— И терпение, и хоть маленькое соображение. Понимать, что нельзя унижать мужика ни при каких обстоятельствах. Женщину тоже нельзя унижать, но у нее способов унизить мужика гораздо больше. Нельзя по фамилии мужа называть — Петров, Иванов, Сидоров. Вышла замуж за Петю или Ваню, так и называй — Петя, Ваня. А она — Маня, Клава, Ира. А то живет с мужем двадцать пять лет, а говорит: «Мой Сидоров уехал. Мой Ферапонтов ушел». Куда ж это годится!
     
     
      Ее крест — более тяжкий
     
     
      — Виктор Петрович, а кто же закладывает в женщину мудрость эту?
     
      — Природа. Природа-мать передала другой матери свою мудрость. Это же тоже мать. Мы совершенно разучились уважать женщину. Трепались-трепались об этом: женский праздник установили. Я всегда говорю по этому поводу: «Свинье раз в году бывает праздник и бабе тоже». Это ужасно, то, к чему мы привыкли. Ведь есть святые праздники. И старые наши традиции, и обряды говорят о том, что женщина, везде должна упоминаться первой, как создательница жизни. Но об этом я узнал уже в зрелых годах. Конечно, если бы я был повнимательнее, должен был бы запомнить это с детства. Но кто меня учил? Меня учили, что руку целовать женщине или проявлять к ней какие-то нежности и внимание — плохо. Я в такую эпоху рос. Нам надо переучиваться или вновь научиваться. Конечно, все взаимно должно быть в семье. Но в большинстве своем терпение лежит на женщине. Должна она все перетерпеть. Послал ей Бог такого мужика — дурака не дурака, терпи. И он должен крест свой нести, и она. Но у нее, конечно, крест более тяжкий.
     
      — Вы прожили с Марьей Семеновной больше пятидесяти лет, это говорит о многом.
     
      — Мы проявляли терпение друг к другу. Особенно она. Я — человек контуженный. Порой бываю непредсказуемым.
     
      — Признаете за собой такое?
     
      — Как же не признавать. Хоть на это-то ума хватает.
     
      — А если мужик пьет и без питья жизнь свою не представляет, тогда как?
     
      — А семью кормить кто будет? Все сибиряки всегда считали своим долгом кормить семью, если уж ее завели. Мусульмане, к примеру, считают так: можешь семь жен содержать — имей семь, семьдесят содержишь — пусть у тебя будет семьдесят, семьсот в состоянии прокормить и одеть — держи около себя семьсот жен. А ни одной не можешь дать достойного содержания — живи с ишачкой. Так они говорят. А у нас привыкли к тому, что баба — стержень всего. Она и работает, и продукты тащит, и дитя на ней. А он только развлекается. Раньше в Сибири, наоборот, мужику полагалось кормить семью. Вот на чем зижделось крестьянство.
     
      — Но все-таки в вашей Марье Семеновне было заложено что-то изначально, что она вот так мудро смогла жить с вами. Может быть, от ее матери?
     
      — Конечно, из семьи все шло. У них было девять детей. Отец ни разу в жизни их никого не ударил, ни разу матом не изругался. Это я уже восполнил пробел. Со мной она все услышала, и отец ее услышал от такого варнака, как я.
     
      — Но она смогла вас оценить вот в этой шелухе, в матерщине. Полюбила же?
     
      ~ Я не знаю. Это надо У нее спрашивать. Когда на встречи ее зовут и говорят про хорошую жизнь с писателем Астафьевым, она отвечает: «Я замуж-то за солдата выходила, не за писателя. А солдат еще тот был — раззудись, плечо, размахнись, рука».
     
      Наталья САВВАТЕЕВА
      КРАСНОЯРСК
     
     
      Михаил ГЛОБАЧЕВ
     
      ДАР, РАСЦВЕТШИЙ НА ХОЛОДЕ
     
      Писатель Астафьев:
      в интерьере мирской суеты,
      но неизменно сам по себе
     
      Новое время. № 49 2001 г.
     
     
      Долгая жизнь Виктора Астафьева была трагически типичной для поколения и страны. Рано осиротев, он перебрался к деду, но вскоре семью раскулачили и сослали за Полярный круг. Потом — беспризорные скитания, детдом, фабрично-заводское училище; а в год Сталинградской битвы молодой рабочий железной дороги отправился на фронт. Были тяжелые ранения и ордена, удачная женитьба на боевой подруге и переезды по городам российского Севера. Через пять лет после войны Астафьев попробовал силы в литературе, сперва на газетной ставке, и скоро вошел в «большую» прозу.
     
      Зато все, что бы он ни писал с тех пор и до самого конца, неизменно, а порой прямо-таки вызывающе выламывалось из обожаемых критиками схем и «групповых» стандартов любого толка. Конечно, совсем обойти поощрениями талант такой силы и яркости было едва ли возможно; однако коллеги, более приятные в иных отношениях, давно получили квартиры кто в Москве, кто в Ленинграде, а Виктор Петрович с семьей все мыкался вдали от центров профессиональной, как сказали бы сейчас, тусовки: то в Вологде, то в Перми.
     
      Хлеб и Гоги
     
      Уже при гласности Астафьев вспоминал одно из бесчисленных столкновений с Большим братом: «Сколько раз я ту сцену (детдомовцы пытаются спасти зэков от очумевшей вохры. — М. Г.) в ранние свои рассказы и повести вставлял. Снимают и снимают, еще задолго до подхода к цензуре. Может, хоть нынче напечатают? А то все наших бьют да бьют... Бивали и мы, как видите».
     
      Между тем шаблонными подходами его «доставали», как мало кого, даже сочувственные толкователи. Первый роман, принесший Виктору Астафьеву всероссийскую славу и отмеченный Госпремией СССР, «Царь-рыбу» (1976), критики с ходу принялись возносить как выдающийся плач по сибирской природе. Однако автору этих строк помнится ярче всего не прямодушно «контр-хемингуэевская» сцена борьбы браконьера с белугой (хоть та и сработана с не меньшей, чем у предтечи-оппонента, мощью), но нечто противоположное, жизнеутверждающее. Описанный немыслимо подробно и любовно процесс приготовления ухи на Енисее. Тот редчайший случай, когда слово впрямь становится плотью: прочитав взахлеб, словно вкусил сказочной пищи вместе с артелью колхозных рыбаков. И в конечном счете — воплощение именно «зеленой» идеи, только не в лоб, а как бы проти-воходом, оттого куда тоньше и глубже: блаженны разумно едящие свой хлеб!
     
      Или длинный ряд неразличимых трактовок персонажа по имени Гога Герцев из того же романа: ну как можно было хлесткий, но вполне проходной образ трагикомичного недотепы, мнящего себя суперменом, вечного бегуна на длинные дистанции от алиментов, даже смерть свою принявшего от нечаянного удара черепом о речной валун, наделять не в шутку зловещими чертами «черного человека», чуть ли не главной угрозы родимому, доброму, вечному? Ведь вся фабула Гоги — по сути, беглая завязка, прелюдия подлинно значимой истории любви «природного человека» Акима к пустенькой городской девушке. Понятно, впрочем, что по тем временам назначить кого-нибудь менее нелепого на роль отечественного зла номер один так просто не получилось бы. Однако в кругу присяжных комментаторов, помимо простого, как мычанье, официоза, дерзали все активней иные силы, в частности исподволь подсовывая мысль, что Герцев в первую голову «инородец», потому таков. Еще немного спустя кто-то из самых бесноватых мудроплетов прямо вывел генезис астафьевского второстепенного героя из сходства фамилии... с Герценом: дескать, все они ренегаты!
     
