ХАНТОНОВО. СТИХИ.

«Аттестат № 336 от 20 января 1817

      Лейб-гвардии Измайловского полка штабс-капитану (уволенному от военной службы коллежским асессором) и кавалеру Батюшкову в том, что, находясь он при мне адъютантом, исправлял свою должность с отличным усердием и даваемые ему по службе многие поручения исполнял с примерной деятельностию и расторопностию; посему, отдавая ему, г. Батюшкову, совершенную признательность, я приятным долгом поставляю сим свидетельствовать как о весьма достойном и отличном штаб-офицере.
      Дан за подписанием моим и приложением герба моего печати в городе Кишиневе Бессарабской области.

      Бахметев

      Генваря, 20 дня 1817 года»6.

      В начале января Батюшков, после всех разъездов, приехал в Хантоново. Сестра Александра ухаживала за больным отцом в Даниловском, и в родовом, только что перестроенном имении никого, кроме дворовых, не было. Батюшкова окружила лютая зима и совершенное одиночество. Впрочем, жалуется он только на холод и даже набрасывает по этому поводу стихотворный экспромт (в письме к Гнедичу):

От стужи весь дрожу, 
Хоть у камина я сижу. 
Под шубою лежу 
И на огонь гляжу, 
Но все как лист дрожу, 
Подобен весь ежу, 
Теплом я дорожу, 
А в холоде брожу 
И чуть стихами ржу.

      Одиночества для Батюшкова будто не существует: в это время он особенно настойчиво берется за литературу. Таков уж был его душевный облик: страдая от безлюдья в шумной толпе, он удовлетворяется общением, оказавшись почти на необитаемом острове. Потребность в творчестве растет все сильнее. Даже нездоровье, даже хозяйственные хлопоты не отвлекают: к ним Батюшков привык, и на фоне неудач последних лет болезни и безденежье не кажутся чем-то особенным. Он намеревается на сей раз прожить в деревне по крайней мере до конца весны: «во спасение души, тела и кармана» (III, 386).
      Между тем материальное положение Батюшковых значительно ухудшилось именно в 1817 году,— но сам поэт воспринимает свое разорение с неожиданным спокойствием. «Я нынешний год потеряю половину моего имения,— пишет он Гнедичу 17 июля,— ...то есть тысяч на тридцать, и что будет вперед — не знаю.
      Вовсе нечем существовать будет до тех пор, пока не устрою моих дел. «А как ты их устроишь?» — говорит сестра. «Не знаю»,— отвечаю я»7. Совершенно разорился и отец: на осень 1817 года была назначена продажа Даниловского (III, 478—479)...
      Поэтому Батюшков хватается за книги, за стихи,— как за спасение. В записной книжке сохранился краткий подсчет книг, привезенных Батюшковым в Хантоново:

     

