.
– Нет, Акиндин, я тебя позвал, я и должен платить.
В саду играла музыка. Горе кричали со всех сторон гимназисты и гимназистки, он часто «на минуточку» отставал, Акиндин дожидался его на скамейках, рассматривал свои большие сапоги, обожженные работой руки, злился на себя, краснел.
Он резко надумывал уходить. Горя слабо и нехотя его удерживал, словно боялся, что он останется дольше.
Акиндин крупно шагал на Дегтярку и насупленными глазами глядел себе под ноги.
– Нагулялись? – спрашивала Марья.
– Нагулялись! – горько отвечал сын и потом злобно кричал: – Придет ежели опять, скажи, что дома нету! Ну его к черту! Извивается, как червяк, тьфу!
– Што ты, Кенка, он такой благородной!
– Плевать мне на его благородство! Противный он! Не пара нашему брату. Обра-зован-ный!
– Што я говорил? – скрипел Кенсарин. – Яблочко от яблони недалеко падает. Не нашего покроя они. Для разглуски они ведутся с нашим братом. Мы от них, как редька от Ладожского озера. Раскусить их надо только.
Горя весело хохотал у пруда с товарищами. Кидали в косы гимназисткам репейником, толкались, подставляли друг другу ножку.
– С каким ты это михрюткой гулял? – острил одноклассник.
– Он со своим кучером любит гулять, – отвечал за него другой гимназист. – Кучер, что ли?
– Горя смеялся.
– Так... тут один рабочий знакомый. Вместе с детства... Хороший парень, только мало сознательный!
– Просвещаешь, значит?
– Да... немножко!
Горе было стыдно, он краснел и в страхе оглядывался – не вернулся ли Акиндин.
Раздавались выстрелы. За прудом с шипением и свистом взрывались огненные звезды, уносились в небо, переплетались, сталкивались и, угасая, падали на землю. Огненным ливнем вертелось колесо на пруду. Зеленое лоскутное одеяло пруда дрожало, колыхались кувшинки, багровели вокруг деревья. Сотни цветных птиц летали в небе. Веселым и довольным табунком шли гимназисты в город.
Горя ворочался ночью на кровати, вспоминал Кенку маленьким своим другом. Вот вместе удили они рыбу, воровали яблоки. Потом Горя в полусне видел, как в двери входил большой Акиндин и неловко снимал картуз. Горе было скучно с ним, он закрывал глаза и смеялся за опущенными веками.
Снова сходились они. Хорошо было смеяться над веселым прошлым. Настоящего не было.
И все реже и реже были встречи. Горя шел на Дег-тярку – и ворочался обратно. Постаревший Нефед возил его знакомой улицей. Горя вспоминал свое детство, но лошадь уже была другая, никогда не стоявшая у Кенкина домишка.
Пьяный Никешка остановил Горю на улице, грубо схватил за руку и, дыша ему водкой в лицо, угрожающе кричал:
– Ты старых товарищей не признаешь! Зазна-ался! Бла-го-род-ная кровь, едят тя мухи с комарами!
Горя в гневе оттолкнул его и закричал:
– Как вы смеете! Я вас не знаю! Никешка налезал:
– Меня... меня ты не знаешь?
Горя быстро шел... Никешка не успевал за ним, отставал, останавливался нетвердо и грозил кулаком.
– Сви-с-т-у-н!
У Гори дрожали губы, он трудно дышал, морщился от отвращения.
Никешка горланил на бульваре сзади:
Ванька клюшник, злой разлушник,
Разлучил князя с женой...
Раздавались свистки полицейских, крики. Мимо Гори везли в участок Никешку. На нем сидел городовой и бил его. Никешка кричал во все горло:
– Ка-ра-ул-л! Караул-л!
Горя отвернулся с злой усмешкой. Никешка с Акиндином работали в одном цехе, дружили.
– Правда, я тоже по-свински сделал, – рассказывал Никешка, – но, понимаешь, увидал его, тонконогого, с тросточкой и в эдаком костюмчике с бантом, тошно стало, не стерпел.. Он мне выкать. Не знаком-де! Ах, черт тя возьми! Потом я в участок попал. Бока болят. Фараоны насовали за милую душу!
Акиндин смеялся.
– Да, брат, а было время – водой не разольешь!
– Было да сплыло. Другой класс, Кенка. Большой сволочью будет: обучат папеньки да маменьки.
– Просветят!
XIII
Осторожно переходя с одной окраинной улицы на другую, замирая в темноте у заборов, перебегая светлые площадки у керосиновых фонарей, Кенка с Никешкой расклеивали прокламации РСДРП.
Вышли они на работу после полуночи. И час и другой все клеили и клеили по знакомым с детства углам и закоулкам рабочего района белые бумажки. Никто не мешал – окраины спали после трудового дня: улицы были темны и пусты.
– Много еще? – шептал Никешка.