      Детектив и печаль
     
      На подобные заходы Виктор Астафьев не реагировал, во всяком случае, публично. Но ровно через десять лет издал «Печальный детектив» из повседневной жизни города Вейска — исхоженной им вдоль и поперек Вологды. Следом появился большой рассказ (или мини-повесть) «Людочка», тоже о провинции.
     
      Из этой точки берут начало первые разногласия Астафьева — пока именно в смысле «разных голосов» — с собратьями по перу, носившими общую этикетку «деревенщиков». Он сам много лет числился у классификаторов по этой епархии. Однако когда патриархальный сельский идеал зачах в реальной жизни, а затем иссякла и мало-мальски достоверная память о нем, большинству мэтров школы не оставалось ничего, как последовать по пятам героев к новому месту прописки. Только теперь это означало трепетное любование не творцом «привычного дела», а обозленным на весь мир обитателем трущобных поселков и городских окраин. И все ясней становилось, что соборный богоносец в таком исполнении горазд лишь глаза заливать да «тискать романы» дружкам о сговоре разных сук против братвы. Под стать блатным и его отношения с женщинами: истерично-наигранный культ мамы, хамское презрение к сестрам и подругам: в каждой видит заведомую шлюху. Оказалось, родительница этого умонастроения — черная сотня (до ее появления российские охранители вовсе не жаловали шпану). Пахан, исполненный революционного правосознания, — ГУЛАГ, деливший свои контингенты как сверху, на классово близких и чуждых, так и снизу, на воров и лишенных права на самозащиту фраеров-интеллигентишек. Вот и вся загадка якобы невиданной умственной эклектики нынешних «красных имперцев», чья державная идея выросла целиком из союзписовского ветхого зипуна.
     
      И «Печальный детектив», и «Людочка», хотя лишенные полемистики как таковой, вошли в явный контраст с «новодеревенскими» пристрастиями. Но в резонанс с мотивами, обозначенными было у рано умершего Василия Шукшина с его итоговым криком души: «Что с нами происходит?». Обе вещи — чудовищный в своей наготе портрет антропологического кризиса.
     
      В «Детективе» самый гнусный из персонажей — коренной русак Венька Фомин в обмоченных, прогнивших насквозь штанах. Но попробовал бы кто наяву сказать подобному типу: «Да ты, гад, Россию не любишь», — враз завоет от злобы и привычно схватится за навозные вилы. В «Людочке» и подавно единственным вершителем справедливости оказывается не милиционер, как в Вейске, а бывший уголовник. Его писатель сравнивает с троглодитом, и даже сцена благородной мести за погубленную падчерицу подчеркнуто безобразна: насильник не то захлебнулся, не то сварился заживо в фабричном стоке, заменявшем поселку прочие водоемы... Концовка же утешительна лишь по видимости: супруги возвращаются домой, в материнском лоне зреет новая жизнь. Но странный это катарсис, если не сказать упадочный. Родиться от «регрессивного» мутанта на выжженной земле могут только еще худшие страшилища.
     
      Достоинство и некие
     
      Кризис примелькавшихся ярлыков пока осознавался слабо, «теплей» — через контрасты иного плана. Если не в одном, то в соседнем номере журнала с «Людочкой» вышла антиутопия Людмилы Петру-шевской «Новые робинзоны». Тогда, помнится, и удивила мысль: литература пошла... наоборот! У городского прозаика, известной «богемщицы» и катастрофистки, как раз здесь сведшей в апофеоз сразу все свои сюжеты о гибели и распаде человеческих связей, — вдруг в финале такой могучий оптимизм. А Астафьев-то, он же вроде как водился с этими... с «друзьями народа»?..
     
      Вдобавок понять суть происходящего долго мешала вереница литературных скандалов, в которые судьба вовлекала в те годы Виктора Астафьева словно силком. И всякий раз по ее прихоти он невольно подавался как бы на одну сторону с «позитивными художниками» (по тогдашнему выражению актера-патриота Бурляева), голосившими свое уже безо всяких обиняков. Сперва товарищи из союзной республики устроили коллективную истерику на съезде, оскорбившись его записками «Ловля пескарей в Грузии». Сущая правда то, что Астафьев, человек сугубо северного духа, Кавказа совсем не понимал и даже не пытался полюбить; недоумение, с каким он рисовал тамошний быт и нравы, местами выглядит слегка комично. Но обвинять его на этом основании в великорусском шовинизме было явно чересчур. Грузинская писательская элита и здесь не обошлась без лукавства: более всего возмущал ее факт, что впервые с незапамятных времен коллега из России, посетив край солнца и вина, посмел вместо канонических восторженных од откликнуться черт-те чем...
     
      Затем историк Натан Эйдельман оплошно позволил неким доброхотам обнародовать свою личную переписку с Астафьевым по поводу «Печального детектива» и кое-каких еще деталей, которую он сам, никогда прежде не слывший бумажным задирой, а тем более провокатором, столь же оплошно и затеял. Адресат, будучи спрошен не к месту, ответил, быть может, резче, чем следовало бы. Тут ужо общественность, благодарная за недели и месяцы нежданного развлечения на высокой идейной подкладке, с восторгом припомнила и историю с грузинами, и каких-то «еврей-чат», походя затесавшихся в текст о Вейске (последние, само собой, стараниями редакционной «предвариловки» добрели до массового читателя в виде совсем уж нескладных «вейчат»)... Кто из двух спорщиков был прав, кто нет? Теперь просто — мир праху обоих.
     
      Цензура свыше, однако, тоже не спешила сдавать позиции, только била все чаще вслепую. Помню эпизод, сквозь годы кажущийся не более чем забавным: «Новый мир» с полугора - миллионным тогда тиражом анонсировал новое произведение Астафьева «Смельчик-ельчик» (главным героем, как выяснилось потом, была маленькая пресноводная рыбка елец). Новелла вышла с заметным опозданием — и под заголовком «Ельчик Бельчик». То был аккурат год, когда страну удивлял смелостью диссидент из политбюро, носящий созвучную фамилию.
     
      Победитель и судьи
     
      Еще пару лет Виктор Астафьев время от времени подписывал по инерции групповые манифесты в защиту чего-то хорошего от кого-нибудь плохого. Ни к «Письму 73-х» (насколько помню), ни тем более к «Слову к народу» он руки не приложил. Окончательный же разрыв с «друзьями» произошел в 1993 году после самого крупного из тогдашних внелитературных событий. Но начертано задолго до того: лишь самим собою, большим русским талантом Астафьев был и останется на все времена. Над свежей могилой порхают, словно одинаковые лепестки конфетти, параллели с Львом Толстым. Зачем это обоим?..
     
      Куда искреннее был первый некролог в Сети; не удержусь от цитат, несмотря на скорбный повод. «Слава Астафьева — одного из очень немногих среди литераторов «оттепели» — надолго переживет его... Ловкости, с которой калейдоскопические осколки складываются в единую картину, зааплодировал бы сам Тарантино... О языке Астафьева тоже можно написать кучу жирных рефератов. Густой, орнаментальный и псевдоархаичный, как у Солженицына, которого сейчас тоже принято сравнивать с Толстым, он более отточен и обличает в скончавшемся писателе человека с более тонким чутьем к родной речи». Жизнь торжествует, все верно: первые же строчки безошибочно «обличают» в авторе умилительную молодость с нетронутой девственностью восприятия.
     
