...И снова вспоминается печальный серый день Его похорон, согбенный старик, шагающий с бадажком вдоль траурной процессии и повторяющий «Прости нас, Петрович!»...
P.S. Утром в день похорон нам принесли телеграмму от столичного друга — «нашего крестного», поэта и ветерана труда Александра Лашкина: «О Викторе Петровиче Астафьеве мы, всей Москвою плачем и скорбим святая Божья милость не оставь его он вечно будет на Руси любим».
Вадим ФЕДЕРОВ
«ВОТ И ВИТЯ ПРИШЕЛ...»
Вечерний Красноярск
11 декабря 2001 г.
Пусто... Все вокруг вдруг опустело. Это первое чувство после сообщения по московскому радио о кончине Астафьева. Но оно не исчезло и сегодня. Потом, наверное, пройдет.
Все радиоконцерты, рекламы, обзоры в тот день казались странными, нелепыми... О чем это они? Чему смеются? Ведь с нами не будет, — уже никогда! — Виктора Петровича.
Работая в документальном кино, я не мог с ним не встречаться. Ведь каждый из нас считал за великое счастье, если в фильме будет говорить и думать Астафьев. Кстати, когда он говорил — даже о вещах, казалось бы, очень простых, — то всегда думал. Могут сказать: а как же иначе? У всех так. О нет! Многие просто говорят, а он — самой обычной разговорной фразой — предлагал нам задуматься. Мы — журналисты, киношники — это знали. И за ним гонялись. И очень боялись Марии Семеновны: она его от нас оберегала.
Он был безотказен. Иной раз можно слышать: «сложен», «колюч». Да поискать (и найдешь ли?) человека, который так уважал бы чужой труд! Какая там «колючесть»!
Помню первую с ним встречу. Я сижу у них дома (Академгородок), с опаской поглядывая на Марию Семеновну: не турнула бы. И была бы права: во время разговора у Виктора Петровича были приступы затяжного кашля — лицо натужно краснело, на глазах слезы. Хронический бронхит в разгаре!
Цель моего прихода: получить интервью для документального фильма, посвященного высокому уровню культуры в Красноярске (в чем, помню, сам сильно сомневался). Ну, кампания шла тогда такая — «Сибири — высокую культуру». — Нет, об этом не буду. Это что? Заказ «Большого дома»? — Да нет, что вы! Мы это сами... Нам крайком не указ, — растерянно пролепетал я.
Астафьев даже кашлять перестал. Насмешливо и с любопытством посмотрел на меня: ~ Куда ж вы денетесь-то? Но договорились: он расскажет о том, что сделано им за последний год, и о планах на годы предстоящие. Я остался доволен: именно это для фильма и надо! Спросил, а когда кинооператору можно приехать. Астафьев ответил:
— Да хоть сегодня, хоть завтра.
— Но ваш бронхит...
— А когда он кончится-то? А у вас, как я понимаю, всякие там графики...
Мы приехали уже утром. Кашель, к счастью, поутих, и киносъемка — тут же, рядом, в березовой роще — состоялась.
Астафьев понимал сложность нашей работы. Он безропотно отрывал для нас минуты и часы драгоценного для него времени. Мне кажется, он нас... жалел.
Встреч с ним было не так уж много. Конечно, мне хотелось бы иметь их больше. Зато каждую, пусть даже очень давнюю, помню четко и ярко, как будто она была вчера.
Но почему-то особенно часто вспоминается Астафьев в Енисейске, в дни юбилея города. Вот уж праздник был так праздник! Незабываем! От всего сердца, истинно по-сибирски справили его енисейцы: и с размахом, и задушевно.
Виктора Петровича я увидел тогда по-настоящему счастливым, словно наконец-то человек вернулся домой. Но ведь так оно и есть: темные от времени дома, деревянное кружево на ставнях и воротах, старые храмы и золото крестов в высоком небе — это все его, родное и понятное. А рядом река — родная.
А люди! Это ведь они в тяжелую для писателя минуту ему сказали: «Пиши как писал: мы тебя понимам».
Астафьев был счастлив вдвойне: в этот день его друг и ученик Алексей Бондаренко (охотник, вдруг отложивший ружье) представил землякам-енисейцам свою первую книгу. Первая книга ученика... Это ли не великая радость для Учителя!
Мне перед кинокамерой тогда говорили многие. Взволнованно и хорошо. О чем? О безусловном возрождении Енисейска, «отца сибирских городов», о преобразованиях и второй его молодости. И лишь Астафьев, немного помолчав, грустно улыбнулся: «Да хоть бы таким его и сохранили...»
А еще встает в памяти теплоход «Антон Чехов», где проходил семинар, посвященный коренным народам Крайнего Севера. Мой сосед по каюте, Алитет Николаевич Немтушкин позвал меня в гости к Астафьеву. Тот был участником семинара. Я отнекивался: мол, неудобно как-то... ведь сам-то он не приглашал. Алитет меня упрекнул: «Ты не знаешь Виктора Петровича! Он доступен всегда и всем».
У Астафьева в каюте гость уже был — его старый товарищ скульптор Владимир Зеленов. Хозяин и гость сидели у окна и... пели. Зеленов (мы знакомы), не прерывая пения, указал на лавку напротив.
Они тихо пели старую и очень грустную русскую песню. И оба смотрели в окно, на реку. Долго смотреть на речную волну весело в молодости: река обещает, сулит... В годах преклонных — грустно: она напоминает.
Я сидел и слушал — Алитет куда-то исчез, — но потом незаметно все же ушел и я: такие минуты не для зрителей. А так бы хотелось слушать и слушать! И на них смотреть! Передо мною сидели два красивых замечательных человека, а за окном жила красивая река. Проплывали мимо — в прошлое, в прошлое — облака, берега и «кораблики», все в закатном солнце. 29 ноября 2001 года было далеко...
Самка лосося после икромета — главное в ее короткой жизни — устало отплывает в сторону. Все! Время умирать... Выпустив в свет полное собрание своих сочинений — дело всей жизни, 15 томов боли, — Астафьев писать уже не мог. Болезни шли на штурм.
Недавно перечитал я «фиесту» Хемингуэя. Роман знаменитый! Кого там только нет! Тореадоры, поэты, роковые шлюхи... Но рука подтянула старый сборничек «Царь-рыба», мой любимый. И вновь Тугунок сжал кусок хлеба в руке как пропуск к миске с горячей ухой. От нетерпения выпить перед ухой вновь у Киряги-деревяги словно дымился его деревянный протез. И вновь приподнялась на нарах голодная мать, с надеждой глядя на дверь: принесет ли ей сын куски холодной рыбы, оставшиеся от ужина артели. И, обсасывая косточки, жадно ела и ворковала: «Якимка хоросый! Якимка настояссый сын!», «И эти вот заискивающие, неловкие, унижающие взрослого человека слова опрокидывали все в Акиме» (В.П. Астафьев). Нельзя унижать человека! Об этом все книги писателя.
Встает перед глазами искаженное от ужаса лицо бабушки: она увидела, что купленный на рынке каравай... всего лишь корка. Хлеба-то внутри не было! Мое «военное» детство прошло в городе на Амуре, далеком от Сибири. 350-400 рублей (разве забудешь!) стоила на рынке буханка. И попадались такие же — набитые стружкой и тряпьем. За баснословную цену можно было купить банку американской тушенки, начиненную... глиной и мокрым песком. Не верилось, что наступит день, когда я смогу съесть ледяной кружок молока (это пол-литра). Помню, в году 44-м, когда прочел в какой-то книге, что некий английский лорд так плохо себя чувствовал, что съел на завтрак всего лишь стакан сливок, то я был убежден, что ел тот лорд маленькие желтые сливы, которые в моем городе продавались стаканами. Что такое сливки, я узнал в 14 лет.
