ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
I.
Дом Павла Ивановича Ильяшенкова считался в городе Р. аристократическим; он был выстроен на лучшей улице, имел по фасу тринадцать больших окон и чугунный подъезд; за цельными стеклами виднелись драпри, группировались экзотические растения, а из-за них сверкали дорогие вазы и столовые часы. Внутренность дома вполне согласовалась с его внешностью: паркетные полы, петербургская мебель и бронза, ковры – все было дорого и изящно. В большом зале стоял рояль, на котором по пятницам местный тапер выбивал кадрили и вальсы и увеселял р-ское общество. Назначенные дни Павел Иванович, в своем положении, считал необходимостью: они поддерживали его вес в обществе и привлекали молодежь, столь не лишнюю для отца, у которого три дочери-невесты. Кроме того, Ильяшенков любил поиграть в карты, но конечно не иначе как с тузами, что в свою очередь делает и его тузом, – титул, которого, за неимением родового, всегда добивался Павел Иванович. В городе его считали весьма состоятельным, хотя и задолжавшим, и, пожалуй, такое мнение могло казаться правдоподобным, судя по внешней обстановке: дом - полная чаша, прекрасные обеды и вечера, щегольской экипаж, роскошные туалеты жены и дочерей. К тому же всем было известно, что Ильяшенков чуть не двадцать лет состоял в числе воротил весьма крупного предприятия и женат был, хотя на некрасивой и перезрелой деве, но с солидными связями и очень порядочным приданым. Благодаря ей, Павел Иванович втерся в высший коммерческий мир и весьма скоро сделался видным финансовым деятелем. Ему повезло, и капиталы его приумножились, но сколотить крупную сумму на черный день Ильяшенков не озаботился; жуир по натуре, он любил развернуться широко: и приволокнуться иной раз, и перекинуться в полки или ландскнехт, шикнуть хорошей квартирой, тонким обедом... Павел Иванович жаждал денег, но не для того, чтобы любоваться ими и, подобно скупцу, алчно следить за постепенным увеличением капитала и с наслаждением каждодневно откладывать барыши в объемистую шкатулку – золото необходимо было ему для того, чтобы жизнь пустить широко, в волнах блестящей пыли, в одурманивающей атмосфере... И действительно хорошо пожил Павел Иванович! В настоящее время ему за шестьдесят; он уже несколько лет как вышел из предприятия, не поладив с новым режимом, но заполучив чин действительного, числился членом правления какой-то компании, куда ездить два раза в год за причитающимся ему весьма приличным гонораром, и сохранил прекрасное и доходное имение, но которое вероятно скоро пойдет с молотка, так как Ильяшенков, на закате дней своих, вовсе не намерен отказываться от тех привычек и прихотей, с которыми сроднился. «Apres moi le deluge!» философически рассуждает он, и тем только и выказывает свои заботы о семействе, что хлопочет о приискании дочерям выгодного и простоватого жениха, которого бы можно было удобно провести, сделав обладателем тленного сокровища без присовокупления нетленного. Эти родительские попечения о судьбе девиц и разделяет и супруга Павла Ивановича, экс-княжна Заозерская, сухое, имеющее сильные претензии на великосветскость, существо, недальнее и привередливое, находящееся в полном подчинении не только супруга, но и старшей дочери Софьи Павловны. Несмотря однако на залавливание предусмотрительных родителей, контингент р-ских женихов не очень-то льнет к девицам Ильяшенковым: смущает их, людей по большей части мнимо-богатых, блестящая обстановка барышень и их праздная жизнь... «Чтобы взять такую жену – нужны тысячи дохода», рассуждают они: «ее не удивишь подарком во сто рублей, не повезешь ее на извощике!» – И посещает молодежь гостеприимный дом Павла Ивановича, ест с аппетитом его тонкие обеды и ужины, танцует до упаду с хорошенькими девушками, вздыхает тоже по ним втихомолку, но от брачного вопроса сторонится и мгновенно ретируется, если как-нибудь неосторожно ступит на эту скользкую почву. А соблазн велик: Софи, старшая дочь Ильяшенковых, – прекрасивая брюнетка; лицо ее так и бросается в глаза свежестью и энергией. Овал его совершенно правилен, щеки дышат здоровьем; над верхнею губою пробивается едва заметный пушок. Вырез ноздрей и выражение черных, блестящих глаз обличают смелый, пылкий темперамент; темные, густые волосы окаймляют широкий лоб, резко отделяющийся своею белизной от яркого румянца щек. Росту она высокого, прекрасно сложена, организации крепкой; про нее невольно скажешь: «какая блестящая девушка!» Но красота Софи – чисто чувственная; она разжигает кровь, но мало действует на сердце. В ней много грации, пластичности, но недостает женственности и симпатичности. Ума бойкого и изворотливого, Софья Павловна, когда захочет, умеет хитрить и ловко подделываться под тон нужного ей человека. Она не зла, но сердце ее развращено; дурное воспитание заразило ее светскостью, а сознание своей красоты и пустая среда, в которой она привыкла вращаться, развили в ней страсть к пышности и блеску, без которых тяжело было бы ей обойтись. Софи, столь необходимая для бала, давала мало задатков для семейной жизни. Вторая дочь Юлия совершенно не похожа на сестру: она недурна: ее темно-синие глаза и общее выражение лица симпатичны, но лень и апатия проглядывают во всех ее движениях. Так вот и кажется, что ей и думать, и говорить, и переступать с ноги на ногу – все лень; редко когда она одушевится и жизнь мелькнет в ее чертах. Юлии девятнадцать лет, она блондинка, довольно полна и, подобно сестре, высока ростом. Клеопатра или Cle-Cle, меньшая дочь, – бойка, настойчива, а на счет ловкости – и проведет и выведет. Среднего роста, худенькая, с большими черными глазами и вздернутым носиком, с вечно игривой усмешкой на губах – она не столько хороша, сколько пикантна.
Представив читателю, в общих чертах, семейство Ильяшенковых, мы введем его теперь в их элегантные покои, во время утреннего приема.
У Анны Ильинишны две–три дамы и несколько мужчин. Пьют кофе. Павел Иванович, безукоризненно одетый, сановито усевшись в кресле, покуривает сигару и толкует о злобе дня с одним из местных тузов. Cle-Cle, на козетке, болтает с белокурым юношей в «смокинге» и жилете с огромным вырезом. Юлия молча глядит в окно. Возле Софьи Павловны, небрежно развалясь и поигрывая часовою цепочкой, сидит красивый молодой человек лет под тридцать с длинными русыми бакенбардами, pince-nez на носу и с большим апломбом во всей фигуре; самодовольство так и разлито по его лицу, проглядывает во всех его движениях; это русский покоритель сердец, Леонид Николаевич Огнев.
– Откуда достали вы эту прелесть? спрашивает Софи, повертывая в руках букет из белых и розовых камелий; – какие нежные и вместе с тем яркие цвета!
– Faible comparaison des lys et des robes de votre adoradle visage!
– Высокопарно уж очень! улыбнулась девушка.
– C'est triste mais c'est vrai! пожал плечами лев.
– Qu' est-ce qui est triste?
– To, что божественный образ, сводящий с ума бедных смертных, – не есть зеркало души!
– Что же, душа хуже?
– Сравнить нельзя: душа – камень, лед! Софи рассмеялась.
– Нет льда который бы не плавился?
– Ах, комично воскликнул Огнев, – я пылаю, как вулкан - и что ж je me consumes, sans meme re-chauffer la glace!
– Повысьте температуру!
– Чтобы окончательно обратиться в пепел?
– Пепел ваш соберут в урну и прольют над ним обильные слезы!
– Triste consolation!..
