– Вот, отцы, завтра и начнем копать на этом бугорке! – резюмировал Вадим. – А мы ещё голову ломали, откуда начинать...
* * *
Рядом с плотиной, на высоком песчаном бугре с одинокой сосной, позади домов поселка протянулись огороды. Кругом песок, почвенный слой смыт дождями и сдут ветрами, сажают здесь только картошку, но, хотя она ещё не посажена, кто пожертвует этой землей для трех археологов, причаливших у маленькой запруды?
Все уладилось как нельзя лучше. Самый бугор оказался свободен от огородов. Их забросили здесь два года назад, убедившись в бесплодности почвы, оставив место для игр ребят и для прохода к реке. Новенький прямоугольник уборной, на месте которой Володя нашел свою красавицу, почти вплотную примыкал к дровяному сараю. Отсюда мы и решили пустить по бугру траншеи.
Две лопаты в ширину, лопата в глубину. «На глубину штыка», как писали в старых отчетах. Сколько понадобится таких «штыков» – неведомо. Вылетают ржавые консервные банки, хрупает под лопатой стекло, тянутся из земли тряпки, темнеют комки торфа, которым удобряли огород, щепки, веточки... Все перемешано. На моем участке траншеи явно очерчиваются границы старой помойной ямы. Здесь можно не углубляться – меньше двух метров такие ямы не копают, а хоронили славяне от силы на глубине до полутора метров. Саша дошел до белого песка и отирает лоб.
Хорошо разогнуться! После того как побываешь сам в шкуре землекопа, от которой давным-давно отвык, начинаешь иначе относиться к своим рабочим...
– Солнышко летнее, жарит!
– А у меня что-то обозначилось!
– Где, Васильич?
– Да вот, пятнышко вроде...
И правда, на участке Вадима, когда он зачищает лопатой дно траншейки, появляется четкая граница, отбивающая светло-желтый, почти белый песок, не затронутый огородом, и какой-то серый, с зеленоватыми разводами, вкраплениями угольков и золы.
Через полтора метра появляется второй край – такой же четкий и явственный, как первый. Сомнений нет – нашли погребение!
Замеряем границы выявленной ямы, наносим на план, торжественно нарекаем – погребение номер три. Первые два – мое и Володи.
Угли попадаются все чаще. Теперь уже копаем только мы с Сашей, а Вадим стоит с планом в руках и покрикивает на нас, когда ему кажется, что мы слишком смело работаем лопатами.
– Кость, Васильич!
– Что-то велика...
– Вы поосторожнее, друзья, поосторожнее...
– Вроде лопатка коровья...
– Лучше скажи, целая корова! Вон, череп торчит...
Вадим растерян. Целая корова? Да, мы ухитрились раскопать целую корову без покойника.
– Ритуал... – без энтузиазма произносит Вадим.
– Все, что в археологии непонятно, следует относить к разряду ритуального, – цитирует Саша расхожий афоризм.
– Нет, друзья, и ритуала не выйдет, – добавляю я последнюю «ложку дегтя». – На косточки посмотрите. Они же свеженькие!
– Ну все-таки...
– А почему целая?
– Так здесь же скотское кладбище было, – раздается сзади кашляющий голос. Мы оборачиваемся.
Сивый дедок в растрепанной ушанке и латаных, серых в полоску штанах с интересом присматривается к нашим раскопкам. В руках у него потертая кирзовая хозяйственная сумка – в магазин ходил.
– А ты, дед, откуда знаешь?
_ Да как же! ещё в коллективизацию мор на коров пошел, здесь и зарывали. Поселка-то не было...
Вот и все. Тривиальная археологическая история. Сколько таких скотских кладбищ было археологами раскопано, сколько ещё копать! Вадим с ожесточением трет резинкой план, где уже начали проступать контуры коровьего скелета...
И все-таки могильник мы нашли. В следующей траншее, пробитой через метр от коровьего захоронения, мы опять увидели пятно. На этот раз оно было узкое и уходило в обе стенки, как положено. И хотя копали мы с шуточками и издевками, пятно приняло надлежащую форму – вытянутый овал, серый, с закругленными концами.
На дне ямы лежал скелет. Его ноги были вытянуты на восток, у полусгнившей пяточной кости стоял горшок, рядом лежала баранья лопатка, а на черепе, на ключицах и около скрещенных рук мы нашли массу вещей. Височные кольца были не вятическими, не радимическими, а общеславянскими, – серебряные, из проволоки, на которую были надеты три полые серебряные бусины, украшенные мелкой зернью и хранившие следы золочения. На груди лежало рассыпавшееся ожерелье – бочонковидные стеклянные бусины, в каждую из которых был вплавлен тонкий листочек золота, как это умели делать в Древней Руси. В центре ожерелья некогда висела бронзовая посеребренная лунница – обращенный концами вниз прорезной полумесяц. Около левой руки лежал маленький ржавый ножичек с остатками деревянной рукоятки; на одном из пальцев было надето медное колечко с розеткой. Но череп, как и все кости, сохранился плохо, так что никогда нам не удастся увидеть портрет этой щеголихи, которая помогла нам забыть страхи и огорчения, связанные с началом раскопки.
* * *
За два дня мы нашли на Купанском могильнике шесть погребений, не считая коровьих, и кое-что выяснили. Во-первых, время могильника. По типам височных колец, по золоченым стеклянным бусинам, по единственному сосуду, стоявшему в ногах погребения номер три, могильник можно было с уверенностью датировать XII – XIII веками. Во-вторых, и это самое удивительное, перед нами был не курганный могильник, как то можно было ожидать по дате, а грунтовой.
Еще одной особенностью могильника были находки. По утверждению Вадима, в могильных ямах лежали горожане, во всяком случае не простые крестьяне, потому что все украшения, все предметы были сделаны именно городскими ремесленниками. Об этом свидетельствовало не столько их богатство, сколько отделка. Но где же жили покойники? Это осталось загадкой.
Такой же загадкой было погребение номер семь.
Вокруг более темного прямоугольника ямы, в засыпке которой видны были крупные угли и чуть ли не остатки головешек, похожие на те, что мы встречали в почве, только совсем истлевшие, расстилалось пятно красного песка. Его плотный, приближающийся к кирпичному цвет мог быть объяснен только костром, когда-то горевшим на этом месте. Очень большой и жаркий костер, прокаливший почву. А вокруг пятна, замыкая его в вытянутый, похожий на ладью овал, шла темная канавка с углями. Северо-западный, при-остренный конец овала указывал на круглое черное пятно – след от сгоревшего столба.
В яме лежал скелет. Но ещё до того, как мы подобрались к костям и начали их расчищать, Вадим разразился воплями удивления и восторга:
– Дерево, братцы, дерево! Неужто в колоде положили?
Точно очерчивая прямоугольник ямы, вписываясь в него, под лопатами проступал рыхлый коричневый прямоугольник.
В эпоху, когда язычество безраздельно царило в умах и душах славян, покойника предавали огненному погребению. Причем, судя по археологическим находкам и свидетельствам арабских писателей о нравах и обычаях славян, сжигали покойника двояким способом: в небольшом, специально выстроенном домике (откуда и пошло позднейшее название колоды, а потом гроба – «домовина») или в ладье. Вероятнее всего, способ зависел от того, где заставала смерть человека – на родине, дома, или в пути, на чужбине. В последнем случае ладья, в которой его сжигали, должна была помочь духу покойного вернуться в ту область загробного мира, где ожидали его родичи. Оставаться «за кордоном» славянину не полагалось даже после смерти, ибо это, по-видимому, считалось изменой обычаям и вере предков, а может быть, тут мешали тонкости конъюнктурного порядка или ещё какие-либо соображения.
Христианство положило конец огню и всему тому разнообразию погребального инвентаря, до которого добираются теперь археологи. По церковным воззрениям, покойник должен был перейти «из праха в прах», смешавшись с той землей, из которой был вылеплен первый человек. Но жечь и мешать кости, как и сваливать их в общую могилу, считалось предосудительным: в день Страшного суда каждый мертвый должен был предстать в своем прежнем плотском облике. Даже мученики, обезглавленные или четвертованные, должны были принести свои отрубленные конечности. Поэтому каждого надо было как-то отделить от других. Так появилась колода – выдолбленный обрубок дерева, замененный позднее сбитым из досок гробом. А тут появились гвозди. Толстые, кованые, с огромными шляпками, наполовину проржавевшие вместе с кусками дерева, которое сохранила от тления ржавчина, они торчали в углах трухлявого прямоугольника, доказывая, что здесь была не колода, а гроб. Саша так и сказал:
– Гроб вам, отцы, вместе со всем могильником вашим! И так у вас все хорошо получалось, а теперь коровы, помойные ямы, да и гренадер этот... Эвон, вымахал как, наверняка один из тех, что Бонапарта от Москвы гнали! Открывайте филиал Бородина...