– Хватит! - шепотом отвечал Кенка. – Городовым завтра работа...
И опять молча продолжали...
Пугались собственных шагов, вздрагивали и застывали на месте от каждого шороха, от шелеста бумаги, от собачьего лая проснувшейся дворняжки.
– Как снегу высыпало! – восторженно шептал Никешка.
– Ничего себе, – отвечал Кенка, – только дождя бы не было: всю музыку испортит.
– Не будет: погода холодная.
– Клей у тебя крепкий?
– Мать делала – она знает.
– В Заречье, поди, ребята, кончают расклейку!
– Впятером работают.
- Надо в центр пробраться, Никешка. Хоть бы немного расклеить.
– Опасно. Там живо на городовика нарвешься.
– В случае чего – бежать. Только, смотри, в разные стороны уноси ноги. Идем, была не была! Больно уж форсисто выйдет: в самое пекло голос подадим.
– Не сорвать бы дело, Кенка? Не велели зря дразнить фараонов.
– Ничего, сойдет. Не на нос городовому наклеивать будем!
Пробрались в центр и наскоро раскидали прокламации, наклеили на двери богатых парадных подъездов по Царской улице, на зеленые ворота лабазов, на афишные щиты... Никешка осмелел – и наклеил прокламацию на полицейскую будку.
Как уходили – тихо смеялись и перешептывались.
– У меня, Кенка, как у пекаря, рука залипла от теста.
– Чем мы с тобой не пекаря? Вон сколько испекли!
– Завтра будет разговору на заводах.
– Полицию нагонят. Обыски начнутся опять. Прижмут ссыльных.
– Прижимай не прижимай – дело сварганили. Вышлют дальше. На их место других пришлют. Полиция ведь – дура. В мастерской ты молчок: шпики есть, из нашего брата кто-то продался, доносит.
– Полно! Поди, пустяки!
– Ничего не пустяки, а самая настоящая правда. Каждое лишнее слово жандармам известно. Степка Куракин отмочил насчет религии словцо, на другой день в баню ходил – глядит, шпик сзади – проводил туда и обратно. Степка девчонку свою огородами выпроваживал на улицу смотреть за шпиком. Больше месяца под охраной ходил. Потом с обыском были.
– Я не слыхал.
– Степка с тех пор зарок дал не говорить в мастерской. Ты ко мне тоже зря не подходи: можем влопаться.
– Ясно.
Разошлись по домам. Марья ворчала на Кенку:
– Полуношник! Добегаешься до дела! Кто кормить меня на старости лет будет? Одна дорога – побираться! Отец-покойник был пьяница, сыновья хуже того.
– Прокормимся, неча тужить.
– Не осилить, Кенка, их, окаянных, понапрасну жизнь можно загубить. В тюрьме сгноят. Бросить бы надо, сынок.
– Ладно, ладно, мать. Ложись-ка на боковую – рано встаешь.
– Я-то лягу... ты-то, ложись, неуема! Кенка смеялся.
Утром будила его париковская сирена: не опаздывал никогда проснуться париковский кошелек. Кенка спросонья еще слышал тревожный гуд – иди-иди-иди-иди.
Весело барабанили ноги по мостовой – висели белые бумажки повсюду. Кенка видел, как кое-где рабочие останавливались около них, читали, наклонялись почти к самым прокламациям, и сторожко оглядывались по сторонам. Вон одна наполовину отстала, ветер трепал ее. Хотелось подскочить и снова наклеить, чтобы не пропадала зря... А боязно... И затаивался.
У завода насыпано было густо листков; ночная смена жадно подбирала, уходя с завода, и рассовывала по карманам.
– О, черти!
– Опять вылезли.
– Здорово, ребята!
Из заводской конторы уже звонили в жандармское отделение.
К обеденному перерыву у заводских ворот прогуливался околоточный и дежурил наряд городовых.
Рабочие посмеивались.
– Гости!
– Третья смена, ребята!
– Спозаранок, поди, поднялись!
– Рыщут!
– Ищи-свища ветра в поле!
На Дегтярке два городовых соскабливали прокламации ножами.
Кенка подошел к ним.
– Проваливай, проваливай, чего глаза пучишь, – кричал городовой.
Кенка серьезно спрашивал:
– Разве что запрещенное, господин городовой?
– Много будешь знать, скоро состаришься! Кенка, удерживая радостный смех, отошел и, оглядываясь на городовых, спешил домой.
– На бассейке я была, – тревожно говорила Марья, – два городовых на лошадях проскакали по нашей улице, а потом жандарм проезжал. Все этак по сторонам, тыкали, на наклейки-то по заборам. Ой, что и будет?! Принесло этих политических в город – одна смута.
Кенка молча и жадно ел, торопился управиться до гудка.
Марья стояла около стола.
– На заводе-то ничего, все благополучно?
– Все.
– Смотри, не держи при себе бумажек этих! Не лезь на глаза-то никому: живо попадешь! Вас, молодых-то, ловят так!