– Представьте себе, chere Анна Ильинишна, раздавалось в дамском углу: – какая хитрая Светляева: она только дурачит всех, рассказывая, что не ухаживает за губернаторшей... Уверяет, что до нее ей никакого нет дела, что муж ее вовсе от губернатора не зависит, что все знакомство их с губернаторским домом ограничивается визитами, а между тем посещает ее entre chien et loup, чтобы не видели!.. Мне это экономка губернаторская рассказывала... И супруг такой же: хвастается тем, что никогда не провожает на вокзал губернатора, что считает это для себя унизительным, а сам исподтишка, перед его отъездом, ездит к нему извиняться, отговариваясь то службою, то нездоровьем!
– Я наверно знаю, подхватила другая дама, – что Светляев последнюю награду себе выпросил, а между тем постоянно критикует и бранит, конечно, за глаза, губернатора!
– Я очень рада, заметила хозяйка, – что сына этой гордячки и злюки Березкиной выгнали из университета: чего-чего она про свое детище и не пела! И талантливый-то он, и чуть не будущий министр! Остальной молодежи куда до ее Гриши!.. Ну вот теперь, куда она этого прославленного гения денет!
– И осень же у нас, говорил губернский туз Павлу Ивановичу: – дожди, холод, грязь... Дороги ниже всякой критики, земские лошади еле ноги переставляют. Я на днях ездил по службе за сорок верст – думал не доеду!
– В каком уезде?
– В С–ком.
– Ну, там дорожный вопрос на последнем плане... Больше высшими матерьями гг. гласные занимаются... Да что о земстве говорить, когда у нас в городе мостовые нарочно худо содержатся, чтобы экипажным мастерам доход доставить!
– С нетерпением жду я земского собрания, восклицает белокурый юноша: – ведь это, M-lle Cleopatre, мое первое выступление на арену общественной деятельности!
– Что же речи говорить будете, тонко усмехнулась Cle-Cle.
Если придется – отчего же нет!
– Но вы разве знакомы с земским делом?
– Положим мало, но ведь это знакомство так скоро приобретается... чтением докладов, разговором со старыми земцами.
– Но ведь нужды-то населения надо знать, с бытом-то его надо познакомиться?
– Надо главное попасть в нерв, уловить настроение собрания в известную минуту и затем суметь вовремя промолчать, вовремя разгореться...
– И все это в унисон с большинством конечно?
– Почему с большинством?
– Безопаснее! прищурилась Cle-Cle.
– Вы, однако, не всегда добры бываете, Клеопатра Павловна! покачал головою юноша.
– В ваш тон впадаю!.. А вы вот что мне скажите: ораторский талант у вас есть?
– Не думаю, но говорить могу... Да ведь чтобы перекричать кого-нибудь, нужны главное смелость и настойчивость – они, поверьте, важнее таланта в настоящее время!
– Ну, а что наш enfant de la nature? интересовался Огнев.
– Кого это вы так величаете? спросила Софи.
– Как кого? удивился франт: – Mais ce gauchard d'Oscokine!
Девушка пожала плечами.
– Название не совсем верно... Впрочем, с едва заметным лукавством подхватила она, – кое-что в нем и справедливо: Осокин правдив и безыскусствен... Может быть, по этому вы зачисляете его в разряд детей природы?
– Нравственных качеств его я не изучал, проговорил Огнев, – сужу только по внешности.
– И что же дурного заметили вы в ней?
– Положительное отсутствие малейшего светского лоска... даже какое-то пренебрежение ко всему, что издавна освящено обычаями и стало как бы законом... Потом эта наивная грубость, которою он так любит рисоваться...
– Рисовки у Осокина нет и быть не может.
– В таком случае он дурно воспитан.
– Не нахожу.
– Вы, пожалуй, не найдете, что он умишком слаб?
– Вы увлекаетесь М-r Огнев!
– А вести жизнь чинуши, имея богатого дядю, – умно?
– Живет он вполне прилично: посещает театр, изредка вечера... А что не кутит, не сорит деньгами – то это вероятно не в его вкусах ... Копит, может быть! улыбнулась Софи.
– Depuis quelque temps, decidement, vous prenez son parti... и даже в ущерб своим прежним взглядам! иронически заметил лев.
– Contre vous je prendrai le parti de chacun, M-r Огнев.
– Это почему?
– По чувству справедливости
– Suis-je si injuste?
– Ужасно! La medisance–c'est votre конек !
– Et le votre... непостоянство? с сердцем спросил франт.
– Que sais-je!
Огнев хотел что-то сказать, но, заглянув в зал, поднялся с места: – Je vous quitte, не без насмешки проговорил он, – le soleil se leve... Оставляю вас с вашим драгоценным (франт подчеркнул это слово) enfant de la nature и почтительно ретируюсь... Вашу ручку!
– Не стоите... Вы – злой фат! сказала Софи, не давая руки: – У вас дар сердить людей!
– Успокойтесь! Nous en savons quelque chause! вполголоса заметил ей Огнев; - Gardez moi seulement un tout petit cain dans votre Coeur – вот все, о чем я вас прошу!.. Где нам, фантастическим наследникам, бороться с действительными! раскланялся он с Софьей Павловной, простился с девицами и засвидетельствовал свое почтение старикам Ильяшенковым.
В это время из дверей зала, несколько развалистой походкой, входил высокий, видный молодой человек лет двадцати семи, с густыми, откинутыми назад, темно-русыми волосами, открывавшими широкий, высокий лоб, с такою же коротко остриженною, окладистою бородкой и большими серыми, несколько задумчивыми глазами; это и был enfant de la nature, о котором шла речь, Орест Александрович Осокин.
Огнев, встретившись с ним, хотя и фатовато, но вежливо первый подал ему руку и сболтнул какое-то приветствие; Осокин нехотя отдал ему поклон и, мешковато подойдя к хозяйке, которая при этом как-то судорожно выпрямилась, сказал ей несколько слов. Потом раскланялся с присутствовавшими и поздоровался с Павлом Ивановичем.
– А вы, почтеннейший, совершенно нас забыли! покровительственным тоном сказал тот Осокину, протягивая ему свою пухлую руку и выпячивая грудь, – Не одобряю!
– Занят был очень, почтеннейший Павел Иванович, налег на слово «почтеннейший» молодой человек.
Его превосходительство несколько удивился подобной фамильярности.
– Чересчур уж вы усердствуете... Laissez ceci aux pauvres diables, которым кушать нечего, наставительно заметил он, – которые дорожат местом ... а вам, с вашим состоянием...
– Состояние у меня так мало, что об этом и говорить не стоит! сухо возразил Орест.
– Да, pour le moment... mais avec It1 temps... Но Ильяшенков не успел докончить фразы: к нему подлетел прощаться белокурый юноша; Осокин воспользовался этим и подошел к девицам .
Bonjou M-r Ossokine... il у a des siecles que nous ne vous avons vu! встретила его Софи.
– Некогда было Софья Павловна, ответил молодой человек, здороваясь с нею и ее сестрами.
– Ездили куда-нибудь?
– Да... по службе.
Орест сел, поставил цилиндр на пол и стяну л с левой руки перчатку.
– Sophie! пронзительно позвала дочь Анна Ильинишна: - reconduisez done madame, указала она на одну из собиравшихся дам , – Сделать это самой она находила излишним, так как, по светскому кодексу, гостья чином не вышла для подобной чести.
– А папа прав, заметила Осокину Клеопатра, когда Софи вышла: - хочется это вам служить!
– Без службы кушать будет нечего, Клеопатра Павловна.
– Вам-то?
– Да, мне. Что ж вы находите тут удивительного?
– А дядя разве вам не посылает? – Нет.
– Вы поссорились с ним?
– Просто не беру.
– Отчего же? крайне удивилась Cle-Cle.
– Долго рассказывать, да не хотелось бы.
– Так что, вы живете одним жалованьем?
– Доходец есть еще небольшой от усадьбы.
– И с вас довольно?
- Покамест да, а к будущему готовлюсь.
– Каким образом?
– Изучаю бухгалтерию... Хочу переменить службу: в банк поступить или на железную дорогу... Заработок больше... А то на теперешней службе, без протекции, умрешь пожалуй на сто двадцати пяти рублях в месяц!
