Из письма К. Н. Батюшкова к Н. И. Гнедичу, 1 ноября 1809 г.:
«Здесь я, по крайней мере, наедине с сестрой Александрой (Варенька гостит у сестры), по крайней мере, с книгами, в тихой, приятной горнице, и я иногда весел, весел, как царь. Недавно читал Державина «Описание Потемкинского праздника». Тишина, безмолвие ночи, сильное устремление мыслей, пораженное воображение — все это произвело чудесное действие. Я вдруг увидел перед собою людей, толпу людей, свечки, апельсины, бриллианты, царицу, Потемкина, рыб,— и бог знает чего не увидел: так был поражен мною прочитанным. Вне себя побежал к сестре... «Что с тобой?» — «Оно, они!..» — «Перекрестись, голубчик!» ...Тут-то я насилу опомнился. Но это описание сильно врезалось в мою память. Какие стихи!..» (III, 52 — 53). И чуть ниже в том же письме — о себе:
«Я еще могу писать стихи, пишу кое-как. Но к чести моей могу сказать, что пишу не иначе, как когда яд пса метромании подействует, а не во всякое время. Я болен этой болезнью, как Филоктет раною, то есть временем...
А ныне мне Эрот сказал:
«Бедняга, много ты писал
Без устали пером гусиным.
Смотри, завяло как оно!
Не долго притупить одно!
Вот на, пиши теперь куриным".
Пишу, да не пишет, а все гнется.
Красавиц я певал довольно
И так, и сяк, на всякий лад,
Да ныне что-то невпопад.
Хочу запеть — ан петь уж больно.
«Что ты, голубчик, так охрип?»—
«К гортани мой язык прилип» (III, 55).
Видения сменяются мечтами, и «яд пса метромании» начинает действовать все сильнее. Батюшкова все чаще тянет к старому письменному столу. Неожиданно «затворничество» оборачивается иной стороною — наступает творчество, приходит вдохновение, и уютно устраивается в пустом доме, на островке, посреди мелкого дождя и осенней слякоти. И даже благоприобретенные болезни не очень мешают ему.
В эту осень Батюшков не очень много написал. «Стихи г. Семеновой» — об этом мадригале его очень просил Гнедич: именно с помощью Е. С. Семеновой, трагической актрисы, он сумел выхлопотать себе пенсион на перевод «Илиады». Батюшков исполнил пожелание друга — и в девятом номере «Цветника» стихи были напечатаны рядом с изящной виньеткой.
Я видел и хвалить не смел в восторге страстном; Но ныне, истиной священной вдохновен, Скажу: красот собор в ней явно съединен — Душа небесная во образе прекрасном И сердца доброго все редкие черты, Без коих ничего и прелесть красоты.
Стихи подписаны инициалами К. Б., рядом дата: «Сентября 6» (дата верная, ибо стихи были высланы из Хантонова с письмом к Гнедичу от 6 сентября). Но тут же — обозначение места написания: «Ярославль». Почему Ярославль? Точно известно, что в это время Батюшков жил в деревне и никуда не выезжал... Вероятно, это либо ошибка издателей журнала, либо шутка, либо какой-то намек на встречу в Ярославле...
К этой же осени относится и упоминавшийся нами цикл стихов о первой любви: «Воспоминания 1807 года», «Выздоровление», «К Маше». «Послание г. Велеурскому» — тоже воспоминание о рижских встречах. «Ответ Гнедичу» — отклик на послание Гнедича «Когда придешь в мою ты хату...». «Веселый час» — переделка раннего стихотворения «Совет друзьям». Маленькие
наброски: «Пафоса бог, Эрот прекрасный», «На крыльях улетают
годы...»
Но значение этой осени не исчерпывается количеством написанных стихов. Здесь, в Хантонове, завершилось «воспитание таланта» Батюшкова. Здесь он наконец-таки нашел свои формы, свои темы, свое поэтическое видение мира. Начинающий стихотворец стал большим художником, который мог свободно распоряжаться своим дарованием.
В эту осень Батюшков много читает. Л. Н. Майков в своей биографии подробно анализирует круг его тогдашнего чтения. Французские просветители XVIII столетия: Вольтер и Руссо. Первого Батюшков воспринимает, согласно установившейся романтической традиции, как «фернейского мудреца», хотя относится к его «утомительному остроумию» скептически. Страстный идеализм Руссо поначалу более увлекает его,— но также ненадолго... Итальянские классики: Петрарка, Тассо и Ариосто. Английский моралист Джон Локк. Римские поэты: Гораций, Вергилий, Тибулл. Именно античные поэты привлекли Батюшкова к «антологическому роду»: и сейчас в деревне он переводит «Тибуллову элегию из 1-й книги», как бы открывшую его цикл «подражаний древним»:
Пусть молния богов бесщадно поразит
Того, кто красоту обидел на сраженьи!
