От Сумы до Онеги
     
      Морем, суженным множеством луд, между которыми самые большие и метко названные - Медвежьи Головы, плыли мы от Сумы по направлению к следующему поморскому селению Колежме. Виделись нам на протяжении пути этого на берегу и наволоках две избы, на трехверстном расстоянии одна от другой, - соляные варницы; мучительно долго и с крайнею опасностью перетаскивали мы свой карбас между грудами огромных камней, словно нарочно наваленных поперек спопутного морскогв залива. Место это, прозванное железными воротами, ежеминутно грозило опасностью из каждого острия эгромных камней, замечательно обточенных морским волнением, и нам, и нашему карбасу, который теперь оказался окончательно утлым, ненадежным, ничтожным суденком. Кое-как, после многих криков, ругательств и почти нечеловеческих усилий, пробрались мы через узенький проход, или собственно ворота, сделанные более усилиями рук человеческих, чем течением моря. И, вырвавшись на вольную воду, мы выиграли не во многом: ветер тянул как-то вяло, вода стояла малая в часы отлива. Не доезжая трех верст до селения, мы сели на мель и дожидались, пока сполнялась вода, которой поверхность мало-помалу из желтоватой до того времени становилась все чернее и чернее. Прибылая вода успела поднять несколько карбас, но позволила ему идти опять-таки не дальше версты расстояния: мы опять сели на мель. Три часа стояли мы на прежней мели (хорошо еще, что сумские девки нашлись в это время насказать мне много песен), немногим меньше привелось бы нам стоять и на этой, дожидаясь полой воды. Наконец, после мучительного ширканья карбасом о корги узкой речонки Колежмы и особенно после утомительнейшего, неприятнейшего пешего хождения (под сильным дождем вдобавок) через две версты от карбаса, где по голым щельям, где по избитым и старым мосткам из бревешек и палок, я попал, наконец, в вожделенное селение Колежму.
      Село это разбросано в поразительном беспорядке и, вероятно, оттого, что первоначальные жители предпочитали близость моря удобству местоположения. Местность вплотную изрыта огромными скалами, неправильно раскиданными, отделяющими один дом от другого на заметно большие расстояния. Оба ряда домов идут по обеим сторонам речонки, на противоположной стороне которой видится церковь, мелькают флюгарки, вытянутые в прямое, колебательное положение; слышится ужасный свист ветра. Кормщик приносит не много радостей:
      - Дождь перестал, а в море пыль стоит: обождать надо!
      Между тем в Колежме положительно делать нечего. Промыслы колежомов сходны с сумскими: та же перекупка у сорочан сельдей, за которыми приезжают сюда зимой из Вологодской губернии; та же осенняя ловля наваг на уды. Судов здесь не строят, на лето уходят на Мурман: все, по обыкновению, точно так же ведется и здесь, как и во всяком другом селении Поморского берега.
      От скуки смотришь в окно и видишь, что перестал дождь, ливший много и долго, выглянуло солнце, но и это увидело не много хорошего: ту же порожистую речонку, те же серые дома и бабу, которая, ухвативши неловко ребенка, выскочила, словно угорелая, из избы на улицу, обежала кругом клетушки, стоящей, по обыкновению, подле реки, раз, другой и третий. Баба задевала за каждый угол, за каждым углом что-то выпевала болезненно слабым голосом, словно совершала какое-то таинство, словно творила какой-то тайный, неведомый обряд. Из лепетанья ее удается поймать только несколько бессвязных слов: "ушли детки в богатые клетки". Ребенок все время молчит, словно спит, словно перепуган нечаянностью и крутыми порывами матери так, что не может прийти в сознание и заплакать. Мать продолжает бегать с ним кругом другой клети, стоящей рядом с первою. На зрелище это собираются мальчишки, подходит колежом, отнимает у бабы ребенка со словами:
      - Дай-ко сюда мне ребенка-то!
      - Ребенок - не котенок! - отвечает баба, но отдает его и сама бежит на другой конец селения. Ребятишки и несколько праздных баб следуют за ней. В мою комнату входит кормщик с поразительно спокойным видом и так же хладнокровно отвечает на вопрос мой: "Что это такое делалось перед окнами?"
      - А, вишь, полоумная; на ребенке бес-от зло свое вымещает - порчена... Этак-то вот дня по два дурит, а затем и ничего: опять живет...
      Что за причина болезни в этих странах, где так мало поводов к нервным болезням! Несчастный вид полоумной женщины, поразившей сразу общим тягостным впечатлением, не выходил у меня из головы и требовал справок. Настоящих собрать не удалось, но приблизительно объяснила повитушка-старуха, которая осматривала ребенка, нашла его уродом, всплеснула руками и, разумеется, не задумалась вскрикнуть во все горло и тогда же объявить всем окружающим до самой роженицы включительно. У последней, конечно, со стыда и испуга, бросилось молоко в голову.
      - Чем прегрешила, за что божье наказанье?
      - Ведь у тебя, кормилка, ребенок-от "распетушье": страшное дело!
      Страшное дело для матери, - с косвенным отношением неудачных и несчастных родов (по суеверным приметам) ко всему селению, где это случилось, - для меня стало ясным, когда объяснилось, что родилось дитя "ни мальчик, ни девочка". Здесь уже этой уродливости рождения придумалось новое слово на замену общего русского названия "двуснастным, двусбруйным, двуполым" и на отмену длинного, нескладного и непонятного чужого слова "гермафродит", составленного по греческой мифологии. Здесь домашним способом обходятся проще и удовлетворительно. Ребенка и потом взрослого парня, сохраняющего в чертах лица и характера нежную женственность с девичьими ухватками называют "девуля" и "раздевулье": парень застенчив, на всякое слово краснеет, стыдится того, чего мужчинам не следует, равнодушен к девкам и с ребятами не сходится. Другая женщина его не только заткнет за пояс, но и перехвастает. Она говорит мужским грубым голосом, в ухватках кажется богатырем. Ей бы кнут в руки, да на лошадь. Рукавиц с руки не снимает, любит обувать мужские сапоги и надевать мужичью шапку это - "размужичье". Таких смелых и грубых баб много в Коле, но зато там про себя делают и отличие: все-де бабы, как люди, а незамужние, вышедшие из лет, "залетные", как говорят в Поморье, грубеют, утрачивая женские свойства и размужичиваются, усваивая все мужские привычки и приемы, и даже предпочитают всегда одеваться мужчинами. В некоторых случаях - и не без основания - подозреваются и в этих женщинах "распетушья". Если и вырастет раздевулье в большого мужчину и даже женится, он все-таки останется "бабьяком бабеней". Точно также размужичье, до крайнего возраста на старости "мужлан и бородуля", потому что у иных и бородка обозначается и на губах усы пробиваются с юношеских лет, чтобы так уже все знали и видели. Кстати сказать, счастливый ребенок, уродившийся со схожими помесными чертами и свойствами отца и матери, "балованное чадушко", на богатом архангельском языке называется "сумясок" - две полосы мяса, согласная и обещающая много хорошего помесь двоякой природы, благодатная и удачная смесь. Вообще должно заметить, что, распоряжаясь с успехом союзами "раз" и "со", коренная народная речь обогатилась не только красивыми словами, но и образно-понятными и внушительными.
      Размышление мое прервал тот кормщик, который поразил меня равнодушием к участи колежомской порченой женщины. Он оповестил.
      - Карбас готов, ваше благородие. Ветру выпало много, да он нам унос до Нюхчи...
      Следующее утро осветило передо мною толпы народа, шедшие в церковь (был праздник Успения), осветило и самую церковь поразительно оригинальной архитектуры, выстроенную на высокой скале и тем же мастером, который строил и Кольский собор. В здешней церкви четыре придела: Никольский, Богоявленский, Климента папы римского (особенно чтимого поморами) и святой Троицы. Построена она в 1771 году, освящена в 1774. Две, бывшие прежде ее и на другом месте, сгорели. Внутренность существующей церкви довольно богата; староверов здесь заметно меньше, но все-таки существуют. В реке выстроен забор для семги с двумя маленькими вершами, которые называются здесь рюшками; вершина их зовется чупой; в них попадает рыбы мало и ее больше ловят поездами осенью. По веснам заходит сюда мелкая сельдь, которую также ловят и продают в Онеге и за Онегу; берут ее и карелы, и потом вялят, сушат и солят для себя. Сельдей в волости Владыченской меняют на хлеб и редко продают на деньги...
      В 1590 году царь Федор Иванович подарил Нюхчу Соловецкому монастырю; в 1764 она, вместе с другими монастырскими волостями, отошла в ведение коллегии экономии.
      Здесь все те сведения, которыми можно было воспользоваться в селе Нюхче. В селе два раза в год бывают крестные ходы из селения к часовне, построенной у Святого озера и Святой горы, совершаемые, как говорит предание, в воспоминание избавления селения от Панька. Предание об этом Паньке и вообще о паньщине - времени набегов на поморские селения литовских людей и русских изменников [52] [Время набегов литовских людей и русских изменников - Смута в начале XVII в.; в русских документах того времени "литовскими людьми" называли войско Лжедмитрия.] - в памяти народа сливаются с преданиями о главной исторической достопамятности села Нюхчи - посещении Петром Великим, который вел отсюда две яхты по нарочно устроенной для этой цели дороге. От дороги этой, известной в народе под именем царской и государевой, до сих еще пор сохранились остатки. Та часть ее, которая ведет от села к Святой горе и Святому озеру, ежегодно поправляется и поддерживается по той причине, что здесь совершаются церковные крестные ходы в день Троицы и Покрова. Дальше на всем своем протяжении дорога эта значительно погнила и потерялась в болотинах и грудах гниющего валежника. Только, говорят, около Пулозера (в 45 верстах от Нюхчи) сохранился курган и подле него до сих пор валяется огромный дубовый кряжище-столб, стоявший, вероятно, на кургане, где сохранилась еще огромная яма.
      Вот что записано в "Церковном памятнике села Нюхчи" об этом путешествии Петра Великого: "В 1702 году проходил Петр с сыном своим Алексием и синклитом в Нюхчу с моря. Свиты его, кроме начальников, ближайших бояр, духовных особ и чиновных людей, было 4000 человек. Царь пристал из Архангельска чрез пролив океана на 13 кораблях под горою Рислу-ды, а на малых судах пристал к Вардегоре; корабли изволил отпустить в Архангельск. От пристани царь шел в Нюхчу и изволил посетить село; отсюда пошел в Повенец мхами, лесами и болотами 160 верст, по которым были деланы мосты Соловецкого монаетыря крестьянами. По этой дороге людьми протащены две яхты до Повенца, от которого Его Величество озером Онегою на судах поплыл в пределы Великого Новгорода и пришел к городу Орешку, что ныне именуется Шлиссельбург".
      А вот что рассказывает о тех же событиях народное предание:
      - Были на нашу сторонку многие божеские попущения и разные беды: приходили к нам грабить скот, воровать девок и маленьких ребятенков паны. Всякий панок, у которого были рабы свои, крестьяне бы по-нашему, волен был творить всякий разбой и грабительство. Эдакий-то один пришел и к нашему селению в старые времена. Тоже богатый был панок, и силу большую имел: много народу водил за собой (а сказывал мне все это старик-дедушка, а дедушке-то другой сказывал, а этому-то, другому, было восемь десятков лет: тот дело это сам видел). Грабил этот панок все деревушки поблизости: надумал сотворить то же и с нашим селом и силу распределил, и спать лег. Поутру проснулся, диво видит: бьют его воины всяк своего брата. Бьют они и рубятся и насмерть друг друга кладут: потемнились люди неведомой силой и помотались все в озеро, которое и прозвали с той поры "святым"; и гору подле тоже "святой" прозвали, затем, что спасение свое тут село наше получило.
      Увидел панок народу побитие и, не ведаючи причины тому, взмолился Богу со слезами и крепким покаянием, и таким обещанием: "Помилуешь меня, Господи, - веру православную приму и разбойничать и убивать крещеные души вовеки не буду!" Господь устроил по его желанию: простил спокаявшегося, дал ему жизнь и силу. Пришед панок этот в селение наше, от священника православного благословение и крещение принял и стал простым крестьянином: стал землю пахать, на промысла в море ездить, скоро научился с волной правиться и стал распрехорошим кормщиком, - всем, слышь, на зависть.