– Понять не могу! Дядя богат, вы его единственный наследник и, вместо того, чтобы пользоваться жизнью – вы обрекаете себя на труд заурядного чиновника!
– А разве жизнь – забава?.. Разве цель жизни – только наслаждение?
– Sophie! лениво протянула, доселе молчавшая и смотревшая в окно Юлия, обращаясь к входившей сестре – вон Перепелкина идет...
– Ну что ж из этого?
– Да ничего... я так...
– Посмотри, Julie, вмешалась Анна Ильинишна, – новый на ней бурнус?
– Новый, maman... Шнурки на правом плече, а на спине розетка с кисточкой.
– Так и есть: купила! успокоилась генеральша.
– А что, maman? поинтересовалась Cle-Cle.
– Да меня мучило: купит она или нет; еще на прошлой неделе при мне его торговала. Cle-Cle улыбнулась.
– О чем это вы беседовали? спросила Софи.
– М-r Осокин сделал мне выговор за то, что я смотрю на жизнь как на забаву.
– И не думал! Бесполезная бы была бы трата времени!
– Как?!
– Я сделал только простой вывод из ваших слов.
– Что же, вы считаете меня неспособной на что-либо серьезное?
– Может быть, вы и оказались бы способной, но не при настоящей обстановке, а изменить ее для какого-нибудь дела вы не решитесь – в этом я вполне уверен. – Вон вы и мужчине советуете побольше рассеяния и поменьше труда!
Павел Иванович поднялся провожать гостя; разговор прервался на минуту.
– Дела! Да какого же дела?.. Все это одни слова! бросила Cle-Cle вызов Оресту.
– Вы думаете уж и невесть какое дело! В гувернантки идти, в библиотеке за прилавком стоять!.. Не бросайте вы, будущие барыни, ради выезда, своего ребенка на произвол няньки или гувернантки, не перемывайте в гостиной чужие косточки в то время, когда дети ваши учатся в классной, следите за тем, как развивает молодой ум учитель или учительница – довольно будет и этого. А для того, чтобы уметь следить за всем этим, надо и самой подготовиться; вот вам и дело, Клеопатра Павловна.
– Но вы сказали, что нужно бросить ту обстановку, в которой мы живем?
– Не бросить, а изменить насколько возможно, – как же иначе? Несовместима постоянная жизнь балов и визитов с чем-либо серьезным: она времени не дает даже вдуматься в себя хорошенько.
– Да, вы правы, вздохнула Софи: пустая наша, жизнь!
– Которую однако, ты очень любишь! ввернула Cle-Cle!
– Que je l'endure – не значит еще, что я ее обожаю! нахмурилась Софи; – я совсем не такая охотница до выездов, как ты полагаешь.
– Cleopatre! позвала Анна Ильинишна, хотя и не вслушивавшаяся в разговор, но заметившая несогласие сестер .–Vous etes bete, ma chere, строгим шепотом сказала она ей: – спорить с Софи при Осокине! Ступай к себе и не мешай им.
Cle-Cle надулась, но вышла, а за нею поднялась и генеральша.
– Софья Павловна, не совсем решительно спросил Орест, - откуда у вас этот букет?
– Огнев привез... N'est-ce pas qu'il est beau?
– Великолепен!.. Можно мне привезти такой же к будущему балу?
– Ces choses ne se refusent pas-merci.
– И вы дадите мне кадриль?
– Если только поеду.
– А разве это еще под сомнением?
– И под большим.
– Почему?
– А хоть бы потому что мне хочется доказать вам, что я вовсе не так дорожу выездами, как об этом думают.
– Стоит того!
– То есть vous voulez dire, что этим я ничего не докажу и вы останетесь при прежнем мнении que je suis une femme du monde et rien que cela? быстро спросила девушка.
– Нисколько!.. И откуда взяли вы, что у меня сложилось подобное мнение?
– Уверена!.. А если б вы знали, как часто приходится принуждать себя, казаться веселей, когда на душе грустно! Мы – люди подневольные, М-r Осокин, вполголоса добавила она; – нельзя судить нас так строго.
– Да помилуйте, я...
– J'ai en horreur mon education, горячась, продолжала Софи, – эту светскую выправку. Наклонности мои совершенно иные, но что делать, когда этого требуют!
Она вздохнула и печально опустила голову.
– А если я попрошу вас – вы пойдете? с некоторым волнением спросил Орест.
Софи медленно подняла глаза и выразительно взглянула на него.
– Может быть.
– Почему же не наверно?
– Это зависит не от меня, улыбнулась девушка: – у меня есть папаша и мамаша!
Раздался звонок, Ильяшенковы вернулись, а за ними, с вскрикиваниями и взвизгиваниями, ввалилось в гостиную целое семейство; Осокин взялся за шляпу и поспешил удалиться.
II.
От Ильяшенковых Орест отправился к сестре; он каждый день заходил справляться, не приехала ли она из деревни. Подходя к дому, он увидел отворенные ворота, поднятые сторы и весьма обрадовался: с Надеждой Александровной он, в последнее время, сошелся весьма близко.
– Приехали? весело спросил он, отворившего дверь лакея.
– Как же-с, еще в обедни... К вам посылали, да не захватили.
Осокин разделся и прямо пошел во внутренние комнаты. Сестру встретил он в коридоре, бежавшею ему навстречу. Она бросилась к нему на шею и, несколько раз крепко его поцеловала.
Надежда Александровна только двумя годами была старее брата, но в ее умном выразительном лице сказывалось что-то грустное, почему ей и казалось как бы более двадцати девяти лет, которые она прожила на белом свете. Среднего роста, с темными, роскошными волосами, эффектно скрученными почти на самой маковке, гибкая и грациозная, она была очень и очень привлекательна.
– Ну что, здоров? Не скучал? обратилась она к брату.
– Что обо мне спрашивать... ты-то вот как?.. Э, постой-ка, сказал Орест, выводя сестру на свет и вглядываясь в ее лицо: – да ты никак плакала? О чем?
– Так! поспешила замять Бирюкова.
– Ну после поговорим... а теперь племянников мне подавай.
Но племянники, два здоровые мальчугана, уже бежали к дяде; Осокин перецеловал их и, сходив в переднюю, принес каждому по игрушке. Мальчуганы, в неописанной радости, схватили их и, подпрыгивая, с визгом умчались к себе.
– А Владимир Константинович где? спросил Орест, усаживаясь на диван возле сестры.
- Ты знаешь, где он может быть: или на конюшне или на псарне! Ты слышал, вероятно, что он и в городе ее завел?
– Слышал, Надя.
– Сюрприз мне приготовил... В общество охоты записался и каких-то новых собак выписал!
– Ты об этом-то, бедняжка, и плакала?
– Будешь плакать, как деньги в руках так и плывут, имения и дом заложены, а расходы не только не уменьшаются, а все растут да растут!.. Ну по нынешним ли временам собак держать! Иной раз в доме десяти рублей нет... надо же и о детях подумать, Остя!
Слезы слышались в ее голосе.
– А надоедать ему замечаниями, ты сам понимаешь, мне неловко: состояние все его, а приданая усадебка моя не Бог весть что! Да и обстроил он ее.
– В деревне-то он не обижал тебя?
– Нет... да что в том? Лучше бы он тиранил меня, чем поминутно опошливать себя в моих глазах... Уж это не жизнь, Остя, с человеком, которого не уважаешь!
Брат вздохнул и нервно провел рукою по волосам.
В это время из внутренних комнат послышался грубоватый мужской голос и, в синей венгерке опушенной мерлушкой, с арапником в руке, молодцевато вошел Бирюков. Это был полный, красивый, лет под сорок брюнет, с большими усами, поднятыми вверх, и какою то залихватскостью во всей фигуре.
– Бофрерчик! Сколько лет, сколько зим! пробасил он, протягивая к нему руки.
Осокин уклонился от объятий зятя и довольно сухо с ним поздоровался.