      Он с жаром читает итальянские книги и активно переводит Данте (отрывки из «Ада»), Тассо («Олинд и Софрония» из «Освобожденного Иерусалима»), Ариосто (отрывки из «Неистового Роланда»), трактаты Маккиавели, новеллы из «Декамерона» Боккаччо — и даже планирует новую книгу: «Пантеон итальянской словесности».
      Гнедич высылает ему новые русские книги: «Записки» В. М. Головина, «Записки русского офицера» Ф. Н. Глинки, «Новые басни» И. А. Крылова и т. д. — Батюшков внимательно следит за русской литературой и восклицает в одном из писем: «Хорошие русские стихи в деревне сокровище!»8
      Он и сам пишет стихи. Никогда еще Батюшков не работал и никогда больше не будет работать с таким напряжением и с такой увлеченностью, как этой зимой и весной, во время последнего пребывания в Хантонове.
      Первый том «Опытов» был уже отдан в типографию. Гнедич с нетерпением ждал второго тома — а Батюшков все тянул... 
      Из писем Батюшкова Гнедичу 1817 года: 
      Середина января: «Пожалей обо мне. Я в снегах; около меня снег и лед. Здоровье плохо, очень плохо, но я тружусь и исполню обещание, пришлю стихи. Портрета никак! На место его виньетку; на место его «Умирающего Тасса», если кончить успею (сюжет прекрасный!), «Омира и Гезиода», которого кончил, и сказку «Бальядеру», которая в голове моей. ...На портрет ни за что не соглашусь. Это будет безрассудно. За что меня огорчать и дурачить? Но другие... Пусть другие делают что угодно: они мне не образец. Крылов, Карамзин, Жуковский заслужили славу: на их изображение приятно взглянуть. Что в моей роже? Ничего авторского, кроме носа крючком и бледности мертвеца: укатали бурку крутые горки!» (III, 417).
      7 февраля: «Стихи почти готовы. Но если тебе не крайняя нужда, то повремени еще. Право, все в хлопотах, и не до стихов».
      27 февраля: «Посылаю тебе сочинения Батюшкова... Он болен и пишет через силу свои сочинения... Я начал «Смерть Тасса» — элегия. Стихов до 150 написано. Постараюсь кончить до своей смерти» (III, 418—419).
      Начало марта: «Я не без резону полагаю, что том прозы будет жидок. Он должен быть увесист, тем более, что том стихов по милости Феба худощав. Ergo, посылаю тебе милую «Гризельду» и милую «Моровую заразу» из Боккачио. ...Будешь ли доволен стихами? Размещай их, как хочешь, но печатай без толкований и замечаний, бога ради, и без похвал! Не уморите меня» (III, 420).
      22 марта: «Теперь спешу объявить вам, что ни перевода из Тасса, ни из Ариоста не хочу. Особенно Тасс — дрянь. Ты меня взбесишь! И сохрани бог! Элегию «Умирающий Тасс» пришлю. Она имеет предисловие на страничке и стихов около 200 почти александрийских. ...И так будет довольно, а переводами не стыди моей головы».
      Май: «Я послал тебе «Умирающего Тасса», а сестрица послала тебе чулки; не знаю, что более тебе понравится и что прочнее, а до потомства ни стихи, ни чулки не дойдут: я в этом уверен» (III, 437).
      Конец мая: «Предисловие, кажется, хорошо. Но не слишком ли ты пользуешься правом издателя, чтоб хвалить своего автора? Довольно бы в похвалу и последних строк. Я ничего не могу поправить в стихах, и резон прекрасный: у меня все сожжено, и ни строки нет!.. Дряни ой как много!» (III, 440).
      Июнь: «Советую элегии поставить в начале. Во-первых, те, которые понравятся более; потом те, которые хуже, а лучшие в конец. Так, как полк строят. Дурных солдат в середину».
      Начало июля: «Вот и мои стишки. Так, это сущая безделка! Посланье к Никите Муравьеву, которое, если стоит того, помести в книге, в приличном оному месте, а за то выкинь мою басню, либо какую-нибудь другую глупость... Но если вздумаешь, напечатай, а Муравьеву не показывай, доколе не выйдет книга: мне хочется ему сделать маленький сюрприз. Вот какими мелочами я занимаюсь, я, тридцатилетний ребенок...» (III, 457).
      17 июля: «Получил книгу (1-ю часть «Опытов».—В. К.). Благодарю тебя за труды твои! Что касается до подписки, то на то буди воля твоя. По мне так, право, я не подписался бы и сам на мою прозу. Стихов теперь ожидаю с нетерпением»9.
      Батюшкова терзает неуверенность в успехе. Он полон робости, полон отчаяния, он не удовлетворен и прозой, и стихами. Колебания поэта продолжались до последнего момента. Едва не каждой почтой он отправляет Гнедичу письмо, в котором приводит список вещей, которые надо «непременно выкинуть», «ради бога выкинуть»... Уже когда часть тиража второго тома была сброшюрована, по распоряжению автора вырезаны эпиграммы «Известный откупщик Фаддей...», «Теперь, сего же дня...», «О хлеб-соль русская...» и стихотворение «Отъезд»; а монументальные элегии «Переход через Рейн» и «Умирающий Тасс» попали в самый конец сборника.
      Из всего поэтического наследия своего Батюшков отбирает пятьдесят два стихотворения (только до нас дошло более ста шестидесяти), их перерабатывает, перекраивает, меняет, а подчас— переписывает заново («Мечту», например). Он делит «Опыты в стихах» на три раздела: «Элегии», «Послания» и «Смесь». Это жанровое разделение казалось в достаточной степени условным (послание «К Дашкову» вошло в раздел «Элегии», а послание «К Никите» — в «Смесь»),— но оказалось очень плодотворным: в таком разделении стихов Батюшкову подражали многие поэты, даже Пушкин.
      Батюшков располагает стихи не по темам и не в хронологическом порядке, а, на первый взгляд, хаотично, как

Историю моих страстей, 
Ума и сердца заблужденья; 
Заботы, суеты, печали прежних дней, 
И легкокрилы наслажденья...

      Он уподобляет свой сборник «журналу» (дневнику), где зафиксированы сумбурные и мимолетные впечатления поэта, где сменяются события, настроения, удачи, неудачи...