      Вот и идет, слушай, царский указ в Архангельский город: будет-де скоро царь - приготовьтесь. Едет-де он морем, так шестнадцать человек ему лочиев (лоцманов) надо. Ждут царя день, ждут и другой, хотят его лик государский видеть: от дворца его не отходят ни днем, ни ночью. Смотрят, на балкон вышел кто-то. Лоцмана пали на землю, поклонение ему совершили и лежат, и слышат: "Встаньте-де, православные - не царь я, а генерал Щепотев. Петр Алексеевич сзади едет и скоро будет. Велел он вам свою милость сказывать: выбрать-де вам изо всех из шестнадцати самых наилучших, как сами присудите". Выбрали четырех, пришли к Щепотеву. Выберите-де из этих самого лучшего! Он будет у царя коршиком, а все другие ему будут помогать и повиноваться". Выбрали все в один голос Антипа Панова, того самого, что под наше селение с войной приходил и святую веру принял.
      Царь на это время приехал и сам, и сейчас на корабль пришел, Антипа Панова за руку взял и вымолвил: "На тебя полагаюсь - не потопи". Панов пал в ноги, побожился, прослезился; поехали. И пала им на дороге зельная буря. Царь велел всем прибодриться, а Панову ладиться к берегу; а берег был подле Унских Рогов, самого страшного места на всем нашем море. Ладился Панов умеючи, да отшибала волна: не скоро и дело спорилось. Царю показалось это в обиду; не вытерпел он, хотел сам править, да не пустил Панов: "Садись, царь, на свое место: не твое это дело: сам справлюсь!". Повернул сам руль как-то ладно, да и врезался, в самую губу врезался, ни за един камешек не задел да и царя спас. Тут царь деньги на церковь оставил, и церковь построили после (ветха она теперь стала, не служат). Стал царь спрашивать Панова, чем наградить его; пал Панов в ноги, от всего отказался: "Ничего-де не надо!" Дарил царь кафтан свой, и от того Панов отказывался. "Ну, - говорит, - теперь не твое дело: бери!" Снял с себя кафтан и всю одежду такую, что вся золотом горела, и надел на Панова, и шляпу свою надел на него; только с кафтана пуговицы срезал, затем, слышь, золотые это пуговицы срезал, что херувимы, вишь, на них были [*] [По более достоверным письменным свидетельствам видно, что царь подарил кормщику свое мокрое платье, даже до рубашки, выдал пять рублей на одежду, 25 рублей в награду и навсегда освободил от монастырских работ. О последующей судьбе Антипы Панова народное предание повествует следующее: царь Петр, подаривши Антипе свою шляпу, даровал ему вместе с нею право бесплатно пить водку везде, во всех царевых кабаках, во всех избах, где бы и кому бы ни показал он эту шляпу. Панов этим лакомым правом не замедлил воспользоваться и неустанно злоупотреблял им до такой степени, что, наконец, опился и умер от запоев.]. И взял он Панова с собой и в дорогу; в Соловецкий монастырь и в Нюхчу привез, и на Повенец повел за собой.
      А в Нюхче нашей царь остановился под лудой Крестовой. У Вардегоры была сделана царская пристань для кораблей; лес теперь разнесло, остался один колодезь, да по двум каменным грудам еще можно признать это место. Они-де и песочком были прежде обсыпаны. Теперь вода все это замыла и унесла [**] [Я был на этих, местах, и только по указаниям рассказчика можно с трудом различить уцелевшие признаки царской пристани. Груды камней действительно могли быть навалены руками человеческими. Все рассказываемое здесь происходило в 1702 году.]. В нашу Нюхчу пришел царь со своим любимцем Щепотевым, погулял по ней, показал народу свои царские очи. Деревню похвалил: "как-де не быть деревне богатой - государево село!" Жил он у нас сутки целые в том месте, где теперь стоит наша церковь, а прежде стояли две соловецкие кельи. Для царевича был припасен другой дом, крестьянский, на другой стороне, супротив царского дома. На другие сутки царь отправился по реке нашей прямой к дороге, а строили эту дорогу целый год всеми волостями соловецкими; из разных сторон народ пригнан был, несколько тысяч. Дорога эта так и покатит вдоль по реке, подле берега, верст на 14. Тут поворот называется, и курган был накладен с печь ростом, на самом кряжу да на бережку (и теперь его знать, хоть и стал он поменьше). Тут царь опросил: "Нет ли-де, да не знают ли, где бы можно водою проехать?" Сказали, что нету.
      На ту пору под яхтами царскими стали подгибаться, а инде и совсем обваливаться мосты. Доложились царю, что не ловко-де ехать, никак не мочно, нудно-де очень (а ехал он на своих конях, на кораблях привел коней этих из Архангельска). Велел царь на берлины поставить - лесины такие сделали вроде лыж бы, али наших креньев. Так и потащили царские тележки и яхты эти дальше к Пулозеру, где курган высокий знать теперь и кряжище дубовое. Пулозеро (40 верст от Нюхчи) оставил царь в стороне, вправе, и в деревню не заходил, а приехал в деревню Колосьозеро. Тут он и перешел мостом через речку, а затем волоком верст тридцать шел диким таким лесом и опять же по мосту (по настилке). В лесу-то этом и доселева еще полосу, просеку такую, сажени в три в ширину, заприметишь, хоть мосты и заросли травой шибко. Из Колосьозера шел царь в деревню Вожмосову [*] [Деревушка эта - собственно Важмо-салма - лежит у проливца на юго-восточном углу Выг-озера; в 27 верстах от Пул-озера. Здесь царь подарил хозяину дома, в котором останавливался, кафтан.], оттуда уж плыл по Выг-озеру и по Выгу-реке на деревню Телейкину, через речки Муром да Мягкозерскую. Оттуда опять по мосту, по болотам да по лесам, на сорок верст до Повенца города. Гати по дороге и до сей поры в примету. Прошел он, сказывают, всю эту дорогу (160 верст) в десять дней. А затем, толкуют, Онежским озером шел да рекою Свирью в Ладожское. На озере этом он город [**] [Орешек, названный им потом Шлиссельбургом - Ключом-городом, и крепость Нотебург при устье Невы.] взял и положил под ним, сказывают, много народу. Щепотев попрекал его за это: "Зачем-де ты, царь, много народу положил? Лучше бы, слышь, пушку навел: и город бы взял скорее, да и народу бы-де потратил меньше!"
      У нас тут по дороге-то по этой одно место за примету, верстах в шестнадцати отсюда, зовется гора Щепотина - и вот почему. Щепотин этот изобидел чем-то царского коршика Антипа Панова: щипал его, слышь, все сзади; подсмеивался. В обиду, знать, показалось, что тот об руку с царем идет на Щепотином месте. Панов изобиделся. Царь успокаивал было его, мирил обоих. Панов на своем стоял: требовал закону и челобитную подал. Царь принял и решил Щепотина высечь. И высекли его подле этой горы, что сейчас зовется Щепотиной. Сказывают еще, что когда царь был в Соловках оставил ящик денег с наказом открыть его и тратить деньги тогда только, когда монастырь обеднеет.
      Передавая рассказ этот, я старался возможно вернее держаться подлинных слов рассказчика, нюхоцкого крестьянина Ф. Г. Поташева, происходящего по прямой линии (женской) от Панова. Подробности рассказа этого казались мне тем более интересными, что о переправе яхт и путешествии Петра Великого известно не много по коротким, отрывочным сведениям... Если из рассказа этого откинуть все те места, которые подлежат еще некоторому сомнению, как, например, о наказании Щепотина за такую ничтожную, темную вину, то все остальное кажется достойным вероятия, сколько по простоте рассказа и несложности событий, сколько же и по тому обстоятельству, что времена Петра Великого не далеки и не могли еще быть затемнены народным вымыслом и баснословием. В рассказе нюхоцкого старика может показаться баснословным только предание о паньке, и то в подробностях...
      Архангельский народ мог увлечься особенною любовию к своему собрату и земляку, одаренному царскими милостями, и настолько, чтобы по созвучию имен произвести его путем баснословия от заморского князя. Это в духе народных преданий всех веков и народов. Потому-то все эти предания достойны внимательной строгой критической проверки, а не бездоказательных опровержений. Панов ли, другой ли кто ездил с Петром в Белое море, но этот же кормщик мог провожать царя на Повенец, и все-таки есть вероятие предположить, что мог об нем царь вспомнить и взыскать своею милостью еще один раз. Правда, что народ перепутал и соединил оба события в один год, тогда как несчастный случай подле Унских Рогов произошел в 1694 году, а яхты переправлялись уже в 1702 году, как сказано. Но и перепутал народ события эти опять-таки, как нам кажется, для того кормщика, в лице которого он хочет видеть одного из идеалов своих мореходцев, который сумел приложить доморощенные мореходные способности ко спасению великого царя от верной гибели и в самую критическую минуту жизни...
      Путь от Нюхчи до Унежмы был последним карбасным путем, так сильно утомившим и опротивевшим в течение с лишком двух долгих месяцев. С Унежмы начинался иной путь и новый способ переправы, мною еще ни разу в жизни не изведанный и предполагавшийся лучшим.
      Помню, когда, к неописанному моему счастию, проширкал наш карбас своей матицей - килем - для меня в последний раз по коргам и стал на мель, я нетерпеливо бросился вперед по мелководью оставшегося до берега моря вброд. Помню, что с трудом я осилил гранитную крутую вараку, выступившую мне навстречу и до того времени закрывавшую от нас селение. Помню, что наконец осилил я щелья, переполз через все другие спопутные, перепрыгнул через все каменья и скалы и, освободившись от этих препон, бежал, - бегом бежал в селение. Я не замечал, не хотел замечать, что небо задернулось тучами и сыпало крупным, хотя и редким дождем; я видел только одно - вожделенное селение Унежму - маленькое с небольшой церковью, которая скорее часовня, чем церковь. Я ничего в этот раз не знал, что со мною будет дальше: так ли будет дурно, или еще хуже. Я хотел знать и знал только одно, что меня не посадят уже в мучительный карбас и не стеснят будкой и капризами моря. Я хорошо знал и, признаюсь, как дитя радовался тому, что привезший меня карбас пойдет отсюда назад в бесприветную Нюхчу, и что, если я захочу сам, меня не повезут до Ворзогор прямым ближним путем, но путь этот идет опять-таки морем, опять-таки в карбасе. Нет, лучше возьму дальнейший, более поучительный путь и в первый раз в жизни попробую ехать верхом во что бы то ни стало, чем сяду опять в докучливый карбас.
      - Давай, брат, мне лошадей!
      - Готовы, - отвечал староста, - вещи на тележку-одноколочку положу и сам сяду, а то тебе марко будет и неловко сидеть: грязью закидает, да и коротка таратаечка, - еле чемодан-от твой уложился... А вот и тебе конек. Не обессудь, коли праховой такой да не ладный: сена-то ведь у нас не больно же много живет, а овсеца-то они у нас сроду не видят.
      Мы ехали дальше. Я мчал во всю прыть, насколько позволяли делать то скудные силы клячи и чудная, ровная дорога куйпогой, то есть по песку, гладко обмытому и укатанному до подобия паркета недавно отбывшей водой. Виделись лишь калужины с водой, еще не просохшей и застоявшейся в ямах. Виделся песок, несметное множество белых червей, выползавших из-под этого песку на его поверхность; кое-где кучки плавнику - щепок, наметанных грудами морем; выяснился лес, черневший по берегу, речонка, выливавшаяся из этого леса, дальние селения впереди, из которых одно было самое дальнее - Ворзогоры. Назади едва поспевала за мною одноколка с чемоданом и ящиком. Я ощутил крайнее неудобство моего седла, кажется, деланного с тою преимущественною целью, чтобы терзать все, что до него касается: стремена рваные, высоко поднятые и неспособные опускаться ниже. Я мчал себе, мчал во всю немногую силу свой лошаденки, пугливой и в то же время, к полному счастью, послушной. Как бы то ни было, но только в четыре часа с небольшим я успел сделать на коне своем тридцать верст перегону до села Кушереки. Вспоминались мне уже здесь таможенные солдаты, бродившие по улице Унежмы, бабы, ребятишки, мужики, рассказы моего ямщика о том, что здешний народ весь уходит на Мурман; что дома иногда строят они суда и даже лодьи, промышляют мелких сельдей и наваг на продольники; что попадают также сиги, что хлебом пользуются они отчасти из следующего по пути селения Нименги. Вспоминаются при этом кресты, так же, по обыкновению поморских берегов, расставленные и по улицам покинутой Унежмы. Видится, как живой, один из таких крестов под навесом, утвержденным на двух столбах. Вспоминаются бабы на полях, подсекавшие траву, перевертывая коротенькую косу-горбушу с одной стороны на другую. Вспоминаются почему-то и зачем-то картины, развешенные по стенам станционной квартиры: "Диоген с бочкой и Александр Македонский перед ним в шлеме"; "Крестьянин и Разбойник" (басня); "К атаману алжирских разбойников представляют бежавшую пленницу"; "Жена вавилонская, апокалипсис глава седьмая-на-десять"; "Дмитрий Донской"; "О богаче, дающем пир, и почему они не пришли", и прочие.