– Да ты никак в михлюндии обретаешься?.. Влюблен (Бирюков выговорил это в нос) что ли?
– Опять за свое! слегка покраснел молодой человек; не всем же иметь такой веселый характер: вас все смешит!
– Именно все... Смех, батенька, жизнь украшает, пищеварению способствует. Кстати, Надичка, ангелочек мой, подскочил он к жене: – вели-ка закусить подать... водочки, грибков, русачка вяленого... ну и полфлакончика прикажи захватить... И Владимир Константинович начал ластиться к Надежде Александровне.
Оресту показалось это противным.
– Ну, флакончик-то совершенно лишнее, заметил он.
– Как?! Брат приехал, да не вспрыснуть?
– Брат только предлог, чтобы самому выпить; да я и не пью.
– Напрасно: вино хорошее.
– Не по карману.
– Толкуй!. Надичка, остановил он жену: – не сердишься?
Надежда Александровна только плечами пожала.
– А если не сердишься – поцелуй! Поцелуй, ангелочек!
Бирюкова с сожалением взглянула на мужа и подставила ему щеку.
– Бархат! воскликнул тот, чмокая жену и прищуриваясь: – Лионский бархат! – Нет, какова у меня женочка? обратился он к Осокину, глядя вслед уходившей Надежде Александровне: – редкость!
– Которой вы не стоите! дополнил Орест.
– Знаю, милейший, досконально знаю!
– А знаете – так сделайтесь хоть человеком!
– А что ж я по твоему: борзой кобель, что ли?
– У вас все шутки, а Наде не до шуток!
– Да что ж я такое делаю?.. Силы небесные! Кажется, жена не может пожаловаться на то, что я стесняю ее, делаю ей сцены...
– А ваши кутежи, карты, любовницы?
– С-с! испуганно перебил его Бирюков, взглядывая на дверь: – Эк ведь ты орешь!
Молодой человек усмехнулся.
– Вы, пожалуй, воображаете, что сестра ничего не знает?
– Разве ты насплетничал, а то конечно нет.
– Глупости вы говорите, вспыхнув, возразил Осокин: – стану я такою мерзостью заниматься!
– Продолжай... я не обидчив! добродушно заметил Владимир Константинович.
– Взгляните на Надю: разве от хорошей жизни худеют?.. От душевного спокойствия бледнеют?... Неужели вы не видите, что ее гложет...
– Червь? перебил шурина Бирюков; – А знаешь что: и меня ведь он гложет... «О мой недремлющий брегет, звони, звони скорей обед!» расхохотался он.
Ореста смех этот даже передернул всего; он отвернулся и стал глядеть в окно.
Ты только, пожалуйста, – после небольшой паузы, заговорил Владимир Константинович, - не вздумай смущать жену своими разглагольствованиями.
Осокин молчал.
Баба всегда не прочь, продолжал Бирюков, – прикинуться несчастной – волю только ей дай.
– Наде прикидываться нечего, с сердцем возразил Орест: – немного она счастья видит!
Бирюков пожал плечами, засунул руки в карманы и, гуляя по комнате, стал насвистывать какой-то марш.
Прошло несколько минут. Подали закуску.
– Ну-ка, Остя, хватим! как ни в чем не бывало, пригласил шурина Владимир Константинович, наливая две огромнейшие рюмки водки, – полно дуться!
Молодой человек молча подошел к столу, отлил из своей порции половину, выпил и закусил.
– А русачка? Сам третьего дня затравил... Попробуй.
Осокин отказался.
– Если б ты видел, вдруг воодушевился Бирюков, – как Стеллька его поймала – восторг! Представь себе: подозрили мы его в кочках... в верестнячке увалился... Евлашка первый подал голос. Подъезжаю: материще лежит... лбина как у барана и уже чалый. Взбудил я его: вскочил каналья и ну чесать! Вижу зверь бывалый: с лёжки задней пазанкой дрыгнул и ухо заложил – жди значит потехи... Выпустил я его в меру (терпеть не могу, как кошек, давить!), а собаки так и рвутся на своре; Карай так тот уж скулить начал. Наконец улюлюкнул... Веришь ли: Стеллька–ну что она на вид ... сучонка дрянненькая, пальцем перешибить можно, как принялась доспевать, так вот всю внутренность мне и подворотила: золото а не собака! Не прошло и трех минут, а подлец уж и верещит: «увя, увя»... В одиночку взяла!
Владимир Константинович, по этому случаю, хлопнул третью рюмку.
– Вот на днях, продолжал он, прожевывая бутерброд, покажу я тебе псарню - теперь она еще не совсем в порядке – что за закутки! Кухня какая!... Уж получше, чем у Поземова... Пятьсот рублей ухлопал, а еще экономически строил.
Орест, не слушая зятя, отыскал свою шляпу, и шел было в соседнюю комнату.
– Куда? остановил его тот.
– С сестрой проститься.
– Да разве ты не у нас обедаешь?
– Нет.
– Что так? Все еще горчица в нос?
– Некогда.
– Ну полно, посиди... жена сейчас выйдет. Осокин сел.
– Послушай-ка, вполголоса сказал ему Бирюков, похлопывая его по ляжке: - ты будешь сегодня в клубе?
– Нет.
– Почему?
– Да что там делать?
– Жаль... Ну так вот что: скажи Наде, что ты звал меня сегодня в клуб, – ведь это тебе ничего не стоит...
– Солгать-то?
– Да тише ты... что у тебя за глотка право! – Видишь ли: мне надо... но разговор был прерван приходом Надежды Александровны.
– Тебя там спрашивают, обратилась она к мужу.
– Кто?
– Шорник... ошейники, что ли принес. Владимир Константинович вскочил и торопливо вышел из комнаты; Бирюкова, с грустною усмешкой посмотрела ему вслед.
Вот ведь, скажи ему, что Саша или Миша хорошо сегодня читали – не обрадуется, а ошейники принесли – полетел и закуску бросил.
– Один из последних могиканов! сказал Орест.
– А жаль все-таки его: Владимир - не злой человек и по-своему любит меня, но любовь его какая-то странная...
Не греет? улыбнулся брат.
Именно не греет – ты верно определил. Хотелось Осокину сказать, что любит Владимир Константинович только себя, да пересилил себя и смолчал. «Зачем отнимать последние иллюзии?» мелькнуло у него в голове.
Ты что шляпу-то в руках держишь? Не у нас разве обедаешь?
– Нет, Надя... дела, милая, много.
– Мы скоро сядем... Отобедай, голубчик, а там и иди себе с Богом. Я велю накрывать сейчас.
Оресту стало жаль сестры, и он остался. Надежда Александровна пошла распорядиться обедом, а из другой двери выбежали дети, сопровождаемые гувернанткой, двадцатилетней блондинкой, не столько хорошенькой, сколько миловидной и симпатичной. В особенности привлекали к себе ее глаза, синие, глубокие, с выражением не то мечтательности, не то какой-то затаенной грусти. Так как личность эта займет известное место в нашем рассказе, то мы считаем себя обязанными сказать о ней несколько слов.
Настасья Сергеевна Завольская была сирота; отец ее, маленький помещик и неудачный аферист, умер в бытность ее еще в институте, не оставив дочери ничего кроме родительского благословения. Настю, по выпуске, временно приютила у себя тетка, старая дева, которая и сама перебивалась кое-как, а потому и не могла быть серьезною поддержкой для племянницы. Настя не захотела быть в тягость бедной родственнице и, как ни молода была, решилась искать места компаньонки или гувернантки. Случай свел ее с Бирюковой; Завольская полюбилась ей, и Надежда Александровна взяла девушку к своим детям. Но официальное положение Насти длилось не долго: ее симпатичная натура привлекла к себе Бирюкову, и молодые женщины вскоре сошлись, как нельзя лучше.