Работа идет в мелких уколах и подковырках. Всех немного лихорадит. Яма уже огромная. Теперь мы копаем вокруг покойника, чтобы он лежал «на столе» – так его удобнее будет расчищать. Вадим волнуется, хватит ли у нас упаковочной бумаги, чтобы завернуть все находки. Погребение самое большое, самое необычное и, вероятно, самое богатое.
Увы, находок оказалось немного: четыре кованых гвоздя. И лишь под конец, разбирая скелет, мне удалось рассмотреть под челюстью две маленькие бронзовые бусинки с остатками нитки, скреплявшей их на манер запонок, – пуговицы от ворота рубашки. И – ничего больше. По утверждению Вадима, пуговицы можно было датировать XIV веком. В самом крайнем случае – XIII веком.
Грустные, усталые от невезения, мы сидели на куче выкинутого песка.
Подошел Нестеров, неся на плече лодочный мотор. Эти дни, пока мы возились на бывшем его огороде, он разбирал и отлаживал мотор на веранде, а теперь нес опробовать его на реку.
– Ну как, удачно? – спросил он, мотнув головой в сторону ямы.
– И дно, и покрышка, а толку – чуть, – грустно резюмировал Саша, стряхивая пепел с сигареты.
– Что, не интересно?
– Да как сказать, – неохотно поднялся Вадим. – Вещичек мало. Пожадничали, видно.
– А вот это для чего? – Нестеров ткнул носком сапога в темную полосу, окружавшую яму.
– Оградка. Для могилы оградку сделали. Даже столб в головах поставили...
– А для могилы ли? – вмешался я.
– То есть как это? – не понял Вадим.
– Вот так. Если для могилы, то почему в этой канавке да и в ямах от столба столько угля? Что, сначала построили, а потом передумали и сожгли? А если бы не сожгли, никакого бы угля не было.
След от оградки в плане напоминал лодку. И когда мы копали, я обратил внимание, что входа внутрь ограды не было. Тогда, если ограда была возведена после погребения, ее сожжение теряло смысл. Но если «до» – все находило объяснение.
Умер путник. Умер в пути. Нельзя было его сжечь в ладье, потому что уже были слишком сильны запреты церкви. Но эту ладью можно было заменить оградкой в виде ладьи, которая сжигалась вместе с хворостом, очищавшим землю. Только после этого была выкопана яма и в нее, в гробу, положен умерший. Но если это так, то почему не предположить, что наиболее поздняя часть этого могильника – кладбище умерших в пути?
Как обычно, лето подобралось незаметно и щедро.
Я проснулся рано и ещё немного полежал в мешке, соображая, что происходит. Лучи солнца, тронувшие раму окна, казалось, были отлиты из металла. Утро звенело прозрачностью, трепетало щебетом птиц и, когда я распахнул окно и лег, свесившись, на подоконник, охватило меня свежестью реки и яркой зеленью. И я понял, что проснулся на переломе весны и лета.
Босиком, морщась и приплясывая на подвернувшихся камешках, мы побежали умываться к реке.
– Ишь, неуемные! – смеется Прасковья Васильевна, когда, раскрасневшиеся, обожженные ледяной водой, мы возвращаемся в дом. – Заболеете! Рано еще...
Река опустила на дно муть, устоялась в своих берегах, и теперь с обрыва видно, как ходят по дну косячки плотвы и первые, невесть откуда взявшиеся пескари выползают на мелководье желтоватой рябью, чтобы греться на солнце...
Глава третья
Мне надо в город. Погода словно по заказу. На светлом, теплом, будто вымытом небе – ни пушинки. Мотор работает ровно, на басовой ноте, и, вырвавшись на простор озера, лодка делает скачок и устремляется к белеющим вдали домам Переславля.
Город словно вырастает из воды. Он незаметно приближается, растягивается по излучине берега, как бы пытается охватить озеро своими густыми вековыми ивами, в которых прячутся церкви полуразрушенных монастырей, и плывет навстречу белыми строениями.
Перед городом застыли на воде длинные лодки рыбаков, с незапамятных времен ведущих здесь свой промысел. Правда, в последние годы рыболовство умирает. Молодежь уходит на фабрики и на заводы. И на волнах, оставленных нашей лодкой, покачиваются сейчас не профессионалы, а все те же любители: и свои, местные, которым выходить на работу во вторую смену, и приезжие искатели рыбацкого счастья.
Прямо по носу лодки среди зеленой кущи деревьев поднимается белая и стройная церковь Сорока святителей. Она стоит в самом устье Трубежа, ориентир для возвращающихся рыбаков, на том же месте, где стояла ее деревянная предшественница, обновленная Александром Ярославичем Невским. Это церковь рыбацкая, построенная рыбаками в 1775 году на свои деньги, кирпичная, с узорчатыми наличниками, причудливыми фронтонами и артистической работы резным иконостасом, хранящимся теперь в музее города. Отсюда, от озера, и до валов вдоль Трубежа протянулась Рыбачья слобода, наша «северная Венеция». Впритык вдоль обоих берегов – лодки, лодчонки, катера, тяжелые осадистые ялы; лодки на всякий вкус и цвет – желтые, красные, синие, зеленые, белые, полосатые, с моторами и без моторов, но преобладают все же свои, переславские, вытянутые «на три волны» дощаники, на которых можно и сеть сложить, и рыбу, и полстога перевезти, и дрова.
«Много лодок» – не то слово. Когда попадаешь в Рыбачью слободу на Трубеж, вытянувшийся извилистым зеленым коридором, над которым по сей день смыкаются, правда изрядно поредевшие, тяжелые кроны двух- и трехсотлетних ив, кажется, что весь он состоит из одних лодок. Они высовываются из-под навесов, выплывают из сарайчиков на сваях – гаражей, сохнут, просмаливаются, шпаклюются на берегу. А вот на катках, среди щепы и стружек, плачет медвяными потеками янтарной смолы, выступившей из пазух, только что родившееся судно...
Но даже отслужив свой век, прохудившись и сгнив, старая лодка продолжает здесь свою жизнь. Белые чайки сидят на мостках, сбитых из лодочных днищ, обросших зелено-рыжими космами водорослей; старыми бортами обиты завалинки изб, залатаны крыши амбаров, укреплены изгороди палисадников, огороды, причалы. На берегу, на сушилах, колышутся под ветром сети – многометровые «выпорки», которыми ловят здесь знаменитую переславскую селедку-ряпушку. Маленькая серебристая рыбка, которую надо жарить в собственном жиру, солить или томить до темно-золотого цвета в белом дыму ольхи, издавна была предметом гордости переславцев. Она стала эмблемой города, перешла из темной глубины озера на синее поле городского герба.
С тех пор как Переславль стал частью Московского княжества, на торжественных обедах и церемониях в Кремле подавалась к великокняжескому столу переславская селедка. К началу XVI века Рыбачья слобода и само озеро становятся уже собственно дворцовыми владениями и количество выловленной рыбы здесь строго регламентируется. «Да рыболовам же ловить сельди на царя и великого князя безурочно; да на царя же ловити им на подледной ловле две ночи, на царицу – ночь, на поледника – ночь, да на стольника – ночь; да на двух наместников по ночи... Да рыболовам же дано круг озера Переславского от воды суши 10 сажен для пристанища, где им неводы и сети вешати...» – указывал в 1506 году Василий III.
В этих уставных грамотах, писанных в столбец скорописью, среди имен переславских рыбаков много таких, что и сейчас можно найти под ветлами Трубежа. Их владельцы выходят на рыбную ловлю, и грузила из обожженной глины на сетях даже археолог не может отличить от древних переславских грузил, попадающихся при раскопках.