      И еще: «скажи, кто твои враги»... Проживает нынче в Красноярске член союза, известный тем, что в начале перестройки печатно бросил обвинение в безродном космополитизме даже не писателю, а героям детской сказки про Чебурашку. (Как показали архивы, идея принадлежала не ему: более опытный сотоварищ поделился давней наработкой). Он же впоследствии сочинил производственный роман, отменно нудный и тягомотный... из жизни ловцов уссурийских тигров. Так вот, этот 50-летний вечный юноша все последние годы Астафьева поминал его с пеной у рта не иначе как воплощение антихриста.
     
      Пару раз влепил о нем что-то злобное в строку и самый коммерческий, самый высокотиражный парвеню среди енисейского литературного бомонда, забросивший призвание фантаста ради голливудских имитаций о спецназе ГРУ, спасающем от врагов мудрого батьку-президента братской республики «Рутении».
     
      Или столичный критик, который полжизни в литературе сооружал некую «школу сорокалетних», а когда Ресурс иссяк (объекты в конце концов плавно сменили возрастную группу, никаких же иных критериев глубинного сродства меж ними так и не обнаружилось), подался в подручные главреда «Завтра» — он со страниц своей газеты объявил Астафьева «цветком зла», поместив в один ряд с постмодернистом, автором «Голубого сала». В самом деле, с точки зрения прохановской команды оскорбления хуже, пожалуй, и не выдумать.
     
      Краевое собрание, где хороводятся поклонники Сталина и Зюганова, долго не хотело исхлопотать персональную пенсию славному земляку: тот ни разу не произнес анафему ельцинскому режиму. Равно, кстати, путинскому; но ни на одну из российских властей Астафьев и не молился: жил, как подобает Мастеру.
     
      Разумеется, вся эта публика истошно поносит за «утробный антипатриотизм» и «русофобию» его последний большой роман «Прокляты и убиты». К счастью, проклинать какую угодно книгу сегодня может всякий, а вот убить ее уже не выходит так просто и легко, как бывало при их разлюли-малине.
     
      Только заключительной части военной эпопеи не суждено увидеть свет. Виктор Астафьев выпустил еще повесть «Веселый солдат», потом хворал долго, тяжело — сказались, помимо возраста, старые раны.
     
      Умер он на 78-м году жизни в родном селе Овсянка под Красноярском, куда возвратился из дальних странствий двадцать лет назад.
     
     
     
      Валентина МАЙСТРЕНКО
     
      В СТРАНЕ ТИХОГО СВЕТА
     
      В гостях у Виктора Астафьева
     
      Сегодняшняя газета 5 января 2002 г.
     
     
      Ни Бог, ни природа не виноваты, что ты стал тем, чем ты стал. Ищи в себе виноватого, тогда не будет виноватых вокруг. Уверни тлеющий фитиль, погаси зло в себе, и оно погаснет в других, только так, только так и не иначе, — это самый легкий, но и самый сложный путь к людскому примирению...
     
      Виктор Астафьев
      «Из тихого света»
     
     
      — Как проехать к Виктору Петровичу? — спрашивает наш водитель, приоткрыв дверцу «Волги», у мужика, отгребавшего от кладбищенского домика белый снег деревянной лопатой. Мужик не допытываясь, к какому мы Виктору Петровичу, ясно к какому, охотно поясняет, как доехать нам остаток дороги к Астафьеву. Могилу, недавно появившуюся в центре России, мы увидели издали...
     
      Где я выгребал
      из углей печёную
      картошку
     
      Сегодня даже в городе день пасмурный и тихий. Но в Овсянке, когда стояли мы возле осиротевшего дома и деревянной церковки, где отпевали Виктора Петровича, тишины куда больше. А здесь, в полутора километрах от Овсянки, нас встретила уже неземная тишина, исполненная света и покоя.
     
      Какое красивое кладбище! Берёзы в астафьевской ограде огромны, тихи и недвижны. Растут они семьёй, большим кустом, веером, глядящим высоко в небо. Вместе с маленьким, худеньким подросточком (выживет ли?) я насчитала их 12. Апостольская цифра. В день памяти апостола Матфея писатель нас и оставил.
     
      В своей попытке исповеди «Из тихого света» Астафьев рассказал нам, в какой земле его похоронят. «Когда-то здесь были наши, деревенские пашни... И вот здесь, возле той заросшей полосы, где я выгребал из углей печёную картошку и, обжигая нутро, черня рот, нос и всю мордаху, уплетал эту рассыпчатую благодать, эту вкуснотищу, эту вечную забаву и спасение русских детей, здесь возникло кладбище... Я так и не узнал, где была та давняя полоса с картошкой. Но почему-то думаю и верю — здесь она была, где спит беспробудно моё ди-тё, где спать мне...»
     
      Теперь они вместе, рядом — дочка и отец. На её памятнике, где высечено всего лишь одно только слово — ИРИНА — ветка рябины. Его неправильно рубленый простой ширпотребовский крест почти не виден из-под венков. Венки, сложенные один на другой, давят на могильный холм. Хочется убрать их, и если не выбросить, то хотя бы расставить вдоль большой ажурной оградки, а на могилку поставить букетик июльских ромашек. Но омыты эти мёртвые, ненужные ему цветы людскими слезами, а потому, пока не высушат их ветры, они неприкосновенны. А в июле, кто знает, может, ромашки и сами прорастут на могиле своего певца, если холмик живой земли не оденут в мрамор.
     
      Вольно тут берёзам
      и просторно
     
      Но дуют ли здесь ветры? Виктор Петрович часто бывал на могиле своей дочери и в своей «Попытке исповеди» удивлялся: «Какое-то совпадение, высшее явление, или уж в самом деле Божий промысел, но за полтора года над этой могилой в наше, родительское присутствие ни разу не дул дикий ветер, не шумели ветви деревьев, не дрогнула ни одна травинка...» Такая же удивительная тишина встретила и нас.
     
      Сквозь берёзовый ситец — жемчужно-серое сияние неба. Скворечник, прибитый к берёзовому стволу, обещает весенний щебет. Залётная ворона сердится даже моей мысли об этом. Явившись невесть откуда, она садится на берёзовую ветку и, крикнув по-своему: «Нет!», учуяв запах ладана, поспешно улетает. Но пусть не врёт эта не раз руганная Астафьевым чёрная птица, скворечников на этом удивительно ухоженном деревенском кладбище — много. А значит, и пения будет много, потому что здесь благодатно.
     
      Смутно чувствуется близкое веяние Енисея. Любимый им, сильный, здесь ещё вольный, он совсем недалеко, за этими могильными холмиками и исконно русским пейзажем. «Полосами и рощицами разбрелись по бывшим крестьянским полям берёзы. Вольно им тут. Просторно. Почва благодатна. Семейно растут березы по пяти, где и по шести из одного корня. Пучком. Развесистым, пёстрым, спокойным... Как тяжко и как необычно светло стоять и сидеть под этими семейно растущими березами! Какая простота, какая естественность, какое ощущение вечности!» Это тоже из его «Тихого света».
     