Но счастлив, если мог в минутном исступленьи
Венок на волосах каштановых измять
И пояс невзначай у девы развязать!..
Из «новейших французов» Батюшкова особенно привлекает «нежный» Эварист Парни: в деревне он начинает перевод его «Мадагаскарских песен» (из которых была опубликована одна, а другая сохранилась в черновом наброске). Парни оказался ему наиболее близок сейчас и по тематике, и по поэтике стихов: вслед за ним Батюшков воспевает «гармонию чувства» и «порыв страсти» — и в своих переводах оказывается иногда глубже
самого подлинника...
И с этих поэтических высот Батюшков взглянул на современную русскую словесность.
Это тоже стало своего рода видением.
Новая русская литература рождалась в трудах и спорах. Уже в последнее десятилетие XVIII века теоретически и программно оформляются два направления. «Военные действия» между ними были открыты в 1803 году, когда глава литературных староверов адмирал Александр Семенович Шишков выпустил «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка», направленное против новейших «светских» писаний Карамзина и иных модных словотворцев, которые-де проникнуты «наклонностью к безверию, к своевольству, к повсеместному гражданству, к новой
и пагубной философии». Карамзин и школа «новейших» литераторов противопоставлялись Шишковым «классикам» XVIII века, а новейшие «классики» и поклонники старины стали стекаться под знамена Шишкова, объединяясь на «вечерах» Г. Р. Державина или на «литературных субботах» 1807 — 1809 годов.
Ко времени выхода в свет «Рассуждения...» Шишкова Н. М. Карамзин уже «ушел» из литературы в историю. Возражения Шишкову высказали его молодые сторонники: М. Н. Макаров, Д. В. Дашков, Н. А. Никольский. Карамзин молчал. В 1806 году «шишковист» А. А. Шаховский осмеял Карамзина-писателя, выведя его в комедии «Новый Стерн» в облике сентиментального путешественника графа Пронского. Карамзин не отвечал... Однако в Москве все более укрепляется группа его сторонников: молодой поэт-карамзинист В. А. Жуковский, родственник и воспитанник Карамзина П. А. Вяземский, В. Л. Пушкин, Ф. Ф. Иванов, А. Ф. Воейков... Читательским кругам больше по душе «карамзинистское» направление, и московский журнал «Вестник Европы» в иные годы достигает до неслыханно большого тиража — тысячи двухсот экземпляров!
С началом наполеоновских войн у литературных староверов появляется неожиданная поддержка: группа писателей-«пат-риотов», судорожно ополчившаяся против французского влияния в обществе и литературе, провозгласившая «русское» начало и «русское» направление. С. Н. Глинка выпускает журнал «Русский вестник»; Ф. В. Ростопчин — брошюру «Мысли вслух на Красном крыльце Силы Андреевича Богатырева» и комедию «Вести, или Убитый-живой»...
Из письма К. Н. Батюшкова к Н. И. Гнедичу от 1 ноября 1809 г. Из Хантонова в Петербург:
«Еще два слова: любить отечество должно. Кто не любит его, тот изверг. Но можно ли любить невежество? Можно ли любить нравы, обычаи, от которых мы отдалены веками и, что еще более, целым веком просвещения? Зачем же эти усердные маратели выхваляют все старое?.. Но поверь мне, что эти патриоты, жалкие декламаторы не любят или не умеют любить русской земли. Имею право сказать это, и всякий пусть скажет, кто добровольно хотел принести жизнь на жертву отечеству... Да дело не о том: Глинка называет «Вестник» свой «Русским», как. будто пишет в Китае для миссионеров или пекинского архимандрита. Другие, а их тысячи, жужжат, нашептывают: русское, русское, русское... а я потерял вовсе терпение!» (III, 57 — 58). Рядом с враждующими литературными направлениями плавала поэтическая «пена». Семен Бобров — поэт, писавший настолько «темно» и пространно, что мудрено было догадаться, о чем он пишет... Петр Шаликов — «карамзинист», который довел «чувствительность» произведений своего учителя до крайних пределов манерности и приторности... Дмитрий Языков, бывший сослуживец поэта, прославившийся тем, что принципиально не употреблял твердого знака — «ера» — и был прозван «безъерным»... Взялись за поэзию и женщины — «Сафы русские»: Е. Титова, А. Бунина, М. Извекова... Затерянный посреди лесов новогородских, Батюшков едва не заблудился в русском поэтическом лесу.
