В низенькой светелке
Огонек горит,
Молодая пряха
У окна сидит...
Я по садику, по садику гуляла,
Я с комариком, с комариком плясала,–
Мне комар ножку, комар ножку отдавил,
Все суставочки, суставочки переломил...
Прялка считалась лучшим подарком для девочки, для девушки, для женщины. Их меняли в течение жизни несколько раз. Отец делал маленькие прялочки для дочерей, когда они только начинали учиться прясть. Парни делали прялки для возлюбленных. Если подарил ее какой девушке и она приняла подарок, это означало, что у них любовь, и все смотрели уже, насколько та прялка хороша: чем красивей, чем затейливей – тем, стало быть, любовь сильней. А молодой муж, а то и немолодой, делал жене новую прялку. Тоже показывал, как он к ней относится.
Так что старались мужчины в этой работе, как ни в какой другой. Всю душу, всю свою фантазию в прялки вкладывали. А девчушки, девушки и женщины, как только получали такой подарок, так сразу же шли с ним на посиделки и хвастались. И все там их разглядывали, обсуждали.
Поэтому прялки тоже были везде разные, даже очень разные, и кое-где настолько затейливые, нарядные и красивые, что за ними охотились и из других мест, и мужики стали делать их на продажу, привозить на большие базары и ярмарки. Делали, разумеется, тоже зимами в маленьких бревенчатых работнях, которые в коренной России тоже были почти у каждого мужика.
С Вологодчины на базары привозили прялки с широченной, самой похожей на большую лопату лопастью, только сплошь покрытую затейливой резьбой, очень часто ярко, пестро раскрашенной.
И с Северной Двины прялки шли по форме такие же, но без резьбы, с дивной, тонкой, преимущественно пурпурно-красной росписью разными узорами, в которые обязательно вставлялись картинки праздничных чаепитий, катаний на санях, райских птиц.
Из ярославских краев прялки были в виде высоких стройных башенок-шпилей со сквозными прорезями со всех четырех сторон. Прямо как окошки подлинных башенок-шпилей в двадцать пять-тридцать этажей с маленьким изящным орнаментированным навершием – на них и крепили кудель.
А с Волги из Гордца продавали даже инкрустированные прялки, вернее, донца с головками, на которых сидели и в которые вставляли гребни. Делали их так: вылавливали в реке Узоле дубовые топляки, пролежавшие в воде десятки лет, отчего они становились черными и прочными, как железо,– то есть черный мореный дуб, сушили его, кололи на тонкие пластины и из них вырезали почти прямоугольное туловище коня с сильной, горделиво изогнутой шеей и маленькой чуткой головой, под этот силуэт выбирали на чистом осиновом донце углубление и сажали его туда. Клеем не пользовались, сверлили насквозь через дуб и осину отверстия и загоняли шпоны, тоже черного дерева. И не абы где загоняли, а на месте глаз, там, где сбруя пересекается, там, где хвост вяжется, где копыта. И получалось, что и резьбы-то еще никакой нет, и ног у коня нет, и гривы, и хвоста, а он все равно уже бляшками на сбруе блестит и глаз его выпуклый горит. Потом мастер лихими овальными порезами соединял шпонки-копытца с туловищем – делал ноги, от последней шпонки изгибал на доске пружинистый хвост, по шее пускал летяще штришки – гриву, и, смотришь, как будто срослись осина и черный дуб, как будто всегда были одним целым – изображением неудержимого поэтичного коня. И то, что он снизу чуточку выступает, кажется тоже естественным, словно это нарост.
Кстати, эти выступы – единственные на городецких донцах, а так они плоские и резьба на них не объемная, а глубокая, штриховая, и вся светотеневая игра на донце создается только ею.
Инкрустировались также и всадники на конях, и кареты и повозки, если конь был запряжен. Но все делалось тоже предельно условно, с поразительным композиционным и графическим чутьем. Экспрессия, чувство линии и движения в этой резьбе такие виртуозные, что все донца воспринимаются как нечто классическое, равное этрусским вазам или гравюрам японцев.
Круг сюжетов, разрабатываемых в них, невелик. Два коня у дерева со сказочной жар-птицей на макушке. Эта сцена пришла из языческих времен, из языческой мифологии. Она встречается в иконах, в народных вышивках, в древнем литье и изображает, по определению академика Б. Рыбакова, Великую богиню, богиню Земли, превратившуюся в дерево, и «предстоящих перед ней жрецов с дарами». Но городецкие мастера, наверное, не знали, что это древняя богиня, и сделали сцену сугубо бытовой: всадники у них или с саблями, или курят длинные барские трубки, или размахивают плетками. Попадаются на конях и амазонки, а внизу почти всегда прыгают собачки. Есть лихие выезды в каретах и легких открытых колясках. Есть война: наверху, над лесами и конниками, на горячем коне летит генерал в треуголке, а пониже идет в атаку шеренга солдат, предводительствуемая офицером. Встречаются сцены гуляний, бесед, охоты и укрощения дикого коня, которую вырезал, как он сам написал, мастер Лазарь Мельников из деревни Охлебаихи.
Зимами, когда не было полевых работ, крестьяне все чем-нибудь промышляли, прирабатывали. Без дела сидели только лентяи. Где-то делали на продажу сани, где-то дуги, где-то бочки. Где-то плели из ивовых прутьев, из лыка и бересты корзины, короба, лапти. Где-то гнали деготь, жали конопляное и льняное масло. Во многих местах резали деревянные ложки, черпаки, ковши.
Огромные красавцы ковши в виде плывущих лебедей и ладей с конскими головами вырабатывались под Тверью, под городами Вышний Волочек и Калязин. Эти ковши выдалбливали, затем выбирали теслами и выравнивали скобелями из целых могучих корневищ или из капа – наростов на деревьях, и потому они назывались коренными или каповыми. Такие ковши предназначались для больших мирских пиров, для пиров княжеских и боярских, их было принято дарить в праздники царям и Царицам, а также именитым иностранцам, ибо красотой они отличались необыкновенной; сам рисунок, текстура дерева подбирались в них необыкновенные, причудливейшие, какие бывают только в корневищах и капах; и плюс к тому они хитро, по-особому полировались – сияли.
Любое дерево ведь само по себе всегда очень красиво по текстуре – по рисунку. Русские мастера разбирались в этом бесподобно, всегда и все использовали, дерево у них всегда везде живое, чарующее.
Большие точеные блюда и чаши шли с Северной Двины. Иногда на них встречаются такие вот надписи резные по бортикам или на дне: «Сия чаша немалая русского дерева работы деревенских людей. Просим кушать деревенского кваску с перишком за благодарностью».
Дивные солоницы с крышками в виде утиц и креслиц резали в Подмосковье, на Волге...
В общем, все, буквально все, сотворенное крестьянскими руками, было всегда очень разным, красивым, приятным, радостным и одновременно всегда удивительно умно, практично и удобно придуманным.
Человек даже в тропиках во что-нибудь да одет. Все люди на земле в большей или меньшей степени одеты, и мы, прежде всего, и воспринимаем каждого по его одежде – лицо-то видим потом,– а образ каждого изначальный создается именно одеждой, которая на нем и которая, стало быть, ему нравится, ибо людей, облачающихся во что ни попадя, очень мало, они исключение, патология.
То есть одежда – основной показатель вкусов человека, его культуры. И целого народа, разумеется, тоже.
А какова была одежда древних россиян, хорошо известно по фильмам, по книгам. Сообразная нашему климату была одежда и очень красивая, очень яркая, много цветная, чисто черное встречалось крайне редко. И покрой как у бедных, так и у богатых был очень долгое время совершенно одинаковый, разнились лишь материалы и украшения.
Крестьянин в тулупе | Женский костюм. Орловская губерния |
Женский костюм. Воронежская губерния |
Мужчины на исподнее надевали порты и рубахи до колен с косым, чаще всего стоячим воротом, застегивавшимся на левом плече. Обязательно подпоясывались легким пояском. У простонародья рубахи были холщевые, а штаны из пестряди, то есть цветные, с набивным рисунком. Поверх них – узкий кафтан, позже называвшийся в народе зипуном, потому что первоначально кафтаны шились с козырями – высокими стоячими воротниками (отсюда – ходить козырем), но крестьяне убрали эти козыри, превратив кафтан-зипун в повседневную рабочую одежду, которую шили из домотканого сукна: белого, серого, смурого, но никогда опять же нечерного. В некоторых местах зипуны назывались сермягой, азямами, чепанами.