      Радость
      сотворившего
      «Царь-рыбу»
     
      На жестяной дощечке, прибитой к кресту, по школьному старательно выведено имя писателя. О чём думал погребальный художник-самоучка, выводя его? Удивился ли тому, что выпало ему такое задание, сронил ли слезу, или размышлял о чём-то своем, житейском? Моей знакомой автор «Царь-рыбы» приснился живым и веселым. В зелёном лесу на вольной поляне (не та ли деревенская пашня детства?) стояла его кровать, а сам он жарил на костре огромную рыбу и радостно приговаривал: «Вот дожарю сейчас, и раздадим всем по кусочку». Всю жизнь только и раздавал по кусочку... своё сердце, пока не раздал до последнего. Но даже оттуда, где б душа «хотела б быть звездой», хочет одарить нас.
     
      Батюшка, приехавший из Енисейска — из «вечного российского» и любимого Астафьевым города, готовится служить заупокойную литию. Он не смог приехать и проводить в последний путь писателя, поэтому, оказавшись по делам в Красноярске, задержался на день ради того, чтобы встретиться с ним здесь, в окрестностях Овсянки, помолиться об упокоении души писателя земли русской у последнего его земного приюта. Как только начинает в кадиле благоухать ладан, золотистый шар начинает пробивать серую влажную толщу неба. Это солнце спешит-торопится к поминальной службе, пробиваясь сквозь тучи. И успевает! И светит ровно столько, сколько длится поминальная молитва. И сразу же уходит обратно, как только угасают в воздухе последние слова: «Вечная па-а-амять...». Я провожаю взглядом светило. Будто сам Виктор Петрович заглянул к нам из своего небесного далека. Спасибо ему!
     
      Мчатся тучи, вьются
      тучи...
     
      Но надо возвращаться из этого тихого астафьевского света в мир, не знающий покоя и любви... Город весь обклеен политической рекламой, небо вдоль дороги закрыто огромными политическими рекламными щитами. В руки тебе суют свежеиспечённые газеты всё с той же политической рекламой. Те, кто травили Астафьева в Красноярске и отравили последние дни жизни писателя, травят уже других. Они неутомимы и снова ретиво рвутся к власти. Самое страшное, что массе электората, сидящего у телевизоров, нравится их напористость, их наглость, их ненависть. И электорат утоляет их неуёмную жажду власти, выбирает именно их, отдает власть им в руки: правьте нами, вы нам нравитесь! И вот они в победителях. Их большинство, в их стане бесовское торжество и ликование... «Мчатся тучи, вьются тучи; невидимкою луна осыпает снег летучий; мутно небо, ночь мутна...»
     
      Что же делать в этой ночи, среди этого шабаша, который круговертит у нас в крае, войдя в силу перед Рождеством Христовым (сороковины-то астафьевские как раз выпали на рождение Младенца-Христа)? Это не риторический вопрос. На него есть ответ. И даёт его нам Виктор Петрович Астафьев, хотя не любил и не давал никаких рецептов, как кому жить. Раскройте всё те же исповедальные записи «Из тихого света» и вы получите ответ:
     
      «...Только что читал газеты, слушал радио, смотрел телевизор, звонили мне по телефону — и всё об одном и том же — как люди поедом едят друг дружку, как полнятся ненавистью и стоят с кольями и перьями по заугольям, чтобы оглоушить кого колом по голове, кому глаз пером выколоть, кого ядовитым словом отравить. Так могут вести себя только бессмертные существа. Смертные... должны вести себя спокойно, умиротворенно, должны приуготавливать себя к вечному сну. Слово-то какое — приуготавливать! Забыли его в злобе и суете.
     
      Порой кажется, уже никого словом не унять, молитвой не очистить. Устало слово. От нас устало. А мы устали от слов. От всех и всяких. Много их изведено
     
      Сюда, под березы эти родные, к свежему бугру земли всех бы собрать. И помолчать здесь. Ах, какие тут перемены в сердце совершаются, какой возврат к себе, к тому, каким ты задуман Создателем и взращён природой...»
     
      Вот путь, означенный писателем.
     
      ...Здесь, на кладбище, у свежего бугра земли, вспомнил отец Геннадий одну деталь из астафьевского «Пастуха и пастушки». Как, обнимая любимого, израненного в сражении, чувствовала любящая женщина всегда под рукой его шрам. И вот ищет она по белу свету его могилу, находит посреди поля могильный холмик. И видит, что похож он на шрам...
     
      Сорок дней назад одним шрамом стало на земле больше: приняла она ещё одного своего защитника. И долго будет от этой раны больно взрастившей его родной земле. Астафьевской земле. «Пашни-то деревенские были у нас поимённые», — говорил писатель...
     
     
      Эдуард РУСАКОВ
     
      КОЛОКОЛЬНЫЙ ЗВОН НАД ОВСЯНКОЙ
     
      День памяти Астафьева
     
      Красноярский рабочий
      9 января 2002 г.
     
     
      В этот морозный день на кладбище поселка Молодежного, возле могилы, заваленной венками, собрались друзья и близкие Астафьева, чтобы почтить память великого писателя.
     
      Потом была поминальная служба в церкви святителя Николая, что построена в Овсянке благодаря инициативе Виктора Петровича. В храме холодно, пар идет изо рта, и священник посетовал, что на отопление не хватает денег. Весь приход — восемь местных старушек, храм содержать не на что, он нуждается в покровительстве. И хочется верить, что покровители эти найдутся — как со стороны властей, так и тех, кто именует себя друзьями Астафьева.
     
      Немало добрых, проникновенных слов прозвучало в этот день в каминном зале Овсянской библиотеки, построенной также благодаря настояниям писателя. Генеральный директор фонда имени Астафьева Евгения Кузнецова рассказала о намерении фонда к предстоящему дню рождения Виктора Петровича выделить средства для премии очередным лауреатам (на этот Раз в их числе будут не только красноярцы, но и молодые таланты из других регионов Сибири). Выйдет также специальный номер журнала «День и ночь», посвященный памяти писателя, который стоял у истоков этого издания, ставшего в последнее время весьма популярным.
     
      С воспоминаниями об Астафьеве выступили писатель Роман Солнцев, краевед Нелли Лалетина, артистка пушкинского драмтеатра Светлана Сорокина и многие другие деятели искусства и культуры. Приехавший из Санкт-Петербурга писатель Михаил Кураев признался, что до сих пор, особенно в трудные минуты, он продолжает слышать насмешливый и в то же время бодрящий голос Астафьева («Не разводи панихиду!»). «Пока он с нами, нам будет легче в этой жизни», — сказал Кураев. «Давайте жить по-астафьевски», — поддержала его Евгения Кузнецова. А приехавший почтить память писателя известный артист Михаил Евдокимов рассказал о том, как познакомился с Астафьевым на своей родине, в селе Сростки, что на Алтае, на традиционных Шукшинских чтениях. Их сроднило прежде всего уважительное и бережное отношение к русскому слову, его народным корням. «На книгах Астафьева надо воспитывать современную молодежь, — сказал Михаил Евдокимов. — Среди российских писателей не так много настоящих патриотов своей родины, каким был Виктор Петрович».
     
      Говоря о необходимости беречь светлую память о писателе, директор Овсянской библиотеки Анна Козинцева выступила с предложением создать Астафьевское общество, а учредительную конференцию провести в день рождения Виктора Петровича, 1 мая. Шла речь и о создании в Овсянке историко-культурной заповедной зоны, центра по изучению творчества Астафьева. Ведь Овсянка — это единственная сохранившаяся до наших дней деревня Прикрасноярья, где гармонично сочетается живописный ландшафт с уникальной сельской архитектурой. Дом же по улице Щетинкина, где жил писатель, передан (согласно его завещанию) краеведческому музею и нуждается теперь в соответствующей поддержке. Уже готовится читательская конференция «Наш последний поклон», итогом которой станет издание книги «Российские читатели — о любимом писателе».
     