– Кто ловит?
– А все ловят, кто поумнее. В заводе всякого народу много. В душу каждому не заглянешь: чего у него в душе-то!
– Ладно, учи знай!
– Кому, как не матери, и учить-то! У детей сердце-то в камне, а у матери в детях. Домой и не подумай носить бумажек, как ономеднясь, – выкину сама в сортир. Не ровен час, нагрянут! Думаешь, мало вас по Владимирке грязь уминают!'
Кенка смеялся.
– Тебе все смешки, – сердилась мать, – как бы плакать не пришлось да волосья на голове драть. Туда ворота широкие, дружок, а оттуда узкие. Смотри, Кенка!
– Ну-у, пошла!
Мать убирала со стола, с тревогой глядела на бодрое и веселое лицо Кенки, потом провожала сына на работу, шутливо суя ему кулаком в спину: 84
– Не останавливайся на дороге после работы: домой
иди сразу, лучше будет!
Несли молодые ноги Кенку на завод. В мастерской скорее шла работа сегодня. Неприметно для чужих глаз делились радостью свои ребята, сторонясь чужаков.
Перед ночной сменой ввалилась полиция – делали обыск, шарили по карманам, под рубахами. Шарили долго, копотливо, злобно косясь на лица рабочих.
Выпускали на задний двор поодиночке, а в проходной будке обыскивали идущую ночную смену.
Задержали несколько человек с. листками. Околоточный махал у носа белыми бумажками и кричал:
– Где подобрал? Зачем подобрал? Знаем, как подобрал! Почему я не подобрал?
– Мы ни при чем! – оправдывались рабочие. – На дороге валялись.
– Разберем там! Веди, Шаров.
Денную смену выпустили в калитку. Мимо вели арестованных товарищей. Молча встречались глазами, молча провожали отряд городовых. Городовые не смотрели, сбивались с ноги, покрикивали на отстающих, заплетались в шинелях. Темная толпа рабочих шла по пятам.
Ночью Кенке стучал в окно Никешка.
Марья испуганно ворчала:
– Ково там несет нелегкая?
Дрожащими руками открыла форточку в темную ночь.
– Это я... я, тетка Марья, не бойся, буди Кенку!
– Никешка, что ли?
– Да, да, Никешка.
– Чего тебе? Пошто будить-то? Парень только ус-кул.
– Надо, надо скорее! Дело сурьезное есть до него.
– Дела-а ваши, разбойники! Отворить, што ли?
– Нет, некогда, высылай сюда!
Кенка торопливо встал. Марья вздувала огонь. Никешка снова постучал в стекло.
– Сейчас, сейчас, нетерпежка! – высовываясь в форточку, сердилась Марья.
Никешка шептал:
– Огонь надо погасить! Гаси скорее! Марья в испуге отвечала:
– Новое дело! Свой огонь не зажигай! Спятил ты?
– Полиция на улице – заметят! Где Кенка-то? Что он, умер?
Марья задула лампу, суетилась по комнате и торопила сына:
– Окошеливайся поживее! Ишь, полиция идет! В штаны попасть, што ли, не можешь? Ох, наказанье! Доигрались! Допрыгались!
– Ну, ну, брось панику, мать, раньше времени, – говорил Кенка, – навредить можешь!
Он шарил в темноте двери в сени. Марья шептала:
– Кенка, Кенушка, воротись потом, скажи. Двери-то я не запру... Ох, что и будет!
Никешка вполголоса говорил на крыльце:
– Всю полицию на ноги подняли. Вторую улицу обыскивают. У меня сейчас ищут. Я домой шел, увидел в окошко – айда. Егора арестовали и других ссыльных. Што делать-то? У тебя ничего нет?
– Нет.
Неподалеку раздались свистки полицейских.
– Надо уходить, Кенка! Кенка молчал.
– Али дома останешься для отводу глаз?
– Нет, зачем? Подожди тут, я сейчас выйду.
– Скорее, скорее!
Кенка быстро говорил матери в комнате:
– Полиция обыски делает. У Никешки обыск. Придут ежели, говори – в ночную на рыбалку ушел. Не спутайся!
– Нет, нет, иди скорее! – торопила дрожащая Марья. – Не утоните там!
Кенка схватил в привычном месте в сенях удочки, корзину.
Марья озабоченно спрашивала:
– На работу-то поспеешь? К свистку-то?
– Как же, поспею. Прощай, матка!
– С богом, с богом! Удильщики тоже, отчаянные головы!
Марья слышала, как смеялся тихо Никешка, как сапоги быстро отбивали по дороге дробь в темноте, корзина поскрипывала на руке у Кенки.
Марья вздыхала всю ночь и ждала. Вдруг она рассмеялась весело в темноту и долго не могла уняться.
– Выдумщик! Выдумщик! – шептала она. – Хи-и-и-трой!
И стало ровнее, спокойнее.