Зимой одевались в овчинные полушубки и тулупы. На головах – войлочные, пуховые и меховые шапки. На ногах – постолы (легкая обувь из цельного мягкого куска кожи с плетеным верхом), лыковые лапти, сапоги и зимой, конечно, валенки.
Люди посостоятельней поверх кафтанов или вместо них носили дома ферязи – длинную, почти до лодыжек одежду без перехватов и без воротника, с длинными суживающимися рукавами и с множеством пуговиц или завязок спереди сверху донизу. Ферези шились из добротных тканей, холодные, на подкладках и даже на меху. Но на волю в них не выходили, для этого были опашни, однорядки и охабни. Опашень – наряд из более плотной и дорогой ткани, суженный в талии, длиною тоже до пят или пониже колена, непременно с широкими рукавами, суживающийся к запястьям. Однорядка – попроще опашня по ткани, без воротника, тоже до пят, со свободным рукавом. Охабень же хоть и похож по покрою на однорядку, но обязательно с черырехугольным откидным воротником, часто и с откидными рукавами – под ними для высовывания рук делались особые прорези. Изготавливались охабни из атласа, парчи, бархата или объяри – шелка с вплетенными в него нитками настоящего золота и серебра. Очень дорогая была одежда и в крестьянских домах вряд ли встречалась, но у торговых гостей, судя по былинам, сказаниям и сказкам, довольно часто. И даже у мастеровых, у приказных, у иконописцев.
Все же остальные наряды как праздничные имелись очень у многих в простом народе – тому есть свидетельства. И шубы в народе были зимой в большом ходу. Победнее, разумеется, чем у знати и богатеев, но были. И епанчи – суконные накидки-плащи, иногда с капюшонами для весенне-осенних непогод и холодов.
У женщин же основой всех одежд служил сарафан, надевавшийся поверх исподнего и верхней рубахи, получившей позже название блузки. Рукавов сарафаны не имели, но имели проймы для рук и пояса. По покрою были однорядные, двурядные, закрытые, открытые, круглые, прямые, клинчатые, триклинки, распашные, сборчатые, гладкие, с лифом. По тканям: холщевики, дубленники, крашенинники, пестряденники, кумачники, ситцевики, стамедники, суконники, а у богатых атласные, шелковые, парчовые, золототканые. Цветность опять же необозримая и яркая, не было только черных, но предпочтение отдавалось красному и синему; синие вплоть до кубовой пронзительности назывались синяками и были особенно распространены на севере. Вышивок, нашивок и других украшений на самих сарафанах делали мало, а вот верхние рубахи, особенно их то широкие, то узкие рукава, стоячие и отложные воротники и грудь расшивались всегда богатейте, и в разных местах тоже, конечно, по разному – где строчкой, где гладью, где тамбуром.
Главное, к чему стремились: чтоб не только в каждом селе был свой узор, своя цветность, колорит и манера, но чтобы вышивка и каждой отдельной женщины и девушки отличалась от соседкиной, от сестриной, от ближайшей подруги. И непременно бы радовала, удивляла, украшала бы жизнь и саму хозяйку наряда. Это был общий главный принцип русского народного костюма – радовать, украшать себя и жизнь.
Девушка выходила замуж и надевала поневу – бабью шерстяную юбку. Девушки их не носили, разве только уже просватанная решалась надеть. Поневы были очень нарядны: красные да синие, в крупную клетку или полосатые да с нашитыми понизу рядами кружев или тамбурных (рельефных) затейливых вышивок.
Из верхних же одежд носили летники, опашни с прорезями для рук и замысловатыми откидными рукавами. И повсеместно все без исключения – телогреи и душегреи, которые ничего общего с нынешними рабочими телогрейками, конечно, не имеют. Они напоминали современные женские пиджачки и жакеты, только очень разные – коротенькие, длинные, узкие, широкие, приталенные, гладкие, простеганные, подбитые мехом, и красивей, богаче телогрей и душегрей наряда у женщин, пожалуй, и не было. Разве только епанечки, которые существовали, однако, не везде: короткая на лямках одежка, собранная сзади и по бокам складками, из богатейшей, сплошь разузоренной, расшитой ткани.
И уж совсем диво дивное – русские женские головные уборы, которые в разных местах тоже, конечно, были разные и украшались не только шитьем, в том числе золотом и серебром, но и драгоценными каменьями: кики, кокошники, сороки, убрусы, подзатыльники, сборники, платки. Это все и по форме было очень разным, и каждый головной убор имел свое строгое предназначение: для девушек, для замужних женщин, для вдов. Их смены обставлялись многозначительными торжественными обрядами.
На Руси все крестьянские девочки лет с десяти-двенадцати начинали готовить себе приданое. Их учили шить, плести кружева, вышивать нитками простыми шелковыми и золотными, низать бисер и жемчуга. Любое сеймейство из последних сил выбивалось, но к сроку, к выданью у каждой девицы был сундук, а чаще два и три добрейшего приданого, о чем свидетельствуют почти все сохранившиеся крестьянские сговорные грамоты меж обрученными, в коих обозначалось, что отец с матерью дают за дочерью. И нарядов там тьма, и белья, и шубы лисьи да беличьи, и сапожек несколько пар, и иконы богатые, и драгоценности есть, да много, много чего, в том числе и чисто хозяйственного, недвижимости, скотины.
А в первый же праздник вошедшая в возраст девица обязательно показывала всем, что именно она наготовила, и мы можем себе представить, как это происходило.
Сундуки распахнуты, и девица с помощью матери, сестер или товарок наряжается. Надела кремовую рубаху и цветастый сарафан: розовые цветы по синему шелку. А поверх него парчовую золотую безрукавочку, кои в некоторых местах так и зовутся – безрукавками, в других – коротенами, в третьих – душегреями. На голову же водрузила шапочку из золотой парчи с высоким округлым стоячим щитком впереди, богато расшитым цветным бисером и жемчугом. Узорные нитки жемчуга свисают с этого убора и на ее лоб, и уши. Такие головные уборы назывались кокошниками, и молодые незамужние девушки носили их обязательно. А волосы их обязательно заплетались в одну косу, и от кокошника сзади на нее спадали разноцветные ленты.
Когда же девушка выходила замуж, ее волосы переплетались в две косы, и с этого момента она носила другой головной убор – кику, кичку,– маленькую шапочку со вздернутым передком, наподобие пилотки, тоже богато расшитую бисером, золотом, жемчугом.
Но вот к наряжающейся пришла подруга. Она в ярко-красном сарафане и голубоватой рубашке. Коротена ее в лиловатых узорах по серебряному фону. В кокошнике в центре горящий темно-вишневый камень.
Надели девушки на шеи и по нескольку ниток цветных бус – янтарные, коралловые, жемчужные.
На плечи накинули яркие цветастые платки.
И теперь вот поворачиваются, оглядывают себя в зеркале на стене – такие красавицы, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Чистые царевни-лебеди, как у Пушкина.
А сама-то величава,
Выступает словно пава.
Павами и поплыли на улицу, где нынче редкостный праздник – метищо – смотрины всех здешних девиц на выданье. Со всей округи съехались парни с родителями и без оных выбирать себе невест. Девицы будут долго ходить шеренгами по деревне и петь, а собравшиеся разглядывать их, потом будут общие хороводы, пляски, песни, знакомства, угощения.
ПОВЕРЬЯ, ПРЕДАНИЯ, ОБЫЧАИ, ОБРЯДЫ
Когда кто обзаводился новой избой, но ставил ее не сам, а нанимал мастеров-домовиков, при сговоре обязательно выставлял им первое угощение – заручное. Заручались, что все будет сделано, как желает хозяин.
Второе угощение выставлялось плотникам, когда те выкладывали первый основной ряд сруба из самых толстых бревен – венец. Где имелись лиственницы, это делалось из них: лиственница от влаги не гниет и с годами становится только прочней, как железо становится. По углам венец опирался или на большие камни, или на могучие дубовые пни, покрытые для удержания влаги снизу берестой.