Мы вытащили лодку на берег почти у самого моста, возле валов и качающегося на волнах портомойного плота с навесом, где хозяйки, став на колени, полощут в Трубеже выстиранное белье и передают друг другу городские новости. Здесь, у моста, и кончается озеро.
Втайне я опасался, что зарядивший накануне дождь сорвет начало работ. Но за ночь холодный свет звезд пробился, замерцал на светлеющем небе, и утро утвердилось над рекой и лесом последними вздохами тумана и блеском просыхающей травы.
Первые наши рабочие, ученики местной школы, появились на Польце в десятом часу. Восемь девочек и два мальчика. Предупрежденные заранее, они принесли свои лопаты и, поздоровавшись, стояли смущенно и робко, поглядывая то на колышки загодя размеченных раскопов, то на меня, то на Сашу с Вадимом, устанавливавших в стороне теодолит.
– Антонина Петровна, – представилась мне их классная руководительница. – Здесь часть моего девятого класса, все добровольцы. Сейчас они будут у вас работать, а недели через две подойдут и остальные...
Я шагнул к школьникам.
– Ну что ж, ребята, давайте знакомиться. Присаживайтесь, поговорим, как и что...
Первое знакомство всегда самое трудное. Когда начинаешь рассказывать своим новым рабочим о том, что нам вместе предстоит делать, когда объясняешь им простейшие – с научной точки зрения – понятия, необходимо найти именно те слова, которые вызовут отклик у каждого из них, пробудят интерес к трудной, часто очень скучной повседневной работе лопатой – и под солнцем, и под мелким дождичком, – но работе необходимой и в конечном счете, когда знаешь что к чему, увлекательной. Записываешь их имена, стараешься запомнить каждого, к каждому приглядеться, чтобы понять, что за человек перед тобой, какие склонности, какие недостатки, о чем думает сейчас, слушая тебя...
– Можно начинать, товарищ начальник? – спрашивает Вадим, подходя ко мне с планом раскопа и неприметно подмигивая.
– А ну, кто ко мне? – кричит Саша.
Вот оно, началось! От последнего шурфа, в котором две недели назад мы нашли скребок, теперь к реке пущена широкая четырехметровая траншея. ещё через двадцать метров она сомкнётся с раскопом 1958 года. Я не рассчитываю, что здесь будет что-то уж очень интересное, – здесь всего лишь край поселения. Но во-первых, его все равно надо исследовать, а во-вторых, это место я выбрал для начала специально: культурный слой здесь невелик, находок будет мало, нет опасности, что неопытные ребята разрушат что-либо ценное. А когда они закончат этот раскоп, то появятся и опыт, и сноровка, и знания...
Археолог идет сверху, в глубь времени, в глубь земли. История предстает перед ним фильмом, пущенным наоборот. Только достигнув материка, он может остановиться, осмотреться и, помня о том, что промелькнуло перед ним, начать мысленно восстанавливать прошедшее. «Материк» – это основа, на которую не простиралась деятельность человека; на ней накапливалось веками то, что является целью археологических раскопок.
Парадокс археологии в том, что исследовать памятник можно, только предварительно разрушив его. Раскопки – это разрушение, разрушение необратимое. И лишь от методики раскопок зависит полнота изучения, а стало быть, сохранение памятника – в виде коллекций, чертежей, фотографий, рисунков, планов. План позволяет видеть, как в пределах каждого квадрата – четырех метров – располагались предметы. Но они лежат на разной глубине, а на одном и том же памятнике могут быть разновременные вещи. Поэтому толщу культурного слоя делят на горизонты, по десять сантиметров каждый. С каждого квадрата и каждого горизонта находки заворачиваются в отдельный пакет. Потом, если все пакеты расположить по порядку, можно восстановить последовательность смены находок.
Сейчас мы кончаем пробный раскоп.
На дюнах дерна нет: мхи, вереск, прослойка перегноя – все не более десяти сантиметров. Затем идет подзол – белый, будто смешанный с золой песок. Но это ещё не культурный слой. Желтый песок с разводами от солей железа, с белыми пятнами проникающего сверху подзола лежит ниже. В нем чернеют угольки, встречаются отщепы кремня, керамика. При зачистке проступают темные пятна – следы истлевших корней, когда-то врытых в песок столбов, остатки очагов с золой и углями. Пятна – самое важное, что здесь есть.
Цвет и структура почвы выдают те изменения, которые происходили на этом месте в древности. Разбирая пятно, изучая форму ямы, задаешь себе вопрос: зачем она была выкопана? Чем выкопана? Как связывается с другими ямами и пятнами? Вот хотя бы эта цепочка небольших темных пятен, протянувшихся наискосок из одного угла раскопа в другой. Пока остальные ребята снимают верхний слой с нового раскопа, я поставил разбирать эти пятна Игоря и Олю – двух своих новых помощников, которых отметил ещё в первый день работы. Если остальные, насколько я понял, смотрят на раскопки как на что-то временное, лишь ненамного отдалившее летнее безделье, то эти двое хотят работать у меня все лето. Что ж, они заменят Вадима и Сашу, которые скоро от меня уедут! Застенчивый и старательный Игорь, напоминающий мне чем-то Володю Карцева, робеет в неожиданной для него роли начальника. Он краснеет, понижает голос до шепота, когда переспрашивает соклассницу о находке, и мне часто приходится вмешиваться, чтобы утвердить его авторитет.
Ольга – полная его противоположность. Волевая, с острым как бритва язычком, в россыпи мелких веснушек, она приняла из моих рук папку с планами как должное. Она умеет командовать и не смущается шуточек, которые отпускают по ее адресу глазеющие на раскопки мотористы. Очень хорошо! По крайней мере Саша с Вадимом могут пока снимать общий план поселения...
Со вздохами поглядывает Прасковья Васильевна на растущую гору пакетов, для которых мы облюбовали один из углов веранды.
Сегодня переходим ближе к реке, за раскоп 1958 года. В срезе стенки с разноцветными лентами слоев четко видны линзы черных от угля кострищ, которые мы разрезали нашим старым раскопом. Зачищенные от налипшего песка, они словно приблизили ту промозглую осень, и я даже вижу следы своего ножа, которым расчерчивал сетку квадратов и проводил нивелировочную линию.
А по шпалам, словно из осени той, движется ко мне сухопарая фигура с красным носом и неизменной полевой сумкой. Так издали, по двум ориентирам, безошибочно узнаешь местного геодезиста Владимира Александровича Пичужкина.
– Все на старые места тянет, все к нам, в леса! Ишь, сколько уже накопали!
– То ли ещё будет! Что не видно вас было, Владимир Александрович? Или болели?
– Да вот в мае на Сомино прихватило, а потом новые зубы себе делал, в Ярославль ездил. Никак привыкнуть к ним не могу – мешают, хоть выбрасывай! А говорят надо, чтобы девкам нравиться!
Пичужкин смеется, показывая свой новый протез. У него действительно изменился голос, но сам он такой же, как был и в прошлом и в позапрошлом году, – быстрый, непоседливый, привыкший вышагивать километры своими длинными жилистыми ногами, прокладывая трассы будущих узкоколеек и ловя перекрестьем нивелира миллиметровые погрешности насыпи.
– Что интересного раскопали-то? Или все то же – черепочки, скребочки? Человека-то нет?
– Нет человека, Владимир Александрович, нет... И хотелось бы, да что-то найти не можем.
– А там-то, на Купанском? Слышал, слышал уже о подвигах ваших! Говорят, серебра много выкопали и золото даже...
– Зайдите к нам, я вам золото покажу. Бусы стеклянные золоченые.
– Правда? А люди чего только не наговорят! Будто и кольца золотые, и корона какая-то...
Мотовоз, остановившийся у раскопа, дает резкий гудок. Старик заторопился:
– Ну будьте здоровы, я поехал! Удачи вам всяческой, я ещё заскочу...
Сплевывая, ругая новые металлические зубы, он полез в кабину.
...К вечеру, когда солнце клонилось на закат, я отправился на озеро – по старинке, без мотора, оставив своих друзей дома. Как всякий механизм, мотор становится между тобой и природой. Воду чувствуешь веслом, ее упругое сопротивление, и тогда мир раздвигается, ширится, освобожденный временем и тишиной.
Я плыл бездумно, не спеша, останавливаясь и прислушиваясь к предвечерней тишине леса. В излучине, которую образует Векса вскоре после выхода из Плещеева озера, до меня донесся странный плеск, какое-то трепетание воды, дробящейся и сверкающей под солнцем. Вся река кипела и сверкала. И когда в полном безветрии это кипение придвинулось ко мне, я понял, что идет уклея!