Хоть и не был я мальчишкой из сибирского села, но книги Астафьева и обо . мне. В них найдут себя все мои сверстники. И мы к нему пришли. И встали на ветру под сводами моста в день 1 декабря.
По официальной сводке, 18000 красноярцев простились со своим земляком. Но было нас намного больше: почти тысяча еще стояла под железобетонным монолитом. Мы надеялись: быть может, нас поймут — время продлят... Ведь последний же взгляд, наш последний поклон.
Не продлили. Согласно графику, в 12 часов доступ был прекращен. А мы все шли и шли...
В течение получаса нам рассказали о том, кем был Виктор Петрович Астафьев, а в 12.40 катафалк медленно проедет вдоль реки (да не торопись ты, шофер, не торопись! Дай же Енисею попрощаться...) и поднимется на мост. И простился Енисей.
Спустя полчаса (ах, помедленнее, братцы, помедленнее!) простился с Астафьевым и лес. А тут уж до дома и рукой подать. Его там встретят и Акимка с Касьянкой, и Киряга-деревяга, и дочь Ирина... Он вернулся к ним.
Все же первой встретит бабушка: «Вот и Витя пришел...»
Роман СОЛНЦЕВ
КОГДА УХОДИТ АСТАФЬЕВ
Красноярский рабочий
14 декабря 2001 г.
Мимо его дома в Академгородке свистит ветер.
Возле его избы в Овсянке — еловые ветки и обледеневшие красные розы... Его похоронили.
Впервые видел, как плакали от горя и обнимали друг друга на панихиде незнакомые друг с другом люди...
Опустел Красноярск. Опустела любимая им и любящая его Сибирь... Да и всю необъятную, расколотую Россию облетел ужас потери — сотни телеграмм несут почтальоны — от президентов, от учителей, от крестьянства, от академиков...
Правда, московские писатели-начальники, лауреаты, могли бы и приехать... Увы, люди, когда-то написавшие две-три неплохие книжки, а затем отравленные по уши перекрестной лестью, да еще и разнесенные политикой в разные углы и проулки вокруг Кремля, — спасибо, хоть откликнулись.
Но истинные писатели — в провинции. Телефоны не смолкали: как?., неужто?.. что же теперь делать?.. А кто-то и денег смог занять на билет, приехал и ночь провел на вокзале, чтобы утром проститься с великим наставником... Да, в Москве нет писателей, они — в провинции. Только не имеют ни славы, ни возможности сегодня издаваться. Но когда и они уйдут, заплачут и по ним, как плакали по Рубцову и Вампилову, Рябеченкову и Прасолову, Кутилову и Передрееву, Поплавскому и Глебу Семенову, Нонне Слепаковой и Борису Рыжему, Озолину и Лире Абдуллиной... А он, Астафьев, об этом всегда помнил. Иначе не предложил бы в 1987 году помочь ему составить «Антологию одного стихотворения поэтов России» (без москвичей, у которых каждый год выходил свой «День поэзии»). И я никогда не забуду, как квартиры наши вмиг были завалены бандеролями, письмами, книжками русских поэтов — от Смоленска до Камчатки, от Мурманска до южных границ... Как Виктор Петрович, захлебываясь от восторга, читал стихи неизвестных прежде и ему, и мне русских стихотворцев...
— Потряса-ающе!.. — говорил он. — Есть, есть еще... есть на Руси!
Но не стоит думать, что ему нравились любые вирши — лишь бы гладкие да в рифму. Когда собрали первый вариант тома «Час России» и он заново перелистал его, то вдруг гневно покраснел:
— Да что же это такое, Рома?! Все по русской деревне плачут? Сидят в городах, в теплых сортирах, нюни распустили!.. Любишь деревню, тоскуешь по ней — езжай туда, че стихи-то молотить!..
И в самом деле, со стихами о заброшенных селах вышел явный перехлест. Мы заново перебрали книгу, многое заменили... Тогда в первый раз я имел счастье и ответственность с ним вместе поработать на общественном, как говорится, поприще. Наша работа в Москве в качестве депутатов СССР была еще впереди... И наше с ним решение в Сибири учредить литературный журнал, который помогал бы, как и «Час России», собирать добрые писательские силы, особенно стал бы поддержкой для молодых — ведь издательства к тому времени (1993 год!) выпускали уже только кровавые детективы и порнолитературу, — все, все было еще впереди.
А познакомились мы с ним и вовсе в далеком 1965 году в Чите, на знаменитом Сибирском совещании, где Виктор Петрович был уже одним из руководителей семинара прозы, а нас, совсем молодых парней — Распутина, Вампилова, меня и других — приняли в Союз писателей. В последующие годы с Виктором Петровичем переписывались (он жил в Перми, потом в Вологде), были и остались на «ты», он написал предисловие к одной из моих книжек и в тяжелые минуты не раз поддерживал... но сказать, что я был ему близким другом, я бы не решился...
Да, многим из нас он дарил минуты своего светлого расположения и участия, но друзьями у него в высоком смысле слова были прошедшие войну и гонения Евгений Носов, Василь Быков... покойный К. Воробьев... Б. Ручьев... А мы все тут — маленькие, большей частью серые, не по таланту тщеславные — какие мы друзья?!
Но он знал, что мы любим его, и ревниво относился к тому, как мы живем, что пишем, не предаем ли бессмертную душу свою... Мог отчитать сердито за тусклую публикацию, и он же мог неожиданно среди ночи позвонить или даже забрести среди метели к тебе домой (еще до болезни, конечно) и сказать скупые, но в его устах весомые слова похвалы о том или ином стихотворении или рассказе... а случалось ему (правда, очень редко) произнести и вовсе невероятные слова:
— Потряса-ающе!..
Когда я переехал из нижнего в верхний Академгородок, он с горечью буркнул:
— Теперь редко будем видеться... — Ему далеко в гору...
Конечно, я «с горы» приходил, когда он приглашал, или если у меня были новости, важные для нас обоих, но в последние год-два без спросу старался реже заглядывать — неловко, совестно беспокоить старого, с одышкой человека, который с утра до ночи корпит над своими повестями, отвечает на письма (на все без исключения!) своих читателей и почитателей, молодых и старых авторов, пишет предисловия и послесловия...
— Рома, это Виктор Петрович, загляни. (Кстати, он всегда представлялся — не в пример многим и многим, которые в телефонную трубку бросают высокомерное: «Кто?!»).
— Вот, посмотри. По-моему, хорошая повесть. Тиснуть бы ее в журнале нашем.
За ночь прочитав, утром прихожу:
- В самом деле, хорошая повесть. Только бы подсократить ее...
— Ты и сократи. Он не обидится. Но человека поддержать надо. Совсем он там одинок, в своей Костроме (Чите, Абакане, Барабинске, Балахте и т. д.).
Но, бывало, и абсолютно бесталанные авторы домогались его внимания, слали рукописи ценными бандеролями с сургучными печатями, звонили, напоминали... Не раз я осторожно говорил Виктору Петровичу: можно же, с первых строк оценив, что сочинение слабое, передать его нам, в журнал, а мы деликатно ответим автору.
— Нет, он же мне прислал, меня просит... — И рассказывал, как ему самому в молодые годы было тяжко без доброжелательного и грамотного ценителя литературы. И в который раз вспоминал А. Макарова, о котором в зрелые годы написал удивительную книгу «Зрячий посох».
— Нет уж, дочитаю, отвечу...