      Ожидают новые впечатления, требуют внимания новые серьезные данные: перед окнами расстилается новое селение - Кушерека, людное, одно из больших и красивых сел Поморского берега. Село это строит малые суда (лодьи весьма редко). За три версты до селения по унежемской дороге в трех сараях варят соль. Село имеет церковь, не так древнюю и, вместе с тем, не оригинальной архитектуры, имеет реку Кушу, мелкую, но бочажистую (ямистую) и порожистую. Народ ходит на Мурман: обрадовавшись уходу англичан, на этот раз ушел туда почти весь. Ловится семга в заборы, в те же мережки, называемые здесь уже нёршами, попадают корюха, камбала; кумжу (форель) ловят сетями; ловят также по озерам мелкую рыбу для домашнего потребления и по зимам удят наваг для продажи. Озерная рыба и здесь не в чести, ни щуки, ни меньки (налимы), ни прочая мелкая: избалованные морскими рыбами, хвастливые поморы сложили даже такую поговорку: "карельска рыба - не рыба: лонски сиги - не сиги", или с таким изменением: "карельски сиги - не рыба, деревенска рожь - не хлебы"...
      От Душереки до Малошуйки считают почтовым трактом пятнадцать верст. Дорога идет сначала горой, потом спускается в ложбину, как будто в овраг какой-то. Подкова лошади не звенит о придорожный гранит и не врезывается в рыхлую тундру или летучий песок. Влеве видится узкая полоса моря, как говорят, на восемь верст отошедшего в сторону. Ещё некоторое время, чернеет Кушерека своими строениями, отливает крест ее церкви - и все это пропадает по мере того, как мы спускаемся в ложбину. Тут шумит бойкая, по обыкновению говорливая речка; через речку перекинут мост, наполовину расшатавшийся и наполовину погнивший. Пришли на память в эту пору предостережения кушерецкого ямщика, который подвел ко мне лошадь с таким оговором:
      - Конек маленький, а не обидит тебя: нарочно такого про твою милость выбрал.
      Оставалось, конечно, поблагодарить, что я и сделал.
      - Только ты под уздцы его не дергай - на дыбы становится, сбрасывает. Не щекоти опять же - задом брыкает. Не хлещи - замотает головой, замотает, не усидишь, хоть какой будь привышный. По весне-то его гад (змея) укусил.
      - Так ты бы попользовал его.
      - Пользовал: травы парили.
      - Какие же?
      - Голубенькие такие бывают цветочки...
      - Словно бы колокольчики! - добавил другой мужик.
      - А ты бы, Никифорушко, канфарой примочил, - вступился третий.
      - А, ладно, - отвечал Никифорушко, - есть канфара-то; разносчики, вишь, у нас в деревне-то живут: есть, чай, у них. Ладно, ну!
      Лошаденка, вопреки предостережениям, оказалась бойкою, не брыкливою и не тряскою, так что я успел даже приладиться ехать на ней вскачь, особенно после того, как дорога из ложбины потянулась в гору. Тянулась дорога эта по косогорью, кажется, две-три версты. Скакал мой конек, для которого достаточно было одного только взвизга, лёгкого удара поводьем, и вынес меня на гребень горы, на котором только что могла уместиться одна дорога: так узок и обрывист был этот гребень. Узеньким, хотя и замечательно гладким рубежком шла по этому гребню почтовая тропа, достаточная, впрочем, для того, чтобы пропускать верхового и потом одноколку также с верховым. Одноколка, с трудом поспевая за мной, плелась себе вперед, не задевая ни за придорожные пни, ни за сучья.
      Мы продолжали между тем подниматься все выше и выше. Но вот впереди нас на спопутном холмике показался крест под навесом; рядом с ним другой. Гора здесь как будто надломилась и пошла вперед отлого вниз, заметно некруто, какими-то террасами, приступками. Но ехать дальше было невозможно. Я, как прикованный, остановился на одном месте и, как видно, самом высоком месте горы и дороги - на половине станции, как предупреждал ямщик раньше. Ямщик говорил еще что-то и долго и много, но я уже не слушал его: я был всецело охвачен чарующею прелестью всего, что лежало теперь перед глазами.
      Высокие березы и сосны, не дряблые, но ветвистые, с бойкою крупною зеленью, провожавшие нас в гору, здесь раздвинулись, несколько поредели и как будто именно для того, чтобы во всей прелести и цельности открыть чудные окрестные картины. Пусть отвечают они сами за себя, очаровывая отвыкшие от подобных картин глаза, забывшие о них на однообразии прежних поморских видов.
      Влево от дороги, по всему отклону горы, рассыпалась густая березовая роща, оживлявшая тяжелый, густой цвет хвойных деревьев, приметных только при внимательном осмотре. Роща эта сплошною непроглядною стеною обступила зеркальное озеро, темное от густой тени, наброшенной на него, темное оттого, что ушло оно далека вниз, разлилося под самой горой, полное картинной прелести, гладкое, невозмущаемое, кажется, ни одной волной. Солнце, разливавшее всюду кругом богатый свет, не проникало туда ни одним лучом, не нарушало царствовавшего там мрака. Мрак этот сливался с тенью берега, густой прибрежной рощи и расстилался по всему протяжению рощи, поднимавшейся на берег озера, также в гору. Видно было, как постепенно склонялась она на дальнейшем протяжении, редела заметно, переходила в кустарник, пропадала в этом кустарнике. Пропадал и этот кустарник в спопутном песке. Песок тянулся немного; на него уже плескалось, набегало волнами своими море, у самого почти горизонта, далеко-далеко...
      - Что загляделся долго: али уж хорошо больно?
      Ямщик, стоявший все время, поехал вперед; я бессознательно повиновался ему.
      - Гора, вишь, здесь, самое высокое место, так и берет глаз-от далеко - оттого это. Малошуйские бабы за грибами сюда ходят: много грибов по горе-то этой живет; попадаются и белые: сушат, во щах едят по постам.
      - Морошку-то больше мочат, а то так едят, - говорил мой ямщик во все то время, когда исчезала от нас часовня; стушевались все эти чудные виды. Я еще долго не отрывался от них, несколько раз поднимался снова наверх к часовне и всякий раз встречал от ямщика наставления:
      - Пора, ваше благородье, на место: стемнеет, хуже будет. Дорога за Малошуйкой самая такая неладная, что и нет ее хуже нигде. Полно, будет!..
      Село Малошуйка большое, раскиданное по двум берегам довольно широкой речонки. Встречает оно меня большими домами, деревянной еще не старой церковью. Оставшиеся дома жители его рассказали о том, что село это некогда, до штатов [53] [До штaтов - до 1775 года, когда согласно "Учреждению для управления губерний Всероссийской империи" были введены новые административные штаты.], приписано было к Коже-озерскому монастырю (существующему еще до сих пор вверх по реке Онеге); что они стреляют птиц и деньгами от продажи их оплачивают государственные повинности. Бьют и морских зверей, ловят и рыбу, но в незначительном количестве. Большею частию они по летам также выбираются на Мурман и строят суда, но немного. Отлучаются и в Питер для черновых работ, на которые укажет случайность и личный произвол хозяев. Прежде занимались в селе Малошуйском хлебопашеством, но теперь производится это в меньших размерах, оттого-де, что земля неблагодарна, а вероятнее оттого, что сманили богатые соседи - океан и море.
      По церковному "Памятнику" видно, что церковь Сретения освящена в 1600 году по благословению новгородского митрополита Евфимия, а другая церковь (холодная), Николая Чудотворца, сооружена в 1700 году. Обе церкви эти существуют и в настоящее время, и обе заново обиты тесом. Жители здешние еще держатся православия, и только незадолго до моего приезда вывезены отсюда в Онегу два раскольника, явившиеся было сюда проповедывать старый закон и исповедание. Рассказывают еще, как бы в дополнение ко всем этим сведениям, что у самого почти селения есть небольшой, сажен в 50 высотою, обсыпавшийся курган, который сохраняет еще новое предание о набегах паньков (литовских людей) и тяжелом времени паньщины. Сюда, будто бы, малошуйский народ, проведав о скором набеге неприятелей, спрятал свои богатства в трех цренах (котлах): в одном положено было золото, в другом серебро, в третьем медь. Црены эти покрыты были сырыми кожами, засыпаны землей, образовавшей этот холм, или "челпан" - по здешнему говору, и зачурованы крепким заговором. Никто не может взять этого клада (пробовали несколько раз, разрывали гору). Откроется клад и скажется (выйдет наружу) тогда, когда явится сюда семь Иванов, все семь Иванычей, все одного отца дети. Узнают об этом московские купцы - придут и раскопают...
      Предание об этих паньках не пропадает и дальше и еще раз встречается при имени следующего за Малошуйкой селения Ворзогор, которое будто бы называлось прежде Вoрогоры и по той причине, что первое заселение этого места начато ворами, теми же панька-ми, основавшими здесь свой главный притон. Поселившись на высокой горе, паньки эти - воры - прямо из селения могли видеть все идущие по реке Онеге и по Белому морю суда, всякого едущего по нименгской и малошуйской дорогам. Предание это присовокупляет далее еще то, что ворзогорские воры грабили окрестности и потом, когда приписаны были к Нименге, селению, брошенному в сторону от почтовой дороги, на реке того же имени, занятому вываркой соли в одном чрене и заселенному, как говорит то же предание, еще во времена Иоанна Грозного.
      Рассказывают также, что в Малошуйке живал некогда богатырь Ауров, который-де, что сено косил, побивал дубиной нападавших на селение паньков с бердышами, которые были-де как грабли, по форме своей и внешнему виду.
      За Нименгой в болотах, рассказывали другие, лет тому восемьдесят назад, семь беглых образовали было селение, относительно людное и большое. Один случай, причиною которого было поползновение к свальному греху одного из поселенцев, - и именно убийство за то виновного пешней, впотьмах в сенях - уничтожило дело поселенцев в самом начале. По случаю убийства этого наехал суд и разогнал всех поселенцев; теперь уже нет селения, а обитатели его спокойно перебрались в соседние, оженились там и незаметно пропали в массе защищенных правами законов обитателей.
      В Малошуйке свадьба: крестный отец - по старинному новгородскому обычаю, которому следовала, может быть, и Марфа Посадница, выходя замуж за Исака Борецкого, - крестный отец (или брюдга, то есть крестная мать) сходил сватом, вызвал невестина отца в сени (непременно в сени), сговорился с ним, услав весть о намерении в невестину избу. Разнесли эту весть бабы по деревне.
      - Находит на дело! - защебетала и невестина и женихова бабья родня.
      Надо ладить жениховой родне подарки: будущему свекру - ситцевую рубаху, холщовые порты, будущей свекрови - штоф на сороку, которую сладит она в виде копыта и положит в сундук, если заразилась от молодых девок городскою модой. Ей же припасает невеста красной холстины на сорочку (которую по Белому морю рубахой не называют). Золовкам пойдет штофное очелье к девичьей повязке; деверьям по ситцевой рубахе да вместо стариковых портов по ивановскому платку с цветочками либо с городочками. Женихов отец или сам жених дают невестину отцу деньги "на подъем", то есть на вино.
      Если злые люди свадьбы не расхинят (не расстроют), если не уверят в том, что невеста "кросен расставить не толкует" (то есть не умеет ничего делать), быть представлению сложному и многотрудному.
      Зажегши свечу и помолившись иконам, начинают пить малое рукобитье: дело кончено, по рукам ударено, и малое рукобитье выпито. Теперь за "большим" стоит дело. Ходит невестин отец по знакомым, всякого просит, - молитствуется: "Господи Иисусе Христе Сыне Божий! Иван Михалыч, загости ко мне хлеба-соли кушать, на винну чарку". Невеста с девушками идут в свою беседу, которая называется "заплачкой". Она прощается поочередно с каждой подругой. Жених посылает двух парней с угощениями. С ними приходит и невестина крестная мать, с "почолком" или повязкой с двумя рогами, вышитой на серебре кемским жемчугом, которую и надевают на невесту. Теперь, само собою разумеется, надо плакать. Невеста плачет и вычитывает - стиховодничает, подруги подголосничают, помогают стихи водить такие:
     