С Осокиным Завольская была тоже на дружеской ноге; прямая, честная личность молодого человека нравилась ей. Правда, сначала образ жизни Ореста удивлял ее, заставлял предполагать в себе что-то неестественное, напускное: «странно», думалось ей, – «богатый наследник, и тянет лямку не хуже другого бедного чиновника: по вечерам даже работает!» Но, познакомившись с Осокиным ближе, она поняла, что действия его совершенно искренни, что у него есть идея, цель, которым он служит и от которых никогда не откажется. И личность молодого человека все светлее и светлее обрисовывалась в воображении девушки.
Мальчики, завидя дядю, со всех ног бросились к нему; младший, Миша, уселся к Оресту на колени, а старший, Саша, побежал за карандашом в надежде, что дядя нарисует ему лошадь или гусара. Осокин любовался Мишей и кажется на время забыл неприятное впечатление, произведенное на него Бирюковым: ребенок был действительно очень забавен и мил.
– А вы-таки поправились в деревне, заметил молодой человек Завольской, – не то что сестра.
– Забот меньше, отвечала Настя, принимая от Саши бумагу и карандаш, – Ну что тебе нарисовать: домик? Лошадку? спрашивала она ребенка.
– Ашадку, промямлил мальчуган, обнимая девушку и ласкаясь к ней; – тойко в санках, тетя... и чтобы кучер тоже бый...
– Хорошо-хорошо, согласилась Завольская, принимаясь за рисование. – Вы у нас обедаете? обратилась она к Оресту.
– Да.
– Что вы так поздно пришли? Сегодня праздник, утро свободное.
– Тетя, и деевцо наисуй... ёочку, приставал Саша.
– И елочка будет, подожди.
– К Ильяшенковым заходил, отвечал Осокин, – давно у них не был.
– Какая красавица у них старшая! воскликнула Настя, лукаво взглядывая на Ореста.
Тот сконфузился немного.
– Да, проговорил он, поспешая заняться племянником.
Раздался звонок и, через минуту, вошел доктор, молодой еще человек, с весьма добродушным и выразительным лицом; фамилия его была Каменев. Он поздоровался с Завольской и Осокиным, приласкал детей и, потирая руки, спросил о здоровье хозяйки.
– Здорова, отвечала Настя; - с дороги только устала немного.
Ну и хорошо... молодец барыня! продолжал потирать руки и ходить по комнате Каменев; – А ваша милость? похлопал он по плечу Ореста.
– А моя милость сожалеет, что давно вас не видела!
– С радостью бы зашел, да времени все не находится: то практика, то занят.
– Когда же думаете вы держать на доктора? полюбопытствовала Завольская.
– Теперь скоро, премудрость главную осилил, улыбнулся доктор.
– Боис Якович! Тетя мне ашадку исует, похвастался Саша.
– И мне, тетя, потом наисуй, ласкаясь к девушке, потребовал Миша; – Дядя, она и мне наисует ?
– Иди-ка ко мне – я тебе нарисую, тетя занята, сказал Осокин.
Мальчик сбегал за карандашом и бумагой, и принес дяде.
– А вы, Боис Якович, умеете ашадок исовать? - поинтересовался Миша.
– Нет, дружок, не умею.
– Вы тойко екаство давать умеете?
– Только лекарство, усмехнулся доктор.
– Здравствуйте! воскликнула появившаяся вдруг Бирюкова и протянула Каменеву руку. По ее закрасневшемуся лицу и прерывавшемуся голосу видно было, что она торопилась. – Как узнали вы о нашем приезде?
– Да дворник ваш милым человеком оказался: уведомил... Ну, я и тово... с визитацией.
– Очень любезно. Надеюсь, вы довершите вашу любезность, отобедав с нами?
– Ей-Богу не могу, с едва заметным замешательством отвечал доктор: – тут у меня трудно больной есть... Резался дурак... ну я ему зашил ... боюсь, чтобы опять того... Я и то насилу урвал минуту. Ну, а вы-то как себя чувствуете?.. Пилюли принимали? Купались аккуратно?
– Все делала, да пользы что-то не вижу.
– Послушаем... я и стетоскоп захватил... Разрешите?
– Пожалуй, равнодушно согласилась хозяйка и пригласила Каменева в смежную комнату.
– Какие тут лекарства, по-французски отнесся к Насте Орест, как только Надежда Александровна и доктор вышли, - когда душа покоя не знает.
– Да, тоскует сестра ваша... Как ни старается она скрыть это, но я-то вижу!
– Мишутка! подозвал к себе сына появившийся в дверях Бирюков, – марш ко мне!
Ребенок посмотрел на отца, мгновенно взобрался на колени к дяде и положил голову на его плечо.
– Поди сюда, говорят тебе! крикнул Владимир Константинович.
Миша, крепче прежнего, прижался к Осокину и не думал сходить с коленей.
– Иди к отцу, сказал тот, ссаживая племянника; – иди же... не хорошо! уговаривал он его.
Мальчик сделал было несколько шагов, но вдруг заплакал и вернулся.
– Плакса дрянная! оприветствовал сына Бирюков. – Сашка! подозвал он старшего, – хочешь водки?
– Хочу, отвечал мальчик, подходя.
– Молодчина! потрепал его по щеке отец, налил ему полрюмки и дал выпить: ребенок закашлялся.
– Что это вы делаете? вскричала Настя, вскакивая и уводя от него Сашу.
– Ничего, пройдет! расхохотался Владимир Константинович. – На, вот, закуси, подал он сыну кусок бутерброда.
Орест только плечами пожал.
– Водка желудок укрепляет, словно оправдывался Бирюков, от золотухи доктора всегда водку прописывают.
Саша вовсе не золотушен, да и вряд ли водка вообще детям полезна, заметила Завольская; – спросите Каменева – он здесь.
– Где?
У вас в кабинете; Надежду Александровну выслушивает.
Владимир Константинович всполошился.
А что?.. Разве она нездорова?.. – Ангельчик!
Милочка! бросился он к входившей жене и стал целовать ее руки; – Ты больна?..
– Нет.
– А доктор что же выслушивал?
– Ведь ты знаешь, что у меня грудь слаба... ну он и следит за тем, чтобы она совсем не расстроилась.
– Так у тебя теперь ничего не болит?
– Ничего.
– Урра! крикнул вдруг Бирюков, подошел к закуске, налил себе водки и, провозгласив «за здравие нашего ангела!», опрокинул рюмку в свою широкую глотку.
Надежда Александровна с сожалением, похожим на презрение, посмотрела на мужа и, подозвав к себе детей, села к столу показывать им карточки.
– А доктор-то где же? вспомнил вдруг Владимир Константинович.
– Уехал, ответила жена.
– Ну черт с ним, коли уехал! – Надя, знаешь новость: жид Блюмензон издох.
– Да разве я его знаю...
– Помилуй матушка: кто эту ракалию не знал... Ростовщик, который и с живого и с мертвого драл... восемьдесят тысяч чистоганом оставил!.. Вот канальское-то счастье таким болванам, как племянничек его любезный!
– Как вам, однако, мало для счастья нужно! со злобной ноткой, заметил Осокин.
– Восемьдесят-то тысяч мало? Эк ведь как забирает!
– Вы не поняли... Не велико счастье такие деньги наследовать!
– Это почему? Особенные они что ли?
– Особенные. Это - пот и кровь бедняков, нищета и позор, может быть, целых семейств!
– Фу! как громко! развел руками Бирюков. – Не отказаться ли ему, бофрерчик, а?
– Я бы, может быть, и отказался, серьезно сказал Орест.
– От восьмидесяти-то тысяч?.. Ну, уж это ты врешь, позволь не поверить!
Осокин промолчал.
– Упокой его Господи, хлопнул Владимир Константинович рюмку водки, – подлец был покойник! – Не прикажете ли хереску? подслужился он к Насте.
– Нет, сухо отозвалась девушка.
– Боитесь, что от ваших коралловых губок винцом будет попахивать? подошел он к ней, уже порядочно раскрасневшись.
Завольская молча отодвинулась.