Кому сейчас показать новые стихи? Новую повесть? Правда, у меня он читал только журнальные публикации и книги — рукописей своих я ему не давал, берег его время. Разве что к празднику какому заносил шутливое послание. Но то, что я мог ему в любой день показать, попросить его совета, его оценки, и уж он-то скажет, как Господь Бог, истинные Слова — вот что было важно, вот что поддерживало в эти смутные переломанные годы... Да и, сказать правду, ему в личном общении более интересны были не писатели... Ему был интересней любой шофер, любой рыбак, любая бабка у магазина, медсестра, почтальонша... Они были из настоящей жизни, из той, где целуют, детей рожают... А писатели — это все же вторичное явление... Но если ты вдруг подметил или придумал нечто такое, чего он не знал, то глаза его загорались, он розовел, хохотал, начинал сам рассказывать и вовсе невероятные байки.
Но мы всегда помнили, что он — и с нами, и не с нами. Лицо иной раз менялось, взгляд становился жестким... великая боль за Россию мучила его... И мы с нашими мелкими историями старались оставить его. Для нас он давно пребывал в ряду лучших русских писателей, да в том же ряду, что и любимейшие им Гоголь и Бунин...
Он ушел, и все не уходит от меня, как, наверное, и от многих из нас. Железными канатами душа приросла к нему. И вместе с ним сейчас под землею пребывает. И вместе с ним обозревает сейчас небесной птицей из ледяной синевы бедную нашу Отчизну.
И если кто прежде по лености или недомыслию чего-то в его книгах недопонимал, то сейчас, кажется, уже понял... словно он передал каждому из нас некие атомы своей великой проницательности...
Помню недавние разговоры читателей, полюбивших его первые знаменитые книги и не принявших до конца его позднее творчество:
— Вот «Последний поклон»... «Царь-рыба»... какие ясные, понятные книги... А последние, про войну, тяжело читать...
И помню реплику одного безногого парня:
— А ты сядь в поезд и, покуда едешь до Грозного, почитай... Потом расскажешь, дошло до тебя или нет...
И вот человек, написавший эти глубокие, яркие книги, навсегда исчез... И что нам теперь тут делать, его вчерашним знакомым, почитателям, соседям? Нам, восхищавшимся его прямотой, его честностью, дерзостью, когда в лживые красные годы он мог в Томске на вопрос, кого считает лучшим русским писателем, ответить спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся: «Конечно, Солженицына». И мог президенту России, приехавшему в гости, сказать: «Тряпка ты, мямля... наведи порядок... что же коммунистам-то свободу дали?., они еще нас похоронят...» И нам, малодушным, он был необходим. Книги — что книги?., так, как он их написал, нам не написать... но поучиться у него стойкости и бескорыстию стоит... хотя бы теперь, когда его нет... А если все же о книгах, то на днях в «Литературной газете» кто-то с театральным изумлением выдал: а вы знаете, мы в нашей литературе, внутри Садового кольца, заигрались... она стала ненастоящая... Я вот и подумал — чтобы литература овладела вниманием народа, она, выходит, должна быть, страшно сказать — народной!..
Это ж надо было столько копий сломать, чтобы понять. Уход Астафьева и слезы народа, возможно, утвердят в этом мнении даже самых легкомысленных и циничных литкритиков современности. А нет — так и не надо. Бесстрашие его в том, что он сделал свою собственную жизнь предметом исследования, фактом искусства — вослед за Пушкиным (с его Евгением Онегиным) и Лермонтовым (с Печориным), вослед за Достоевским и М. Горьким — вот, я так жил. Жизнь пустого человека, даже красиво описанная, мало кому интересна. А он прожил — так получилось — жизнь, совершенно неотделимую от исторической жизни русского народа: мальчик из репрессированной семьи Игарка, детдом... ОЗУ... в семнадцать лет добровольцем на фронт окопы, ранения, контузии, госпитали... нищая жизнь после войны, когда бывшие советские воины-победители, молодожены, Виктор и Мария, вырыли землянку и в ней жили — в нашей сказочной сталинской стране... и далее — вместе с народом теряя иллюзии (а ведь иллюзии тоже были!) — до постижения высочайших истин бытия и до всемирной славы — при одном условии — невероятной работоспособности и честности. Никто более из писателей, мне знакомых, так жестко не говорил о своих первых рассказах и даже романах.
Никто из знакомых мне людей искусства так жадно не любил искусство во всех его проявлениях: и музыку, и живопись, и поэзию... особенно музыку. У него за многие годы собралась хорошая фонотека, кое-что переписывал ему и я, особенно видеозаписи опер... он смотрел-слушал до слез «Травиату» и «Риголетто»... Когда Евгений Колобов ему на 75-летие сделал музыкальное подношение — сыграл симфонию Калинникова, обожаемого Астафьевым, — надо было видеть его лицо...
И никто из знакомых мне людей не ошеломлял, как он, невероятной памятью на лица, строки, мелодии, истории...
И ничего этого больше уже нет. Все, что успело, перекочевало в книги. Вот на столе 15-томник Виктора Петровича. Сегодня как угодно можно относиться к Ельцину за его великие глупости, стоившие, может быть, многих тысяч жизней русских и нерусских (ради власти расколоть державу?!), да и был ли в России хоть когда-нибудь безгрешный вождь?.. Но я могу хотя бы за одно сказать ему спасибо — что помог издать эти 15 томов.
Перед приездом президента в Красноярск позвонил Юрий Батурин, помощник: «Как вы думаете, что подарить Виктору Петровичу в связи с юбилеем? Ружье, золотые часы?» Я сказал: «Помогли бы книгу издать... хоть пару томов...» И если в принятии решения какую-то роль сыграл и мой тихий голос, я счастлив. Россия имеет практически полное собрание творений Виктора Петровича. Но после выхода 15-го тома он успел написать еще книг шесть, замечательных и яростных... Господи, думаю я, может быть, новый президент поможет хорошим тиражом переиздать в Москве это собрание сочинений, добавив новые тома только что дописанных (и не дописанных) повестей, которые еще ярче, еще емче его прежних книг?
Да, это действительно так — с каждым годом Виктор Петрович писал все проникновенней. В 77 лет иметь такой ум и такую работоспособность... О многом хотел он успеть сказать... но организм человеческий недолговечен. Голодное детство, раны войны, контузии не проходят бесследно... да и травля — будем честны перед собой, — которой он подвергался на родине последние лет десять... Тон задавали профессиональные «патриоты», которым по доброте душевной он так же, как и многим, когда-то помог, кому деньгами, кому рекомендацией в Союз писателей... Ревновали к огромной славе великого земляка, ненавидели за его правду о войне и о коммунистах... организовывали в своих желтых газетках «материалы от лица трудящихся»... Чтобы помнил, что и он такой же, как они... Некий местный писатель даже на собрании сказал: если бы нас печатали столько же, как его, и нас бы знала Россия...
Господи, может быть, хоть сегодня эти люди покаются... хоть в снах своих... Не их выгоняли из родного, собственными руками сколоченного дома на снег, на Север... не их расстреливали возле Ярцева на берегу Енисея... но, может быть, они поймут, что старый израненный человек имел право ненавидеть их и их обманные, краснощекие идеи... Впрочем, у нас свобода слова, за которую мы и боролись! Слава Богу, в эпоху Горбачева вырвали жало цензуры у партии (посчастливилось и мне вместе с Виктором Петровичем голосовать по этому поводу — кажется, только на седьмой раз постановление пробили!) — пользуйтесь, недоумки. Глумитесь. Но Лермонтов не зря писал:
НЕ ДАВАЙТЕ ЗАТАПТЫВАТЬ НАШИ МОГИЛЫ
Так завещал своим близким русский писатель Виктор Астафьев
Труд-7
14 декабря 2001 г.