      Не во саду-то я, бедная, обсиделасе,
      Не на сад-то я, бедна, огляделасе,
      Не на травку-муравку зеленую,
      Не на всяки цветочки лазоревы.
      Не вода надо мной разливается,
      Не огонь надо мной разгорается:
      Разгорается мое зяблое сердце ретивое,
      Разливаются мои горькие слезы горячие
      По блеклому лицу - не румяному.
      Что за чудо - за диво великое,
      Прежде этыя поры - прежде времени
      Сидела я, глупа косата голубушка,
      В собранной своей тихой беседы смиренныя,
      Не бывала крестовая ласкова матушка
      Со хорошей-то моей дорогой воли вольныя.
      Уж послушайте, милые подружки любовныя,
      Не расплетайте моей русой косы красовитыя
      Два востраго ножа, два булатнаго,
      Обрежьте свои белыя опальныя рученьки, -
     
      поет невеста так потому, что в это время расплетают ей косу торопливо и скоро, - скоро по той причине, что та девушка, которая выплетет из кос ленту раньше, берет себе эту ленту. Окончание песни обязывает невесту на новый обряд. Она "давает добров", то есть при каждом стихе ударяет правым кулаком в левую ладонь и кланяется в пояс. После нескольких таких поклонов падает она в ноги тому, кому давает добров и, поднявшись с полу, обнимает. Давая добров крестной матери, спрашивает (с подголосницами): "по чьему входишь повеленью ды благословленью, - со слова ли, с досаду ли ласкотников - желанных родителей, не от своего ль ума, да от разума?" Ответ заключается в самой, песне. Невесту накрывают платком и уводят из избы с песней:
     
      Послушайте, мои милыя подруженьки любовныя!
      Пойдемте вон со тихия беседы смиренныя:
      Пришли скорые послы, да незастенчивые.
     
