В кабинете Владимира Алексеевича на стене, среди картин и рисунков его друзей-художников, на видном месте висел фотографический портрет Л. Н. Толстого, лично подаренный ему писателем. На книжной этажерке стояло собрание сочинений Толстого, также подаренное им Гиляровскому.
Глубочайшее преклонение и уважение вызывал у Гиляровского Лев Николаевич Толстой. Часто в Столешниках перечитывались отрывки из «Казаков», здесь постоянно велись разговоры о том, что происходит в Ясной Поляне и Хамовниках, вспоминались встречи с Толстым.
Восхищение Л. Н. Толстым было естественным, внутренне оправданным для обитателей Столешников. Большой интерес вызывали также сыновья Толстого — Львовичи, как их здесь называли. Гиляровский был дружен с Львовичами, и те часто, гурьбой или в одиночку, приходили в Столешники. Гиляровский обязательно заглядывал к Львовичам, когда бывал в Хамовниках, в нижние комнаты дома.
Львовичи оставили впечатление и запомнились тем, что в каждом из них была частица «крови» Л. Н. Толстого. Главным же, что осталось в воспоминаниях, было их отношение к отцу, как они называли — «папа», которого свято и благоговейно чтил хозяин Столешников.
Львовичи были очень разные по своему внешнему виду: одни более щуплые, другие грузноватые. В одном Львовиче больше чувствовались замашки человека, в жилах которого течет «голубая кровь», у других это менее бросалось в глаза. Но каждый из Львовичей имел во внешнем своем облике какие-то черточки, по которым сразу можно было угадать принадлежность к роду Толстых. Особенно в этом отношении были характерны носы Львовичей и взгляд из-под бровей — пытливый, зорко высматривающий.
Все Львовичи единодушно высоко оценивали творчество Толстого. На доходы от изданий сочинений отца они все безбедно жили, но с его проповедями, теориями не считались и мало скрывали свое к ним отрицательное отношение. Всех Львовичей сближало осуждающее отношение к философским взглядам Толстого на жизнь. Особенно горячими и последовательными отрицателями этих философских взглядов были сыновья Лев и Андрей.
Тяжелое впечатление оставляли высказывания Львовичей о В. Г. Черткове. Хотя Чертков отталкивал своими диктаторскими замашками и мало чем оправданным, не терпящим возражений гонором, все же он производил впечатление человека, огульное обвинение которого не могло не заронить известной нотки сомнений.
Коли черт одел оковы, То и будет, знать, Чертковым,— заметил дядя Гиляй Андрею Львовичу, рассказывавшему, как Чертков забирает в свое имение в Телятниках какие-то бумаги из рабочего стола Льва Николаевича.
Все эти впечатления относились к сравнительно мирному периоду стихийно назревавшей драмы, разыгравшейся октябрьской ночью 1910 года и вошедшей в историю мировой литературы, как уход Л. Н. Толстого из Ясной Поляны. Последовавшая затем трагическая развязка в доме на маленькой железнодорожной станции Астапово прогремела на весь мир.
Вскоре после этого в Столешники пришла Софья Андреевна Толстая. Она пришла сюда из Исторического музея, куда ранее сдала на хранение свои дневники. Явившись в Исторический музей, Толстая потребовала от хранителя музея А. В. Свешникова свои дневники. Получив их, Софья Андреевна начала нервно перелистывать тетради, нашла какие-то страницы и, не обращая внимания на удивленного, даже больше того — потрясенного, хранителя, вырвала несколько страниц, изорвала их в мелкие куски и бросила в мусорную корзину под стол.
Когда стало известно о подписанном Л. Н. Толстым завещании, затрагивавшем материальные интересы толстовской семьи, Софья Андреевна неожиданно заехала в Столешники и, не скрывая своего возмущения, быстро шагая из угла в угол по столовой, отрывисто бросала:
— Об этом надо кричать на весь мир! Это возмутительно! Это похоже на грабеж! Я просиживала долгие часы буквально у ног Льва Николаевича на ковре в комнате, где он писал. Следила, как строку за строкой пишет его рука...
Я не один раз переписывала его листы, которые вряд ли кто другой мог разобрать и которые даже он сам порой с трудом разбирал...
Разве я ему чужой человек? Разве моей маленькой доли в грандиозном толстовском деле нет? Неужели все можно сбрасывать в мусорную корзину чужой зависти?
Владимир Алексеевич! Вы всегда выводили на чистую воду всяческие недобрые дела. Вы обязаны вмешаться! Ведь дело касается моих детей, моего мужа, относившегося всегда к вам со вниманием, хорошо и тепло о вас отзывавшегося...
Вы обязаны вмешаться, Владимир Алексеевич! Толстовское чуткое внимание есть толстовское внимание. Толстовская теплота есть толстовская теплота. Не ко всякому Лев Николаевич их проявлял, не каждому их оказывал. Вы должны, и вы, конечно, это сделаете! В ваших руках газеты, общественное мнение!
Торопливо расхаживая по столовой, Софья Андреевна пылала негодованием и возмущением. Много, может быть и справедливых, слов произнесла Софья Андреевна по адресу тех, кого считала недругами и даже злыми врагами своего мужа, с которым не дожила только двух лет до полустолетия супружества.
Марья Ивановна, потрясенная не менее других этой неожиданной вспышкой гнева С. А. Толстой, очень подробно рассказала о происшедшем вскоре зашедшему в Столешники В. М. Дорошевичу.