Как-то собравшись подарить на 8 Марта жене Марии Семеновне записную книжку, разрисованную под Палех, Виктор Астафьев в шутку заполнил шаблонные графы, там пропечатанные. В одной из них — «при пожаре» — написал: «Звонить Ярошевской».
Валентина Ярошевская, директор Красноярского краеведческого музея, хранительница его завещаний, давний и добрый друг семьи, человек, которому Астафьев посвятил повесть о любви, согласилась дать интервью «Труду» сразу после печальных событий. Вспоминая о Викторе Петровиче, она то и дело сбивалась на настоящее время, для нее, несмотря ни на что, он продолжает оставаться где-то рядом.
— Валентина Михайловна, свое завещание, не юридическое, а человеческое, Виктор Астафьев написал в 1992 году. Почему тогда? Он болел, что-то случилось?
— Да нет, ничего не случилось. И встреча-то была обычная, я приехала к ним домой, в Академгородок, говорили обо всем, больше всего о литературе. А потом он сказал: «Валентина, я хочу, чтобы ты никому не доверяла моих похорон, оставляю тебе завещание». Он не ставил никаких условий — читать, не читать, — но я завещание не вскрывала.
Нельзя сказать, что он жил с этим, постоянно думал, что вот умрет, но... Два завещания было. Первое, то, что касается похорон, написано 2 августа 1992 года. Второе, о доме в Овсянке — 22 октября 98-го. Вот оно:
«Прошу самых близких мне людей из краеведческого музея, всегда мне во всем помогавших, в случае моей кончины взять мою избу в селе Овсянка под свое покровительство и догляд, также и флигель и надворные постройки с усадьбой при следующих условиях. Ничего в избе не переиначивать и ничего, не дополнять, на территории усадьбы ничего не срубать и садить только цветы или кустарники, желательно таежные. Сотрудником усадьбы прошу назначить мою сестру Галину Николаевну Потылицыну, давши ей в помощь библиотекаря из Овсянской библиотеки, занимающуюся моим фондом. Все остальное — на ваше усмотрение, я знаю ваши возможности и вкус ваш, достойный для того, чтобы сохранить вживе все, что останется после меня. Еще одна просьба: не давайте затаптывать наши могилы и могилы мамы, бабушки, дедушки, всех родственников моих. Пусть не будет на них столпотворения и пьянства да шуму и блудословия».
— В Овсянке будет открыт дом-музей?
— Со временем это, конечно, будет музей, но не сразу. Чтобы музей действовал, надо рядом скупить землю, построить какие-то помещения, потому что невозможно вот просто так эту службу организовать. Сейчас мы договорились с губернатором только об охране дома. Красть там нечего, но народ-то такой, что из-за дури, как сказал бы Виктор Петрович, или из любопытства все может быть. Пока, наверное, там будет тихо, как долгое время было в шукшинском домике — люди просто подъезжали.
— Просьбу Виктора Петровича не затаптывать могилы — возможно выполнить? Не запретишь же людям...
- У нас пока нет такого въездного туризма, чтобы уж очень топтались. А сами красноярцы более сдержанны в чувствах, чем публика, которая приезжает. И все равно от этого не уйти, все равно будут ходить, также, как мы куда-то идем, куда-то ездим, где интересно. Не изолируешь же это место. Другое дело, что когда дочь Ирину хоронили, Виктор Петрович так просил власти оставить проезд, какое-то пространство, а сейчас к могилам не подойти — все вокруг в оградках. И ничего уже не сделаешь. Вот она, наша русская безалаберность, против которой он всегда яростно выступал.
Сейчас нам, я думаю, не нужно спешить. Конечно, будет какое-то решение об увековечении памяти, будут памятники, может быть, его именем назовут пароход, но не стоит торопиться. Кстати, когда Виктор Петрович умер, в тот же День ко мне пришел Николай Павлович Скобло, речник, капитан, и принес стихотворение:
Но останется с нами
Это имя в веках
Болью, верой, мечтами
Биться в наших сердцах
И продолжит на вахте
Память светлая жить:
Будет «Виктор Астафьев»
Енисей бороздить.
Все будет, только вот его уже на будет. Есть неправильная русская пословица о том, что незаменимых людей не бывает. Глупость. Кто нам его заменит?
— Валентина Михайловна, а как вы с ним познакомились?
— Я же директором музея работаю, а когда в городе живет такая личность, прямо скажем, мирового масштаба, наша обязанность — накапливать о нем материалы. Поэтому знакомиться в семью, они тогда переехали из Вологды, я пошла сама. Виктор Петрович встретил меня хорошо, а Мария Семеновна — напряженно, два раза выгоняла. Она такой сложный человек, что редко кто в этот дом попадает с первого раза. Да и я была хороша, с порога сделала какое-то замечание. Мы с ней часто об этом вспоминаем, смеемся. Историю нашего знакомства и наших отношений потом Мария Семеновна описала в своей книге «Знаки жизни».
— Она о вас там пишет: «Что было, то было, не сразу наши отношения сложились, но В самое трудное, самое сложное, безвыходное для нас Время она первая пришла к нам, помогла чем могла и, сверх того, помогает по сию пору...»
— Так получилось, что года с 82-го я выполняла всякие обязанности, решала их бытовые проблемы. Потом, когда умерла Ирина, пришлось и ее детьми заниматься, Витей и Полиной, они же к себе ребятишек забрали. Так вышло, что я была своим человеком в доме, но никогда и нигде об этом не говорила, да и сейчас не хочу, чтобы это звучало, потому что для меня и помогать, и быть рядом — великая честь. А потом, я в этих отношениях реализовывала чувства к своей маме, которая очень рано умерла, я сильно сожалела, что не могу о ней заботиться.
Никому не хвасталась, а теперь уже прошло время, но, к моему удивлению, Виктор Петрович посвятил мне повесть о любви «Обертон». Это было так неожиданно! Я лежала, в больнице, он пришел, принес рукопись, и там было написано — Валентине Михайловне Ярошевской. Потом вышла книга.
— Мне кажется, это такая ответственность, что как-то даже страшно становится.
— Это выше всякой награды, это вообще ни с чем не сравнимо — ни с орденами какими-то, ни с премиями, ни с чем. И в то же время это такое бремя ответственности, которое меня просто придавило. Мое отношение к жизни, к делу — это все благодаря ему: я не могу быть другой, только такой, какой он меня уважает. Все время все свои поступки с ним сверяю: а что он на это скажет?
Через наши отношения Виктор Петрович и Мария Семеновна очень сдружились и с коллективом музея, они всегда с удовольствием бывали на наших праздниках. Он всех в музее знал, чувствовал, как его здесь принимают. Это чувство любви изо всех музейщиков просто льется, когда Астафьев заходит.
— Переживал, что Красноярский краеведческий так долго ремонтировался, реконструировался — целых 14 лет?
— Конечно, очень переживал, все говорил: не доживу. Дожил, на открытии был. А литературный музей, наш филиал, появился только благодаря ему. Когда перед его 70-летием наши власти решили продемонстрировать свою любовь к Астафьеву, они подарили ему старинный особняк в центре города, чтобы он там жил. Здание, правда, находилось не в очень хорошем состоянии, тем не менее — жест сделан. Я когда узнала, к нему прибежала и говорю: «Виктор Петрович, вас хотят опозорить перед всем народом, вы представляете, какая реакция будет?». Он: «Валя, да че же делать-то теперь?!» Я предложила создать литературный музей, и он написал: «Прошу вас не беспокоиться о моем материальном благополучии, настаиваю, чтобы здание передали под литературный музей».