      Идя по улице, поют о надежде заступы милых, ласковых братьецов: "сполна-де пекет красное солнышко угревное, - во родительском доме - теплом витом гнездышке сидят они вкупе во собрании, весь-то род племя ближонное. Топерь слава тебе Боже - Господи! не бедная ды не обидная"...
      Между тем кончилась улица, пришли к лестнице. На лестницу эту вызывают родную мать для встречи, без матери "не несут ножки резвыя во часту во ступенчату лисвёнку, как севодня до по-севоднешному". КогДа выйдет мать "со тонким-то звучным со голосом, со умильной-то со горазной со причетью", - стихи поют ей спасибо.
      Приходят в сени, - опять заплачка:
     
      Становись моя поневольная млада головушка
      Середь новых-то сеней перёных.
     
      В сенях снимают с головы плат с новой заплачкой:
     
      Теперь скину свои очи ясныя,
      Оведу кругом новы сени перёныя, -
      На которой стены ограды белокаменныя
      Стоят чудные Спасы многомилостивые.
     
      И молитва:
     
      Помолиться было сизой касатой голубушке
      Богу Спасу, Пресвятой Богородицы, -
      Придучись со пути - со дорожки щирокия.
     
      Затем невеста здоровается с сенями (конечно, стихами же):
     
      Вы здорово, новы сени перёныя,
      Кругом светлыя окошка косесчатыя,
      Кругом белыя брусовыя лавочки.
     
      Потом зовет она подруг в дом, приговаривает к дому и себе, садясь на лавку в песьнём (печном) углу; потом опять стиховная молитва ко Господу и Пресвятой Богородице и Николе Угоднику.
     
      Свет Сударь Микола многомилосливой!
      Попусти тонкой молодой незвучен голос.
      Случилось слыхать сизой касатой голубушке
      От чужих-то от младых от ясных от соколов
      Через три губы синя солона моря
      Есть мощи-ты среди синя солона моря.
      На зеленом-то высоком на острове
      Стоит Божья церковь пресвященая.
      Благословите же Соловецкие преподобные
      Чудотворцы многомилосливые
      Попустить тонкий молодой незвучен голос
      По родительскому теплому витому гнездушку.
     
      Попускает невеста звучен голос к родителям, как бы опомнившись, что забыла спросить и благословиться у них: "чей дом, того воля довольная". Затем плач о своей воле: "прости вольная волюшка! Оставайтеся все шуточки-глумочки у родителей в дому. Прошла теперь волюшка у красных солнушков. Пошла я повыступила во женско печально житье подначально. Не своя теперь воля-волюшка: день пройдет, даваючи, другой слова дожидаючись; третий похоячись (то есть наряжаючись): вот и вся неделька семиденная прошла-црокатилася. Приношу благодареньице, что дрочили (ласкали) да нежили, крутили (наряжали) да ладили". Вставши с лавки из печного угла, она идет давать отцу "здоров". "Здоров" этот подлиннее всех и поскладнее:
     
      Расшанитесь-ко, народ, люди добрые,
      Чужи белые хороши лебедочки, -
      Дайте несомножечко пути дорожки широкия
      Со одну дубовую мостовиночку:
      Пройти-проплыть сизой косатой голубушке
      На родительский дом тепло витое гнездушко
      Перед белые столы перед дубовые.
      Могу ли усмотреть, дитя бедное,
      Сквозь туман горьки слезы горячия, -
      На которой белой брусовой на лавочке
      Пекет красное солнце угревное,
      Сидят мои желанные сердечны родители
      ...............
      Пропивают меня сизу косату голубушку
      Во злодейку - неволю великую.
      Послушай-ко, желанный родитель-батюшко,
      За каку вину - опалу великую
      Отдал да обневолил во злодейку - неволюшку?
      Разве не трудница была, не работница,
      Не верная слуга все изменная: -
      Изменяла ль тебе, красное солнце угревное,
      У всякого зелья - работы тяжелыя?
      Не берея была красным наливным ягодкам,
      Не ловея была свежия рыбы трепущия?
      Разве укорять тебя стала, упрекать
      При толпах тебя - при артелях великиих,
      При славных царевых при кабаках?
      Лучше найми меня в казачихи-нахлебницы,
      Возьми собину счетную - золотую казну, -
      Заплати-ко чужим ясным-то соколам
      За проторы убытки великие,
      За довольное хмельно зелено вино.
     
      Старик в начале песни сидит задумчивый и, так как стихи водятся самым заунывным голосом, то и нет того отца, у которого не растопила бы эта заплачка сердце и который бы не рыдал на всю избу. Плач становится общим. Невеста, которой уже надорвали нервы до того времени, плачет исподтишка. Кланяясь в ноги, она с трудом поднимется, обоймет отцову шею да и скатится головой на плечо. Редкая из невест допевает стихи благодарственные сначала отцу, потом матери, братьям и всем семейным по тому же порядку, в каком пишут письма родным с чужой стороны. Благодарят за невесту подруги ее и за то, что давали много вольной воли, дозволяли ходить-гулять по гульбам-прохладам, по тихим полуночным вечеринкам; наделяли покрутой-покрасой великой, что дивовался народ - люди добрые, завидовали милые подружки-лебедушки.
      Когда выберутся из избы гости, невеста одевает девушек одну барином, другую барыней. Барина - в синий кафтан, барыню - в хорошую шубейку и платок. Эти двое идут к жениху с песнями и отдают ему честь поклоном от невесты. Посланных сажают за стол и потчуют вином или водкой. Редкая из них не выпьет при этом двух-трех рюмок, стараясь вернуться к невесте пошатываясь, как бы пьяными. По дворам проказят: у холостых ребят опрокидывают на дворах костры дров, загораживают дорогу в ворота дровнями, санями, что попадет под руку. Выбирают разумеется те дворы, где понужнее и поприятнее. Чаще же всего затаскивают дровни на реку и запихивают в прорубь.
      Возвратившись к невесте, начинают гулять: заунывные песни сменяют на веселые. Захватившись в круг руками, вертятся, притопывают и поют такую песню:
     
      Бражка ты, бражка моя
      Да и-и-их-и!
      Дорога бражка поссучена была
      На ручью-то бражка ссученая,
      На полатях рассоложенная.
      Да на эту бражку нету питухов,
      Нет удалых добрых молодцев.
      Я посля мужа в честном пиру была
      Со боярами состольничала.
      Супротиву холостого сидела,
      Супротиву на скамеечке.
      Уж я пьяна я не пьяная была,
      Я кокошничек в руках несла,
      Подзатыльничек под поясом.
     