Миллионы маленьких серебристых рыбок с черной спинкой в этот вечер заполнили реку так, что, казалось, она должна была выйти из берегов. Вода рябила, сверкала, вскипала, под лодкой было темно от мельтешащих черных спинок. Ошалевшие чайки гомонили над тростниками в истоке Вексы, бросались белыми камнями вниз и взмывали с одной, а то и сразу с двумя трепещущими рыбками. Деловитые вороны молчаливо и сосредоточенно шагали по кочковатому берегу, подпрыгивали, прицеливались, кося то одним, то другим глазом, били клювом в траву у воды и выбрасывали на берег вздрагивающее живое серебро. Ни на чаек, ни на ворон уклея не обращала внимания. И когда, подтянув до бедер резиновые сапоги, я шагнул с удочкой прямо на уклею, на мелководье, кипение только усилилось. Этим маленьким юрким рыбешкам не было дела ни до меня, ни до лодки, ни до наживки, которую я закидывал в самую их гущу. Они шли из озера в реку, потому что начиналось лето, потому что для них сегодня был день любви, и ночь, и ещё день, после которого они разойдутся по всей реке, по тростникам, выметав икру и дав жизнь новым миллионам этих вертких серебристых рыбешек.
А над прибрежными кустами, над лесом, поднимались в вечернее небо острые языки серого живого пламени. Это вылетали и роились комары, и было похоже, что над лесом ходят призраки, качаются, машут длинными серыми руками, словно зовут солнце ещё подождать немного и продлить этот вечер, посвященный любви и танцу.
* * *
В конце марта, когда вода и солнце протачивают на Неве полыньи, у стен Петропавловской крепости выстраиваются шеренги загорающих. Их хорошо видно с противоположного берега, из окон огромных, разделенных шкафами и перегородками на множество закутков комнат бывшего дворца одного из великих князей, в котором теперь помещается Ленинградское отделение Института археологии и где, приезжая в Ленинград, я встречал Петра Николаевича Третьякова, того самого, что копал когда-то Польцо.
– Удалось вам найти стоянку у истока Вексы? – спросил меня как-то раз Третьяков. – Ту, что открыл Василий Иванович Смирнов, не Михаил Иванович, основатель Переславского музея, а его брат, тоже краевед, но где – я до сих пор не знаю. Искал, но не нашел.
Я покачал головой.
– И я не нашел тоже, Петр Николаевич. Казалось бы, все там обшарил, а найти ничего не смог. Попробую ещё раз в этом году. И бугорок там приметный есть, и сосенки растут, а вот находок нет как нет!..
Разговор этот был несколько месяцев назад. Сейчас я сижу на борту лодки и стараюсь подцепить носком сапога лениво увертывающуюся лягушку. Лодка наполовину вытащена как раз на тот пригорок, о котором я говорил Третьякову. Вокруг в траве чернеют маленькие и большие кучки земли. Маленькие – работа кротов, а большие... Вчера после работы мы с Игорем и Олей, благо Вадим с Сашей уехали в Москву, заложили на этом бугорке ещё одну серию шурфов. В результате – ноющие спины и маленький отщеп белого кремня. Не густо!
Прямо через плес сереет расползающийся домик Бабанихи. Даже он в этот солнечный день похорошел, приосанился, прорастая на крыше молодой травкой. Справа, петляя и блестя, зигзагами идет от озера Векса. Старое название этого места – «Урев» – забылось, все называют его «устьем», хотя отлично знают, что это не устье, а исток Вексы. Но так уж повелось для простоты. Сквозь разрывы в стене тростников мне видны редкие ивы, мерцающая гладь озера и одинокий домик Новожиловых, словно повисший в мареве на грани вод у самого истока реки.
Из-за леса долетает слабый гудок мотовоза.
Я оттаскиваю лодку к ближайшему кусту, обматываю ствол цепью, длинное весло засовываю в заросли крапивы и смородины. Потом, взяв рюкзак и лопату, отправляюсь в лес. Может быть, искать нужно было дальше от реки?
Без особой надежды распутать загадку я иду по старой дороге. Третий год я хожу здесь, третий год осматриваю выбросы из кротовин, третий год ничего не... Стоп! Крот потрудился на славу. Он работал всю ночь, и кучка земли, выброшенная из глубины, ещё не успела обсохнуть, только верхние комочки заветрились и посерели. А между ними виден черепок с глубокими коническими ямками.
Ай да крот! Ай да молодец! Надо думать, нелегко было ему проталкивать этот черепок по изгибам ходов, цепляя за выступы корней, и все для того, чтобы порадовать одного незадачливого археолога!
Работать было легко и приятно. Отточенное лезвие лопаты с хрустом резало мелкие корешки, слегка стонало, ударившись о крупный корень, взвизгивало от соприкосновения с кремнем. Черепок рождал в нем короткий приглушенный звук.
Теперь начиналось самое главное. Но что такое? Уже кончается темная земля, рябыми пятнами проступает снизу песок, пройдено больше десяти сантиметров, а находок нет как нет! Двадцать, тридцать сантиметров... Теперь уже чистый песок лежит передо мной, лишь кое-где тронутый желтыми разводами солей железа. Так где же она, стоянка? Или попал я на заколдованное место? И вовсе не крот вытаскивал эти черепки, а положил их какой-то шутник, чтобы посмеяться надо мною? Уму непостижимо...
– ...Э-эй!.. – слабо доносится со стороны реки. – Э-эй! Теперь слышно, что кричат двое. .
– ...дре-эй!..
Неужели уже ребята вернулись? Я вскакиваю, складываю ладони рупором и кричу в ответ. Мне отвечают, и голоса начинают приближаться. Наконец вдали из-за поворота появляются две фигуры, радостно размахивающие руками. Солнце пробивается сквозь листву, пятнами ложится на землю, скользит по лицам идущих, а я все никак не могу их разглядеть... Да это же Сергей! Вот неожиданность. А с ним Константин, старший сын нашего хозяина.
– Приехал, сподобился! Я думал, ты так и уедешь в Новгород, не побывав у меня!
– Приехал, приехал... Ну, мил - человек, и забрался же ты! Я тебя, считай, полдня уже разыскиваю. Думал, совсем ты пропал: утонул, что ли...
– И хозяйка не сказала тебе, где я?
– Сказать-то сказала, да не совсем. Объяснила мне, что до Ба-баннхи идти нужно, а там покричать. А где она, эта Бабаниха? Шел я, шел, хлюпал-хлюпал по этим болотам, дошел наконец до Бабанихи. Кричал-кричал – ни ответа ни привета...
– Да ты бы посмотрел: лодка ведь у берега стоит!
– А ты мне рассказывал, мил человек, какая у тебя лодка? Это ты здесь прижился, все лодки знаешь. Да и лодки-то, по правде сказать, я не видел. Домой вернулся, там с хозяином твоим посидели, тары-бары, потом Костя пришел... Взяли у соседей лодку и поехали снова тебя искать. Константин вот тебя и вычислил: эвон, говорит, лодка наша! Поди, и Андрей здесь где-то... Что, и здесь стоянку нашел?
– То ли нашел, то ли нет. Вон, крот черепок и наконечник вытащил, а я – только пару отщепов.
Константин присел на корточки возле черепков и стал веточкой выковыривать из ямок землю.
– Все такие же, как и у моста, – повернул он ко мне голову. – А почему других нет?
– Такая уж мода у них была.
– И что ты теперь намерен делать? – спросил Сергей, стягивая с шеи болтавшийся на ней фотоаппарат.
– Что остается? Копать да копать. Пока водой не зальет. Песок уже влажный. А если и тогда ничего не найдем – значит, леший тоже археологией занимается!..
Сергей поплевал на ладони, старательно потер одну о другую и взял лопату.
– Ну командуй, откуда начинать...
Сергей был человеком своеобычным, удивительным и охочим до всяких приключений. Он заведовал фотолабораторией, теснившейся когда-то под крышей исторического факультета на улице Герцена, и к этому времени уже более десяти лет был бессменным фотографом Новгородской экспедиции. Там я познакомился с ним, подружился, а зимой торчал в лаборатории, постигая секреты фотографического искусства. Опыта у него и сноровки в раскопках было больше, чем у многих профессиональных археологов, потому что глаз его был зорок, а ум привык работать быстро и основательно. И аппарат, и лопата, и скальпель в его больших жилистых руках действовали уверенно и точно.