А потом в государстве все рухнуло, и я осталась с этим домом на руках, его как-то надо было доводить до ума. Но Виктор Петрович очень помогал, когда приезжал президент Ельцин, выпросил у него деньги на сигнализацию. Астафьев этим музеем просто наслаждался. Мы открывали его постепенно, накопим денег на зальчик — откроем, потом еще один и ещё. Он приходит — и душа у него радуется, весь день по средствам массовой информации нас прославляет.
Знаете, есть люди великие но не простые, а есть простые, но не великие. А Виктор Петрович соединяет в себе все — и простоту, и величие. Помню, как-то сидим у них на кухне, раздается телефонный звонок, и я беру трубку. Там говорят: это из администрации президента Ельцина беспокоят, Геннадий Бурбулис. Я — Астафьеву: «Это Бурбулис». Он — мне: «А че надо-то?» Объясняют, что Виктор Петрович включен в делегацию для поездки в Японию, в группу сопровождения президента. Астафьев тут же машет рукой: «Не-е, я туда не поеду, я уже там был». Представляете, любой мечтает потусоваться рядом с президентом, такая честь, а он этим никогда не пользовался.
Его простота, непосредственность многих потрясала. Однажды мы поехали в Москву, там его друзья встретили — Толя Заболоцкий, оператор, который снимал все фильмы Шукшина, и Юра Ростовцев, редактор «Студенческого меридиана». Мы устроились в гостиницу, и все вместе отправились в ресторан. Поскольку я одна среди них была дамой, Виктор Петрович галантно протянул мне меню и сказал: «Заказывай, я буду спонсором». Ну, думаю я, закажу то, что никогда не пробовала. Подходит официант, я диктую: петушиные гребешки, тушеные в красном вине с каким-то там названием. У Астафьева кривой глаз выправляется, здоровый — кривеет, он выхватывает у меня меню и кричит: «Не слушайте ее, она больная! Четыре солянки, четыре котлеты и бутылку водки!»
Звал он меня стрекулисткой, любовно так. Это слово неизвестного происхождения означает что-то вроде — не сидящая на месте, куда-то спешащая. Он Марии Семеновне часто выговаривал: «Маня, Маня, отпускай ее, видишь, у нее зудит уже все, бежать ей надо». Наши вечера, праздники в их семье были такими необычными, ну, посидим, выпьем, а потом Виктор Петрович начинал читать. Брал «Затеси» или рассказы, Мария Семеновна рядышком диктофончик пристраивала — таких кассет у него очень много накопилось. И как он читал! А каким он был рассказчиком...
Я его всегда уговаривала написать рассказ про его друга с Алтая, про хохла, как он выражался, Петра Герасимовича. Виктор Петрович много о нем рассказывал — о том, как воевали вместе, и особенно о том, как Петька с войны домой возвращался. Уже по своей деревне шел целую неделю и до матери никак не мог дойти. Много он там наворочал, председателя колхоза, например, по пути из окна выбросил и сел на его место. Этот Петр Герасимович в Красноярск приезжал. Я с ним познакомилась, потому что Астафьев меня рассказами о Петьке просто заворожил. Посмотрела на него, послушала — один к одному...
Самое ужасное в последние месяцы было — видеть его неулыбающимся. Все это время он был настолько погружен в себя, что делал все автоматически — ел, читал, а эмоций было очень мало.
— И Все-таки он пытался писать?
— После первого инсульта, когда стало получше, он пытался продолжать повесть о собаке Спирьке, только рука-то не действовала. И он начал надиктовывать на диктофон, рассказывать. А Витя, внук, потом все это расшифровывал и на компьютере воспроизводил. В этой суматохе, когда надо не столько творчеством интересоваться, сколько бытовые проблемы решать, все забываю спросить у Марии Семеновны — что с повестью. «Новый мир» анонсы дает на следующий год, может, какой-то вариант будет опубликован.
Вообще Мария Семеновна его настраивала на жизнь, отвлекала, заставляла работать. И он тогда такой потенциал восстановления накопил, после первого, такого обширного, инсульта ум стал ясным, речь — прекрасной, память — замечательной. Все-таки головушка у него — необыкновенная. Он вставал с кровати, садился, читал, начал писать. Очень рвался в Овсянку, но не пришлось, мы не рискнули его повезти. А вот в последнее время стал замкнутым, погрузился в себя. Тяжело переживал потерю зрения, так страдал, что не может читать, потому что без печатного слова существовать был не в состоянии. Возможность читать как-то примиряла его с физической немощью, а когда и ее не стало — это было горе. Мария Семеновна ему читала.
— Как она?
— Ей 82-й год, но она крепкая женщина, в ней есть какой-то неломкий стержень. Пока не сделает все, чтобы до конца устроить внуков, закончить работу Виктора Петровича, разобрать все бумаги, — ничего не случится. Ей просто нужно жить, у нее еще много обязанностей, которые надо выполнить...
И все мы будем стараться продолжать его традиции. Астафьевские чтения в Овсянке Виктор Петрович просил проводить не чаще, чем один раз в три года (раньше — каждые 2 года), не знаю, почему он так решил, но — будем выполнять. И фонд его имени по-прежнему будет помогать молодым писателям, музыкантам, артистам. Уже без Астафьева.
Ой, как же хорошо с ним было...
Беседу вела
Любовь РАК,
соб. корр. «Труда»
КРАСНОЯРСК
Дмитрий ШЕВАРОВ
МАЛЬЧИК В БЕЛОЙ РУБАХЕ
Не стало Астафьева –
и возникло огромное,
щемящее чувство недоговоренности
Деловой вторник 18 декабря 2001 г.
«Ничего, мужики, ничего, крута пора, да забывчива, лиха беда, но избывчива. Выкарабкаемся Нам бы до Весны, до травочки дотянуть...»
Бабушка
Катерина Петровна
В тот ноябрьский день, когда с ним прощались в Овсянке, я достал с полки его книгу, открыл на рассказе «Васюткино озеро». Снова, как в первый раз, переживал за Васютку, заблудившегося в тайге. Переживал страх ночи и радость утра...
«...Далекие и таинственные перемигивались звезды, словно звали куда-то. Вот одна из них ринулась вниз, прочертила темное небо и тут же растаяла, «Погасла звездочка — значит чья-то жизнь оборвалась», — вспомнил Васютка...»
Когда начинаешь припоминать: а когда же впервые услышал о нем, ведь в том-то и дело, что не из учебников, не из газет о нем узнал, а вот именно услышал. Астафьев... И выплыл из памяти морозный декабрьский день. Инеем заросшие окна. Хлопок двери в коридоре, дедушка только с улицы, встряхивает снег с шапки. Подает мне книгу — холодную, новенькую:
— Вот-вот, погляди... Здесь автограф... Видишь — Астафьев... Из таких же, как я, выбился, беднота... Про деревенскую жизнь пишет.
Когда ровнехонько через двадцать лет я прилечу в Красноярск, чтобы подготовить для газеты беседу с Астафьевым, то в первую очередь передам писателю поклон из Вологды. То, что я из Вологды, не совсем чужой человек, помню, как-то сразу согрело нашу беседу. Правда, к концу разговора мое вологодское происхождение было поставлено Виктором Петровичем под сомнение: «Вологодский — и не пьет?..»
Вася Нелюбин, мой коллега и давний друг семьи Астафьевых, говорил с Виктором Петровичем легко, по-домашнему, а я заглядывал в приготовленные вопросы. Потом, глядя на Васю, понемногу и я избавился от волнения.