      И пошла крутить гульба до упаду. Некоторые девушки остаются ночевать у невесты.
      Утром приходят от жениха дружки - два холостые парня - будить невесту, которую подруги стараются спрятать как можно дальше [*] [Архангельские дружки замечательны тем, что в числе своих атрибутов они снабжаются колокольчиками. Их они не выпускают из рук и, куда бы ни пошли, равномерно побрякивают. Этих дружек не следует смешивать с "дружком" (он же и "вежливый клетник, знапич", у карелов - "подвашка"), который есть никто иной, как знахарь, охранитель свадеб от лихой порчи. Перед свадьбой он осмотрит все углы и пороги, пересчитает камни в печах, положит на пороге замок, подует на скатерть брачного стола, пошепчет над одеждой молодых и конской сбруей, даст к шейному кресту подвески, - "испортят злые люди, и от чирьев не отвяжешься". Этот руководитель, оставшийся в наследство от старинной Новго-родчины; объясняет нам, почему в былинах древней Руси скоморохи, занимавшиеся также знахарством, величаются людьми "вежливыми и очесливыми", как в песне о новгородском госте Терентьище.]. Прячутся и сами под одеяла, шубы, солому, кафтаны, укрывая лицо для того, чтобы дружки дольше не могли прознать, где спит невеста. В этой путанице дружкам не один раз доведется понапрасну прочесть молитву и поднять с постели не ту, которую следует. Того, кто показал невесту, дружки благодарят калачами. Будят невесту такой молитвой: "Господи Иисусе Христе Сыне Божий, княгиня первобрачна (имярек), встань - убудись, от крепкого сна прохватись: белый свет спорыдаетсе, заря размыкаетсе; на улице собаки лают, ребята играют, по боярским домам соловьи свищут, по крестьянским домам петухи поют, печи топятся". Скинув одеяло, невеста начинает стиховодничать. В стихах выражает сетование, что вот будила родная матушка, а сегодня убужают чужи молоды ясны соколы. У всех были перины пуховые, тепло одеяло соболиное, - у ней, у невесты, вместо перины три ряда серых валючих камушков, одеялом была белая льдина холодная. Во сне она видела, что под светлым окошком косесчатым стоит тихое приглубое озеро: в нем плавают серые водоплавные утушки; у них подобрано легкое крылье утиное; у одной это крылушко распущено. Эти утушки - подружки любовные: у них зачесаны младые буйны головы. Только у ней одной распущены тонкие вольные волосы.
      А потому зовут мать чесать голову, просят найти ее хороший частозубчатый гребешок, вплести семишелковые ленточки. Когда мать вычешет голову, получает песенную благодарность с сожалением, что не заплела косы и не вплела в нее ленточек.
      Посылает невеста сестру за водою на реку обмыть горьки слезы горячие, намыть радости-веселья великого, но с наказом: первую струю пропустить вниз по славной Дунай-реке и другую туда же, а из третьей струи зачерпнуть водицы ключевыя. Первой струей умывается разлучница злодейка-неволя; другой - чужи-дальни не сердечные, а богоданные (жениховы) родители. С третьей струи у частой ступенчатой лесенки надо поплеснуть воды студеныя: пусть вырастет чаща-роща непроходимая, чтобы нельзя было ни пройти, ни проехати разлучникам злодеям великим.
      После этого стиха невеста умывается водой, а подруги пекут блины, которыми угощают дружек и подшучивают: всей оравой стянут с ног сапоги, нальют в них воды или накладут снегу и куда-нибудь запрячут. За сапоги берут выкуп калачами. Сама невеста пришьет дружкам на плечи по ленте: большому на правое, малому на левое; дает каждому по белой опояске. Затем молится богу, предварительно попросив стиховным плачем зажечь свечу у иконы:
      - Помолиться было Богу Спасу, Пресвятой Богородице за Царя Восударя Великого за Матушку Царицу Восударыню. Им дай Господи здравия-здоровья, долгого веку протяжного; жить после меня, с маленькими сердечными детушками, со всей силой-армией. Теперь помолиться за ласкотного родителя-батюшку, за мать, за братьев, сестер и всех домашних; за всех подруг и за себя самоё, чтобы жить во злодейке-неволе великой.
      По окончании молитвы - отцу "добров", тот самый, что отдан был и на рукобитье. Затем приготовляется в баненку парную мыльную, но просит отца жаловать идти впереди себя; за ним мать, подруг и всех соседей, величая по имени. По выходе из бани невесту накрывают платком: "Спасибо тебе, парная мыльная баёнка, на храненьи да на береженьи. Уж раскатить бы тебя с верхнего бревешка до нижнего, да пусть моются в тебе ласкотники желанные родители: глупая моя младая буйна головушка (не надо мне желать этого)".
      Затем невеста просит у отца лошадей погулять по Дунай-реке быстрой, покрасоваться во честном похвальном девочесьви, во ангельском чину - во архангельском, - проститься со славной гладкой горочкой, со хорошей новошатровой колоколенкой.
      Катаются на трех лошадях в санях до полудня, пока невеста не объедет всей той родни своей, где прежде гащивала. Везде делает "добров": кто был добр - тем стиховодничает, кто не ласков был, тех вправе на этот раз выкорить при всем честном народе. Не успеет объездить все избы - останавливается и дает добров на улице. У женихова дома дружки выносят водку и потчуют ею подруг и самую невесту. К возвратившейся домой невесте приезжают гости чёсные: крестная мать женихова, сестры его и тетки. Невеста встречает их приветствием на улице, сажает за стол и просит мать свою расставливать столы белодубовы, развертывать скатерти бельчатые, сажать гостей милых-небывалых.
      По отъезде "чёсных" невеста надевает на себя хорошее платье и повязки. Повязками ударяет по воздуху, хлопает (это называется "невеста красуется") и принаряжается во покруты-покрасы великие. Затем благодарит она за них отца и братьев. По окончании кра-сованья она садится под образом, обвешанным полотенцем, шитым по концам красной бумагой [54] [Бумaга - здесь: хлопчатобумажная пряжа.]. У образа горит восковая свеча. Садится невеста "за байник", то есть за стол, накрытый скатертью с хлебом-солью. Приглашает отца и мать ко белупшеничному байничку. Подходит отец и, помолившись Богу, дарит ситцу на сарафан или на рукава, судя по состоянию. Подходят и дарят все, кто пил вино на рукобитье. Получивши подарок, невеста обнимает каждого по нескольку раз. Подарки эти, делаемые женихом и его товарищами, называются общим именем "вздарья", "приноса", "за-дарья" и "здарья" (много названий - значит, обычай повсеместный). Здарья от невесты жениховым родителям и родственникам выговариваются заранее, при сватовстве. Недача считается оскорблением и может расстроить налаженную свадьбу. Бедна невеста - жених поможет. Ничего она не принесет - от свекрови невестке всегдашние покоры и нередко гонения.
      С невестой конец, теперь за женихом дело.
      Благословившись у родителей, он едет с большим дружкой звать свою родню "в пояс" (на свадьбу), то есть идти с поезжанами за невестою. По улице идет без шапки и за большое удовольствие считает пригласить "к себе в законный брак" встречного; когда родня его, то есть поезжане, соберутся, они пойдут впереди, за ними "тысяцкий" (который сватал невесту) с иконой в руках, наконец жених и сватьи (крестная мать и тетки). Для встречи их в сенях у невесты зажжены у икон восковые свечи, почему поезд и останавливается здесь для богомоленья. Стихи в избе прекращаются, и девки захватываются кругом невесты так, чтобы ей не видно было, когда зайдут гости в избу. Дружки с великим трудом заталкивают кучу девушек в задний угол и выхватывают у них невесту. Ее уводят в горницу или в подызбицу снаряжать к венцу. В это время жених уже сидит с поезжанами за столом против невестина образа. Изба полна народа: пришли смотреть жениха. Это - смотренье, когда едва можно повернуться в избе, к тому же наносят еще досок, настановят скамеек, чтобы всем и все было видно. Сидят "сморены" на воронцах, на печи, на полатях, наваливаются на стол, который то и дело поскрипывает. В некоторых избах в предупреждение порчи обивают печи досками, чтобы не проломали. Дружки, как ни стараются, ничего в таких делах не успевают: гости требовательны и настойчивы, желая посмотреть невесту, которую для этой цели сажают иногда за стол на показ.
      Девки поют уже свадебные песни. Особенно злобятся на свата, как и везде на всей Руси святой и стародавней:
     
      Да тебе, свату большому
      Да изменщику девочьему,
      (такому-то)
      На ступень ступить нога сломить,
      На другой ступить друга сломить.
      На третьей голова свернуть.
      Того мало свату большему
      Да изменщику девочьему:
      На печи спать под шубою,
      Под тремя полушубками,
      Под четырема тулупами, -
      Да трясло б тебе повытрясло,
      Да сквозь печь провалитисе,
      В мясных щах оваритисе.
      Того мало свату большему
      Да изменщику девочьему:
      С хором бы тя o борону
      Да с горы бы тя o каменье
      Без попа без покаенья,
      Без духовного батюшка, -
      Не ходил бы, не сватался,
      Стариков не обманывал
      Да старух не подговаривал,
      Не хвалил, не нахваливал
      Чужи дальныя стороны
      Да подгорские слободы.
      Она горем насеяна
      Да слезами поливана.
     