– А я шел вчера домой, смотрю – погода хорошая: ну что в воскресенье в Москве сидеть? Скоро в Новгород уезжать... А ну, поеду-ка на Переславль! – говорил он, осторожно срезая лопатой тонкий слой песка и сильным взмахом отбрасывая его в кусты. – Жена отпустила, вот я и махнул с утра... А места у тебя какие! Что ты! Вот куда ездить отдыхать нужно! Снял комнату или дом, лодку завел – и никакого моря не надо! Ни тебе курортников, ни жары, от Москвы близко. Ради одного молока стоит приехать. А уж воздух, воздух-то какой! В Москве сейчас не продохнешь... Дзинь! – звякнула лопата о камень.
– Вот и стоянка твоя, а ты убивался! Это что, скребочек вроде? А вот и черепок торчит. Давай-ка совок и кисточку...
Находки действительно словно бы только и ждали приезда Сергея. Загадочного в этом ничего не было. Просто под слоем белого песка – озерного, намывного, который я было принял за основание древнего берега, – лежал другой, окрашенный в желтый цвет солями железа. Вот из него-то крот и вытащил свои черепки на поверхность.
Что ж, всякое в нашей работе бывает! Но по мере того как мы с Сергеем расчищали прямоугольник шурфа, как снимали слои песка, извлекая из них то черепки, то кремневые отщепы, то скребки и наконечники стрел, я убеждался, что перед нами не совсем обычная стоянка. И не в том было дело, что она оказалась первым древним поселением, расположенным на самом берегу озера. В отличие от других в ее слое, не таком уж большом и неоднократно перемывавшемся водой, о чем свидетельствовали окатанные черепки, вперемешку лежали остатки разных культур. Само время было здесь перепутано и перемешано: рядом с кусками больших неолитических горшков я находил тонкие, значительно более поздние обломки, относящиеся уже к началу железного века, а вместе с ними – куски пористых сосудов с характерным орнаментом из двойных зубчатых полос, – сосудов, которые лепили люди, знавшие уже первые изделия из меди. «Почему такая путаница?» – ломал я голову. Обычно каждый из таких временных пластов залегал в строгой последовательности друг над другом или же представал перед нами в несмешанном залегании на том или ином мысу древнего берега. И всегда – значительно выше, чем здесь.
– Так, может быть, это место озеро заливало? – нарушил молчание Сергей. – Сам говоришь, керамика волнами окатана, а сверху даже песок намыт...
– Это-то мне и странно, Сережа, – ответил я. – Ты только посмотри, как они окатаны: не все, только самые древние. Вот эти, например, – я показал ему черепки раннего железного века, – почти совсем целые. А над ними – слой намытого песка!
– Сначала люди жили, а потом вода в озере поднялась, – вмешался Константин, до этого молчавший. – А может, другое. Весной, сам знаешь, лед не только песок, весь берег выворачивает, даже кусты, если ветер со стороны города поднапрет... Пропашет берег лучше плуга!
– Ну если бы такое и в те времена было, здесь люди не поселились бы, – резонно возразил Сергей. – Нет, уровень воды в озере тогда должен был быть куда ниже теперешнего.
Это верно. Должен был быть. И был. Причем я мог довольно точно сказать, когда это могло случиться. Палеогеографы отводили этому периоду время в середине второго тысячелетия до нашей эры. Но ведь один раз! А тут получалось по меньшей мере дважды. Первый раз озеро должно было отступить, чтобы на этом месте возникла стоянка человека, изготовлявшего горшки, покрытые ямочно-гребенчатым орнаментом, то есть примерно в конце четвертого – начале третьего тысячелетия до нашей эры. Потом озеро снова наполнилось водой, залило свои прежние берега, перемешав, промыв оставшийся культурный слой, размыв очаги, окатав черепки. Второй раз отступление озера произошло как раз в то время, о котором говорят палеогеографы. Судя по находкам, такое низкое стояние вод продолжалось не только всю вторую половину второго тысячелетия до нашей эры, но до середины первого тысячелетия до нашей эры, как о том свидетельствуют черепки раннего железного века. И лишь после этого, поднявшись в третий раз значительно выше, чем оно держится в наши дни, озеро могло похоронить все эти отложения под слоем белого озерного песка, обманувшего меня поначалу.
Статичный, до этого мгновения неподвижный мир, окружавший меня, вдруг заколебался. «А как же другие известные нам поселения, чьи слои лежат ещё ниже современных уровней озер и рек? – думал я. – И наоборот, древние поселения, лежащие на высоких дюнах, на берегах, быть может, они указывают своим положением на время, когда уровень наших водоемов повышался?» В самом деле, ведь остатки свайных поселений швейцарских озер открывают именно такую периодичность их колебаний, когда, словно подчиняясь невидимому дирижеру, уровень водоемов то падает, открывая для поселков человека прибрежные полосы дна, то вдруг начинает подниматься, затапливает все и вся, надежно погребая остатки человеческой деятельности под слоями торфа, песка и ила.
Какие силы выступают в качестве этих стихийных «дирижеров»? Есть ли какая-либо закономерность в таких колебаниях? Что несут они человеку? Во всяком случае можно утверждать, что уровень Плещеева озера, который мы наблюдаем сейчас, не только не вечный, но даже стремится к своему падению. И, судя по положению слоя с находками, должен ещё понизиться.
Что же произойдет тогда с озером и окрестными лесами?
Пока что от всех этих колебаний для нас, археологов, я вижу только одну несомненную пользу: влажный намытый озерный песок и последующее заболачивание сохранили в слое кости животных и обломки костяных орудий, бесследно исчезающие в сухом песке прибрежных дюн. А это важно. Кости животных, собранные при раскопках древних поселений, служат нам как бы «пропуском» в тот, давно исчезнувший мир наших лесов, озер, холмов и равнин, в котором жил, постепенно изменяя его, человек предшествующих поколений. Расколотые, обглоданные, обожженные кости позволяют биологам определять виды животных, их возрастные особенности, а подсчитывая количества особей, сопоставляя животных друг с другом по родам и видам, можно достаточно точно реконструировать не только собственно животный мир прошлого, но и растительный мир, окружающую среду со всеми ее местными особенностями.
Как правило, чаще всего приходится находить кости лосей. Постоянная охота на этих лесных гигантов обеспечивала древнего жителя этих мест всем необходимым для его нелегкой и в то же время несложной кочевой жизни. Кожей для покрытия чума, для обуви; ремнями, жилами – для ниток, для изготовления прочной и сильной тетивы лука; костью и рогом- – для изготовления множества самых разнообразных орудий, начиная от деталей собачьей упряжки, различных проколок, шильев, кинжалов, долот, наконечников мотыг, лопат, пешней до гарпунов и наконечников стрел, не считая рыболовных крючков и многочисленных украшений. И конечно же, охота на лося давала основной объем высококалорийной мясной пищи. От количества лосей на традиционных охотничьих территориях часто зависела судьба рода или семьи. Вот почему везде, где сохранились памятники искусства той поры, – на скалистых берегах Лены и Ангары в Сибири, на каменных лбах беломорской Карелии и на скалистых мысах восточного побережья Онежского озера, в торфяниках Урала, Прибалтики, нашей средней полосы, в загадочных погребениях знаменитого Оленеостровского могильника неподалеку от Петрозаводска, в Финляндии и в Швеции, – везде мы находим изображения лосей, священных животных древности, солнечных божеств первобытности.
Дающий пищу, спасающий от голодной смерти становился богом.
А вот это кости бобра: челюсти, характерные блестящей эмалью резцы, из которых в древности делали не только украшения, но и маленькие долотца. Вероятно, в те времена бобров везде было много, охотились на них не только из-за вкусного мяса, но из-за шкур и этих вот резцов, почему кости бобра своим количеством на иной стоянке могут поспорить с остатками лосей. Я разбираю вынутые из песка кости и раскладываю их на бумаге: клык медведя, кости кабана, подвески из клыков лисицы... От рыб, как правило, в таком слое, как этот, остаются только позвонки. Но может быть, специалисты-ихтиологи по ним смогут определить виды рыб и их возраст.