Третье угощение-празднество было, когда на выведенный до верха сруб, на последний его венец поднимали и укладывали поперек со стены на стену матицу – мощную балку, к коей крепится потолок. Как только она ложилась намертво, к ней привязывали в середине лыком овчинную шубу, хозяин ставил в переднем углу зеленую ветку березы и икону, зажигал перед ней свечку. Затем на верхний венец взбирался самый ловкий и легкий из плотников и обходил его весь, рассевая по сторонам хлебные зерна и хмель. Хозяева же в это время молились в свежем срубе перед иконой. Наконец плотник-севец вступал на матицу и обрубал поданным ему топором лыко, державшее овчинную шубу, которую внизу подхватывали все присутствующие. И вынимали из ее карманов заранее положенные туда хлеб, соль, кусок жареного мяса, кочанчик капусты и в стеклянной посудине вино. Все это торжественно выпивалось и съедалось, и добавлялись другие щедрые угощения, чтобы в новом доме, значит, в будущем всегда было тепло, как тепла овечья шуба и всегда было обилие съестного, все были всегда цветущие и здоровые, как зеленая ветка березы в углу, а икона – чтобы с ними всегда был Бог.
В четвертый раз мастерам устраивали угощение, когда они на кровлю совсем готового дома водружали деревянного конька, то есть завершали стройку.
В язычестве солнце считали главным божеством приносящим тепло, дававшим всему жизнь, и люди полагали, что по небу солнце ездит на конях или на коне, а иногда и принимает его облик. И верили, что, если нарисовать или вырезать солнечный круг из дерева или нарисовать, вышить или вырезать из дерева коня и поместить его на самую макушку дома,– над ним всегда будет солнце. У этого коня-божества было даже собственное имя – Вязима. С тех давних пор деревянных коньков и помещают на гребне кровель, и само это место впереди гребня называется конек.
А в глубочайшей древности и настоящие конские черепа укрепляли на крышах. И была поговорка: «В кобылью голову счастье».
Итак, под конька – четвертое угощение.
Не удивляйтесь, что плотников за время работы столько раз угощали. Их вообще всячески привечали и обхаживали, стараясь ничем не задеть, не рассердить и, не дай Бог, обидеть. Потому что, если рассердить, разозлить настоящего плотника-домовика, он мог в любой из пазов самого отличного сруба сунуть всего-навсего маленькую щепочку, и такой дом уже плохо бы держал зимой тепло. Или мог на кровле изнутри так прибить доски-обрешетку, что в непогоду на чердаке кто-то как-будто начинал страшно завывать, или стонать, или ухать.
Плотники много напридумывали подобных отместок за недоброту.
Прежде же чем войти в новую избу жить, хозяева непременно пускали впереди себя кошку: считалось, что кошки имеют какую-то особую связь с домовыми и те даже принимают иногда их облик, и надо было, чтобы домовой первым вошел в дом, ознакомился с ним и почувствовал, как его тут чтут и понимают, что именно он в сем доме будет хозяин истинный. Помните, на Ефрема Сирина-то, сверчкового заступника, 25 января домовым устраивали даже целый праздник, выставляли в подпечье угощения. Так что кошек в каждом доме держали не только для борьбы с мышами и крысами, но и для поддерживания связей с ним, с хозяином.
А кошка, перебежавшая дорогу, особенно черная, как вы знаете, предвещала неудачу, несчастье (кошками ведь и ведьмы любили оборачиваться!), и многие сразу поворачивали назад или обходили опасное место стороной. Миллионы и миллионы и по сей день поступают так же.
И заяц, перебежавший путнику дорогу, предвещал то же самое. Известно, что даже Пушкин, поспешавший в декабре двадцать пятого из Михайловского в Петербург к декабристам, поворотил из-за зайца назад.
И баба с пустыми ведрами на пути – к беде.
А встретившиеся по дороге похороны, гроб с покойником – будто бы совсем наоборот: к какой-то удаче, радости.
Поверья существовали и существуют поныне чуть ли не на все случаи и события жизни. И большинство из них пришло, несомненно, из самых седых, дохристианских времен, когда злые и добрые силы и духи правили миром безраздельно, и от злых существовали специальные обереги, заклинания, заговоры, и каждый должен был знать их и знал, чтобы защищаться и спасаться. Церковь крестившейся Руси с первых же дней своего существования, разумеется, повела борьбу с этими языческими поверьями, но преуспела в сем мало, можно сказать, что совсем не преуспела, лишь увязала некоторые с некоторыми святыми и священными датами.
Очень любили, например, на Руси гадания; гадали по-разному и на разное в любое время. Церковь же не возражала лишь против гаданий на Святки, и особенно накануне Крещения, подчеркивая тем самым, будто бы предсказываемое в такие большие дни предопределено и свыше и не может не сбыться.
Вечера между Новым годом и Крещением назывались страшными вечерами, и больше всех в это время усердствовали девушки, нередко гадали ночи напролет.
Ходили слушать за деревню на перекресток дорог: в какой стороне залает собака – туда и замуж идти.
Подслушивали под чужими окнами: если внутри шумят, ругаются – в плохой дом выйдешь, если смеются – в хороший, веселый.
Повсеместно выходили полоть снег: собирали его в полу шубы или полушубка, потом пригоршнями перебрасывали через левое плечо, приговаривая, припевая: «Полю, полю белый снег, полю, приговариваю: взлай, взлай собачка на чужой стороне, у свекра на дворе, у свекрови на печном столбе, у ладушки на кроватушке. Миленький, ау-ууу!»
Самым распространенным было гадание с петухом. Девушки раскладывали на полу щепотку крупы, кусок хлеба, ножницы, золу, уголь, монеты, ставили зеркало и миску с водой. Вносили и пускали петуха. Смотрели, что он клюнет в первую очередь: крупу – к богатству, хлеб – к урожаю, ножницы – суженый будет портной, золу – заядлый курильщик, уголь – к вечному девичеству, монеты – к деньгам, клюнет зеркало – муж будет щеголем, начнет пить воду – быть мужу пьяницей.
Кое-где выдергивали из стогов колосья: окажется с зерном – быть замужем за богатым.
Костромские девки клали матерям под матрасы сковороды, а под кровати сковородники – печь блины и кормить ими жениха.
Самым страшным было гадание ночью в пустой бане, где на лавке или на полке ставилось зеркало, по бокам него зажигались по свече, девица (женщины это тоже проделывали) садилась напротив и в полном одиночестве глядела в это зеркало. На воле мороз, нередко воет вьюга, скребется жестким снегом в стены, толкается в замкнутую изнутри дверь, в бане, конечно, не топлено, промозгло, зябко, по углам вязкая темь, язычки свечей от каждого движения тревожно трепещут, готовые вот-вот погаснуть, и потому гадающая старается вообще не шевелиться; глядит и глядит до боли в глазах в сумрачное зеркало, коченея от холода и страха – страшных шорохов и воя за стенами, и напряженно давящей тишины внутри,– глядит и глядит, пока кроме собственного отражения и банной мглы не увидит еще что-то или кого-то, что подскажет, обозначит ее дальнейшую судьбу. Иногда на это уходили часы, ни жива, ни мертва обратно возвращалась, а то за гадавшими даже ходили, приводили окоченевших и онемевших от ужаса. Всякое ведь виделось. Потому что в предкрещенские вечера нечистая сила особенно усердствовала, стараясь заполучить в свои поганые лапы еще хоть одну христианскую душу. Потому народ и назвал эти последние святочные вечера страшными.
Правда, и без озорства и хулиганства парней они не обходились: то поленницу повалят, то дверь снаружи чем ни то подопрут или ворота завалят, или на крышу потихоньку залезут и трубу заткнут тряпьем, и дым повалит в избу. Но и нечистые, мохнатые с копытцами ведь точно так же проказничали...
А с двадцать третьего на двадцать четвертое июня праздновался Иван Купала, или Иван Травник, как называли его кое-где. Хотя вообще-то на Руси указом царя Алексея Михайловича он был запрещен еще в семнадцатом веке, но все равно во многих местах праздновался, да и сейчас не забыт, например, на Волге. Да у растений в эти дни кончается буйный рост, они наливают свои лучшие соки, начинают созревать злаки, а нечистая сила будто бы именно тут и пытается нанести им наибольший вред, погубить уже наметившийся урожай. И, чтобы отогнать нечистую силу, люди зажигали в Иванову ночь костры, ибо огонь для злых духов самое страшное – полная погибель. На лучших видных местах зажигали, и никто в эту ночь не спал, даже грудных младенцев с собой приносили. Березы вокруг украшали цветными лентами. Проводили между кострами скотину, сами прыгали через огонь, чтобы очиститься отогнать всякую погань, спалить ее. Потом водили хороводы, пели, плясали, устраивали разные игры, догонялки:
Гори, гори ясно,
Чтобы не погасло.