      Каждый стих вдобавок поется по два раза. Песни стихают: перед столом появляется невеста в лучшем наряде, закрытая платком, с двумя своими сватьями. Поклонившись три раза поезжанам, она начинает обносить вином каждого, за что кладут ей в чарку какую-нибудь монету, либо орехи, либо пряники. Когда дойдет очередь до жениха, то он сам уже подносит невесте красной водки до трех раз (она не соглашается). После этой церемонии он подает ей на подносе покрывало (большой платок), мыло, в которое натыкано на ребро грошей, за мылом - гребень, зеркало, потом большой пряник. Встает дружка большой и говорит невесте:
      - Господи Иисусе Христе Сыне Божий! Княгиня первобрачная у столов была, молодого князя видела, подарочки приняла: мыльце, гребешок, зеркальце, пряничек: мыльцем умойся, гребешком зачешись, в зеркальце посмотрись, пряничком закуси. У нашего князя (имярек) горка низенька, водка близенько, ходи хорошенько. Сяжу-грезь под матицу весь, худые порядки оставляй дома у матки, а хорошие с собой забирай.
      Молодой дружка выступает: подает девушкам на подносе калачи за песни. Жених дает прихожим мужикам денег на водку: эти подарок принимают за совет уходить вон из избы. В избе стало просторно.
      Невесту снова накрывают платком и заводят за стол к жениху. Здесь невестин отец благословляет обоих три раза той самой иконой, которая была на стене, и передает ее тысяцкому. Все встают с лавок, молятся богу и идут к венцу в церковь. Жених ведет невесту за платок, а "рожники" (братья) под руки. Впереди идут дружки, побрякивая колокольчиками; поезжане поют песни. Подруги за невестой в церковь не ходят.
      Во время венчания в трапезе раздают народу свадебные пироги. Один не делится - и это каравай "баенник" - за то, что с ним долго возятся: делают чистым, беспримесным ржаным, зашивают накануне девишника в скатерть с двумя пшеничными калачами, деревянной столовой чашкой, солонкой с солью и двумя не бывшими в деле ложками. Зашивают баенник в бане (оттого и прозвание), когда невеста, выпарившись, отдыхает, а расшивают наутро после венна, поели второй бани обоях молодых. В церкви во время венчания он лежит у крылоса, как вапоздалый, но живой свидетель давно отжившей языческой старины. После венца одевают (крутят) невесту в бабий повойник (венчалась она в повязке девичьей), и она с молодым, благословившись у священника, идет в дом жениха. В сенях встречает новобрачных свекор хлебом и солью, то есть решетом, в которое насыпано жито (ячмень) и на него положены хлеб и соль. Решетом свекор три раза обводит вокруг наклоненных голов молодых и передает своей жене для того же. От матери берет молодой и передает молодухе, которая несет хлеб-соль в дом и кладет на стол. В избе, после обыкновенного моления, молодые с тысяцким садятся за столы. Свекор раскрывает лицо молодой и здоровается с нею, за ним все семейные и поезжане с плеча на плечо, приговаривая: "Здорово ли под венцом стояли?" Дружки подносят по рюмке водки поезжанам, и эти уходят. Молодые ужинают одни без поезжан. Им обеденный стол после, когда отдохнут до "ружников", то есть тех, которые привезут от отца и матери приданое: сундуки и перины, называемые общим именем "коробье". Так и было - коробки из луба, а теперь - сундуки, в которых копили и рядили "коробью": одежду, портну, разное прищеголье, платённо, придано, скруту и круту (припомним, кстати, что в древних новгородских летописях "крута" поминается также в смысле разных необходимых в приданом женских украшений. "Крутить невесту" и сейчас значит то же, что заготовлять ей приданое).
      После ужина молодые идут спать в клеть, где невеста расстегивает у жениха кафтан и снимает сапоги, в которых положено несколько серебряных монет. При этом молодой пользуется случаем выманить поцелуй, не спуская с ног сапогов. В силе ноги у жениха возможность сорвать таких поцелуев десятки. Затем молодой валится на кровать лицом к стене и не поворачивается до тех пор, пока молодая не поклонится и не проговорит вслух такой молитвы: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий! Такой-то (имярек) пусти ночевать".
      На другой день дружки зовут родню молодого на обед, а родню молодой созывают "рожники" опять с молитвой и просьбой "загостить пожаловать хлеба-соли кушать, молодой смотреть". За обедом, когда дружки обносят водкой, молодая каждого гостя чествует поклоном в пояс. После этой церемонии раздает дары, выряженные при сватовстве, и опять по рюмке водки. Опорожнивший рюмку возвращает ее с деньгами по тому же порядку и закону, как и на смотренье. Затем подают кушанья, и за каждым из них чествуют гостей сперва дружки, потом жених и прочие домашние, называя каждого по имени-отчеству: "поешь-покушай, гостей почёствуй".
      Кончают всю свадебную церемонию "блинами". Они бывают у родителей молодой через несколько дней после красного стола, называемого здесь "полюбовная гостьба". На эти блины зовет свою родню сам молодой. На "блинах" порядок все тот же, лишь не бывает даров и молодая не носит чарок, но ее все-таки заставляют беспрестанно целоваться с молодым мужем. После блинов молодой выдают приданое, каковое и несут к ней на дом бывшие на свадьбе подруги.
      Затем и всему делу конец, да как и везде - "придано в сундуке, а урод на руке". Таким побытом справляются свадьбы по всему беломорскому берегу от Онеги до самого города Кеми...
     
      Таковы видимые порядки обрядовые. Теперь о тех, которые скрыты от посторонних, произведены домашним образом, то есть о брачном договоре...
      Сватья толкуют свое в интересах уполномочившей стороны, родители, привычно слушая вполуха, главным образом ожидают существенных предложений, так как дочь в семье - работница, имеющая свою нравственную и материальную цену.
      Иногда сват сумеет мастерски расценить работника, желающего получить поддержку в хозяйстве в жене, и никогда не постеснится похвалить выше облака ходячего. Один краснобай похвастал таким образом о бедном и заурядном женихе:
      - Хватись - чего у него нету? Хлеба старого полжитницы, четыре скотины на воду ходят, два теленка на сене, пятигодовалый бык на корму; конь тоже хороший, одиннадцать овец, и деньги водятся, домик ничего - живет (то есть порядочный). А хоть из платья-то! Шуб белых, сукманин, кафтан у парня, рубаха дорогого кумачу, тяжелые штаны, пояс из дорогого прядева шленской шерсти, и кисти такие наведены. Не то что кисти, да и концы-те у пояса разве на два вершка... да что на два, - чуть не на три вышиты золотом! Срядится - просто золотой, все бы на него глядел. Ну, да что говорить: парень ходит на сплавку - гроша не промотает, не пьяница, а осенью-то ходит в лес: у него в лесу насторожено сорок петлей да тридцать кулем - сколько он переловит зайцев. Есть ружье и собака, - стреляет белку. Собака у него, говорят, хороша: я чул, у старовера Митрохи целковый давали за собаку ту. И морд плести мастер, и рыб ловить в озерах - щук. Да есть, ты сам слыхал, и т. д.
      Таким художественным мастерским образом передана рекомендация о женихе заурядном и бедном, производящем привычные и общие всем работы и притом в самых скромных размерах. Вся задача свата заключалась в том, чтобы подействовать на ум, чувства и волю родителей. Со стороны последних следуют вопросы материального характера: о свадебных расходах и подарках, даже о количестве гостей, а самое главное для обеих сторон: какая кладка и каково приданое, и какие задатки, и каких размеров неустойки.
      Кладка деньгами дается женихом невесте на изготовление приданого, и тогда о последнем уже не бывает речи. Подарки взаимные между сговорившимися и подарки родственникам имеют силу задатков. Условия эти совершаются словесно и держатся на честном слове, но в грамотном населении архангельского Поморья существуют еще письменные договоры на бумаге, "сговорные письма", продолжение допетровских "рядных записей". В них также определяется день венчания, залог или неустойка в предотвращение попятного отказа, перечисляется приданое. Жених, принимаемый в дом, ограничивается правами по отношению к имуществу тестя, ставятся условия, обеспечивающие детей, если невеста выходит замуж "детной вдовой". Неустойку определяют деньгами только богатые, но залог на случай расстройки сватовства обязательно возвращается полностью и в нередких случаях даже с наддачею неустоек. Впрочем, залог отцу невесты дается лишь в местностях края, где существует приданое. Здесь и в этих случаях обычай подарков получил большое развитие, и при необходимости возвращения их происходят недоразумения, доходящие до решения волостными судами. Иски начинают в этих случаях или отцы жен, или сами они, если брак расторгается смертью мужа. Меньше требований, если умер муж, и наоборот - они бывают гораздо значительнее в пользу жениной стороны.
      Заключенный брак с обрядами и юридическими условиями считается нерушимым: "женитьба есть, а разженитьбы нет"; худой поп обвенчает, и хорошему не развенчать. Даже бывает и так в поморском крае, придерживающемся беспоповщины: жениха и невесту благословят родители; врачующиеся кладут друг другу руки со словами: "желаю тебя в жену", "желаю тебя в мужа моего", целуются, кладут начало перед родителями, а если их нет - перед пятью свидетелями, и затем новобрачную крутят (сменяют девичий головной убор на бабий), пируют и закрепляют союз тем же порядком вавеки нерушимо... Если расходка (развод) совершится по обоюдному согласию сторон, то уже сюда никто не мешается; если же муж прогонит жену или она сама убежит - недовольных разбирает суд: он или восстановляет сожительство или закрепляет своим признанием расходку.
      Замечают при этом, что в более цивилизованном Поморье отношения к женщинам и женам мягкие, ласковые, основанные в некоторых случаях (например, в правах наследства при незаконном, то есть невенчанном сожительстве) на очень тонких, гуманных правилах. На Печоре отношения к женщинам совсем другие: в Усть-Цильме, например, самым откровенным образом рядятся о цене невесты и поступают здесь, как при всякой купле-продаже: бьют друг друга по рукам, запивают, передают, как лошадь на недоуздке, из полы в полу. В малых семьях (каково большинство в Поморье) хотя женщине приводится работать больше, но зато и нравственная цена ее выше; она по необходимости должна сбросить с себя отупение и апатию. Зато быть снохой (а особенно при этом вдовой) в большой семье - нет более тяжелой доли для крестьянки. Из малой семьи муж почти никогда не гонит жену, так как без нее решительно не может обойтись; в большой семье родители мужа считают вправе бить невестку, не давать ей есть и даже прогонять от мужа, вон из дома. Малые семьи здесь происходят вследствие частых семейных разделов: неурожай затрудняет добывание средств к пропитанию, надо семье работать каждой на себя, и союз большой семьи распадается, всего чаще весной, когда нет хлеба и, стало быть, тяжело кормить стариков и чужих детей. Труд, по причине его исключительной тяжести, поставлен здесь на замечательно высокую ступень. Мы имели уже случай убедиться (в рассказах о промыслах на Новой Земле), как заботливо обставлена целостность морской добычи. Достаточно поставить подле сложенных вещей колышек или письменную заметку, чтобы всякий понял, что они не брошены или обронены случайно, а оставлены нарочно для сохранения. Кому из проезжих приведется взять по дороге из чужого сена охапку на корм лошади, тот всегда положит в зарод деньги по цене сена. Оставленная лодка, пойманная оторвавшаяся сеть тоже неприкосновенны, как и добыча. Уважение к чужому труду доведено даже до такой тонкости, что ценится рабочее время, бесполезно потраченное по чужой вине и для других, и оплачивается виновным, как бы употребленное по найму в его пользу. Таковы дни, потраченные на отыскание украденного; за труд при перекосе травы, помятой скотом. Запахался в чужой участок, засеял чужое поле - урожай получай весь себе, но за землю заплати кортомные деньги или отдай весь урожай, но получи с обиженного семена и плату за работу. Нарубил по ошибке дров в чужом лесу, - вези их домой, так как прилагал труд, но хозяину заплати по приговору суда.
      Подобное трудовое начало применяется и в семьях к женщинам. Исключая повсеместный нерушимый закон о приданом, которое безраздельно принадлежит жене, принесшей его в дом, - собственностью последних признается также и все заработанное в доме: всякий посторонний заработок обращается в женину пользу. Если вдова жила с мужем долгое время, - значит накоплено имущество совместно и в нем она является полноправной наследницей, и не только она, законная сожительница, но и незаконная. "Сестра при братьях не вотчинница",- выговорила старинная поговорка, но если она работала на них, будучи вдовой долгое время, суд отдает ей наследство. "Мы нигде не видали (говорит изучавшая эти отношения в среде крестьянской г-жа А. Ефименко) более идеально развитого уважения к трудовой собственности, чем на нашем глухом севере. Одним словом, трудовой принцип красной нитью проходит через все наследственные отношения крестьян, поскольку они определяются обычным правом". В крестьянских судах интересы слабой стороны, то есть женщины, более принимаются во внимание. Крестьянский суд, руководясь своими обычными понятиями о справедливости, относится к женщине мягче, чем закон. Муж требовал от жены имущества ее - приданого платья и заработанных денег - и при этом выхвалялся, что он ее "в пол втопчет, и при живности ее более никакого согласия делать не будет, кроме побоев". За все это суд волостной приговорил мужа к наказанию розгами.
     