– Как к вам это платье идет – прелесть! Сидит-то как! плотоядно оглядывая Настю, продолжал заигрывать Бирюков; - Остя! хотел шепнуть он шурину что-то на ухо, но тот довольно грубо взял его под руку и отвел к обыденному столу; «Будет нахальничать!» вполголоса заметил он зятю, «вон суп несут».
Владимир Константинович несколько удивленно взглянул на Осокина, но тотчас же расхохотался: – хватим-ка, милейший! пригласил он beau-frere'a,
Но beau-frere не хватил, и хозяин в одиночестве пропустил предобеденную чарочку. Сели за стол. Обед прошел скучно. Все, кроме хозяина, мало ели и больше молчали; зато он ел за четверых и болтал без умолку. Бирюков рассказывал про свою службу в кавалерии: как на своем «Демон» перескакивал через целую ротную колонну, как из подков вил веревки, как указательным пальцем перешибал как ножом, три фунта стеариновых свеч. Орест ушел от сестры грустный и расстроенный. «Господи», рассуждал он, «жить с эдаким животным!» и он не шутя раздумался над судьбой несчастной Надежды Александровны.
III.
В тот же день вечером, под неприветный шум мелкого осеннего дождя, вот что происходило в небольшом деревянном доме одной из посредственных улиц города. В гостиной, на столе перед диваном горела лампа под зеленым абажуром, и стоял чайный прибор; немного поодаль, на высоком табурете с медной доской, шипел самовар, выпуская из-под крышки две белые струи волнующегося пара. На диване сидели две старухи; крайней, ближе к самовару и очевидно хозяйке, было лет за шестьдесят; высокая, полная, с широким, бойким лицом и небольшою проседью в темных, еще густых, волосах, – она составляла резкую противоположность со второй, сухопарой фигуркой, с желтой, птичьей физиономией и узенькими, плутоватыми глазками. Хозяйку звали Татьяной Львовной Осокиной, а ее гостью – Марьей Серапионовной Перепелкиной.
Старухи молчали; видно было, что они уже повыболтались; передача новостей, за неимением материала, прекратилась и уступила место усиленному чаепитию. В комнате раздавалось только шипение самовара, звук ударявших в стекла капель, да изредка, довольно громкое, прикусывание сахара.
Прошло с четверть часа; наконец гостья, допив свою четвертую чашку и опрокинув ее вверх дном, слегка приподнялась на диване и с ужимкой поблагодарила хозяйку.
– А еще? грубовато спросила ее та. – Пей, Сергеевна!
– Нет уж, увольте, Татьяна Львовна: как перед Богом, не могу-с!
– Другой раз по семи пьешь!
– А сегодня моченьки моей нету! ухмыльнулась Перепелкина. – Человек ведь я тоже-с... Что я нынче чаю припила – страсть! У Левиных три чашки, загнула она три пальца, у купчихи Синеглазовой четыре, у генеральши Булькиной... ну тут всего одну, потому особа важная, сами изволите знать неловко как-то... У Горожанкиных...
Будет тебе высчитывать... Ну что мне в том, сколько чаю ты выхлебала? оборвала гостью Осокина.
– Я ведь это к тому, чтобы вы чего подумать не изволили.
– Не дура же я в самом деле, чтобы обижаться...
Ты все на свой чиновничий аршин меряешь... Ой, Марья, Марья!
– Потому как я привыкла дорожить вашими милостями, с кошачьей ужимкой и постоянно подпрыгивая на диване, лепетала Перепелкина, - я всегда опасаюсь, чтобы чем ни на есть прогневить вас, матушка вы моя.
– Пустое мелешь!
– Я сызмальства Татьяна Львовна...
– Да будет тебе, заладила одно, да одно! Гостья съежилась и платком, свернутым в комочек, утерла свои тонкие, бесцветные губы.
– Ой, Матерь Божия! немного помолчав, воскликнула она, взглядывая в окно и прислушиваясь к шуму дождя и ветра, – Как пойду-то я от вас: погодушка – светопреставление!
Авось не растаешь, до извощика-то доковыляешь... рукой подать, а денег я дам.
– Поди, антихристы, все по трактирам да кабакам разбрелись!
– Марфушку дошлем – не велика барыня... Да что об этом толковать... скажи-ка лучше: у Ильяшенковых ты бываешь?
Перепелкина даже привскочила, словно резиновый мячик.
– У генерала-то?.. У Павла-то Иваныча? Да я, матушка вы моя, у них почитай свой человек в доме!
– Уж и свой! У тебя замашка всех своими считать; чаю раз-другой в доме напилась - сейчас в свои люди себя и жалуешь!
– Как же это, Татьяна Львовна, возможно-с. Я ведь тоже знаю, где какую линию провести... У Ильяшенковых мне иной раз на дню не единова бывать приходилось. Самой что ни на есть пустой вещички генеральша, без меня, продать не решаются. Чуть долго не зайду – сейчас по меня или горничную или лакея шлют... Завсегда тоже угощением подчуют; а о барышнях говорить нечего: Софья Павловна, как приду, так от меня во все время не отходят... все мне свои секреты доверяют и не в чем меня не конфузятся: и шейку при мне моют и юбочки надевают.
Так эдак, перебила расходившуюся гостью хозяйка, ты от них кое-что и вызнать можешь?
Все, матушка вы моя, до ниточки! встрепенулась Перепелкина, сразу сообразившая, что тут заработком пахнет.
– Видишь ли... Только смотри, Марья, остановилась Татьяна Львовна: - уговор лучше денег – замочек на язык привесь!
– Ой, матушка! даже откинулась гостья.
– То-то! Племянника моего знаешь?
– Ореста-то Александрыча? раза два у вашей милости видела... еще, извольте припомнить, спор у вас с ними вышел: губернатора племянничек ваш неделикатно так обозвали...
– Так вот в чем дело: нравится Осте Ильяшенковская Софья... Хоть он и скрывает, а я уж это по всему вижу. Брату хочется, чтобы Остя женился: думает, семейством обзаведется – ближе к нему станет. Оно и то сказать: родному дяде, богачу, обидно ведь, что племянник, единственный его наследник, от него сторонится и никогда копейки у него не попросит!
– Как, матушка вы моя, насторожила уши Перепелкина: Орест Александрыч дядюшкиными денежками брезгуют?
– Ну, это уж их дело, спохватилась старуха; – заминка у них тут вышла... Конечно, все перемелется... мало ли что между своими бывает... Мне только не хочется, чтобы эдакой, можно сказать, шаг на всю жизнь Остя тяп да ляп порешил. Сама знаешь, как осторожно да осмотрительно судьбу свою надо устраивать.
– Истинно, матушка вы моя: вон тятенька меня за первого встречного выдали, польстились, что чиновник, второй чин имел, - так семь годков фонари у меня с глаз не сходили!
– Хотя брат за приданым и не гонится, а все-таки, по моему, не след Осте, у которого со временем тысяч на сто состояния будет, на какой-нибудь жениться; поэтому ты разузнай мне доподлинно: сколько, за Софьей дают.
– Об этом не извольте беспокоиться: у генерала денег куча! Сами чай изволите знать, с каким форсом живут: и кареты, и коляски, и все такое... Тоже как барышень одевают... Дом на удивленье...
- Положим это еще не доказательство: другой столько пыли в глаза напустит, что подумаешь миллионер, сундуки от денег ломятся, а все пустое: пофинтит-пофинтит, да щелкопером и окажется. Много тоже на фу-фу живут!
– Нет уж, Татьяна Львовна, я от такого человека знаю, от такого верного, что уж не солжет... Да сами извольте посудить: Покровское - золотое дно... что хлеба одного снимут... Опять же деньги-с... Какими в Питере делами воротил – ума помрачение! Да и теперь не гроши получает!
– Все это говорят, а ты узнай!
– И узнаю... до последнего рублика.
– Потом вот еще: не нравится мне этот Огнев... Прожженная он шельма! как бы чего доброго Осте ноги не подставил!
– Это Огнев-то? Да что у него есть? Тяжба-то еще не денежки в кармане! Полноте-ка: Софья Павловна в наилучшем виде это разумеют.