Глянь на небо –
Птички летят,
Колокольчики звенят:
Диги-дон, диги-дон,
Убегай скорее вон...
Девушки пускали по воде венки: гадали – к какому месту приплывет, оттуда суженый будет.
Многие парились в эту ночь в банях только что связанными свежими вениками – такая парилка, говорят, самая что ни на есть здоровая.
И полезные лечебные травы все собирали именно на Купалу, уходили за ними в луга, в леса.
А у кого сердце было беспокойное и непугливое, и вовсе забирались в самые глухие лесные чащобы и овраги. Искали таинственный цветок папоротника, который, как известно, цветет только в эту единственную ночь, даже не в ночь, а всего лишь в какой-то час, отделяющий одну зарю от другой. И главное, что из многих, многих тысяч папоротников цветет всего лишь один. Причем тот, до которого добраться труднее всего. И лежка зверя может рядом оказаться – волчья или медвежья. И чапыжник вокруг непролазный – за рубаху цепляется, лицо в кровь дерет. А в вышине, над головой, на скрипучих черных деревьях кто-то вдруг жутко хохочет, и потом страшный скрежет по ветвям и ледяное оттуда дуновение. И кто-то вроде сзади грузно подкрадывается, тяжело пыхает. А если оглянешься – вмиг тихо станет, и все деревья в сизой мгле застынут черными чудовищами. Потом в другой стороне ухнет и засвистит длинно и кошмарно, так, что дух займется. И кто-то вцепится сзади в рубаху намертво. Или в ногу или в волосы. Вот тут уж надо про все забыть и рвануться из последних сил. И помнить только, что следует все время вверх глядеть. Как небо там деревьями совсем закроется, без единого просвета, как почувствуешь под ногами мягкую сырость и почудится тебе, что ты в страшную черную яму провалился, – тогда глаза вниз и смотри вблизи вокруг напряженно и долго – может, и увидишь тот цветок.
Красоты он будто бы необыкновенной: совсем простой, но лучше всех цветов на свете – переливается разными цветами и живет прямо на глазах. Живет так, что человек потом никогда этого забыть не может. И рассказать об этом не может. При его появлении все вокруг будто бы вмиг немеет, свист и уханье исчезают, и все деревья и травы замирают, как зачарованные, не шелохнутся. И ночь заметно светлеет, словно сумрак прогоняется трепетанием этого живого цветка. И человек не в силах двинуть ни рукой, ни ногой.
Это-то и есть самое страшное.
Потому что цветок папоротника – это ведь цветок счастья. И весь секрет в том, чтобы опять пересилить себя, оторвать от земли окаменевшие ноги, протянуть вперед окаменевшие руки и коснуться заветного цветка. Если коснуться, а лучше даже сорвать, то он повлечет тебя куда-то поблизости и остановится там, где тебе следует немедленно начать копать принесенной с собой лопатой. Копать без устали, не разгибаясь и ни в коем случае не оглядываясь, не обращая внимания на то, что опять поднимутся жуткий шум, свист, хохот и тяжелый топот, которые с каждой минутой будут нарастать и приближаться. Потому что если оглянешься, то увидишь в деревьях огромных неведомых чудовищ, а под ними огромных огненных коней с огромными страшными всадниками в седлах. Они будут кружить по краю оврага или низины, будут глазеть на тебя выпученными огненными глазищами и спрашивать друг друга гулкими пещерными голосами:
– Кто это?! Кто?! Кто?!
Те всадники – злые духи земли, хранители ее кладов. Иванова ночь – единственная ночь в году, когда сундуки с этими кладами выходят из сырых недр на просушку; там, где они выходят, и распускается цветок папоротника. А всадники сторожат сундуки. И спасение лишь в том, чтобы не отвечать им, а все время копать. Даже когда кони окажутся рядом и обдадут лицо твое своим лютым жаром, а уши запечатает грохот копыт. Если же сундук к тому времени уже отрыт и золото и драгоценности из него уже у тебя в руках, надо кинуть на землю белую простыню, тоже, разумеется, принесенную с собой, и лечь на нее. Всадники мигом окружат простыню и будут говорить такие слова:
- Кто это лежит, труп?
- Давай тогда в гроб класть.
- А он длинный, не поместится.
- Давайте тогда ноги обрубим...
Кони своими огромными копытами огненными будут возле самых твоих ребер переступать, опалят их жаром, но ты все равно молчи и не двигайся. Это они так, пугают. И что другое страшное говорить станут – тоже молчи. Следи только: как отдаляться начнут, тогда вскакивай – и прочь от того места. Как можно быстрее прочь! И ни в коем случае не поминай Бога и не крестись. Разом все исчезнет, как будто ничего и не было. И никакого богатства в карманах и за пазухой не окажется.
Да, видно, уж больно сильный страх человек терпит: никого еще не было, чтоб не перекрестился и чтоб все не пропало. Некоторые вроде бы и цветок видели, и богатства в руках держали, а вот до дома его никто не донес. Никто!..
Врачей, как известно, в древности заменяли знахари, ворожеи, повитухи, ведуны, нередко и колдуны, чародеи. Место в тогдашней жизни они занимали огромнейшее, в каждом селении были такие умельцы. Только колдуны и чародеи встречались, конечно, намного реже, потому что, по всеобщему убеждению, они продавали свои души и знались с чертями,– а кто станет делать это в открытую, они действовали в основном скрытно, и заполучить их помощь было очень непросто, лишь через знакомства да по доверию. Знахари же, повитухи, ворожеи и ведуны сами чертей боялись как огня, и черти их за их знания сильно не любили, старались всячески навредить, как всякому другому крещеному человеку.
Знахари и ведуны потому так и звались, что знали, какими чудодейственными лекарственными травами или чем другим какую болезнь лечить. И как эта травы или что другое обрабатывать, приготавливать, с чем мешать, на чем настаивать, как именно употреблять. Многое знали-ведали, побольше, наверное, некоторых нынешних однобоких медиков-профессоров-то.
Зубы у человека болели – давали ему жевать девисил или кололи начетверо рябиновый сук, шептали над ним молитву святому Антонию и клали на больные зубы на продолжительное время. Очень помогало.
От легкого кашля кормили печеным луком.
Болела голова – обкладывали ее глиной или листьями кислой капусты, обвязывали и велели читать молитву Иоанну Предтече.
От удушья давали пить настоянный на водке ирной корень.
При грыже поили семенем травы елкий, настоянном в вине, а для детей – в молоке.
При застое мочи и трудных родах давали настоянную в теплой окуневой ухе или теплом молоке траву колун.
Лишаи натирали свежевыжатым соком калины.
Отнимались ноги – сажали человека в муравьиную кучу.
При болях в пояснице клали на нее теплые хлебы, накладывали ненадолго горячие горшки, молились образу Всех Святых.
От лихорадки поили настоем полынных листьев, от побоев и ран – зверобоем на водке.
Очень многое лечили самым что ни на есть сильным пропариванием в бане, разным крепчайше посоленным питьем, натираниями хреном, перцем, редечным соком.
Вместо воды в настоях нередко использовали только росу, собираемую в синие стеклянные посудины по заре на Прокопия-Жатвенника, 8 июля. От очных призоров и стрельбы в висках собирали дождь на Илью Пророка 20 июля.
Вовсю пользовались заговорами, наговорами, нашептываниями, то есть, по-нынешнему, психотерапией, приносившими людям зачастую куда большую пользу, чем какие-либо лекарства-снадобья.