Наш друг был часто легковерен; 
Был ветрен в Пафосе, на Пинде был чудак; 
Но дружбе он зато всегда остался верен; 
Стихами никому из нас не докучал 
А на Парнасе это чудо!) 
И жил так точно, как писал... 
Ни хорошо, ни худо!
                                 («К друзьям»)

      Именно по книге «Опытов» узнавал Батюшкова читатель.
      Наконец, в Хантонове Батюшков пишет три собственно «автобиографические» элегии. Тема у них одна: поэт в обществе, его роль и его судьба.
      «Гезиод и Омир — соперники» — переложение исторической элегии Мильвуа. В центре — картинка жизни Древней Эллады, освещенная высокой нравственной мыслью. Спорят два поэта: Гомер и Гесиод — два великих современника. Они соревнуются перед лицом власть предержащих — и пальма первенства присуждается Гесиоду. А бездомный и слепой Гомер «роком обречен в печалях кончить дни» и вынужден всю жизнь скитаться с нищенской сумой, «снедая грусть свою в молчании глубоком»... И что его гений? И зачем он людям?

Он с ним пристанища в Элладе не находит... 
И где найдут его талант и нищета?

      «Умирающий Тасс» — любимое произведение самого поэта, созданное в наивысшем подъеме «хантоновского» творчества. Современники считали эту элегию совершенным творением Батюшкова и прямо сопоставляли ее с его несчастной судьбой. Сюжет ее Батюшков пересказывает в письме к Вяземскому: «Он (Торквато Тассо.— В. К.) умирает в Риме. Кругом его друзья и монахи. Из окна виден весь Рим, и Тибр, и Капитолий, куда папа и кардиналы несут венец стихотворцу. Но он умирает и в последний раз желает еще взглянуть на Рим... Солнце, в сиянии потухает за Римом и жизнь поэта...» (III, 429). Обстоятельства жизни Тассо волнуют Батюшкова: они похожи на его собственные обстоятельства. Ранняя утрата матери, бедность, столкновения с литературными недругами, служебные неудачи, безответная любовь... Батюшков считал, что они с Тассо похожи и по характеру: страстная и нежная душа, склонность к горячим увлечениям, любовь к славе, отсутствие твердой воли. Обиды, перенесенные Тассо, довели его до состояния меланхолии, граничившей с помешательством... Картина гибели близкого Батюшкову «полуденного человека» Тассо соотносилась с несчастной судьбой поэта вообще:

      Погиб певец, достойный лучшей доли!..

      «Беседка муз» — заключительное стихотворение «Опытов». Это — гимн тихому и безмятежному вдохновению, которое приходит к «душе, усталой от сует», и которое возможно только в условной «беседке муз», отгороженной от времени и от мира:

Пускай забот свинцовый груз
В реке забвения потонет, 
И время жадное в сей тайной сени муз
Любимца их не тронет...

      Впрочем, и «беседка муз» — вовсе не условная! 
      Батюшков — Гнедичу, май 1817:
      «Я убрал в саду беседку по моему вкусу, в первый раз в жизни. Это меня так веселит, что я не отхожу от письменного столика, и веришь ли? целые часы, целые сутки просиживаю, руки сложа накрест. Сам Крылов позавидовал бы моему положению, когда я считаю мух, которые садятся ко мне на письменный стол. Веришь ли, что очень трудно отличить одну от другой» (III, 441). Батюшков немного кокетничает перед Гнедичем. Он упорно работал всю зиму и весну, а летом окончательно понял, что способен на нечто большее, чем выпускаемые нынче «Опыты»...
      «Нет покоя! Такой ли бы том отпустил стихов!» 
      Батюшков — Жуковскому, июнь 1817: 
«Зачем я вздумал это печатать? Чувствую, знаю, что много дряни; самые стихи, которые мне стоили столько, меня мучат. ...Беда, конечно, не велика: побранят и забудут. Но эта мысль для меня убийственна, убийственна, ибо я люблю славу и желал бы заслужить ее, вырвать из рук Фортуны; не великую славу, нет, а ту маленькую, которую доставляют нам и безделки, когда они совершенны. Если бог позволит предпринять другое издание, то я все переправлю; может быть, напишу что-нибудь новое. Мне хотелось бы дать новое направление моей крохотной музе...» (III, 447 — 448). Другого издания не было. Да и из написанного Батюшковым после «Опытов» до нас дошла лишь малая толика, жалкие обрывки...
     


К титульной странице
Вперед
Назад