      «Главным памятником Астафьеву будут основанные им «Литературные чтения в российской провинции», — сказал руководитель попечительского совета Валерий Сергиенко. — Очередные чтения состоятся в Овсянке осенью этого года».
     
      В этот памятный вечер были прочитаны отрывки из книг Астафьева, исполнялись и музыкальные произведения, те, что любил писатель,— полонез Огинского, «Аве Мария» Шуберта, романс Георгия Свиридова. И даже когда опустел каминный зал и разъехались гости, долго еще звучали в душе слова романса на стихи самого Астафьева:
     
      Ах, осень, осень,
      Зачем так рано,
      Зачем так скоро
      прилетела ты?
      Зачем ты утренним
      туманом
      Покрыла летние цветы?..
     
      ...После смерти писателя в его бумагах была найдена эпитафия: «Я пришел в этот мир с любовью. Я ухожу из этого мира, полного злобы, и мне нечего вам сказать...» Сколько горечи в этих словах! Но как много других, добрых и мудрых слов оставил нам Виктор Петрович в своих книгах... Надо лишь не лениться и почаще заглядывать в эти книги.
     
     
      Михаил КУРАЕВ
     
      О ЧЕМ ОН ДУМАЛ У СТЕНЫ ПЛАЧА?
     
      Красноярский рабочий 1
      2 января 2002 г.
     
      То, что надвигалось с неизбежностью, произошло.
     
      Земные дни Виктора Петровича свершились.
     
      Его смерть — это личное горе великого множества людей. Именно личное горе, не имеющее ничего общего с вежливой и рассудительно-сдержанной телевизионной печалью центральных программ.
     
      Тяжесть утраты не раскладывается по числу скорбящих, у каждого она своя, как боль...
     
      Кем он был для меня? Учителем? Отцом? Старшим братом? Другом?
     
      Как мало слов. Их все время не хватает для определения всего многообразия жизни и человеческих отношений.
     
      Однажды я пожаловался ему на нехватку слов, на то, что приходится пользоваться как бы и не словами, а какими-то универсальными отмычками. Сказал «любовь», и все вроде понимают, о чем речь, а ведь это только вывеска, этикетка для миллиона ситуаций, совершенно непохожих друг на друга.
     
      — А что ж ты, Миша, хочешь, — спокойно сказал Виктор Петрович, выслушав мой монолог. — Человечество сколько лет уже живет? Сотни тысяч. А сколько лет слову? Тем словам, которыми мы изъясняемся, вообще какие-то сотни лет. Как же им поспеть, чтобы обозначить все многообразие этой огромной да еще и такой переменчивой жизни? Слово — дело молодое, по сути ведь человечество еще только учится говорить.
     
      Меня всякий раз изумляло, как человек, всей повадкой и манерой и даже обиходным словом подтверждающий свою верность простой земной жизни, знающий и судьбы, и нравы великого множества людей, знающий, как никто, по имени, по цвету, по запаху каждую травинку и куст на нашей земле, вдруг может разом обозреть жизнь, канувшую в неразличимые тысячелетия и надвигающуюся неисчислимыми веками. Откуда это ощущение вечности?
     
      Действительно, «человечество еще только учится говорить», учится понимать и быть понятым, учится сознавать самое себя, свой смысл и роль, и он, Виктор Астафьев, служа слову всем своим талантом, всем сердцем, участвовал в этом великом всемирном деле.
     
      Какой верный, своевременный и отрезвляющий укор упоенной своими успехами цивилизации, еще не научившейся, быть может, самому главному после сохранения жизни — способности совладать с неизмеримым многообразием жизни. Вот и сейчас бенгальские огни капитализма, ставшие для человечества путеводным светочем, не могут своим искристым блеском высветить несчетное множество людей, чьи боль, страдание, загубленные жизни не принимаются в расчет. И может быть, как раз поэтому-то Виктор Астафьев, а уж его не заподозришь в любви к коммунистам, не может признать своей и нынешнюю жизнь: «Чувствую, что не вписываюсь в современность... Много, много чужого и непонятного вокруг меня».
     
      Его мудрость не требовала эффектной упаковки. И дело вовсе не в том, что он не знал ученого жаргона, всех этих «дискурсов», «экстраполяции», знал, но предпочитал слова, способные приблизить к нему как можно больше людей с тем, чтобы соединить их общим чувством и радости, и боли. И удавалось это ему поразительно!
     
      Только подлинный мудрец может говорить о вещах исключительно сложных, странных, необъяснимых коротко, просто и при этом исчерпывающе в рамках ситуации.
      Интеллектуал в храме мысли. жрец
     
      Мудрец же служит истине не в храме, а в миру.
     
      Осенью девяносто третьего мы оказались на площади перед входом в храм Рождества Христова в Вифлееме.
     
      Нашему личному знакомству исполнилась неделя.
     
      Увидев, что я остался на площади и не устремился вслед за писательской компанией в храм, Виктор Петрович, тоже за всеми не спешивший, подошел ко мне.
     
      — Чего не идешь?
     
      — Да вот мучаюсь... Почему здесь я, именно я, а не моя, к примеру, мама? Я человек неверующий, она верующая. Для нее быть здесь непомерное событие всей жизни. А для меня? Экскурсия? Почему я здесь, а не она?
     
      — А ты, Миша, здесь не думай об этом, - без секунды промедления сказал Виктор Петрович. И слова эти сказали мне о подлинной вере больше, чем многое прочитанное и выслушанное.
     
      Сколько раз я мысленно возвращался на эту площадь и всякий раз с душевным трепетом вспоминал эти слова, достойные пророка. Вот так, коротко, просто, внятно, без гордыни веры, без упрека в неверии только и можно было пролить мир на душу, возопившую о несправедливости.
     
      Потом я прочитал его рассказ о том, как преображались люди, их лица, взор, движения, после того как они отходили от главной Святыни в храме Гроба Господня. Может быть, у меня глаз как-то иначе устроен, впрочем, все видят немножко по-разному, но видели мы с ним одних и тех же людей в одно и то же время. Мне казалось, что я вижу все то же экскурсионное благоговение, что и в Золотой кладовой Эрмитажа. Но как Рафаэль способен увидеть в булочнице Мадонну, так и могучего таланта писатель, не растерявший веры не только в Бога, но и в людей, видит их еще и освещенных светом его души и верит, что жаркое пламя сотен свечей вокруг Гроба Господня способно в человеческих душах возжечь огонь, просветляющий лица и очищающий сердца от злобы, зависти, подозрительности, неприязни и прочей скверны.
     
      Теперь уже не знаю, случайно или нет («Здесь не думай об этом...») мы оказались рядом перед входом на площадь перед Стеной Плача в Иерусалиме. Не имеющим головных уборов мужчинам служитель при турникете выдавал картонные колпачки, служившие предписанной иудейской верой киппой.
     
      На наших головах почти плоские картонные вороночки выглядели, надо думать, вполне карнавально. «Жалко, что фотографа рядом нет», — обронил я. Виктор Петрович не улыбнулся. Он был торжественно внимателен, сосредоточен, серьезен и осторожен, как и подобает гостю, впервые вступающему в места, где случайный жест или неверное слово могут хоть как-то задеть хозяев.
     
