Перечитывая стихи Николая Рубцова, постоянно замечаешь, как интерес к дню бегущему соседствует в них с пристальным вниманием к проявлениям закономерностей бытия, видишь реальные приметы сегодняшнего, каждодневного — и внезапно заслоняющие их «голубые вечности глаза». Но пульс современной жизни не затухает. Меняется лишь характер восприятия ее и поэтического осмысления. Поэт всматривается в живые будни и лирически выражает свое впечатление, избегая при этом многих подробностей, деталей.
Теперь-то мы знаем, что смелое вторжение в быт уже имело место в творчестве Николая Рубцова — в его «морских» и «городских» стихах. Как уже отмечалось, в стихотворениях поэта, написанных в Ленинграде, немало точно схваченных подробностей труда и быта горожан и матросов рыболовного флота. И вот что еще показательно: город и горожане в его стихах той поры воссоздаются куда ярче, точнее, убедительнее, нежели деревня (но есть, пожалуй, одно исключение — стихотворение «Добрый Филя», 1960—1962).
Здесь надо сказать о стихотворениях Рубцова "Утро утраты" и «Ненастье», стихотворениях, где проявляется его умение уловить напряженность переживаний персонажа или лирического героя-горожанина и воплотить эти переживания в слове. Оба эти стихотворения типично «городские» — и по приметам пейзажа, в который «вписано» происходящее, и по предметным деталям, отражающим проявления чувства, «Утро утраты» выполнено в объективной манере от третьего лица, а в «Ненастье» избрана привычная лирическая форма от первого лица. Оба стихотворения психологичны, в каждом из них глубокое внутреннее переживание героя определяет развитие поэтической мысли.
Он в «Утре утраты», не известный никому человек, даже не назван, и от этого сразу исходит острое ощущение его одиночества, неразделенности горя. Мы видим ряд последовательно меняющихся кадров: вот он «ограду встряхнуть попытался», пошел и «в черном затоне отразился рубашкою белой», идет, ничего не видя, «вот трамвай, тормозя, затрезвонил» и что-то кричит водитель.
Гремит на крышах железо, грохочут «железки машин» — он идет. «Шумно было, а он и не слышал,— поясняет автор.— Может, слушал, но слышал едва ли...» И эта полная отрешенность от всего окружающего, машинальность поведения человека, который целиком ушел в себя, уже выдает драматизм ситуации.
Настрой развитию поэтической мысли задан был уже в зачине: «Человек не рыдал, не метался В это утлое утро утраты, Лишь ограду Встряхнуть попытался...» — и тут попытка внешним действием сбросить внутреннее душевное напряжение. Та же деталь вспоминается и в концовке: «...А ограда стояла. Тяжки копья чугунной ограды...» — нет исхода...
Мир между тем живет, оглушает, и это отражено в аллитерациях. Прислушайтесь, как «трамвай, тормозя, затрезвонил» (чередование «тр-рмз-зтр-звн» резко и отчетливо), как «гремело железо на крышах»... Но есть и второй ряд созвучий, необычных, глухих, как бы внутренних, «утробных», выделенных в строках ранее: «Ут-ут-ут» или «шл-ш-ел»,— они создают свой психологический настрой по контрасту резким внешним шумам города. Тем самым настроение проникает как бы во все поры стихотворения, во всю его ткань, и в цельности воплощается образ безысходного горя и одиночества.
В необычной для Рубцова манере написано это стихотворение. По точным психологическим деталям, свойственным повести или рассказу, деталям, благодаря которым создается эмоциональная напряженность, мы понимаем состояние героя. Но при всей точности деталей поэт остается в стихии лирики.
В постижении трагического Рубцову, думается, оказался небезразличен опыт И. Бунина. В том, как герой «Утра утраты» запел «про царицу Тамару и про башню в теснине Дарьяла», ощущается та же «спрятанность» чувства, что в концовке «Одиночества» Бунина: «Что ж! Камин затоплю, буду пить... Хорошо бы собаку купить». Ничем не выдают себя здесь боль и горечь героя «Одиночества», а ведь его покинула любимая...