«Заговаривал я у раба Божьего такого-то двенадцать скорбных недугов: от трясовицы, от колючки, от свербежа, от стрельбы, от огневицы, от ломоты, от колотья, от дерганья, от моргания, от слепоты, от глухоты, от черной немочи. Ты, злая трясовица, уймись, а не то прокляну в тартарары; ты, неугомонная колючка, остановись, а не то сошлю тебя в преисподнюю земли; ты, свербеж, прекратись, а не то утоплю тебя в горячей воде; ты, стрельба, остановись, а не то засмолю тебя в смоле кипучей; ты, огневица, охладись, а не то заморожу тебя крещенским морозом; ты, ломотье, сожмись, а не то сокрушу тебя о камень; ты, колотье, притупись, а не то распилю тебя на мелкие частички; ты, дерганье, воротись, а не то запружу тобою плотину на мельнице; ты морганье, окрутись, а не то в печи банной засушу; ты, слепота, скорчись, а не то утоплю тебя в дегте; ты, глухота, исчезни, а не то засмолю в бочку и по морю пущу; ты, черная немочь, отвяжись, а не то заставлю воду толочь.
Все вы, недуги, откачнитесь, отвяжитесь, удалитесь раба Божьего такого-то по сей час, по сей день, по его жизнь моим крепким словом».
И любовными приворотами знахари и ведуны владели начиная их обычно так:
«Исполнена есть земля дивности. Как на море на Океяне на острове на Буяне есть бел горюч камень Алатырь, на том камне устроена огнепалимая баня, в той бане лежит разжигаемая доска, на той доске тридцать три тоски. Мечутся тоски, кидаются тоски, и бросаются тоски из стены в стену, из угла в угол, от пола до потолка, оттуда через все пути и дороги и перепутья, воздухом и аером. Мечитесь тоски, киньтесь тоски и бросьтесь тоски в буйную его голову, в тыл, в лик, в ясные очи, в сахарные уста, в ретивое сердце, в ум и разум, в волю и хотение, во все его тело белое и во всю кровь его горячую, и во все его кости и во все составы: в 70 составов, полусоставов и подсоставов. И все его жилы: в 70 жил, полужил и поджилков, чтобы он тосковал, горевал, плакал бы и рыдал по всяк день, по всяк час, по всякое время, нигде б пробыть не мог, как рыба без воды. Кидался бы, бросался бы из окошка в окошко, из дверей в двери, из ворот в ворота, на все пути и дороги, и перепутья с трепетом, тружением, с плачем и рыданием, зело спешно шел бы и бежал, и пробыть без нее ни единый минуты не мог...»
Даже злых и вредных домовых, слишком уж досаждавших хозяевам, знахари и ведуны брались усмирять: в день Трех Святителей, 30 января, резали в полночь черного петуха, выпускали его кровь на голик и выметали этим голиком все углы в домах и дворах, где бесчинствовал распоясывавшийся.
И накануне свадеб знахарей, а то и колдунов непременно приглашали в дома, где они игрались: чтобы те осмотрели все углы, притолоки и пороги, не прячутся ли где злые духи, и прочли над ними заговоры-заклинания. Потом знахари и колдуны поили молодых наговорной водой, дули на скатерть, обметали голиком потолки, оскабливали вереи, клали ключ под порог, выгоняли со двора черных собак, осматривали метла, окуривали бани, сбрызгивали наговорной водой кушанья, вязали спальные снопы, подкладываемые в постель новобрачных под перины, ездили в лес за бузиною и вручали свату ветку девятистручкового стручка. Эта ветка считалась сверхмагической – все отгоняла, поправляла и сохраняла.
Со свадьбами, вообще, было связано больше всего поверий, правил и обрядов. И хотя в разных местах они тоже имели какие-то свои отличия и особенности, основа все-таки везде оставалась единой на протяжении не менее, наверное, тысячелетия. Причем действо это всегда продолжалось несколько дней, обрядов исполнялось чуть ли не сотни, и потому тут мы покажем всего лишь один, но из самых важнейших.
Передовщину позвали справить свадьбу. Нет, нет, не свахой, на то были свои соловьи разливанные – любой лежалый товар могли сбыть, ровно золото. Да и называлось это – сладить свадебку, а ее пригласили справить: проследить, помочь, чтобы все шло как надо, чтобы, не дай Бог, не допустить где какой огрешки – ведь как на свадьбе все заладится, так, значит, во всю жизнь и будет,– в это верили свято. Справщиками очень дорожили, особенно когда в доме невеста шла перваком да сильно молодая и не больно певкая. Ведь сколько ей обрядов-то надо было пройти, сколько причетов и песен перепеть – на каждый шаг свой. И не только у нее – у подружек песен еще больше: перед просватаньем, на посидках, при зарученье, на девичнике при прощании с косой и волей, утром в день свадьбы, на проводах к венцу, при встрече от венца, при входе молодых в дом, на пиру – там всем свои величанья, после пира, молодоженам, корильные... Редко-редко какая девка даже половину-то знала из того, что нужно. А передовщица – все.
Девка была средненькая и росту среднего, круглолица, нос вздернутый. Звали Катей. И уж больно тиха, говорила тихо-тихо. Решила, что такая сама ничего не сможет, придется все время быть передовщицей-подголошницей – все зачинать, а она бы только подпевала. И подружек, ладно помогающих, надо отобрать. Удивлялась, и какой видный парень-то ее брал. Но голос у Кати оказался неплохой – чистый, звучный. С другими пела хорошо, а одна, когда пробовала причеты,– робела. Очень за нее боялась.
Назначили просватанье. Стали резать скотину. Наказали привезти из города доброго вина красного да конфет, пряников и других сладостей, остальное было свое.
Катя, мать, сестры и подружки с утра до ночи кто с иглой, кто у корыта, кто у печи, кто с соленьями да вареньями, а кто и во дворе калит большие камни и раскаленными бухает их в огромные бочки – варит густое, темное, хмельное пиво. И хотя двадцативедерные бочки накрыты тяжелыми дубовыми крышками, из-под них валит сероватый пар, и сильный горьковато-сдобный запах шипящего варева растекается по открытому двору и дальше по деревне, и все, кто оказывается поблизости, с удовольствием принюхиваются, оживляются, улыбаются и скоро уже кажется, что вся деревня наполняется такой же суетой, как дом невесты, таким же радостным предощущением большого-большого праздника. Вроде бы даже и сама земля его ждет – притихшая, светлая, вся в сухом тепле. Октябрь, а будто новое бабье лето.
Передовщица все время рядом с Катей и ближайшими ее подругами – наставляет:
- Значит, при просватанье, мои ясные, заводим
«С устья березового». Тут на посидках – «Весла в поле» или «По сенечкам батюшковым». При проводах жениха с зарученья – «Уж вы, соколы, соколы»...
И вот уже зазвенели, захлебнулись радостью колокольцы, шаркуны и бубенцы, во множестве подвязанные к дугам тарантасов и телег, оплетенным яркими лентами. Будто все вокруг зазвенело, и звон этот покатился в поля, делаясь все глуше, глуше, пока не исчез вовсе, но в деревне все ждали, напрягали слух и час, и два и, наконец, опять услышали – катится обратно, катится волной веселый заливистый звон, срывая людей с мест и притягивая их к дому невесты.
Многодневное действо русской свадьбы началось, а передовщица все боялась за Катю. Две недели ее готовила, а боялась: та уже робела меньше, но как все при большом народе-то получится?
Прошли малые смотрины, когда родители невесты встречали жениха, его отца, свата и других честных гостей у своего крыльца, с почетом заводили их в дом, где под образами уже горели свечи, усаживали по старшинству за стол... Отец невесты со сватом били по рукам через подол праздничной суконной сибирки свата, а мать жениха их разнимала.
Теперь Катя считалась окончательно просватанной, и ее голову и плечи накрывали большим синим платком-фатой, и она уже не имела права ходить в церковь, в гости, должна была, переступая любой порог, креститься, а когда поедет на могилы родных или к близким родственникам – это делали все,– то обязана была закрываться там платком с лицом и, ничего и никого не видя все же непременно и непрестанно кланяться из телеги направо и налево. Всю дорогу кланяться...