– Говорят, однако, что он порядком-таки за ней приударивает, и она будто бы ничего...
– Пустое, матушка вы моя: Софья Павловна тоже не глупеньки, замуж зря не пойдут.
- Замуж, может, она за него и не ладится, а боюсь я, чтобы баловства какого не вышло. Остя молод, да и в чаду... под носом не увидит, окрутить его не много мастерства надо; отца и матери нет, – так уж мне думать за него приходится. Ты смотри же, Сергеевна, разузнай, да по-божески!
– Татьяна Львовна! Матушка вы моя! За все то ваши милости... Да разрази меня Господь!
А красива Софья? Давно, признаться, я ее не видала, может переменилась?
- То есть писаной картинкой назвать можно! Ну вот, как говорят, по последнему журналу, вскинула руками Перепелкина; – Да такой красавицы поискать... Глаза какие, губки...
– Не тоща она?
– Господь с вами! даже с негодованием откинулась назад гостья; - Булочка, совершенная булочка!.. А умница-то какая!
– Слышала, что умна... рядиться только любит. Ну да, для богатых , грех этот еще не Бог весть какой.
Осокина поднялась с дивана и рукой постучала в стену; явилась здоровая девка, в пестром платке на голове, босая.
– Убирай! Да неужели у тебя башмаков нет, что босая ходишь?
– Обутки-то не напасешься – ходьбы много... На четыре рубля жалованья не разживешься... а башмаки не то два, не то и три стоят... Хорошо и так! пробурчала она, вынося самовар.
– Мужичка неотесанная! А вот я толченым стеклом пол посыплю, – посмотрю, как-то ты голоногая шлепать будешь! крикнула ей вслед Татьяна Львовна. – Вот до чего дожили! обратилась она к Перепелкиной.
- Ой уж! махнула та рукой.
– А платок для чего на голове таскаешь? снова заметила, появившейся за чашками девке, Осокина, – холодно что ли? Пакость только на голове разводишь! Тут так вот не экономишь, потому что паклю свою чесать не хочется!
– Есть када тувалетами займоваться; огрызнулась Марфушка, – как день-деньской пятки топчешь!
– А вот я тебя прогоню - так будешь тогда пятки топтать! взбесилась Татьяна Львовна; – Кто тебя, корову эдакую, возьмет! Но Марфушка, недослушав барыни и ворча себе что-то под нос, вышла из комнаты.
– Ну смотри же, Серапионовна, помолчав продолжала Осокина: – всю подноготную выведай... Первое: об Огневе. Потом, что дают; и ежели деньгами – то какими билетами, а то нынче и такие есть, что на нем тысяча стоит, а поди продавать – пятисот напросишься. Второе: по нраву ли старикам Остя... Девчонку спрашивать нечего: ей уж двадцать два стукнуло и, если ты на счет Огнева не врешь, она рада будет чепчик напялить; таких женихов, как мой племянник, и в столицах не обегают.
– Что говорить, матушка вы моя, и простых-то женихов совсем в умалении... И отчего бы это? Мужчин что ли меньше родиться стало, или холера их больше берет?
– ... И чтоб, Боже сохрани, до Ости чего не дошло, - все дело испортишь.
– Понимаю, Татьяна Львовна, довольно хорошо понимаю.
– Осторожнее, как только можно; сама выведывай, а чтоб тебе комар носу не подточил – слышишь?
– Ой, ей Богу, как это вы меня наставляете! точно уж, прости Господи, я ума решилась! даже обиделась Перепелкина.
– Потому и наставляю, что дело щекотливое... Денег-то надо? прищурилась Осокина.
Серапионовна мгновенно потупила глаза и начала вертеть свой носовой платок.
– Сами, Татьяна Львовна, изволите знать сиротство мое: бедность, дети... Иной раз без хлеба сидим...
– А бурнус для чего завела?
– Матушка вы моя! По эдаким господам ходивши, да разве можно в тряпье показываться?.. Никто и в дом не пустит, работы не будет. Тоже ведь и холодно, Татьяна Львовна!
– Ну, будет причитать... На вот... А коли дело сладишь - еще дам, сказала Осокина, подавая гостье пятирублевый золотой.
Перепелкина вскочила и, рассыпаясь в благодарностях, припала к плечу благодетельницы; потом аккуратно завязала деньги в узелок платка, подобострастно поклонилась и тихо, по-кошачьи, вышла из комнаты.
IV.
Орест Александрович Осокин (как читатель, вероятно, успел уже заметить) имел в перспективе сделаться со временем богатым наследником; но, как это ни странно, перспектива эта не соблазняла его. Выросший в служилой дворянской семье среднего достатка, он не был избалован; с самого раннего возраста, окруженный трудовою жизнью, молодой Осокин чаще видел лишения, чем довольство. Но зато он рано понял духовную красоту нравственных сил, привык ценить высокую идею служения не одним материальным интересам, но чему-то высшему, от злобы дня не зависевшему. Отец Ореста Александр Львович, мировой посредник первого призыва, с честью отслужив в этой должности девять лет после освобождения, при изменившемся взгляде на посредников, вышел в отставку и специально занялся хозяйством. Выбор в мировые судьи обрадовал его, и бывший посредник, с прежнею энергиею взялся за дело. То же служение правде, то же беспристрастие и строгое отношение к закону легли в основание деятельности нового судьи, и немудрено, что Александр Львович, даже за пределами своего округа, стал известен и своими знаниями, и неподкупным служением правде. Заботы о материальном достатке стояли у Александра Львовича всегда на втором плане; он был расчетлив, но не скуп, старался увеличить свои средства, но стремления эти не считал главною целью жизни. Не будь у него двух детей: Надежды и Ореста, он удовольствовался бы самым скромным бюджетом, но воспитание, а затем образование детей требовали расходов. Жена Александра Львовича, Ольга Николаевна была достойною спутницею своего мужа и в жизни и в воспитании детей. Последнее лежало даже исключительно на ней, так как Александру Львовичу, занятому хозяйством и службою, возиться с этим было некогда. Задача, положенная Осокиной в основу воспитания, была весьма проста: упрочение религиозных истин, развитие в детях честных, стойких убеждений и любви к труду и полное отвращение ко всему тому из-за чего бьется большинство людей, принося в жертву земным благам принципы добра, честь и совесть. И, благодаря заботам матери и примеру отца, дети росли правильным, здоровым ростом; не так как тысячи детей растут, надеясь на будущие средства, приготовляя из себя или нравственных уродов, или обузу для общества и страны. Двенадцати лет Надя отвезена была в один из петербургских институтов, а Орест, десяти лет, поступил в местную гимназию. Осокиным пришлось переезжать в губернский город. Пожив несколько месяцев на два дома, Александру Львовичу удалось, в ближайшие же выборы, попасть в городские мировые судьи, и тогда уже все внимание Ольги Николаевны сосредоточилось на сыне.
Восемнадцати лет Орест окончил гимназически курс с золотою медалью и поступил в московский университет. Осокины могли порадоваться на сына: из юноши вырабатывалась честная, прямая и любящая натура, характер открытый и стойкий; – труды Ольги Николаевны не пропали даром.