      Он вбирал в тишину своей души все звуки этой площади, голоса, доносившиеся из распахнутого портала храма слева, разглядывал своим единственным уцелевшим на войне глазом молодых людей, почти школьников, молившихся у Стены, положив к ногам автоматы... Мне запомнилось его лицо, казалось, он вслушивается и понимает чуждую речь. А впрочем, понимать друг друга не так и сложно, если только захотеть понять. Вот в этом хотении и главный гвоздь. Иногда понимать другого человека накладно, невыгодно, отсюда чаще всего и непонимание.
     
      О чем думал Виктор Петрович у Стены Плача? Не знаю, не спрашивал. Может быть, думал о том, что человечество разделяют не только стены, но и кровь, а слезы объединяют, они у всех народов одного состава и одного, как правило, происхождения...
     
      Жаль, что не перемолвились об этом, сбросив наши карнавальные колпачки в картонную бочку для побывавших в употреблении нарядов.
     
      Теперь то и дело будет возникать «жаль, что не перемолвились». А перемолвиться было непросто, всегда на людях, всегда среди людей. И каюта, и купе — что двор в Овсянке, все время люди. Впрочем, когда в Овсянку приехал Солженицын, то велел ворота закрыть, никого не пускать и три часа спокойно разговаривал с хозяином. «Крутой мужик! — восхищался Виктор Петрович. — Я так не умею, я мямля».
     
      А мы последний раз поговорили без помех часа полтора в больнице, после первого инсульта. Это в августе, уже в квартире снова будет многолюдно, а в мае в палату кроме Марии Семеновны медицина никого не пускала. По предписанию врача говорил больше я, хотя потом и Петрович разговорился, всласть посмеялся да смущал дежурную сестру в соседней комнатке привычным грешным словом.
     
      Больной, наполовину парализованный, жалующийся на провалы в памяти, он вдруг сказал: «Лиду твою во сне видел». Я был удивлен, и немало. Лишь однажды, в пору наезда в Питер, моя Лида накормила нас обедом и убежала на работу. Видел он ее от силы часа полтора-два. Прошло четыре года. Вспомнил.«Я ей обязательно передам» — «Передай, передай, она у тебя баба хорошая, так что ты...» Но дальше уже не так интересно, интересно другое: это сколько хороших мужиков и баб вмещала в себя эта жадная до людей душа. Мелькнул человек, а он запомнил, унес. И не очень хороших тоже помнил, и манеры, и ухватки, а чаще всего и по имени, и по званию... Сколько же их осталось в нем, не предъявленных нам, не спасенных от забвения...
     
      С его уходом завершилась, надо думать, великая русская литература. Дописана последняя глава в литературе, порожденной великим состраданием, сочувствием, глубинным пониманием страждущих и претерпевших до конца. Выживет ли и будет ли нужна литература, порожденная не вычитанным из книг, а с материнским молоком впитанным уважением к людям, верой в людей и в Бога, ведущего к гармонии и свету...
     
      Нынешняя жизнь, эпоха «новых» ценностей предписывает сначала любить себя, потом дальних-близких. На такой любви далеко можно уехать только в коммерции, может быть, и в политике, похоже, ставшей тоже коммерцией, а в литературе это короткие дорожки.
     
      Он выбрал дорогу самую трудную и одолел ее.
     
      Успел и поблагодарить тех, кто помог в пути и ему, и идущим рядом: «За нами были Тургенев, Лесков, Бунин. Я думаю, что мы не унизили ни их, ни литературу».
     
      И те, у кого достанет таланта и силы духа и в наступившем веке идти дорогой великой русской литературы, оглянувшись назад, с благодарностью скажут: «За нами был Астафьев...»
     
      Только этой надеждой и глушишь боль...
     
      7 декабря 2001 г.
      САНКТ-ПЕТЕРБУРГ
     
     
      ГАЛИНА ШЛЕНСКАЯ:
     
      «ФЕНОМЕН АСТАФЬЕВА
      ЕЩЕ ЖДЕТ СВОЕГО
      РАСКРЫТИЯ»
     
      «Аргументы и факты» на Енисее».
      № 1-2 Январь 2002 г.
     
     
      Еще свежа боль утраты, еще памятна скорбь тысяч красноярцев, простившихся с Виктором Петровичем Астафьевым в морозный первый день зимы... Наверное, когда-то мы сможем более спокойно оценить все значение и величие писателя, которого по праву можно назвать совестью русской литературы. «Как сердцу высказать себя, другому — как понять тебя?» Очевидно, что до конца разгадать тайну гениальности Астафьева невозможно. Но приблизиться к этой разгадке — в наших силах. Сегодня в гостях у «Аргументов и фактов на Енисее» — ведущий красноярский литературовед, специалист по современной русской литературе, профессор Красноярского государственного университета Галина Шленская.
     
      Разрушая границы
     
      — Галина Максимовна, у вас нет ощущения, что с уходом Виктора Петровича Астафьева завершилась целая эпоха русской литературы?
     
      — Я оцениваю творчество Астафьева, Распутина и Солженицына как последнюю главу русской классической прозы. Полагаю, что не одинока в этом мнении. Недавно мне пришло письмо от моего чешского коллеги, литературоведа Мирослава Заградки. Он считает, что даже для великой и многообразной русской литературы Астафьев — феноменальное явление. И этот феномен еще ждет своего раскрытия. Нам еще предстоит оценить и его дар, и личность, и его гражданский масштаб, и поразительную творческую энергию. Ведь только в последние десятилетия им были созданы такие выдающиеся произведения, как роман «Прокляты и убиты», повести «Веселый солдат», «Обертон», «Так хочется жить».
     
      Сам его жизненный путь от беспризорника до вершин мировой славы феноменален. Конечно, он был сыном своего времени, но критика так и не смогла затолкать его ни в одну из своих любимых ниш, хотя с редким упорством и пыталась это сделать. Ему приклеивали ярлык деревенщика, традиционалиста, почвенника, эколога... Сам Виктор Петрович относился к подобным потугам критики совершенно равнодушно. Это и понятно — он не стереотипен в постановке и решении общих в его творчестве с другими писателями-современниками проблем. Уникальны его жанровые формы, язык астафьевских творений способен восхищать (порой целые страницы воспринимаются, как стихотворения в прозе!), а иногда и обескураживать...
     
      — А вообще можно ли ((затолкать» в какую-то нишу Гоголя, Толстого и других по-настоящему больших писателей?
     
      — Любой громадный талант всегда разрушает все рамки и ограничения. При этом он, находя новые пути в искусстве, впитывает в себя многие традиции. Кстати, если говорить о предшественниках Астафьева, то я хотела бы обратить внимание на писателя, которого с именем Виктора Петровича критика никогда не связывала. Это Иван Бунин. Для меня абсолютно очевидна их литературная перекличка. Вслед за автором «Окаянных дней» Астафьев мог бы обратить к своим оппонентам полный достоинства вопрос: «Россия! Кто смеет учить меня любви к ней?» Бунинская традиция в творчестве Астафьева прежде всего — в боли за нереализованные возможности и талантливость русского человека, за так и несостоявшийся в его жизни ожидаемый праздник.
     
      Труд и — талант,
      от Бога данный
     
      — Довольно пессимистично звучит ваша фраза о «последней главе». Вы считаете, что в современной России литература утрачивает свое значение?
     