Встречались мы не день, даже не два. Подготовка интервью к Дню Победы заняла почти неделю. Разговор часто сам собой сворачивал на Вологду. Астафьев спросил меня про деревянную пристань -~ на месте ли? Про Пошехонку — вологодское кладбище, где Астафьев схоронил отца и куда я проводил в последний путь своих стариков... Вспомнили почему-то про елку на площади, про кинотеатр Горького, находившийся в бывшей церкви и взорванный, когда я учился в третьем классе. К стыду своему, только недавно узнал, что то был не просто храм, а Всеградский Собор Всемилостивого Спаса.
Оказалось, что Виктор Петрович и Марья Семеновна жили в двух кварталах от нас. Соседи, можно сказать. Вот ведь и дедушка мой где-то встретил Астафьева. Возможно, в своем любимом книжном магазине или на вечере вологодских писателей.
Жили Астафьевы в Вологде не так уж и долго - одиннадцать лет, но сильно привязались к этому тихому, нерасторопному городу. Один вологодский художник зарисовал их дом на улице Урицкого, а провожая в Сибирь, подарил свой этюд на память. Я разглядывал его на стене красноярской квартиры. На этюде - летний дворик, типично вологодский, с сараюшками где-то сбоку, с развешенным бельем на веревке. Марья Семеновна Улыбнулась: «Вон штаны Андрюшкины сушатся...»
Для уединенной роботы Астафьев нашел избу в деревне Сибла, где не было никакой связи с внешним миром: «Если бы не Сибла, не было бы «Царь-рыбы». Виктор Петрович благодарно вспоминал не только своих соседей по деревне, но и начальника вологодского узла связи, который, случайно узнав, что Астафьев подолгу живет в глухомани, приказал поставить ему телефон: «А то помрет там, старый...»
Виктор Петрович обладал редкостным свойством - быть благодарным. Не говорю о бабушке, маме, рано погибшей, отце, сестрах, которым он посвятил свой «Последний поклон». Тут особый долг памяти. Но ни один человек, сделавший для него хоть каплю добра, не затерялся в его памяти. Всем им нашлось место в астафьевских книгах. Доктор Сабельников, сделавший удачную операцию пятнадцатилетнему сорванцу, прыгнувшему на лыжах с сарая. Напарник по котелку пехотный разведчик Евгений Капустин. Однополчанин Слава Шадринов, дотащивший его с поля боя до медсанбата. Солдат, отломивший ему кусок от своей мерзлой пайки. Медсестра, склонившаяся над ним в госпитале. Дежурный по комендатуре в Виннице, который не посадил отставшего от эшелона солдатика «на губу», а накормил и устроил на ночлег. Две маленькие девочки, угостившие его вишней и сказавшие:«Не надо грустить, дяденька...» Литературный критик Александр Макаров, поддержавший его первые писательские опыты... Всем-всем он откланялся низко, до земли.
Поразительно, но именно в неблагодарности Астафьева чаще всего обвиняли в последние годы. «Тебя, беспризорника, советская власть подобрала, выучила на писателя, орденами наградила, а ты?..» А он все никак не мог растолковать крикунам, что его, внука раскулаченного и сосланного на верную гибель крестьянина, не советская власть на ноги ставила, а добрые люди, они дарили его теплом. Для власти он был всего лишь мелким винтиком — такого и в микроскоп не видно. Даже после войны, когда он, фронтовик-инвалид, награжденный «Красной Звездой» и медалью «За отвагу», паял принесенную со свалки дырявую кастрюлю, чтобы было в чем детям картошки сварить...
За полгода до своей гибели мать повезла Витю на свидание к отцу в тюрьму. Когда свидание закончилось, охранник коряво пошутил с семилетним мальцом: мол, останешься у нас в тюрьме? С отцом в одну камеру посадим... С Витей случилась такая истерика, что у всех, кто был рядом, наверное, долго в ушах стоял отчаянный крик мальчика, дергавшего решетку и рвавшегося на волю. Долго еще ночами он вскакивал и кричал, пугая домашних. И много-много лет спустя в книгах Астафьева нет-нет да и прорывался внезапно этот вопль мальчишеский, словно автор тряс какую-то невидимую решетку. И душа читателя сотрясалась и плакала.
Тоска о маме слышна почти во всех его книгах; особенно поздних. И в разговорах Астафьев часто поминал маму, мамочку. Сиротство свое ощущал всегда обостренно. Мне не казалось удивительным, что старый человек так тоскует по маме. Перед глазами стоит мой дедушка Коля — он остался сиротой в двенадцать лет, и в старости не было дня, когда бы он не кручинился о родителях.
Редкого старика можно представить мальчишкой. В Астафьеве этот мальчишка легко проглядывал. И, глядя на него, седого, иногда вдруг думалось: «Ну и набедовалась с ним бабушка Катя!» Не зря она строжилась: «Витька, учись хорошеньче — в десятники выйдешь або в учителя!» Бабушкины строгости хоть как-то направляли бунташный характер. Безоглядная детдомовская искренность часто вызывала вокруг него борения и сражения. Он мог говорить и властям, и народу, а сгоряча — и ближним своим самые жестокие вещи. Что-то неудержимое шло у него от сердца. И в этом наивном прямодушии сквозило что-то отчаянное, он словно весь открывался — так в мальчишеской драке открывается заводила, отвлекая наседающих противников от более слабых своих товарищей: мол, давайте на меня, бейте, вот он я... Астафьев никогда не прикрывал свое мнение чужим авторитетом.
Но при таком драчливом, казалось бы, характере он очень болезненно переживал всякий разлад, особенно среди писателей. Когда Союз писателей СССР рассыпался на несколько союзиков, Астафьев не вошел ни в один из них, чтобы не служить еще одним яблоком раздора. В его письмах собратьям-писателям всегда было столько домашнего тепла, заботы, понимания. Давая интервью, всегда был очень бережен в оценках собратьев по перу. А вдогонку просил корреспондентов об одном: «Не ссорьте меня с людьми...»
Так и меня, когда я хотел сослаться в одной статье на его мнение, он просил в письме:
«...Конечно, был бы ты рядом, кое-что в материале почистили бы и поправили, а так попрошу тебя к фамилиям добавить: Василь Быков, Константин Воробьев, Иван Акулов, Юрий Гончаров, Евгений Носов, не ссорь меня с моими друзьями, живыми и мертвыми...»
Последние два-три десятилетия Виктор Петрович был в русской литературе кем-то вроде старосты писательского цеха. Одним находил заработок, кусок хлеба, вторым помогал выпустить книжку, третьих устраивал на лечение...
Астафьев почему-то недолюбливал Чехова. Вернее, его пьесы. (Сужу об этом не из первых рук, а по разным интервью с Виктором Петровичем). Но не было среди наших современников человека, который бы так много воспринял от личности Антона Павловича, так многому бы у него научился. Прежде всего — ответственности за тот кусочек земли, где тебе выпало жить, за людей, что рядом с тобой.
Чехов строил школы и сажал сады, Астафьев сажал лес в Сибле, а в Овсянке построил церковь, водокачку, библиотеку. И это в разрушительные 90-е годы, когда библиотеки в русских деревнях только закрывали, да и сейчас продолжают закрывать — теперь уже заодно со школами, под предлогом очередного укрупнения.
Как и Чехов, Виктор Петрович был далеко не самый состоятельный человек в своей округе, но почему-то именно он взялся за дело, не пеняя на более молодых, здоровых и богатых. Правда, не упускал случая пристыдить — не по праву классика, а по обязанности старика: «Если вы такие предприниматели, помогите восстать нации с колен. Помогите домам ребенка. Помогите рожать. Помогите хоронить... А потом уже балуйте своих деток».