      В Малошуйке я сел опять верхом на лошадь и на этот раз решительно на клячу, для которой собственное право и личный каприз были выше всего остального. Тяжело ступала она своими уродливыми ногами в липкую болотную грязь, размытую крепким осенним дождем, лившим целые сутки. Лепила эта грязь всего меня с головы до ног; к тому же дорога шла безутешными, бесприветными местностями... Лошадь не слушалась, боялась моста, не умела ладить с выбоинами гати; хотелось ей идти по болоту стороной - зачем, для чего? Она норовилась, брыкала задними ногами, свалила меня раз в грязь и другой, и третий. Я взял другую из телеги, но выгадал не многое: раскормленная болотным сеном, которое скорее раздувает, чем питает желудок, лошадь эта представляла решительное подобие бочки, неловкой, почти невозможной для сиденья. Какого-нибудь седла взять было негде. Кое-как добрались мы до перевоза через реку Нименгу, с грязными, расплывшимися берегами, по которым ходить человеку в дождливую погоду едва ли возможно. На перевозе стоит таможенный солдат, не здешний уроженец.
      - Поломало же ваше благородье напорядках. Изволите видеть: проклятые места здесь, таких я нигде не видал, всю Хохляндию с полком произошел. Вот в Сибирь посылают, а зачем? пошли сюда - намается хуже ада кромешного. Здесь, я доложу вам, только и жить бы надо морскому зверю, смотрите, какой народ мелкота: в гарнизу [55] [Гарнuза- служащие в гарнизоне.] не годится. А оттого гниет народ: яшный хлеб ест, приварок какой в честь почитает. У них, вот изволите видеть, и лето, и зиму на санях ездят. Запоют они теперь песню, такую длинную, что целый день тянут и на другой день еще допевать оставят, ей-богу! Совсем, выходит по-нашему, кромешные места здешние - вот что; извините меня, ваше благородье, на таком крутом слове!
      Но, как известно, летом на санях здешние жители возят только сено к стогам в полях; а такой длинной песни, чтобы тянулась целый день и на другой день оставалась, мне не мог сообщить никто из здешних. Видимо, солдат был озлоблен и скучал здесь по дальней родине, которая отошла от него далеко-далеко (солдат был из Нижнего). Случайность и житейские обстоятельства завели его сюда, в крайнюю даль России; случайность, может быть, и возвратит его на родную сторону.
      Через час я уже был в Ворзогорах, жители которого считаются лучшими судостроителями. Они строят и романовки для лесной компании, строят и лодьи для своих промыслов. Ловят так же, как варзужане, сельдей и мелкую морскую рыбу переметами и бреднями, при тех же приемах и обычаях, как и всюду в Поморье. Село делится на два: в обоих свои церкви; в одном даже две, из которых одна новенькая, красивая с виду и богатая внутри.
      Каменисто-песчаными и высокими горами шел отсюда путь в Онегу. По сторонам расстилался ячмень, наполовину в то время (23 августа) уже выжатый. Спустившись с горы, дорога пошла в лес - настоящий лес, с высокими, не всегда дряблыми деревьями, с просинью по сторонам, со сплошной лесной стеной, сквозь которую прямо, кажется, нет и проезду... После лесу дорога шла дощатыми широкими мостками Поньгамского завода Онежской лесной компании. Но я не мог понять ее удобств, не-мог оценить всей ее прелести, сравнительно с прежней дорогой, размытой дождями, изуродованной до последнего нельзя выбоинами и ухабами. Едва дотащился я до карбаса. Он должен был перевезти меня на другую сторону реки, в город. Едва поднялся я на отлогий городской берег и с трудом дотащился до отводной квартиры, той же самой, которая принадлежала мне до отправления в Поморье. Путешествие верхом возымело всю силу своих последствий.
      - Изломало же тебя, моего батюшку, пуще всякой-то напасти да болести, - говорила мне старушка-хозяйка отводной квартиры. - Непривышное, гляжу, дело-то тебе это, непривышное! Ишь, даже ходить не можешь: тяжело, чай, что беремя тащишь, а ноги-то, поди, что свинцом налиты. Ну да вот, ладно, постой: в баню сходишь, как рукой снимет, отойдешь...
      - Словно тебя ветром шатало, словно я на диво на какое глядел на тебя, как даве с реки пробирался; насилу выдержал на старости лет - не засмеялся,- говорил мне опять старый знакомый семидесятилетний старик, ежедневно навещавший прежде и пришедший теперь поздравить с приездом.
      - Тебе смешно, старик, а мне, не до шуток!
      - Ну да как не смешно? Суди ты сам. Этак-то ведь редко которому выпадает. Пущай вон наши чиновники, тем это дело привышное: смотри-ко, как на коне-то отдирает. А ты, поди и седёлушком-то своим не запасся. Ну да ладно - дело теперь все это прошлое, останное, с тем оно такое и будет вовеки. Сломал же ты-таки путину большую, как еще живот-от твой выдержал, ведь вы все породы-то какой жидкой, словно мочальные. Жил у нас чиновник - измотался совсем по нашим дорогам, в перевод попросился: перевели, слава Богу! Тем только, слышь, и поправили. А ты, на-ко поди, путину такую отляпал, что и наши при-вышные-то поморы такой не делают. На-ко: три тысячи верст обработал! Поди вот ты тут с тобой и разговаривай!.. Чай, опять завтра в обратную потянешься?
      - Нет, старик, поживу у вас с неделю, отдохну.
      - Отдохни, кормилец, отдохни: переведи дух! Телеги-то почтовые тоже небольшая находка: обламывают же вашего брата и оне...
      Неделю потом оправлялся я в Онеге, в старой знакомой Онеге, все такой же: с той же одной проезжей улицей, недостроенным собором, закиданною камнями рекой, с тою же, наконец, говоруньей, до бесконечности доброй, простодушной хозяйкой-старухой. Точно так же оказалось неизменным давно слыханное присловье, что "во всей Онеге нет телеги", - неизменное до сего дня. Здесь же именно и создалось и, может быть, проверено воочию народное предание, что будто бы воеводу летом на санях возили по городу, пользуясь мокрыми, глинистыми и скользкими болотинами, и здесь же можно уразуметь, что некогда (и не так давно) необходимо было "на рогах" (домашних коров) онучки сушить.
      Все старое, давно знакомое, забытое только на время, восставало передо мною и на всем остальном пути до города Архангельска. В Красной Горе разбитная хозяйка почтовой станции встречает приветом, по-видимому, добродушным и искренним, и поражает вопросом:
      - Не ты ли, баринушко, остатоцьку оставил?
      - Какую, бабушка?
      - А ложецку серебряную.
      Ложечка эта оказалась действительно моей, но о ней я забыл и думать, и вспомнил и узнал ее только теперь, через три месяца.
      В Сюзьме не было уже видно ни архангельских шдяп, ни архангельских шляпок и зонтиков, принадлежавших, в первый мой приезд, морским купальщикам и купальщицам.
      - Все уехали, давно уехали, - говорили мне здесь. - После другие приезжали, и те уехали. Видишь, ведь, ты больно долго ездил, далеко забирался.
      От Тобор до Рикосихи была хуже дорога, вся размытая дождями, вся грязная по ступицу колес почтовой телеги. В Рикосихе пропали уже те мириады комаров, которые, на первый проезд, слепили глаза и буквально не давали покоя и отдыха. С Двины несло уже сыростью, осенней сыростью; не слыхать было пения пташек, свободно и громко распевавших прежде. С деревьев кое-где валился лист. В заливе реки Двины вели соловецкую лодью - на зимовку, как сказывали гребцы. Двина у города засыпана была разного вида и наименований судами. Самый Архангельск представлял более оживленную картину, чем тогда, как оставлял я этот город для Поморья. У городской пристани, на судах и на городском базаре толпилась едва ли не половина всего Беломорья: по крайней мере, мурманские промышленники были все тут. Начинался сентябрь месяц: шли первые числа его. Приближалось 14 число - время Маргаритинской ярмарки: стало быть, я приехал в Архангельск в самую лучшую пору его промышленной и торговой деятельности.


К титульной странице
Вперед
Назад