      - Несомненное разрушение отечественной литературы, конечно, ударяет по нашей ментальности. Причем это удар по тому, где мы были наиболее сильны, ярки и самобытны, и в чем нас мир признавал. И все же я верю, что сегодняшняя кич-культура не вытеснит из нашей жизни настоящую русскую литературу. Ведь вся наша философия и понимание русской жизни в подтексте литературы заключена. И Астафьев прежде всего интересен как писатель, выступающий в русле этой традиции. Без соотнесения прозы Астафьева с русской философской мыслью невозможно проникнуть в глубинные смыслы его творчества.
     
      — Как вы думаете, во имя чего писал Астафьев, особенно в последние годы, когда властители дум русской интеллигенции были оттеснены конъюнктурными литераторами.
     
      — Я думаю, к творчеству Астафьева хорошо подходят пушкинские слова: «И чувства добрые я лирой пробуждал». Об этом, кстати, забыли сегодня многие в России, мнящие себя интеллигентами и интеллектуалами. Достаточно распространенным стало мнение, что литература и нравственность сегодня разлучены. А ведь большого писателя без нравственности не бывает.
     
      — А как сам Виктор Петрович оценивал свой литературный труд?
     
      — Виктор Петрович всегда строго оценивал свое творчество. Он считал, что когда за нами возвышаются такие гиганты, как Толстой и Пушкин, «каждый должен сто раз подумать — имеет ли он право отнимать время своими вещицами у читателей». Я была свидетелем одной очень показательной истории, случившейся лет двадцати назад. Ко мне обратились представители крайкома комсомола и попросили принять участие в семинаре, на который собирали поэтов-строителей. Я была обескуражена. Мне это напомнило времена РАП-Па, когда был выдвинут лозунг «Ударников от станка — в литературу». Но мне сказали, что на семинаре будет Астафьев, и я все же туда пошла. Встреча проходила в Студгородке. В зале, предоставленном под семинар, было, наверное, человек сто. Виктор Петрович какое-то время внимательно, но все более недоумевающе слушал оратора, а потом вдруг встал и резко выступил: «Если из всех вас получится хотя бы один писатель, то это будет самый лучший итог семинара. Писательское ремесло — это колоссальный труд плюс талант, от Бога данный». Бедный организатор этого семинара, слушая Виктора Петровича, сидел и обливался потом.
     
      Слеза несбывшихся надежд
     
      — Многие произведения Астафьева можно назвать философскими притчами. В частности, «Царь-рыбу», которая по праву считается вершинным произведением Астафьева. После публикации этого повествования в рассказах к Виктору Петровичу пришла мировая слава. Чем же так «зацепила» «Царь-рыба» читателей?
     
      — Когда я впервые прочитала «Царь-рыбу», то ощутила в авторе человека, который уже понял, что бесполезно взывать к разуму и сердцу современного человека. Люди настолько очерствели, что Астафьеву приходится говорить о «законе возмездия», который с неизбежностью настигает человека, поправшего законы природы. Практически все герои «Царь-рыбы» были наказаны за совершенные когда-то прегрешения. Кстати, о философии. Во многих произведениях Виктора Петровича, а особенно в «Царь-рыбе», то гневно, то убеждающе звучит требование опамятоваться, отважиться на самоосуждение, за которым, по словам русского мыслителя Константина Леонтьева, неизбежно следуют покаяние и возрождение.
     
      — Но ведь о том же «законе возмездия» Астафьев говорит и в романе «Прокляты и убиты». Тем не менее, в отличие от «Царь-рыбы», немало людей, в том числе и бывших фронтовиков, этот роман не приняли.
     
      — Да, этот роман сильно ругали. И Виктор Петрович от этого страдал. Я это очень сильно почувствовала во время последних разговоров с ним. На одной из последних встреч с читателями Астафьев заявил: «Не буду я врать о войне. Я был именно на такой войне. На войне было такое, чего вообще быть не может». Виктор Петрович рассказывал, что как-то видел пленного немца, закутанного в бабьи тряпки, у которого ресницы были белые от гнид... При этом, справедливости ради, отметим, что он получал ведь и немало писем от ветеранов, которые глубоко разделяли его понимание войны. Но дело не в критиках, которые часто нападали на Астафьева чисто из политических конъюнктурных соображений. Прав тот, кто принципиальную новизну этого романа увидел в том, что впервые за всю свою историю Священную Отечественную войну ведет Русь расхристианившаяся. В то же время Астафьев убедительно показывает, как велика душевная потребность в молитве, которую в трагические минуты испытывают даже те из его героев, кто имя Божье предал забвению. И еще об одной важной грани творчества Астафьева хотелось бы сказать. В свое время Михаил Исаковский написал знаменитые строчки о «солдатской слезе несбывшихся надежд». В советские времена этой слезе в литературе пролиться не давали. И, кстати, песню на слова Исаковского разрешили только после 1956 года. Астафьев в своей военной прозе (вспомним хотя бы пронзительный рассказ «Пролетный гусь») показал, что наши солдаты, отстоявшие страну, нормальной жизни для себя и своих близких так и не получили. И у Астафьева слеза несбывшихся надежд наконец-то пролилась.
     
      — Если я не ошибаюсь, Впервые эта тема была заявлена еще в ранних произведениях Астафьева о войне и В «Проклятых и убитых» получила свое естественное завершение.
     
      — Астафьев в своих произведениях всегда тосковал о нормальном образе жизни. А война, безусловно, выламывала человека из его естественного состояния. Вспомним «Пастуха и пастушку». Герои этой повести за то мимолетное время, которое отвела им судьба, пытаются построить семью. При этом они не играют. Они совершают обычные семейные дела: трапезничают, стирают, идут в баню. То есть совершают какие-то семейные обряды. Все это — выражение тоски по естественному образу жизни. Астафьевские герои очень редко говорят слово «люблю». Для него любовь — это когда мужчина и женщина, чтобы вместе выжить в этом огромном и часто враждебном мироздании, тесно прижимаются друг к другу в своем доме. Астафьевские герои постоянно пытаются лепить дом. Особенно в его военной прозе. Дом — это антитеза разрушению, которое приносит война. Стремление к своему дому — у нас в генах, и Астафьев это гениально выразил.
     
      Прививка
      «от лакировки»
     
      — Кажется, Горький предсказывал, что следующий великий русский романист родится в Сибири. И ведь на самом деле многие известные писатели, составляющие гордость современной русской литературы, родом из Сибири. С чем это, по-вашему, связано?
     
      — В одном из интервью Виктор Петрович сказал, что у него есть предощущение появления гения в литературе, того, на которого его поколение работает. Буквально его слова звучали так: «И на этот раз гений появится не в пределах российского Нечерноземья, а на нашем, сибирском, просторе, где содержится еще мощь, энергия, сила».
     
      — Вы не боитесь, что сейчас Виктора Петровича «залакируют» и превратят в памятник?
     
      — Лучшая прививка от «лакировки» — любовь читателя, а Астафьев признаваем народом. Недавно со мной произошла символичная история. Одна хорошая знакомая сообщила мне, что в Иркутске живет женщина, которая от руки переписала «Последний поклон». Она дала мне ее адрес, который я, к сожалению, потеряла. Но уже после смерти Виктора Петровича моя знакомая вновь позвонила мне и сообщила, что эта поклонница Астафьева сейчас живет в Боготоле. Я взяла ее адрес, написала ей письмо и недавно получила ответ. Как выяснилось, эта женщина очень бедно живет и книги может брать только в библиотеке. Но «Последний поклон» настолько ее поразил, что она захотела иметь его постоянно под рукой. И вот она брала эту книгу, ночами не спала и все-таки переписала... Кто из нынешних модных писателей может мечтать о таком признании?!
     