К осени 1809 года относится большинство батюшковских эпиграмм, направленных против царящих литературных нравов. «Книги и журналист», «Эпиграмма на перевод Виргилия», «На перевод «Генриады», или Превращение Вольтера» и т. д. Это эпиграммы — как маленькие видения. Вот С. С. Бобров:
Как трудно Бибрису со славою ужиться!
Он пьет, чтобы писать, и пишет, чтоб напиться!
Вот новейшая поэтесса: в эпиграмме используется известный миф о поэтессе Сафо, которая безнадежно влюбилась в прекрасного юношу Фаона и, не встретив взаимности, бросилась в море с Левкадской скалы.
Ты — Сафо, я — Фаон,— об этом и не спорю,
Но, к моему ты горю,
Пути не знаешь к морю.
Вот идеал сентиментальных повестей: скромная девушка, похожая на нимфу:
Ты Нимфа, Ио,— нет сомненья!
Но только... после превращенья!
(Новая отсылка к мифологии: нимфа Ио — греческая царевна, возлюбленная Зевса, которая была превращена его женой Герой в корову... Не такое ли превращение испытывают все нынешние
«бедные Лизы»?)
Батюшков не столько злится, сколько грустит. Ему не столько смешно, сколько досадно. Читать иные русские произведения — это все равно что «читать пряники Долгорукова» (III, 42). От этого чтения и этой досады рождается еще одно «Видение...».
Диалог с Гнедичем. Ноябрь 1809 года.
БАТЮШКОВ: Как тебе понравилось «Видение»? Можешь сжечь, если не годится. Этакие стихи слишком легко писать, и чести большой не приносят. Иным больно досталось. Бобров, верно, тебя рассмешит. Он тут у места. Славено-фила вычеркни, да и все, как говорю, можешь предать огню и мечу» (III, 55).
ГНЕДИЧ: Я получил экземпляр с поправками, они хороши; прибавления бесподобны; не знаю отчего, а мне безъер-ный более всех понравился: «Невинен я!» — это высокое!
Без сомнения, что приезд Славенофила есть оригинальнейшая из картин, я также вижу кувырканье Саф и смеюсь до поту. Но полно тебе кадить, чтоб не разбить носа.
БАТЮШКОВ: Голова ты, голова! Сказать Оленину, что я сочинил «Видение»! Какие имел ты на это права? Ниже отцу родному не долженствовало об этом говорить (III, 60).
ГНЕДИЧ: И ты голова! Присылай одни «Пальцы» и «Оды на старость»5, так будь уверен, что не только никому не покажу, да и сам в другой раз читать не стану,— а можно ли утерпеть не показать хороших стихов надежным, как казалось, людям, и можно ли не сказать имени, когда, выпуча глаза, его спрашивают и когда сердце жаждет разделить с ними свое удовольствие!
БАТЮШКОВ: Произведение довольно оригинальное, ибо ни на что не похоже. Теперь, ибо имя мое известно, хоть в печать отдавай (III,60 — 61).
ГНЕДИЧ: Каков был сюрприз Крылову; он на днях возвратился из карточного путешествия; в самый час приезда приходит к Оленину и слышит приговоры курносого судьи на все лица; он сидел истинно в образе мертвого; и вдруг потряслось все его здание; у него слезы были на глазах; признаться, что пиеса будто для него одного писана. Тургенев6, на коленях стоя, просил у Оленина дать списать ему и сказать имя.
БАТЮШКОВ: Впрочем, я бы мог написать все гораздо злее, в роде Шаховского. Но убоялся, ибо тогда не было бы смешно... Что, бранят меня? Кто и как, отпиши чистосердечно. Заметь, кто всех глупее, тот более и прогневается (III, 61 —62).
Этот литературный диалог требует пояснений. В октябре 1809 года очень быстро и «слишком легко» Батюшков написал большую сатиру на современную русскую литературу. Сатира эта не предназначалась для печати и была в незаконченном виде послана Гнедичу в Петербург. Тот прочитал сатиру в салоне Олениных, где она вызвала всеобщий восторг. Оленин сделал несколько списков с сатиры — и она в чрезвычайно быстрое время распространилась по всему Петербургу, а чуть позже — и по Москве. В конце 1809 года поэт Батюшков стал по-своему знаменит. Одни горой встали на защиту сатиры, другие рьяно ополчились на него. Пришла популярность: имя почти неизвестного стихотворца стало у всех на устах.