И тут оказывается, что два клыка, которые я было принял за клыки лося, на самом деле коровьи! Мало того, они ещё служили подвесками в ожерелье: на конце корня каждого зуба видна узкая бороздка для петли. А ведь ничего подобного в раннем железном веке, когда человек разводил домашний скот, не было. Такие нарезки у подвесок делали только в неолите. Как же попала в неолит корова?
Среди костей я обнаруживаю несколько обломков гарпунов с мелкими зубцами – не столько настоящие гарпуны, которые бросают рукой, сколько наконечники стрел для охоты на рыбу. Их сразу можно отличить от других, таких же вытянутых, но без зубцов, похожих на длинные вязальные спицы или огромные иглы, – наконечники стрел для охоты на водоплавающую дичь. В них все рассчитано на то, чтобы стрела могла легко проскользнуть в просвет между стеблей тростника, не задеть сухой лист, ветку, скользнуть мимо полузатонувшего дерева или коряги. Наоборот, стрелы на боровую дичь, на мелких зверьков, живущих в лесу, вроде белки, горностая, куницы уже не острые, а тупые, с большой костяной головкой, рассчитанной на сильный удар, чтобы стрела не вонзилась в дерево, не застряла среди веток, а упала бы на землю, оглушив дичь и не испортив шкурку...
Заразившись нашим азартом, Константин с увлечением расчищал находки кистью, заворачивал их в бумагу и складывал в белые полотняные мешочки. Гарпун его особенно поразил. Он осторожно поворачивал его на ладони, сдувал песчинки с темно-желтой полированной кости, покрытой бороздками трещин, и приговаривал:
– Ишь ты, сделали как... Тоже острогой рыбу били. Да какую рыбу! Теперь такую и не видать – куда как измельчала...
Но всему приходит конец. Кончились находки, снова пошел серовато-белый крупный озерный песок, в который лопата вгрызалась с мягким влажным шорохом. Все. Мы с трудом разогнулись. Ломило спины. Надо было собираться домой.
Мы снова прошли по старой дороге мимо закатных стволов сосен, сквозь узкую прорезь в кустах, потом по луговине к реке, от которой уже тянуло прохладной сыростью. Наши лодки стояли рядом и от долгого ожидания обе набрали воды.
Выплескивая воду веслом, я спросил:
– Костя, вы не знаете случаем, как называется это место? Вот эта луговинка, кусок леса... Есть ли какое-нибудь местное название?
Присев на корточки, Константин вычерпывал воду из лодки старой консервной банкой. Услышав мой вопрос, он приостановился, подумал, потом мотнул головой:
– Не знаю, вроде бы никак не зовется...
Стоянка была открыта. Теперь ей следовало дать имя. Это право и обязанность археолога – назвать памятник, назвать место. Нужно, чтобы в названии отразилось имя или ближайшего населенного пункта, как точного и постоянного ориентира, или старое местное название данного урочища. Я был сторонником именно последнего: это было истинное имя.
Медленно скользя по течению, мимо нас плыл в лодке старик. Размеренно, двумя руками он выносил весло вперед, вонзал его вертикально в воду, налегал на него в гребке и незаметно подруливал.
Константин взглянул на старика и выпрямился:
– Дядя Иван, как это место прозывается?
Тот придержал веслом лодку и повернулся к нам.
– Теремки звали. А тебе на что?
– Да так вот, интересуются.
– А-а... Для науки, стало быть... И старик поплыл дальше.
Итак, теперь стоянка будет называться «Теремки». Из полевого дневника, куда я записывал сегодня свои наблюдения, вместе с сухими, лаконичными сведениями это название перекочует сначала на страницы отчета об экспедиции, а затем и в научные статьи: «За время работы экспедицией была вновь найдена и обследована стоянка Теремки, открытая в 1924 году В. И. Смирновым. Стоянка находится на небольшом всхолмлении левого берега реки Векса... покрыта сосновым лесом... находки...» Ну и так далее.
Я взглянул на Константина, который кончил вычерпывать воду и отвязывал свою лодку, на Сергея, который, присев на корточки перед цветком, нацеливал объектив фотоаппарата на шмеля; взглянул на звенящий в предвечернем птичьем гомоне лес, на белеющий на холмах за озером Никитский монастырь... И вдруг мне показалось до боли обидным, что все это великолепие мира, все наши чувства и переживания, радость поиска и открытий, все то, что делает нашу жизнь осязаемой и полной, так что и на секунду усомниться не можешь в реальности своего бессмертия, – все это должно скрыться, стушеваться за скупыми и холодными фразами полевой документации, безжизненными, как цифра, как некий условный символ – не больше. Останутся скребки, черепки, наконечники стрел, кости невесть когда и кем убитых и съеденных животных, чертежи, фотографии, но не этот лес, не голоса птиц, не уходящий к закату день, не люди, – древние и современные мне, которые и сделали это мгновение таким прекрасным и неповторимым.
Глава четвертая
Редко удается взглянуть на собственную работу со стороны, взглядом отчужденным, несколько недоумевающим... Да ещё на такую работу, как наша. И не только потому, что времени нет, – время можно было бы и найти. Трудно, потому что это как бы твоя же собственная плоть, продолжение тебя самого, распространившегося и на идеально зачищенные плоскости раскопов, на которых строгими рядами выстроились колышки, и на стенки, где проступают разноцветные слои песка, серые и черные линзы древних кострищ и очагов, и на отвалы, громоздящиеся вокруг раскопа. Все это в конечном счете – тот зримый результат твоих мыслей, надежд, стремлений, точных расчетов, которые возникали, менялись, остывали, кристаллизировались в предшествующие годы, месяцы и дни. Сам ты даже не думаешь уже о них: они живут в тебе своей жизнью, невидимо распоряжаясь тобой, и потому, вдруг как бы очнувшись, с некоторой растерянностью смотришь на случайных зрителей, собравшихся возле раскопа и обсуждающих, что бы это могло быть и зачем все это нужно? Очередная «блажь» ученых? Кладоискательство под маркой науки?
Вот хотя бы эти все черепки, кучи которых растут на листах бумаги, а на плане образуют уже явственные скопления... Стоило только снять двадцатисантиметровое «одеяло» наносного песка, как мы очутились на той «дневной поверхности», по которой человек ходил пять тысячелетий назад. Так все здесь и осталось после него: разбитая посуда, инструменты...
Нет, друзья мои, смотрящие со стороны на причуды археологов, наша работа не блажь и не кладоискательство. Здесь вот, на грани двух бездн времени, спускаемся мы на землю прошлого, чтобы хоть в какой-то мере понять землю будущего. И эти обломки древних горшков, покрытые в шахматном порядке глубокими коническими ямками, расположенными плотно, как ячейки сот, в свою очередь разделенные на пояса или зоны то прямыми, то косыми оттисками зубчатого штампа, служат для нас ориентирами в головоломных странствиях. Мы спорим друг с другом, как и для чего наносили эти ямки. Служили ли они лишь украшениями для этих вот широких, полуяйцевидных горшков с толстыми стенками, как бы «свитыми» из широких глиняных лент, или же в основе такого рода украшений лежит определенный технологический прием, с помощью которого стенки сосудов становились более прочными и плотными, а сам сосуд мог быть лучше обожжен? Лепили ли древние гончары эти сосуды прямо на земле или для их выделки использовали специальные формы? Отражают ли подобные узоры из ямок какие-либо родовые или племенные отличия древних жителей этого края, или же рисунок имел какое-нибудь магическое значение? А может быть, узоры на посуде указывали на ее употребление в быту: этот горшок предназначался для варки, скажем, мяса, тот – для рыбных блюд, третий – для ягод... Все это достаточно вероятно, интересно и важно для исследователя, но цель нашей работы – не эти детали.
Цель лежит дальше и глубже, и не мальчишеское любопытство – как жили древние люди? – уравнивает «дневную поверхность» раскопа с нашей «дневной поверхностью». В шахматной партии важны не квадраты клеток, а расположение фигур, не сами фигуры, а их соотношение. Можно сказать, что на шахматной доске раскопа мы находим сброшенные фигуры, по которым пытаемся восстановить соотношение оставшихся, каждый раз наталкиваясь на новую комбинацию, открывающую нам все новые и новые возможности взаимоотношений двух главных партнеров в единственно важной игре жизни – Человека и Природы.