— Эх, Марья Ивановна! Не только на Сахалине, где это и более понятно и более объяснимо, мне приходилось наблюдать страшные обнажения человеческих душ, такие душевные раскрытия, которые нельзя было себе и представить. Человеческая душа не
только потемки. Это такая бездна, которая, может быть, ни Толстым, ни Достоевским до нижайших глубин еще не исследована. Сложная это штука — человеческая душа. Аршином, должно быть, наш ум и сердце человечье измерить нельзя.
Через некоторое время на полосах «Русского слова» появился фельетон В. М. Дорошевича в защиту Софьи Андреевны, которая, не без влияния В. Г. Черткова, подвергалась в печати острой и не всегда справедливой критике.
Сейчас под руками нет этого фельетона, он затерялся в сотнях желтеющих и подвергающихся неумолимому разрушению времени газетных полос, но одна фраза врезалась в память:
«У С. А. Толстой как человека и жены величайшего представителя русского народа были ошибки и промахи, но я, — писал В. М. Дорошевич, — благоговейно прикасаюсь к руке женщины, сначала разобравшей фантастически неразборчивый толстовский почерк, а затем не один раз переписавшей постоянно исправляемый, вечно ломаемый текст будущих «Войны и мира» и «Анны Карениной»!»
Не помнится, насколько это выступление Дорошевича уменьшило печатные нападки на С. А. Толстую, но, во всяком случае, фельетон произвел сильное впечатление на многих, кто следил за длительной полемикой вокруг наследия Л. Н. Толстого.
Зашедшего в Столешники полакомиться борщом с ватрушками Дорошевича Марья Ивановна встретила словами:
— За защиту Софьи Андреевны позвольте поцеловать вас в лоб, Влас Михайлович!
— Правильно, Маня! Стоит,— заметил Гиляровский. — Даже в губы!
— Теперь это не принято среди светских людей, — ответил, галантно улыбнувшись, толстогубый, не особенно поворотливый Дорошевич.
— Мы не светские люди, а московские журналисты, Влас! — отрезал дядя Гиляй.
Хранитель Исторического музея А. В. Орешников долго сберегал после описанных событий с дневником мелко разорванные странички и переданные Софьей Андреевной дневники.
— Собираюсь вот заняться их склейкой,— говорил Орешников. — Глаз только жалко. Уж больно мелко Софья Андреевна изорвала написанное. Много и времени и терпенья надо, чтобы их разложить и склеить...
В Столешниках мне пришлось соприкоснуться с потомком другого великого русского писателя — с сыном Федора Михайловича Достоевского — Федором Федоровичем.
Федор Федорович Достоевский работал в московской спортивной организации, связанной с бегами и скачками. Гиляровский хорошо знал владельцев некоторых конных заводов на Кубани и в донских степях, любил степных скакунов и, как журналист, был известен московским спортсменам. Это, видимо, и помогло установлению дружеских отношений Гиляровского с Федором Федоровичем, который знал, что его мать, Анна Григорьевна, была хорошо знакома с дядей Гиляем. Федор Федорович довольно часто заглядывал в Столешники.
Из случайно услышанного разговора между Анной Григорьевной, навестившей Столешники в связи с изданием каких-то материалов по творчеству Достоевского, и Гиляровским, стало известно, что Владимир Алексеевич за год до смерти автора «Братьев Карамазовых» был у него на квартире.
Однажды в ответ на сказанную Дорошевичем фразу: «Гиляй! А ты все-таки поподробнее написал бы, как бывал на квартире Федора Михайловича», Гиляровский сказал:
— Мало ли кого я видал! О всех не расскажешь. Я в театре Анны Александровны Бренко пожимал руку Ивану Сергеевичу Тургеневу, разговаривал к «Русских ведомостях» с Михаилом Евграфовичем Салтыковым-Щедриным, дружил с Успенским, с тобой вижусь, Антона крепко любил! Мало ли что! Буду писать воспоминания, тогда, может, коснусь всего этого.
— Воспоминания воспоминаниями: они для потомков, а ты для газеты напиши. Нам ведь тоже интересно знать, как большие люди выглядели, — ответил Гиляровскому Дорошевич.
— Все будете знать, скорей состаритесь,— отшутился Гиляровский.
Федор Федорович Достоевский — рослый, представительный, мало чем напоминавший страдавшего тяжелым недугом отца, хорошо воспитанный и безукоризненно державшийся — бывал в Столешниках, вел здесь дружеские беседы и хорошо чувствовал себя в радушной обстановке квартиры. Впервые знакомясь, он всегда делал, ударение на отчестве, как бы желая этим подчеркнуть свое скромное место. Слово «отец» Федор Федорович произносил всегда с должной долей почтительности и уважения, и ничего, даже приблизительно похожего на то, что явно проскальзывало по отношению к отцу у Львовичей, у него никогда не замечалось.
— Сочинения моего отца продолжают пользоваться вниманием, — говорил с чувством большого удовлетворения Ф. Ф. Достоевский, когда видел в руках кого-либо из живших и посещавших Столешники книгу великого писателя. — Я никогда не забываю, что ношу фамилию Достоевского. Это почетно для меня.
В этих словах чувствовалась не столько гордость, сколько ответственность за достойное сохранение памяти отца
Такими остались в памяти некоторые из потомков двух семей величайших писателей конца прошлого века, являвшихся славой не только русской, но и всей мировой литературы.