Пошли трехдневные посидки – главная невестина тягота, когда ее с утра до ночи окружали родственницы и ближайшие подружки, свадебные праворучница и ле-воручница, и еще шли и шли просто подруги, просто знакомые и просто зрители посмотреть, как она плачет и расшибается, как не хочет расставаться с молодостью, с батюшкой и матушкой, с дорогими подружками, с сестрами и братьями, с волей вольною в отчем доме, с родной деревней. И хотя многие девки шли замуж охотою, а часто и по любви, все равно так уж от века завелось, что невеста должна была петь-плакать, обливаясь горючими слезами и заходиться, падать на пол или на лавки, или хотя бы метаться по избе, стуча рука об руку, чтобы окружающие видели и, главное, поверили, что она и правда в великом горе и надрыве идет в чужой дом не своею волей и знает, какая тяжкая участь ждет ее отныне. Наверное, когда-то, совсем-совсем давно, веря в обереги, люди считали, что, если чего-то очень сильно и принародно страшиться, плакать и не хотеть, оно на самом деле окажется много-много лучше. Дело было трудное: переплакать требовалось со всеми по отдельности, причем каждой родственнице и каждой подружке предназначался свой особый плач. Без подголовницы ни одна девка с этим не справлялась. Но есть же разница: все за невесту петь или только зачинать, подсказывать. Когда Кате дары от жениха принесли, передовщица, например, изготовилась на весь плач:
Не подходите, не приносите и не дарите
Дорогими меня гостинцами.
А Катя вдруг как застонет в голос:
Вы скажите, лебеди белые,
Князю да первобрачному
Заочное да челобитье.
Чтоб он жил да не надеялся,
Искал бы новую да молодую,
Меня получше да покраше...
Передовщица возрадовалась: «Пошло!» Настало время «жемчуга» – оплакивания, расставания с девичей красотой. Катю обрядили в лучший парчовый сарафан, в нежно-голубую шелковую кофту, в дивную головную повязку, на которую нацепили множество ниток разного жемчуга. Голова девушки, словно, в жемчужном дожде оказалась. Праворучница и леворучница вывели ее под локотки на середину горницы, как раз напротив матери поставили, и все при этом поднялись. Передовщица была сзади Кати. Но даже и рта не успела раскрыть, как та повела сама, да сразу с такой надсадой, что все замерли:
Ты желанная моя, болезна,
В день денная печальница,
В ночь ночная богомольщица!
И запокачивалась, как под ветром, а в глазах слезы. Все стали ей подпевать:
Посмотри-ко ты, погляди
На меня многокручинную:
Меня красит ли, хорошит ли
Меня природная девья красота
И дорого мое цветно платьице?
Хоть не скажешь, моя желанная,
Сама знаю, ведаю:
Не красит и не хорошит
Дорога моя девья красота.
Потемнела да почернела
Черне черного потолка,
Черне ворона поднебесного...
А на следующее утро спозаранку топили баню, и Катя ходила туда париться с праворучницей, леворучницей и передовщицей. Дверь запирали изнутри, чтобы, не дай Бог, кто чего не напортил. И когда топили баню, тоже все время присматривали – мало ли ворогов и охальников. Главное тут было – невесту хорошо попарить да помыть, чтоб была как новорожденная. А веничек, которым она парилась, надо приберечь – которая девка следом этим веником попользуется, тоже вскорости замуж пойдет.
Потом Катю одевали уже в самое-самое лучшее, и она сидела и ждала с подругами в своей светелке, когда снова приедет жених со свитой и родными.
Но только теперь, заслышав звон бубенцов и колокольчиков, в невестином доме позакрывали все ставни и ворота и все попрятались – женихов поезд будто перед пустым домом остановился. Правда, девки набились на повети и через оконца и щели в воротах поглядывали наружу, но без единого звука – полная тишина. Дружки жениха с розовыми повязками на рукавах постучали в дверь кулаками. Не дождавшись ответа, постучали покрепче сапогами – все одно молчок. И лишь когда приезжие достали специально привезенную оглоблю и забарабанили в ворота ею, их распахнули, гостей впустили, и прямо в сенях их встретили невестины родители с зажженными свечами в руках.
Опять рассаживались по старшинству. Опять всех обносили угощением, но только делал это уже отец невесты. Опять вывели Катю, но только уже под платком-фатою, а отец, мать и сваха встали обочь ее. Присутствующие поднялись.
– На той ли сватался? – спросил Катин отец.
– На той,– ответил жених.
– Люба ли?
– Люба.
Теперь опять Катя обносила всех вином и пивом, просила отведать угощения на столе, где были в основном разные пироги, положенные по свадебному обычаю один на другой, крест-накрест, и еще разная рыба, каши, жареная птица. Выпивая, большинство клали на поднос или в рюмки деньги, а она одаривала их платками, поясами, варежками. Жениху самый красивый платок. Он им утерся, свернул и спрятал в карман, а в рюмку опустил целый червонец. И уже не отходил от Кати, стоял сзади, ждал, когда ее отец поднимется из-за стола и спросит:
– Всем ли было, все ли довольны?
Все тоже поднялись и нестройно с поклоном ответили:
– Все довольны, всем было.
А женщины и девушки запели жалобную «Дымно во поле, дымно» – про то, как голубок тосковал и звал свою любимую...
Катю повели к себе. Жених вместе с другими шел следом и все норовил наступить ей на ногу. Дружка же приплясывал и приговаривал:
– Скок через порог, едва ноги приволок, идет дружка-лаконожка, за скобу руками, за молитву зубами... Раздайтесь да расступитесь на все четыре стороны, да пустите нашего князя новобрачного дать на бела белила, на красны румяна. А ты, красна девица, красная княгиня, первобрачна молодица, не куражься, гордость-спесь оставляй здесь, а низкий поклон клади да к нам вези: у нас горка крутенька, водица близенько, коромыслицо тоненько, ведерышко маленько; под гору ходи – не запинайся, на гору ходи – не задыхайся...
В светелке жених впервые принародно, при подружках целовал Катю, прощался с ней до завтра и дарил еще денег – на белила.
А потом она здесь же потчевала своих подружек, а остальные свадебники на нескольких телегах с песнями укатили к жениху угощаться и петь. И пели там за полночь. И у Кати в светелке пели до первых петухов.
Поутру, ни свет ни заря все опять были на ногах – пришел наконец день венчания. Катю сразу же, даже не покормив, только одев, повели в горницу. Там ее стоя ждали мать, сестры и все, кто был рядом в эти дни, и еще много зрителей, которые сгрудились у распахнутой в сени двери. В сенях тоже были зрители. И к окошкам с той стороны много поналипло.
А по небу быстро неслись рваные сизоватые тучи, все в одну сторону – на закат. Значит, дождя не должно быть. Про это все думали, и все радовались – не подвела погодка.
Катя запела:
Ты сдыми, моя однокровна, единоутробна,
Свои руки белые на мою буйну голову
И сойми мою девью красоту...
Две сестры потянули с нее синий платок, но Катя уцепилась за него и не давала. Они стали хватать ее за руки и все-таки сдернули платок, но под ним оказался второй – нежно-зеленый. Она не давалась пуще прежнего, охала, что-то вскрикивала, и эти охи-вскрики превратились в пронзительный причет, в котором были взлеты необычайной красоты и чистоты. У Кати как будто прорезался новый, удивительный голос, который невозможно было слушать – так он рвал душу, становясь с каждой секундой все надсадней и пронзительней. И она все рвалась, не давалась, но ее уже держали за руки и за плечи несколько подруг, и она могла только раскачиваться из стороны в сторону и раскачивать державших, и ее богатая русая коса уже моталась сзади, и проворные чужие руки уже расплетали ее и скоро расплели, и стали расчесывать, а она рвалась еще сильнее, и теперь сзади мотались еще и рассыпанные роскошные волосы. Что именно, какие именно слова она выпевала, поначалу было не разобрать, слышались лишь хлещущие: «Уж!.. УЖ !» Голос все накалялся, накалялся... Потом стали Различимы и слова:
Уж и не походила я, не погуляла,
Уж я жила у вас да красовалась,
Уж и когда в пелены да пеленалась,
Уж и когда в зыбочке да качалась.
Уж ты, тятенька, меня годов в десять да увез,
Уж в семнадцать – взамуж давать.
Уж как я вам да надоела,
Уж я и была, видно, у вас да непословна,
Моя головушка была да непоклонна,
Резвы ноженьки мои да небежливы...