И вот, классифицируя их, тратя нервы и силы порой в пустых спорах о назначении того или иного орудия, о заимствовании форм предметов и покрывающего их орнамента, мы, археологи, пытаемся разгадать положение фигур в минувшие эпохи, чтобы по трассам их перемещений в прошлом предугадать их положение в ближайшем будущем.
Наконец-то! Вместо неясных, расплывчатых пятен, вместо беспорядочного разброса черепков перед нами на раскопе вырисовывается четкая и определенная картина остатков древнего поселения. Вернее, одного из многих поселений, существовавших на этом месте.
Сначала – очаги. Они первыми проступают на светло-желтом фоне песка: серые, постепенно темнеющие круглые пятна с черными крапинками угольков и серой золой. С южной и юго-восточной стороны их охватывают белые серпы – совсем как луна на ущербе. Эту странную закономерность я заметил ещё в первый год, когда начал копать Польцо. Теперь, когда жара стоит уже целую неделю, а песок сух и пылен, высыхает прямо под лопатой, очажные пятна приходится «ловить» рано утром, когда грунт ещё смочен ночной росой. Но чаще пятна приходится находить по плотности самого песка. Поднимающийся к полудню ветер выдувает пылинки вокруг кострищ, и заполнение очажных ям, цементированное золой, угольками и солями железа, приподнимается над поверхностью раскопа овальными, немного скособоченными вздутиями.
Но при чем здесь эти странные белые серпы? Как часто бывает, разгадка пришла не сразу. ещё три года назад я убедился, что белые они от частиц золы и пепла. Но только теперь, проследив за работой ветра и разрезав пополам один такой полумесяц, я понял, что передо мной древняя «роза ветров». Да, да, именно «роза ветров», указывающая на господствующее направление ветров пятисоттысячелетней давности.
Ну как тут снова не вспомнить о «сложности» человека и «простоте» природы! Множество метеорологов на земном шаре каждый день, и не один раз в день, отмечают направление ветра. Потом эти данные за месяц, за год они складывают и наносят на планшет, где обозначен круг с градусной сеткой и указаны страны света. В итоге получается сдвинутый в одну сторону многоугольник (если отмечают направление всех ветров) или ломаный полумесяц (если выделяют на планшете только господствующие ветры). Здесь такие расчеты проделывал сам ветер, выдувая золу и пепел костра. Рассеивая вокруг очажной ямы, он откладывал их больше всего в том направлении, куда обычно дул.
Я не поленился сходить в контору торфопредприятия. Там, на плане поселка, была нанесена современная «роза ветров» Переславского района. И когда я сравнил древнюю с современной, оказалось, что направление воздушных потоков с тех пор практически не изменилось.
Но все же мысли мои заняты другим. Не ветрами, которые проносились над древними кострами прежних обитателей Польца, а тем, как от ямы этих очагов шагнуть к их хозяевам. Есть ли в их расположении какая-либо закономерность, позволяющая вести дальше поиск, или же перед нами скопление случайностей, приводящее в никуда? Вот тут и приходится собирать воедино все наблюдения, учитывать каждый кусок кремня, каждый черепок, занимающий свое место на шахматной сетке раскопа.
Поразмыслив над планом, я выбираю очаг на квадрате 30/Н. Он достаточно крупен, четок, хорошо сохранился, и рядом с ним было найдено много интересных вещей: два кремневых долота, несколько скребков, обломок какого-то полированного орудия, похожего на рабочий топор, несколько ядрищ, от которых отделяли ножевидные пластинки, и даже сами эти пластинки, подправленные мелкой ретушью.
Принадлежали ли эти вещи людям, которые разводили огонь именно в этом очаге? Вероятность этого достаточно велика.
Рядом с темным пятном очага мы расчистили кучу черепков. Тут же, разбитый трещинами и прикрытый сверху войлоком из корней травы, которые переплелись, перепугались, но не смогли пробиться вниз, лежал большой кусок стенки того же горшка, покрытого узором из ямок и отпечатков зубчатого штампа. И обломок стенки, и груда черепков принадлежали одному сосуду – об этом свидетельствовал орнамент и донце, лежавшее под черепками. Правда, в этой же куче попалось почему-то несколько черепков от другого сосуда, но мало ли что могло произойти за несколько тысяч лет! Главное, рядом с сосудом и очагом была найдена плита желтоватого песчаника. Поверхность ее оказалась вогнутой, и на ней видны были следы многократного трения, расположенные концентрическими кругами.
Шлифовальный камень – для заточки топоров, долот, шлифовки костяных орудий? Нет, вероятнее всего, это была зернотерка, с помощью которой перемалывали семена, мелкие орешки, зерна и корешки съедобных растений, – растирали методично, круговыми движениями, как ещё на моей памяти под Москвой во время войны, а в северных деревнях кое-где и сейчас на домашних ручных мельницах перемалывают зерно на муку. Если бы камень использовался в древности в качестве шлифовальной плиты, следы стирания песчаника были бы не круговыми, а прямолинейными.
В каждой из этих находок, взятых в отдельности, не было ничего необыкновенного. Все это находилось не сразу, открываясь постепенно в течение трех последних дней, но теперь, когда их все я свожу воедино, они как бы преображаются. Очерчивая площадь раскопа, на которой эти предметы найдены, я оказываюсь в жилище древнего переславца, разрушенном или покинутом тысячелетия назад. Вот оно: в очажной яме горит костер, рядом вкопан в песок большой глиняный котел, в котором варят еду так же, как до сих пор на Псковщине, по деревням Калининской области, в лесной глухомани Вологодчины и на Северной Двине варят пиво – опуская специальными деревянными лопаточками в котел с суслом раскаленные на огне камни... Тут же рядом зернотерка, а скребки, обломки долот и прочих каменных инструментов отмечают места постоянных обитателей этого жилища. Ну постоянных – не совсем точно. Я не нахожу вокруг следов от столбов, пол самого жилища не углублен в грунт, а древняя «роза ветров» могла возникнуть только при одном условии: если очаг оказывался внезапно под открытым небом, а налетевший ветер выдувал пепел и золу, ещё не прибитые дождями... Поэтому скорее всего здесь стоял вигвам, типи, чум или подобие палатки-куваксы, которой ещё в начале нашего века пользовались саамы во время летнего кочевья.
Вот и сделан первый, самый главный шаг – шаг в прошлое. Следы человека всегда приводят к его жилищу, к тому пространству, которое человек перестраивает, преобразовывает для своего быта. Он вычленяет это пространство из окружающей природы, откладывает на него неизгладимый отпечаток своих занятий, вкусов, как бы развернутую проекцию своей внутренней жизни, и, внимательно осматриваясь, стараясь ничего не упустить, восстанавливая былую взаимосвязь между оставленными человеком вещами, мы постепенно начинаем проникать в давно минувшее и все же реально существующее время. Ступив на «дневную поверхность» древнего берега Вексы, мы увидели только верхний его – времени – «срез», и теперь, по мере снятия лопатами тонких слоев песка, мы идем навстречу его течению, к истокам событий. Ведь и этот временной «срез» жилища – всего только финал, плоскостная двухмерная картинка.
А что было перед этим?
Оказывается, много всего. Иногда я начинаю сомневаться, существует ли на самом деле случайность? Или это наши незнание и слепота защищаются сами от себя таким всеобъемлюще равнодушным словом? Случайными казались в развале сосуда чужеродные черепки. Но оказывается, донце этого, второго сосуда лежит под донцем первого, предшествуя ему в жилище! А под его останками в свою очередь мы находим черепки и донце третьего, самого первого, который был поставлен человеком в эту яму, выкопанную им возле очага. Так происходит не только с сосудами. Под плитой зернотерки тоже оказалась ещё одна подобная же плита, только гораздо больше сработанная и – разбитая пополам. Ее не выбросили, она послужила фундаментом для последующей, потому что обитатели этого жилища умели беречь и ценить все то, во что был вложен труд человека.
Теперь можно было взглянуть на находки уже новыми глазами. Они обрели протяженность во времени, обрели перспективу, и я вижу, что первоначальная догадка была правильной.