Сатира называлась «Видение на брегах Леты». Начинается она так:
Вчера, Бобровым усыпленный,
Я спал и видел чудный сон!..
Сон, действительно, чудесный: все современные поэты внезапно попадают в царство мертвых:
Иной из них окончил век,
Сидя на чердаке высоком,
В издранном шлафроке широком,
Наг, голоден и утомлен
На небо девственною рифмой.
Другой в Цитеру пренесен,
Потея над прекрасной нимфой,
Хотел ее насильно... петь! —
И пал без чувств в конце эклоги...
(Из ранних вариантов «Видения...»)
«Фебовы дети» собираются возле одной из девяти рек, окружающих (согласно мифологии) царство мертвых — возле Леты, реки забвения... «На брегах» Леты идет суд, который вершит вестник богов Гермес (Эрмий) и прославленные поэты прошлого. А «божественная» река решает: кто из современных писателей достоин бессмертия. Испытания в реке забвения не выдерживают такие разные по своим направлениям и литературным симпатиям писатели, как А. Ф. Мерзляков (поэт, критик, профессор Московского университета), Д. И. Языков («безъерный»), П. И. Шаликов («пастушок»), С. С. Бобров («виноносный гений»), и конечно же новоявленные женщины-поэты («Сафы русские»)...
Тут Сафы русские печальны,
Как бабки наши повивальны,
Несли расплаканных детей.
Одна — прости бог эту даму! —
Несла уродливую драму,
Позор для ада и мужей,
У коих сочиняют жены...
Забвения заслуживают, по Батюшкову, и «шишковисты» («с Невы поэты росски»), и подражатели Карамзина («лица новы из белокаменной Москвы»). Бессмертия удостаивается лишь Иван Андреевич Крылов и (с оговорками) адмирал Шишков («Славенофил»7):
Один, один Славенофил,
И то повыбившись из сил,
За всю трудов своих громаду,
За твердый ум и за дела
Вкусил бессмертия награду.
Об антагонисте Шишкова Карамзине Батюшков в «Видении...» не упомянул, но в письме к Гнедичу высказался двусмысленно: «Карамзина топить не смею, ибо его почитаю» (III, 61). А в других письмах того же периода имя Карамзина упоминается с оттенком иронии. Батюшков еще не определился как «карамзинист» и как будущий «арзамасец»...
Однако именно «Видение на брегах Леты» как бы открывало стихию будущих сатир Вяземского, Дашкова, Жуковского, Воейкова. Оно стало каноном «литературной» сатиры первой четверти XIX века. «Усыпление» от бездарных стихов, чудесное «сновиденье», явление Аполлона, мотив забвения «стихов и прозы безрассудной», провозглашение поэтической независимости («У всякого своя есть дума, Рассудок свой, и вкус, и глаз»), перенесение действия в ад, в загробное царство, которое изображается «сниженным», бытовым,— все эти мотивы стали популярны в литературной борьбе «предпушкинской» эпохи.
Сохранился обрывок письма А. Н. Оленина к Батюшкову от 3 декабря 1809 года. Оторвана половина листа с левой стороны, и восстановить текст не представляется возможным. Лишь несколько фраз, относящихся, несомненно, к «Видению...»: «(Буд)ет и на нашей улице празд(ник)... не было у нас Ла-фонтенов ...(вдр)уг явились Богданович... и Крылов...»8 Сравнение автора «Видения...» с Лафонтеном не выглядит преувеличением. Сатира была впервые напечатана лишь в 1841 году, но в 1809—1810 годах разошлась по России в громадном количестве списков. Ее знала вся читающая Россия — и она продолжала сохранять свое значение для всей последующей литературной борьбы.
«Видению...» подражал молодой Рылеев в отрывке «Путешествие на Парнас» и лицеист Пушкин в поэме «Тень Фонвизина». Отдельные стихи «Видения...» разошлись по различным пушкинским произведениям (хотя бы в «Евгении Онегине»: «Из этих лиц уныло-бледных», «В пуху, с косматой головой...»). А в стихотворении «Городок» Пушкин назвал «Видение на брегах Леты» в числе «драгоценных» сочинений, «презревших печать»...
Еще продлилось сновиденье,
Но ваше длится ли терпенье
Дослушать до конца его?
Болтать, друзья, неосторожно —
Другого и обидеть можно.
А боже упаси того!