      Сможем ли мы открыть феномен Астафьева?.. Если сможем вернуться к своей исконной русской натуре, русской ментальности — то да.
     
      Беседовал
      Александр ЧЕРНЯВСКИЙ
     
     
      СПАСИБО ВАМ ЗА ПАМЯТЬ!
     
      Обращение к жителям Красноярска и Дивногорска
     
      Дорогие мои земляки!
     
      Позвольте от меня и всех родных Виктора Петровича Астафьева выразить благодарность, низкий поклон за память и боль, за искренние слезы, за ваши многочисленные соболезнования в наш адрес. Говорят, что на миру и смерть красна. Нет, смерть близкого человека не может быть красна ни при каких условиях. Но если твое горе разделяют тысячи добрых людей, земляков, читателей, боль и пустоту в сердце становится легче переносить. Отдельный поклон вам за то, что уважали последнюю волю Виктора Петровича и проводили его в последний путь скромно, но достойно, без шумихи и помпы, но с любовью и преклонением. Спасибо всем и каждому из тех, кто пришел проститься с Виктором Петровичем в Краеведческий музей, кто шел за ним по улицам Овсянки, кто присутствовал при его погребении на сельском кладбище. Спасибо тем добрым и незаметным людям, кто взял на себя все проблемы по организации этих похорон, которые вряд ли бы мы могли осилить в одиночку.
     
      Вы знаете, что Виктор Петрович Астафьев всегда искренне любил Сибирь и своих земляков. Тяжелые дни его кончины еще раз показали, что эта любовь была взаимна. Давайте же и дальше вместе, всем нашим миром хранить память о нашем дорогом человеке Викторе Петровиче.
     
      Еще раз низкий всем поклон!
     
      М.С. АСТАФЬЕВА, вдова писателя В.П. АСТАФЬЕВА
     
     
     
      Роман СОЛНЦЕВ
     
      Стихи разных лет, посвященные В.П. Астафьеву
     
      В.А.
     
      Сидишь в ночи, в сердцах сломав перо.
      Ты с истиною не играешь в жмурки.
      Ты видел человеческую кровь
      не только в поликлиниках, в мензурке...
      Ты видел все, что может повидать
      солдат, пройдя и Русь, и пол-Европы...
      Лишь на витринах ты узрел кровать.
      А для тебя постель была — окопы...
      Пожары ночью мрели до небес,
      а вы об угольках в печи мечтали.
      Вам вместе со взрывчаткой через лес
      везли пудами тусклые медали.
      За неименьем медных пятаков
      глаза бы ими закрывать погибшим...
      Хотя сегодня этих медяков
      дороже нет по нашим пепелищам.
      Их не отменит золотой чекан,
      с цепочками серебряная плошка...
      Свою судьбу ты вновь перечитал —
      годится. И перо летит в окошко!
     
     
      СТАРИКИ
      Дорогим моему сердцу В.П. и М.С. Астафьевым
     
      — Я сказать хотела...
      — Я уж понял!
      — Вспомнила...
      — Я тоже.
      — Ты о чем?
      — Как я поднял...
      — Как меня ты поднял и по речке темной?..
      — Под дождем...
      — Под дождем... А первые саранки, красные, с припека ты принес?.
      — За картинкой...
      — За вождем в бараке прятался Xристос
      — Не надо слез.
      Говорить мы начали под старость
      схожими словами обо всем...
      Я уйду — так я в тебе останусь.
      — Это если я уйду — останусь!
      — А двоих не смять им нипочем!
      Бог не выдаст. Заслонит мечом!
     
      ПАМЯТИ АСТАФЬЕВА
     
      В дни прощанья поднялась толпа,
      темная, огромная, как кит,
      слышу треск фонарного столба,
      слышу, кто-то за дверьми кричит:
      мы ценили... он и нас ценил...
      А в своих газетах день
      назад называли гения: дебил,
      враг народа, старый дерьмократ.
      Уговаривали пожилых,
      воевавших на большой войне,
      написать письмо ему под дых,
      позвонить с угрозами жене.
      Дескать, любит родину не так,
      укоряет — надо же — народ,
      мол, народ пьянчуга и дурак...
      Только что ж народ-то слезы льет?
      И теперь, когда Россия вся
      словно как от грома сотряслась,
      новообретенные друзья
      не хотели б без вести пропасть.
      Что ж, несите ваши все венки,
      черные, в ошметках желтых роз.
      Только бы от вашей от руки
      пламя на полу не занялось.
      Говорите тихие слова,
      так и быть, собратья во Христе,
      только б ледяная синева
      вдруг не наросла бы на кресте.
      Он умел и верить, и прощать.
      Только вы простите ли себя
      через год иль два и даже пять?..
      Он во снах вернется к вам, слепя.
      Скажет: я лишь истину искал —
      не богатств, не власти, не вина...
      Я работал. Кажется, устал.
      Тесно мне в земле и ночь темна...
      Но готов, как камень, как металл,
      здесь лежать — цвела б моя страна.
     
      ***
      Как заклятье, горестно и кратко,
      повторяю я слова для всех
      пламенных подонков Красноярска,
      что несут на сердце тяжкий грех —
      жизнь Астафьеву укоротили
      ложью, поношением и злом:
      «Дай вам бог и в памяти, и в силе
      жить да жить! Но чтобы вам при том
      стыдно было, жизнь текла в мученье,
      не давала ночь отдохновенья,
      слезы не дарили вам забвенья,
      вы-то живы, а его уж нет,
      чтоб просили у него прощенья
      много-много-много-много лет...»
     
      ***
     
      Вот и нет Астафьева Викто'ра —
      так себя он в шутку называл.
      И не будет на земле повтора —
      это все же не лесоповал.
      Это пострашнее: мир огромный
      детских озарений и обид,
      а еще и ненависти темной
      ко лжецам — весь этот мир убит.
      Фронтовых друзей ночные крики...
      красные бинты... голодный год...
      все ушло навек. Остались книги.
      Но прочтет ли их когда народ?
      Он стоит, нетрезвый, оскорбленный
      правдою жестокой о себе.
      Лестью комиссаров умиленный.
      И готовый, как всегда, к борьбе.
      Хоть за колбасу, хоть за картошку,
      Хоть за негритянские права.
      Разве здесь сгодятся понарошку
      огненные Виктора слова?
     
     
      Николай СКОБЛО
     
      ПОСЛЕДНИЙ ПОКЛОН
      Памяти В.П. Астафьева
      Умер Виктор Астафьев
      Накануне зимы.
      Его сердце устало
      Слушать стоны земли.
      Он любил свою землю
      И солдатом простым
      От врагов-иноземцев
      Отчий край защитил.
      Край сибирский с любовью
      Вспоминал он всегда, —
      Уезжая, он снова
      Возвращался сюда.
      Было трудное детство
      На игарской земле,
      И детдом по-соседству
      На великой реке.
      Путь по жизни суровый
      Он прошел и познал,
      И талантливо словом
      Нам его описал.
      И в «Последнем поклоне»
      Наш великий земляк
      Словом добрым, любовно
      Прославлял, Русь, тебя.
      Славил русский характер,


К титульной странице
Вперед
Назад