Да, рядом с сосудами и очагом стояла именно зернотерка, а не шлифовальная плита, иначе зачем было заменять разбитую плиту песчаника целой? К тому же для шлифовки в то время, как правило, пользовались розовым песчаником, более плотным, мелкозернистым, тогда как для растирания семян и зерен требуется крупнозернистая фактура камня, вроде того, что идет на мельничные жернова. И жилище должно было быть временным, съемным. Человек, которому полюбилось когда-то это место на берегу Вексы, возвращался сюда со своей семьей – а может быть, и родом – в течение трех летних сезонов, каждый раз заменяя разбитый за зиму глиняный котел новым и водружая над старым очагом легкий каркас из шестов, покрываемый шкурами или слоями бересты.
Вот вкратце то, что можно назвать «историей одного очага». Жаль, конечно, что в сухом песке дюны не сохранились ни кость, ни дерево. Органические остатки исчезают бесследно, и потому нам трудно сказать, на кого именно охотился во время своих посещений этот человек, какую рыбу ловил и какие при этом употреблял орудия. Достаточно точно можно будет определить состав леса, окружавшего в те годы стоянку, установить виды растений, которые росли на берегу: под черепками от горшков, под плитами зернотерок в неприкосновенности сохранилась пыльца именно тех деревьев, кустарников и трав, которые цвели во время этих трех сезонов, поскольку она не перемешалась с более ранними пыльцевыми зернами и более поздними. Ну а что касается точного времени, когда все это было...
Как только на раскопе начали открываться очажные ямы, была объявлена «охота» за угольками.
Возраст того или иного предмета, найденного в раскопках, время отложения того или другого слоя – больное место каждого археолога. Чтобы определить этот возраст возможно точнее, придумано много способов, подчас виртуозных и хитроумных, но собственно археологический метод, как его ни разнообразить, сводится к построению различного рода «цепочек» из предметов, восходящих к классической древности, как то Рим, Греция, или к древнейшим восточным цивилизациям, в которых уже появились письменность и счет. Вот, например, в Трое, воспетой Гомером и найденной Г. Шлиманом, или в Уре при раскопках найден бронзовый топор достаточно характерной формы. Время его создания может быть установлено по одновременным ему письменным документам, содержащим дату, – папирусам дипломатической почты древнеегипетского двора или по обожженным глиняным табличкам с клинописными текстами. Но такой же точно топор или очень близкий ему, оказывается, найден на Кавказе при раскопках погребения или, допустим, в культурном слое древнего поселения. Ясно, что в таком случае вещи, вместе с которыми топор был найден, – украшения, сосуды, орудия труда, оружие – одновременны ему и автоматически получают ту же дату. Теперь они сами уже оказываются датирующими предметами, действующими наподобие лакмусовой бумажки, и, когда сходные с ними вещи – скажем, костяную булавку, подобную той, что была найдена в погребении с топором на Кавказе, или кинжал – археологи обнаруживают ещё дальше на север, под курганом на средней Волге, в каменной гробнице в Прикарпатье, новый комплекс предметов определяется возрастом булавки или кинжала, а стало быть, и переднеазиатского топора.
Подобные цепочки могут быть и короткими, и длинными. Они ветвятся, пересекаются, уточняя друг друга во времени, порождают новые ответвления и в конце концов могут приводить к достаточно серьезным ошибкам из-за схожести разновременных вещей.
Теперь на помощь археологии пришли естественные науки, в первую очередь геохимия, создавшая радиоуглеродный анализ, для которого требуется органический материал – дерево, материя, кость, даже простой древесный уголь, сохраняющийся тысячелетиями в древних очагах. Да, как ни странно, именно археология связала настоящее с прошлым, эпоху первобытности – с последним словом науки о материи, человека – с космосом. И огонь, зажженный Прометеем в звериной шкуре, сохранил до наших дней память о пылающем костре мироздания...
Образ? Да, конечно. Но в каждом таком образе есть реальная основа. Как все сложное, радиоуглеродный метод определения возраста прост в своей идее, но возникнуть он смог лишь тогда, когда догадка о связи всего живого на Земле – ее биосферы с Космосом стала аксиомой. Растения поглощают из атмосферы углерод. Они очищают воздух, насыщая его кислородом, а углерод переводят в связанное состояние. Но атомы углерода не одинаковы, они предстают в виде различных изотопов, в том числе и радиоактивных, ведущих себя по-разному. Один из радиоактивных изотопов углерода – углерод с атомным весом 14 образуется в верхних слоях атмосферы под воздействием космических лучей. Поглощая из атмосферы углерод, накапливая его, растения поглощают и этот радиоактивный изотоп, который существует в строго определенной пропорции с остальными. Накопление его возможно лишь во время жизни растения. Как только растение умирает, начинается распад изотопа. Сравнивая количество изотопа Си в древесном угле, в древесине или в костях животных, куда он тоже попадает, с тем количеством, которое должно было быть в образце в момент окончания жизни организма, можно подсчитать, сколько прошло с тех пор времени. И получить точный возраст этого образца.
Все, оказывается, очень просто, но только теоретически. Вот почему, получив от геохимиков дату, каждый раз приходится ее проверять и перепроверять с помощью других дат и других методов. И все-таки это точнее «цепочек» вещей. Вот почему мы собираем угли, хотя мне представляется, что этот «прикладной» результат радиоуглеродного метода куда как мал по сравнению с результатом другим: осознанием человеком своей связи с мирозданием.
От окрестных болот поднимаются испарения, собираются в облачка над лесом. Каждый день мы ждем дождя, но ветер, зарождающийся обычно к одиннадцати часам утра, усиливающийся к полудню, сбивает облака в тучки, которые уносятся от нас на северо-восток. К вечеру небо снова чисто.
Заканчиваем раскоп. Сейчас, когда мы остановились на глубине восьмидесяти сантиметров от современной поверхности, под нашими ногами белый песок материка – тот слой озерного песка, на который никогда ещё не ступала нога человека и в который лишь кое-где врезались нижние части самых древних очагов. Теперь зачищенные стенки раскопа открывают перед нами все свои слои. И пока школьники расчищают остатки кострищ, выбирают угольки, отдельные черепки и кремни, я как бы мысленно прокручиваю киноленту времени, пущенную в обратную сторону – от современности в прошлое. И – назад из глубины времен к нашим дням. Прошлое человека. Прошлое земли. Прошлое нас самих, ещё не предугаданных в бездне грядущего, которое успело воплотиться, окостенеть и освободить место для следующего за ним...
На стенке раскопа хорошо видно, что очаги располагаются тремя рядами. Самый верхний слой – дерн, современная поверхность. Под ним лежит чуть розоватый белесый подзол, современная лесная почва. Ее немного, десять – пятнадцать сантиметров, а под ней – серовато-зеленоватый песок, который отложился во время жизни человека на этом месте. В нем и выкопаны самые поздние, самые близкие к нам по времени очаги, которые открываются почти сразу же под современным подзолом. Второй ряд очагов чуть ниже, в самом культурном слое, который лежит на прерывистой темной полоске, под которой в свою очередь видны остатки древнего, первоначального подзола, со следами корней и очагами, начинающимися как раз на уровне древней, погребенной песками почвы.
Когда человек впервые пришел на это место, песчаная дюна давно уже заросла лесом – густым, сосновым, с плотным ковром мха. Бор-беломошник. Следы длинных стержневых корней сосны постоянно путают нас при раскопках, так они похожи на первый взгляд на следы столбов или кольев.
Человек срубил лес, расчистил площадку, может быть, даже обнес ее изгородью. Отныне это было его пространство, пространство, отвоеванное им у природы. И тогда же на поверхности дюны были выкопаны первые очажные ямы. Я не знаю, сколько сезонов возвращались сюда люди, не оставившие нам столь ярких свидетельств своего постоянства, как последние обитатели этой площадки. Но приходили они сюда достаточно долго, потому что успели разбить дерновый покров, и дюна постепенно начала покрываться язвами разрушений. В следующий период, когда люди обосновались здесь сравнительно прочно, появился средний ряд очагов. Теперь уже ветер перевеивал и наметал песок, засыпал им очажные ямы, и, возвращаясь на свое обычное сезонное стойбище, люди не очищали прежние очаги, а вырывали рядом другие, где и разводили огонь. Наконец, был выкопан верхний, относительно поздний ряд очагов, который отделен от современной поверхности лишь тонким слоем подзола, накопившимся за время, чуть ли не вдесятеро большее, чем время существования этих трех поколений...