И если вспомнить, что эти слова говорил автор великих книг, человек, прошагавший и проползший солдатом пол-Европы, четырежды раненный, осиротевший отец, которому пришлось поднимать на ноги внуков... Казалось — что там Овсянка или Красноярск! Тут вся страна должна была бы притихнуть, одуматься, а люди, хапавшие без меры, — устыдиться... Но на черствую, как асфальт, землю падает ныне слово. Не писатели, а пастыри, священники — и те жалуются, что слово отлетает от людских душ, как горох от стекла.
«Не хватает сердца» — так называлась глава, выкинутая когда-то цензурой из «Царь-рыбы».
Астафьев просил, чтобы на его похоронах не было ни речей, ни музыки. Но в прощальной морозной тишине что-то еще звучало, кроме людских шагов и вздохов. Будто не снег скрипел, а скрипки кто-то робко касался.
Полонез ля минор, названный автором «Прощание с Родиной», а более известный как полонез Огиньского, — то была первая в жизни Вити Астафьева музыка, он услышал ее восьмилетним мальчишкой у деревенской завозни. Мелодию своего великого земляка Михала Огиньского играл ссыльный поляк Стася. Играл и не знал, слепой, что рядом с ним плачет мальчик, растирает грязными кулаками слезы по лицу. Когда через несколько лет умрет всем селом любимый Стася-Вася, мальчик положит ему в гроб скрипку и смычок и останется на всю жизнь раненным музыкой. Так он напишет потом в «Последнем поклоне»: «Сердце мое.., раненное на всю жизнь музыкой...»
Кабы ни сиротство, ни бедность и война, Астафьев стал бы, возможно, не последним русским композитором или дирижером. Очень любил присказку какого-то знаменитого музыканта: «Разобьют старую скрипку, останется божественный звук». И восхищенно добавлял: «Вот оно как!..» В редком его рассказе люди не поют или не слушают тальянку, не преображаются под музыку Моцарта, Шопена, Штрауса, Рахманинова...
И когда Виктор Петрович склонялся над бумагой, ему важно было слышать какую-то внутреннюю мелодию, с которой сообразуется чудесным образом и порядок слов, и интонация, и даже сюжет. Когда он терял эту мелодию, то бросал работу, не находил себе места, так и говорил: «Потерял мелодию...»
«...Мелодия стихает, стирается во мне, однако я все еще слышу голос, назначенный мне, он все еще достигает меня из темноты деревенского вечера.., — голос, загаданной мною, единственной девочки. Теперь-то я знаю: самые счастливые игры — недоигранные, самая чистая любовь — недолюбленная, самые лучшие песни — недопетые...»
Листаю свой красноярский блокнот. «Ехал к Астафьевым через весь город, так долго — край света какой-то. Стоял на одной остановке, на другой, пересаживался. И везде видел трубы, торчащие из земли, там погреба для картошки. Будто под землю ушел целый народ... Особенно эти землянки с трубами поразили у роддома, где я ждал автобуса. Роддом большой, красивый, но, видно, пустой — никто не входит, не выходит, и в окнах никого...
После наших деловых разговоров Виктор Петрович садится у телевизора, там мексиканский сериал. Приглашает меня сесть рядом. Сегодня он тих, грустен. Просит кланяться Вологде. «Но все-таки хорошо, что мы переехали. Марь Семенна не хотела, но я настоял. Три-четыре раза в жизни надо настоять...» Виктор Петрович невозмутимо смотрит на мексиканцев. Иногда мы молчим, и это вовсе не тягостно, но я ищу повод откланяться, пора и честь знать.
Входит седенькая, светленькая Марья Семеновна и сразу к окошку: «Где Поля-то? Пора бы..» Поля, внучка, ушла во двор. Тут и я засобирался, вызвался найти и позвать Полю. Пока Виктор Петрович подписывал книги, прикрутил голову лежавшей на пианино Барби, не могу видеть безголовых кукол.
Вышли в коридор. Виктор Петрович подает руку, я жму, а она — слабая, почти невесомая, я даже испугался. С виду-то он очень еще крепок, только на «брюхо» жалуется. Говорит, в Овсянке будет легче... Спускался по лестнице, когда Марья Семеновна окликнула: «Позвони, как доберешься... И Полю, Полю кликни...» Почтовые ящики почти все на замках висячих, только у Астафьевых нет замка.
На дворе, возле горки, нашел Полю, бледную русоволосую девочку. Дед с бабушкой, говорю, зовут... Поглядела недоверчиво, спросила, который час, охнула и побежала к дому.
Во дворах жгут прошлогодние листья. Ветер тянет дым к реке, за которой лесозавод и деревня Овсянка, а выше такое хорошее тихое небо...»
АСТАФЬЕВ УМЕР
Сегодняшняя газета
29 декабря 2001 г.
На исходе предпоследнего месяца года на нас обрушилась страшная весть: умер Астафьев. Отметив свое 77-летие весной в больнице, он больше эту больницу не покидал. Мы все подспудно чувствовали, что он скоро уйдет от нас, и мы все гнали это чувство. «Не может быть», — только эти слова мы и находили в ответ на то известие. Он ушел, оставшись с нами. Это банально, но это так — слово стало вторым «я» этого великого русского писателя. И покуда хоть одна его книга будет существовать на этой планете, в ней будет продолжать свое бытие Виктор Петрович Астафьев.
УТРАТА НАША ВЕЛИКА, СКОРБЬ ОГРОМНА
Красноярская неделя № 49
Ровно неделю назад, в четверг рано утром, на 78-м году жизни ушёл от нас великий русский писатель Виктор Петрович Астафьев. Наш знаменитый земляк, гордость Сибири, гордость нашего Красноярского края.
Впрочем, какие бы высокопарные слова мы сейчас не придумали, ни одно из них не способно оживить его, вернуть его нам. А как бы хотелось...
Жизненные трудности, война и голод, годы разрухи, тяготы и лишения не сломили Астафьева. Не сделали его ни чёрствым, ни озлобленным, ни жестоким. Напротив, нёс он всегда людям добро, радость и жизнелюбие. Несмотря на то, что не всегда окружающие были добры к нему и справедливы.
Величайший мастер русского слова — Астафьев, знаток и творец ярчайших литературных произведений, немало прославивший как русскую литературу, так и всю Россию — знал цену слову: как печатному, так и сказанному. Слово лечит, но оно и калечит; проведя несколько последних лет в тяжких болезнях, Астафьев ещё пожил бы хоть сколько-то. Благодаря своей стойкости, бойцовскому нраву, жизнелюбию. Но, видимо, годы сказали своё: история с пенсией, в коей ему высокомерно отказали красноярские депутаты (хотя он и не просил о ней), губительно сказалась на нём; сердце уже не выдержало последнего удара. Нет, не отказа в пенсии, конечно — молвы, которая мгновенно разрослась вокруг этого факта, как снежный ком. Не по нему это было, не по его величайшей скромности.
А сейчас — что говорить об этом? Потерявши голову, по волосам не плачут. А потеряли мы даже не голову, потеряли Личность. Человека с большой буквы. Человека, не только всем сердцем болевшего за судьбу многострадальной России, но и сумевшего донести свою любовь, свои переживания до миллионов людей во всём мире.
Закончить же эту эпитафию лучше всего словами самого Астафьева, написанными им в завещании: «Пусть имя моё живёт в трудах моих до тех пор, пока труды эти будут достойны оставаться в памяти людей. Желаю всем вам лучшей доли; ради этого жил, работал и страдал. Храни вас всех Господь!»