В Москве, на одной из лучших улиц, в собственном доме особняке проживал дядя и крестный отец Ореста, бездетный вдовец, Владимир Львович Осокин. Узнав, что племянник блестяще кончил гимназический курс и поступил в московский университет, он предложил Александру Львовичу, которого очень любил, приютить Ореста у себя; отказать, конечно, было нельзя, и молодой человек поселился в богатых хоромах Владимира Львовича. Но водворение сына в среду дельцов и аферистов не нравилось Осокиным, в особенности Ольге Николаевне. Хотя она и была уверена в твердости убеждений и взглядов Ореста, но, в виду его молодости и малого знакомства с людьми, она боялась, чтобы роскошная обстановка, проповедуемый, как цель жизни, культ златого тельца, равнодушие к человеческим страданиям и взгляд на неблаговидные сделки с совестью, как на нечто обыкновенное, не повлияли на чистоту воззрений, которые она с такою любовью и настойчивостью успела привить к Оресту. Перед заботливою матерью вставала вся жизнь Владимира Львовича, полная постоянных удач, вспоминался и источник его богатства. Выручив, через продажу наследственного имения и приданого своей покойной жены около двадцати пяти тысяч, будущий богач вышел в отставку и переселился в Москву. Совершенная противоположность брату, Владимир Львович мечтал только о том, как бы разбогатеть, и поскорее, чтобы успеть насладиться плодами своих трудов. Выбором средств для этого он не стеснялся. Пустив свой капитал в обращение, или по-купечески, «начав торговать деньгами», Осокин устранил из своих операций всякую «сентиментальность» и вскоре удвоил свой капитал. Подоспела турецкая война; Владимир Львович, завязавший уже к тому времени крупные связи, ловко втерся в жидовскую компанию поставщиков и, с опытностью дельца и смелостью азартного игрока, бросился в погоню за наживой. В результате получились двухсоттысячное состояние и хрустальная чистота по суду. Основавшись окончательно в Москве, Осокин пристроился к одному из крупных акционерных правлений, конечно, более для получения приличного гонорара, зажил rentier’ом и только изредка принимал участие в делах, чтобы, как он говорил, не отвыкнуть от коммерческой деятельности.
Оресту на первых же порах не понравилась жизнь в дядином доме, хотя кроме предупредительности прислуги и ласки от Владимира Львовича молодой человек другого не видел. Его ни в чем не стесняли, никакими советами или назидательными разговорами ему не надоедали, окружен он был полным комфортом. Но чем долее жил Орест в новой среде, чем чаще вращался в обществе людей, посещавших Владимира Львовича, тем глубже чувствовал он свое разномыслие с ними и потребность удаления от них. Юношу коробила их profession de foi, постоянное служение Ваалу, мысли и стремления, не имевшие ничего общего с теми принципами, с которыми он вырос и которые так прочно усвоил. Как ни сдерживался Орест в разговорах, но юношеский пыл часто брал свое и нередко, между дядей и племянником, возникали споры, кончавшиеся размолвками, наглядно доказывавшими несходство взглядов и убеждений споривших и порождавшими диссонанс в их совместной жизни. Неприятно действовала на Ореста и самая обстановка дома; много вызывала она в нем тяжелых размышлений и неприятных минут, чему способствовала крайняя впечатлительность молодого человека и пылкая его фантазия. Все дошедшее до него из биографии дяди, в виде отдельных эпизодов или налету схваченных рассказов, принимало теперь в глазах Ореста конкретную форму; окружавшая его роскошь возмущала его. «Слезами угнетенных, сделками с совестью создалось все это!» нашептывал ему тайный голос. – «Какую скорбную летопись изображают собою эти дорогие картины, бронза, банковые билеты, акции!.. Сколько слез, людских страданий потрачено на это!..» И каждое лето рвался Орест из этого позлащенного вертепа под сень родительского дома, в тихий приют труда, мира и любви!
За год до окончания университетского курса Орест лишился отца, а еще полгода спустя и матери. Сестра его, Надежда Александровна, почти тотчас же по выходе из института вышла замуж за некоего Бирюкова, богатого кавалерийского офицера, и жила в Петербурге. Похоронив родителей и произведя раздел имения поровну, Орест окончил университет и, вопреки предложению дяди устроить его на теплом месте в Москве, выпросил себе назначение в провинцию. Это послужило началом охлаждения между дядей и племянником, а воспоследовавший затем отказ Ореста от субсидий еще более обострил их отношения. Двадцати пяти лет Ореста перевели в родной Р., куда к тому времени переехала на житье и Надежда Александровна, муж которой, порасстроив свои дела, принужден был выйти в отставку, и теперь мы встречаем Ореста довольно заметным губернским чиновником.
V.
Двадцатипятилетняя вдова генерал-майора, Катерина Ивановна Соханская, по мнению светских знатоков, «faisait la pluie et le beau temps», в р-ском обществе. Помаявшись несколько лет под ферулой, разбитого параличом мужа, Соханская, по смерти его, вздохнула полною грудью и, при помощи оставленного генералом состояния, поплыла на всех парусах. Угнетенная сначала матерью, потом мужем, Катерина Ивановна, очутившись без опеки, вдруг почувствовала, что у нее выросли крылья, и без удержу предалась опьяняющему сознанию своей самостоятельности. Детей у нее не было, забот также; все мысли ее устремились на то, чтобы создать себе образ жизни как можно более веселее, разнообразнее, свободнее. Соханская отправилась за границу; и не прошло двух–трех лет, как из загнанной, вялой женщины Катерина Ивановна превратилась вдруг в смелую, блестящую львицу. Откуда явились у нее и ум, и находчивость, бойкая речь, бьющий в глаза шик! Возвращение молодой вдовы было эпохой в р-ской жизни: дом ее с иностранной легкостью нравов соединял русское хлебосольство; туалет, сплошь и рядом, забивал местных модниц, сарказм Соханской ставил в тупик самых находчивых beaux-esprits. В короткое время генеральша снискала себе массу обожателей и тьму врагов: молоденькие женщины и девицы бранили ее с пеною у рта, строгие маменьки находили ее «sans principes», запрещали дочерям сходиться с подобною «devergondee», власти дулись на слишком резко высказываемую ею правду, а влюбчивые юноши бесились за получаемые ими щелчки. Но все это кипяченье «a parte» нисколько не мешало тем же особам прекрасного пола перенимать моды M-me Соханской, заискивать ее расположения, властям целовать ее небрежно протянутую ручку, а адонисам таять по-прежнему и получать новые щелчки.
Юная генеральша, вероятно по воспоминанию, терпеть не могла брачных уз; много сваталось к ней женихов, и высокопоставленных старцев и красивых юношей – всем один ответ: «J'ai en horreur les roses de Hymenee!» И затем, в великому оскорблению общественной нравственности, львица объясняла причину своего отказа, приблизительно в такой форме: (старику:) «Ну что дадите вы мне взамен моей свободы?.. Почет? – Je n'oi que faire! Состояние? – Оно у меня есть. – Любовь? – Я не могу любить лысого, седовласого, параличного! (Смотря по субъекту) – Что же я выигрываю? – Ничего; а проигрываю массу. – Je vous tire ma reverance! – (Юноше) – «Вы предлагаете мне вечную любовь – blague que tout ca!.. И за эту мнимую вечность, отдать себя в ваше распоряжение – merci! Я в этом кое-что смыслю!.. L'amour n'est pas si difficile a trouver: c,a se ramasse touts les jours – захотеть только... Et puis... Эта вечность – скучно! – Fischez-moi le camp, s'il vous plait!
Но если Соханская так ненавидела Гименея и всякую зависимость, – зато не прочь была иной раз пошалить чувствами и дать поблажку вдруг народившемуся капризу. Понравился ей Огнев - и несколько месяцев ворковала она с ним, на глазах всего р-ского общества, под батальный огонь судов и пересудов; потом, уразумев брачные замыслы Леонида Николаевича, вдруг оборвала и стала к нему в чисто дружеские отношения...
«J'en ai assez, mon chou-chou, de ton amour», сказала она ему однажды, без всяких предисловий: – «vas le caser ailleurs!»
И, волей-неволей, влюбленный лев, которому нравились также и генеральские капиталы, должен был отретироваться.
Но все эти уклонения молодой женщины, ее капризы и чудачества, вызывавшее на первых порах такие строгие порицания, вскоре стали в глазах местных диан делом обыкновенным, и р-ский бомонд, подкупленный то шикарной красотой Катерины Ивановны, то ее тонкими ужинами, не только помирился со слабостями Соханской, но даже, по провинциальному обыкновению, начал заискивать у такой женщины, которая держит себя совершенно независимо, и на общественное мнение даже внимания обращать не хочет.