Девью косу-красу перед венчанием расплетали всем невестам, чтобы сразу после венчания заплести уже две, как замужним. Так что любая девушка знала этот причет назубок, видела и слышала на многих свадьбах, а замужние так и сами когда-то все его пели или повторяли за передовщицами. Привычными были здесь и пронзительные вскрики-всхлипы; с высоченными подголосками пели очень многие не только плачи и причеты – очень низкие ноты всегда перемежались высоченными. И все-таки голос Кати достиг такой пронзительности, в нем была такая боль, такая тоска и печаль по уходящей вольной юности и детству, что у многих пошел озноб по спинам. А ближние подруги сперва даже растерялись и замешкались, потому что они собирались сыграть, разыграть этот плач, как разыграли все предыдущие, но у нее это была никакая не игра, а настоящая трагедия, как будто она и взаправду шла за немилого и нелюбимого, и вот сейчас ничего не видела и не слышала, умываясь горючими слезами, и не пела, не пела, а в истинном забытье голосила-плакала-причитала, рвала, омывая слезами, души и себе и всем окружающим. И все, кто был в горнице, одна за другой тоже начали плакать по-настоящему, а потом некоторые даже и навзрыд. Все сгрудились возле нее и гладили, пытаясь успокоить, а она уже уронила голову на плечо леворучницы и только тихо вздрагивала и пронзительно выводила:
Уж в чужих-то да людях добрых
Уж надо жить да умеючи...
Уж надо шелковой травы да пониже,
Уж ключевой воды да пожиже...
Затихнув, Катя стояла сколько-то не двигаясь, опустив голову. И никто вокруг не двигался. Затем она обмякла, медленно подняла осунувшееся заплаканное лицо, глубоко вздохнула и вдруг улыбнулась – улыбнулась светло и смущенно, и всех оглядела с этой смущенной, несколько даже виноватой улыбкой, и в ее больших, еще не просохших серо-зеленых глазах засветилась радость. Все лицо ее засветилось, и она сделалась совсем непохожей на прежнюю Катю – эта была куда взрослее, вроде бы даже и выше ростом, спокойная, умная, хорошо сознающая, что ей предстоит. Хотя сама Катя об этом, наверное, и не думала, просто чувствовала, что обильные горючие слезы действительно омыли, высветлили ей душу, и та сейчас словно растет и ширится, постигая истинное значение предстоящего.
Передовщица ликовала. Значит, не зря она почти три недели не отходила от нее, не зря втягивала в каждый плач, в каждую песню, во все обряды. Сердце и душа у девчушки оказались умными, уже почувствовали, в чем главное предназначение женщины на земле. Почувствовали!
А впереди Катю ждал еще свадебный поезд, венчание в церкви, обратная дорога, трехдневный свадебный пир, величание гостей, приход одетых в лохмотья колдуна или колдуньи, которые будут стучать в пол железной или деревянной клюкой, приплясывать и приговаривать: «Сколько в лесу пеньков – столько вам сынков! Сколько в лесу кочек – столько дочек»...
Ждала ее и первая брачная ночь, до которой они с молодым мужем почти целый день ничего не ели...
А на следующее утро потешная баня вдвоем и потешное подметание пуха в горнице, и передвигание стола...
И перегащиваться они должны были со всеми основными родственниками...
Многое еще ждало Катю впереди, но с этого утра она была готова ко всему, она уже знала, понимала, что новая семья – это новое звено жизни. И очень важно, как оно зачинается – во зле, в небрежении и походя или в добре, красоте и разуме. Сотворение нового человека, нового мира должно быть чисто и свято. К жизни надо относиться свято.
Праздников на Руси было много, и общих и местных – престольные почти в каждом селе, но главных четыре: Пасха, Троица, Рождество и Масленица.
Пасха сейчас снова празднуется широко, и, главное, о ней большинству хорошо известно: это Великий день, Светлый день, воспевающий воскресение Христа, принявшего мученическую искупительную смерть ради спасения всего человечества. В христианстве это событие не просто главное – оно основополагающее, и каждый православный, как и все остальные христиане мира, так или иначе, но непременно отмечают и всегда отмечали его: в православных храмах идут непрерывные, необычайно торжественные пасхальные службы, светятся пасхи, куличи и яйца, возглашается великое «Христос воскрес!» и «Воистину воскрес!», свершаются ночные, при горящих свечах и фонарях крестные ходы вокруг храмов и многое, многое другое, в чем вы наверняка участвовали или участвуете постоянно каждую Пасху.
Поэтому здесь мы остановимся лишь на том, что ныне свершается в сей праздник или редко, или вовсе уже не свершается.
Накануне Вербного воскресенья веточками вербы и сейчас обзаводятся почти все, ставят их в вазы, в банки с водой, а вот хлестаться ими уже не хлещутся, а прежде это делали обязательно; все друг друга похлестывали, прежде всего детей, приговаривая при этом: «Верба хлест, бьет до слез». Действо считалось магическим: так передавали силу здорового, распускающегося дерева человеку, что растущему человечку было особенно необходимо.
И еще в Вербное воскресенье в столице Руси непременно устраивалось Шествие на осляти.
В затененных углах, у заборов и стен еще лежали остатки серого, обтаявшего, ноздреватого снега, везде блестели лужи, земля была липкой, скользкой, курилась видным густым сырым паром, но небо сияло такой пронзительной чистой голубизной, такой бездонной глубиной без единого облачка, слепящее солнце грело так ласково и сильно, а воздух был так легок, прозрачен и духовит, что люди, тысячи, десятки тысяч людей, наслаждаясь всем этим, не замечали, кто стоит на сухом, на плахах мостовой, а кто прилип или увяз в раскисшей земле или грязном снегу, или вовсе торчит в луже. Все были нарядно одеты, все улыбались друг другу, даже незнакомые, весело перекликались, балагурили, смеялись, и каждый держал в руках темно-вишневые или зеленоватые веточки вербы с нежными пуховыми сережками, которые, если приложить их к носу и губам, всегда так ласково и смешно щекочутся и так свежо, тонко и отрадно пахнут. Это делали очень многие и другим под нос совали.
Весь Кремль снаружи окружало сплошное, широченное, яркое, весело гудящее, колышущееся праздничное людское кольцо. Мальчишки и молодые парни торчали и на деревьях, и на крышах ближних строений. Наверное, не только вся Москва, но и окрестные села и деревни были сейчас тут.
Свершалось ежегодное шествие на осляти вокруг Кремля. Христос-то за пять дней до своей крестной смерти въехал в Иерусалим на осле, и народ иудейский приветствовал его ветками финиковых пальм или иерусалимской ивы. Пальм на Руси нет, но зато ивы-вербы полно. И ослов нет, и его в шествии заменял невысокий солово-серый конь, крытый парчовой попоной, а восседал на том коне митрополит Московский и всея Руси, а позже патриарх в золототканой ризе и драгоценной митре, с животворящим крестом в одной руке и богатым, со сканью и каменьями Евангелием в другой. Убор коня был тоже в узорном серебре, шитый шелками, с цветными кистями, а повод очень длинный, локтей в двадцать, сами же удила держал рукой патриарший конюший старец, а уж повод рядом с ним с одной стороны патриарший же дьяк, а с другой – государев думный дьяк, на три же шага впереди середину повода держал какой-нибудь именитый боярин, князь или воевода, а еще на три шага впереди конец повода был уже в руках самого Государя Всея Руси.
Вступали они медленно, торжественно, одежды были на них самые богатые и нарядные: на Государе и на князьях-боярах, как и святейшем, все тоже золототканое, в каменьях, на Государе так еще и широкое ожерелье на плечах, сплошь в рубинах, лалах да опалах, а на голове шапка Мономаха, низаная дивным жемчугом с каменьями и увенчанная сказочной голубоватой жемчужиной размером с голубиное яйцо.
Все это сияло, сверкало, переливалось, полыхало, слепило и радовало и веселило не меньше, чем солнце, небо и вербы.
Вселенски могуче гудели все кремлевские и московские колокола. Дюжины две расторопных детей боярских в красных одеждах с серебром расчищали в народе перед шествием путь и, где не было больших луж и грязи, на Дубовых плахах мостовых и на мостах через Неглинную расстилали цветные сукна, народ тут же забрасывал их ветками с серебристыми пушистыми сережками, по которым все и шествовали; следом за «осля», с восседавшим на нем патриархом, шли власти – сотни две высших священнослужителей, тоже, конечно, в самом нарядном и торжественном облачении, а за ними сотни три знатнейших мирян.
Народ, завидя их, во всю мощь тысяч глоток кричал, пугая кремлевских птиц, взмывавших стаями в небесную голубизну:
– Осанна в вышних, благословен грядый во имя Господне!