Прощайте, Виктор Петрович. Вечная Вам слава. И пусть земля родного Вам красноярского села Овсянки — места Вашего последнего успокоения — вечно будет Вам пухом.
Редакция
«Красноярской недели»
Штрихи биографии
Родился Виктор Петрович здесь, на сибирской земле, в селе Овсянка Красноярского края. «Университетов», как говорится, не кончал. Но уже будучи известным писателем, закончил в 1961 году Высшие литературные курсы. Впрочем, если бы не лихая година, кто знает, как бы сложилась его писательская судьба. Сам он говорил: «Если бы не война, я бы начал писать лет на десять-двенадцать раньше. Я испытывал тягу к сочинительству с детства. Разумеется, тогда бы получился другой писатель: лучше или хуже — угадать уже никому не дано.»
Астафьев прошёл всю Великую Отечественную — от звонка до звонка. Простым солдатом. После войны жил на Урале в Чусовой. Был там рабочим; потом корреспондентом газеты «Чусовской рабочий». С 1951 года занялся литературным трудом. В удачно и счастливо сложившейся семейной жизни с супругой Марией Семёновной Корякиной-Астафьевой нажил трёх детей — двух дочерей и сына.
Наградами Виктор Петрович был не обижен: заслужил за свою многотрудную жизнь ордена Ленина и Красной звезды, Трудового Красного Знамени и Дружбы народов, медаль «За отвагу», звание Героя Социалистического труда. Кроме того, литературные достижения Астафьева отмечены многочисленными премиями — Государственной премией СССР, РСФСР и России, премии «Триумф», международной Пушкинской премии «За честь и достоинство». В нашей стране и за рубежом издано более двухсот книг Астафьева; по его произведениям сняты кинофильмы, поставлены многочисленные спектакли. Наиболее известны его произведения: «Последний поклон», «Царь-рыба», «Пастух и пастушка», «Кража», «Зрячий посох», «Прокляты и убиты». Эти литературные произведения, несомненно, навечно войдут в сокровищницу мировой литературы.
СИМВОЛ УШЕДШЕГО
«Московский комсомолец»
в Красноярске № 49. 2001 г.
— А чего мне бояться?
Войну прошли — не боялись,
а теперь я козлов всяких бояться должен?
Я пишу о том, о чём не писать просто не могу.
(фрагмент одного
из последних интервью
В. П. Астафьева)
29 ноября умер Виктор Астафьев. Большого русского Писателя похоронили 1 декабря на берегу любимого им Енисея, на кладбище в Овсянке.
Однозначно относиться к творчеству Виктора Петровича невозможно. Впрочем, рьяные споры вокруг его произведений — это ли не признание таланта? Независимо от мнений разных критиков и литературоведов, для красноярцев очевидно одно: край не просто лишился известного человека, писателя, чьи романы прославили эту землю на весь мир. Сибирь лишилась Символа. Для всего мира Красноярск неразрывно был связан с именем Виктора Астафьева. Многие стремились в Сибирь именно ради встречи с Виктором Петровичем.
«Мир праху твоему! Прости нас, живых, вечным прощением — мы не от зла и не от дурости такие равнодушные и жестокие, мы от жизни такие. И еще неизвестно, какая кончина постигнет нас и какая память за нами будет, — так говорил в своих «Затесях» Виктор Астафьев. Так скорбели многие красноярцы, провожая в последний путь выдающегося земляка.
Астафьев сумел достойно пережить многое: и неумеренную хвалу, и несправедливую хулу от тех, кому сам давал путевку в интересную жизнь. Но в итоге сумел остаться самим собой — одновременно скромным, сильным человеком в повседневности, большой положительной величиной в русской литературе.
ПИСАТЕЛЬ
ВИКТОР АСТАФЬЕВ.
ПОСЛЕ ПЕРВОЙ ЛЮБВИ
ВСЕ ВТОРОЕ
Аргументы и факты.
№ 47 2001 г.
Как вам кажется, Виктор Петрович, первая любовь на всю жизнь сохраняется в сердце человека? И хорошо ли, когда она соединяет двух людей навсегда?
— В большинстве своем первая любовь, не дотянутая до брака, гораздо лучше, чем дотянутая до него.
Первая любовь — это кусочек сахара в лоханке с помоями.
— Почему с помоями?
— А жизнь-то наша? Кусочек сахара беленький, хорошенький, но растворился и сам помоями стал. Я думаю, что первая любовь — это все-таки подарок судьбы и так он подарком и должен оставаться. Не надо его ни залапывать, ни захватывать. Или люди, уже надоевшие друг другу, начинают притворяться, что они, мол, до сих пор сю-сю-сю, тю-тю-тю: «Кошечка моя, крошечка моя, Дружочек мой». А все, что бывает после первой любви, все — второе.
— Ну а пытаешься потом до своей первой любви дотянуться?
~ А как ты можешь дотянуться в любви? Это все неуправляемо. И первая неуправляема, и вторая, и сотая. Все — стихия человеческих отношений. Один помнит хорошо первую любовь. А сколько я слышал, когда скабрезно и со срамом, с насмешкой, с издевательством рассказывают мужики о первой встрече с женщиной. Я уважаю тех, кто не говорит об этом совсем или говорит как о каком-то благословении, прикосновении к какой-то тайне. Но таких мало. Благородства в людях вообще мало. Почему? Да потому, что у нас все сделано, особенно после революции, чтобы человека к скотине приблизить. Редко кому удается выгрести.
Но, оказывается, все-таки возможно показывать близость мужчины и женщины. Надо только суметь подняться до высоты этих отношений. Например, в австралийском фильме «Пианино» целиком был снят половой акт. Замечательно снят, потому и воспринимается он, как естественное продолжение и фильма этого, и хода жизни человеческой. Но еще раз говорю: надо суметь до такой высоты подняться. А когда мы все раздеваем — и себя, и тайну наших отношений, то ничего святого не остается.
— Виктор Петрович, а кто главный в семье, кто ее цементирует?
— Женщина. Мужчина — это запряжённый бык, который должен везти повозку. А направляет её женщина. И это не мое открытие, особенно в России. Это совершенно очевидно. Вот даже школы наши взять. Все было отдано женщине, весь воз образования она везла. А его нельзя было ей отдавать. Я сейчас поездил, увидел: где мужики директора, там более-менее порядок есть. И дисциплина, и уважение. А иначе бабы и директрису эту поедают, и она их.
Терпение
и соображение
— Ваша семья благодаря вашей жене Марье Семеновне сохранилась?
— Конечно. И сохраняется до сих пор. Даже когда она больная лежит, у нее спрашиваем, где, что и как.
— Значит, глава семьи — это мужик, а женщина — это шея?
— Да. Куда захочет, туда и повернет. Это любимая ария моей жены.
— И вы сразу это признали?
— Ну, что уж сразу?! Вы меня очень умным считаете. Ведь я на двадцать первом году женился-то. Это все постигается жизнью. Чем проще кажется вещь, тем она сложнее.
— А если 6 Марья Семеновна поступала, как многие женщины сейчас действуют в критических ситуациях: пришел муж пьяный или что-то сказал не так — «Все, ухожу!» ?
— Она никогда так не сказала бы. Да я бы на такой и не женился. Зачем мне дура-то? Вон бабы наши мужиков сейчас в гаражах держат. У нее ковер, все чисто, а он в гараже возился, бензином пропах, да еще и выпил. Так он привыкает жить в гараже и все больше отдаляется от семьи.
— Значит, чтобы сохранить семью, женщине нужно не только любить мужа, но и терпение иметь огромное?