И следом многие так же громогласно и радостно начинали петь:
«На престоле на небеси, на жребяти на земле носимый, Христе Боже, ангелов хваление и детей воспевание приял еси, зовущий Ты: благословен еси, грядый Адама воззвати».
Власти и знать эти слова тоже подхватывали и у Угловой башни, и у Неглинной, и когда поднимались к Никольским воротам.
Святейший держал Евангелие в левой руке, а правой с большим крестом величественно благословлял народ и легонько кивал головой направо и налево, отвечая на низкие поклоны, на коленопреклонения и ликующие крики приветствовавшей его паствы. Благословлял и воздевал очи к небу. Благословлял и воздевал.
По завершении шествия в Успенском соборе была обедня, после нее у святейшего стол для властей, для Государя, его бояр и других лиц, участвовавших в торжественной процессии. Святейший одаривал Государя за «труды ведения осля» десятками золотых червонцев, несколькими сороками соболей, кусками рытого цветного бархата, атласа или какой другой дорогой материи. И князей, бояр и воевод одаривал, которые трудились в ведении осля. И дьяков. И конюшего старца. Но уже не так щедро, разумеется: серебряными кубками, кусками кизилбашской парчи, немецкого сукна.
Дети боярские, расчищавшие и устилавшие путь, во время этого стола под окнами патриаршей палаты пели хвалебные песнопения Христу...
А в чистый четверг страстной недели во всех домах и избах обязательно мыли с дресвой стены, мыли, скоблили ножами полы и столы – наводили идеальную чистоту, в которой только и подобает встречать Великий Светлый день.
Варили овсяный кисель, ставили его на подоконник или выносили на крыльцо и даже на улицу, к овинам, приговаривая: «Мороз, мороз, не бей наш овес!» или: «Мороз, мороз, поди к нам кисель с молоком хлебать, чтоб тебе наше жито и поле оберегать, градом не бить, червем не точить и всему бы в поле целу быть!» Оберег был одним из вернейших.
Готовили и так называемую четверговую соль. Ни в какие другие дни ее не готовили. Заворачивали поваренную соль в тряпичный узелок, кое-где смешивали ее с квасной гущей, кое-где насыпали в какую-нибудь посудину и ставили в печь на угли, на самый жар – пережигали. Иногда она становилась почти черной, иногда с бордовым отливом, но всегда намного вкуснее некаленой. И использовалась как сильное лекарство от многих недугов.
И повсеместно все красили в этот день яйца, первоначально, разумеется, естественными красителями: березовыми листьями, чебрецом, фуксином, чаще всего луковой шелухой, коей красят и поныне. В девятнадцатом веке появились специальные пищевые красители. Использовали также разноцветные кусочки красящих материй, отчего яйца получались пестрыми – мраморными. Было много и расписанных доморощенными художниками и детьми. Были с рисунками и узорами и профессионалов, нанесенными горячим воском, который налеплялся на скорлупу, затем яйца опускали в краску, после высыхания воск соскабливали, и рисунок или узор получался белый, очень красивый.
Яйцо же – естественный символ новой зарождающейся жизни, и чтобы жизнь была прекрасной, надо, чтобы и ее символ был как можно красивей, отрадней. И всеобщее одаривание ими друг друга на Пасху означало то же самое – пожелание лучшей, хорошей жизни.
Освященным яйцам приписывались магические свойства: что это-де лучшее средство для тушения пожаров; их хранили за божницами, и когда у кого случался пожар – бросали в огонь, после чего тот должен был быстро утихнуть. Чтобы коровы не болели, их гладили пасхальными яйцами по хребтам, особенно перед выгоном в поле. Опускали их в воду и потом этой водой умывались, чтобы быть красивыми. И повально все катали яйца – главная любимейшая игра была у русских пасхальная, начинавшаяся в первый же день Пасхи и продолжавшаяся всю неделю. Выбирали на деревенской улице какое-нибудь ровное голое место с бугорочком сбоку, или даже ставили сбоку особые деревянные лоточки, и с них пускали, скатывали яркие, а в основном-то красные нарядные яйца. Игра заключалась в том, чтобы попасть, Ударить своим яйцом по ранее скатившемуся,– ударивший забирал его себе. И главное тут было, чтобы твое яйцо не разбилось,– разбившиеся выбывали из игры. Были мастера, выбиравшие такие крепкие яйца, что выигрывали десятки и десятки чужих. На эти катания везде и всегда сходились все от мала до велика, и играли стар и млад с великим азартом и весельем.
И в последние века наверняка мало уже кто знал, что когда-то это катание совершалось для того, чтобы освященным ярко-красным, голубым, желтым или каким еще красивым яичком разбудить заспавшуюся за долгую зиму землю, пожелать и ей добра.
И еще на Пасху обязательно и повсеместно устраивали качели и качались на них. И чем смелее, выше и веселей качались, тем, значит, опять же сильнее будоражили, быстрее будили землю.
Для того же мужикам и парням разрешалось в эти дни залезать на колокольни и трезвонить в колокола сколько душе угодно и как можно веселей и праздничней.
А второй день после Пасхи – это Радуница, основной день поминовения усопших. Все сходились на кладбищах, приносили с собой еду, яйца, пиво, брагу, вино. Священники служили панихиды, женщины голосили, причитали, «окликая» усопших родных, на могилы клали и крошили крашеные яйца, пироги, блины, кутью, другие угощения, лили масло, пиво, вино – «мертвым на еду», угощали их ради великого праздника воскрешения из мертвых. И сами тут же угощались между могилами или прямо на земле, или на специально для такого случая сооружаемых столах. Так обильно всегда угощались и пили «заедино с оставившими сей бренный мир родителями и родственниками», что поминовение чаще всего переходило в настоящее пиршество, причем веселое, с песнями и приплясами, которое длилось нередко до ночи. Церковь яростно восставала против таких «окличек», против по существу вроде бы даже кощунственного пьяного разгула,– знаменитый Стоглавый собор при Иване Грозном даже попытался положить ему конец – запретил, чуть ли не проклял, но из этого ничего не вышло: «оклички» с пирушками на могилах продолжались и продолжались до самых недавних времен. Потому что фактически это были так называемые тризны по усопшим, которым куда больше лет, чем христианству на Руси. Языческие волхвы считали, что человек не должен бояться смерти, должен потешаться над ней, отпугивать, и чем смелее, чем озорнее он это делает, тем вернее это у него получится, тем дольше она будет держаться от него подальше. Волхвы когда-то и руководили большими тризнами, целые потешно-издевательские спектакли над смертью устраивали, в чем им помогали скоморохи. Скоморошество вообще выросло когда-то из волхования.
Радуницы – всего лишь наследницы тех великих массовых тризн.
Троицу церковь тоже празднует ныне широко, и основное о ней большинству тоже хорошо известно.
Она приходится на пятидесятый день после Пасхи, но торжества начинаются еще в четверг, называющийся Семиком, как и вся седьмая послепасхальная неделя называется Семиковой, а также Русальной, Зеленой, Гря-ной, и Семик несомненно тоже старше Троицы – он знаменовал прощание с весной и встречу лета, прославлял растительность и плодородие, символами которых на Руси стала березка.
У других народов похожие праздники существовали, но березка – символ сугубо русский, символ самой России, ее природы.
Ветками недавно распустившейся, свежей, пахучей березы в Семик украшали все селения, все дома снаружи и внутри, все церкви, а полы в них устилались свежескошенной травой. Прихожане шли к обедне с букетами цветов, клали их возле икон, и в избах клали, и все, все вокруг было напоено в сей день духовитой бодрящей свежестью и запахами набиравшей силу зелени и цветов. Главное же действо Семика – выбор девушками в ближнем лесу (мужская половина почему-то не допускалась к этому действу) самой красивой березки, которую срубали, приносили в село, устанавливали на видное место, украшали цветными лентами, бусами, платками, и девушки начинали ее заламывать, завивать: завивать прямо на ней из ее ветвей большие кольца, венки. И из срезанных ветвей и цветов плели венки, кое-где скрытно, чтобы никто не видел посторонний, и потом гадали на этих венках так же, как на Ивана Купалу – пускали по воде: к какому берегу поплывет – туда замуж идти, утонет – скорая смерть. Через венки же на наряженной березе девушки, а следом и бабы, и парни, и мужики трижды целовались – кумились. Покумившиеся как бы становились кровными родственниками, обещали дружить всю жизнь.