Рубцов не ведет речи о том, какую утрату пережил его герой, что вызвало его сильную, всепоглощающую страсть, и тем самым добивается максимальной степени лирической обобщенности. Но благодаря этому драма, воссозданная поэтом, становится близкой многим. «Изображение человеческого горя требует,— по словам К. Паустовского,— необыкновенной чистоты и простоты...» Подобной заповеди и следует Николай Рубцов.
В отличие от «Утра утраты», в «Ненастье» мы узнаем об источнике горьких переживаний героя. Мы не только видим здесь обстановку происходящего, но и ощущаем открытое раздражение: «Погода какая! С ума сойдешь: «Снег, ветер и дождь-зараза!..» Безотрадную картину только усиливает памятник, что виден из окна на улице: «Как буйные слезы, струится дождь. По скулам железного Гааза...» (автор «Ненастья» имеет в виду памятник известному врачу-гуманисту Ф. П. Гаазу в Ленинграде).
Не приносит отрады и телефонный разговор: резко звучит «в телефонном мирке» ее голос, «опасный подвохом». А нервы героя напряжены до предела, все, кажется, вокруг него тревожно оживает: «... Трубка вздохнула в моей руке Осмысленно-тяжким вздохом И вдруг онемела с раскрытым ртом...» Последнее трудно себе представить, и эта деталь должна передать меру возбуждения героя. Недаром же следует пояснение: «Конечно, не провод лопнул!» И раздражение находит выход в естественности порывистых, хотя и бесполезных жестов: «Я дверь автомата открыл пинком И снова пинком захлопнул...» Но где же выход?..
А жизнь продолжается... Приходит оцепенелое спокойствие, под которым за бытовыми деталями кроется саркастическое отношение к себе, самому:
И вот я сижу
и зубрю дарвинизм,
И вот, в результате зубрежки,
Внимательно ем
молодой организм
Какой-то копченой рыбешки...
Драматический конфликт получает сниженный, сугубо прозаический исход. И завершающая деталь кольцует зачин (это уже характерный для Н. Рубцова прием):
На памятник Гааза в окно гляжу.
Железный!
А все-таки... плачет.
Так лирический герой стихотворения находит отклик в окружающем его мире.
Интерес к быту в его конкретных проявлениях и подробностях был во многом исчерпан поэтом к тому времени, когда он обретает известность. Он пробует новые возможности поэтического постижения мира.
Радуют Н. Рубцова перемены в жизни, и он отмечает их в своих стихах («Теперь в полях везде машины. И не видать плохих кобыл»). Ему весело «общественный вопрос решать с утра в толпящемся народе». Но поэт не станет (скажем, вслед за С. Викуловым) давать развернутое описание того, как это происходит. Он, как я уже стремился показать, ищет какие-то общие приметы, отражающие не событие, но явление, тяготеет к лирической обобщенности.
Уже в стихах, написанных в Ленинграде, проявилось умение поэта отличать временное, преходящее от значительности настоящего, подлинного. А оно — во всем, только сумей разглядеть. «Поэзия бродит по улицам. Она движется, проходит мимо нас. Все вещи обладают тайной, а поэзия — это тайна всех вещей»,— писал Ф. Г. Лорка, полагая, что в каждом из «повседневных явлений нашей жизни скрыта поэзия». Под этими словами и Николай Рубцов мог бы вполне подписаться.
Любое движение жизни вызывает заинтересованное внимание Рубцова. В сибирской деревне видит он такие картины, которые приносят ему успокоение и отраду. «Случайный гость», он и здесь найдет приют. Весенние картины, когда все живет, движется, радуясь разгулу половодья, солнцу, свету, передают и поэту ощущение радостного подъема. И вот уже здесь, в далеком краю, он чувствует себя как дома:
Тележный скрип, грузовики,
Река, цветы и запах скотский,
Еще бы церковь у реки,—
И было б все по-вологодски.
(«Сибирь, как будто не Сибирь!..»)
В портовом городе Рубцову внятны «усталость и горе в глазах постаревшей актрисы», чувства матросов, оказавшихся на берегу. Что-то навеют ему и судовые гудки, открывая напряженность трудовых будней («Волнуется южное море»).
Где бы он ни был, везде он приметлив, внимателен и неназойлив в своем любопытстве, но не безразличен к каждодневной жизни людей. «Всему откликаюсь душою спокойно уже и не громко»,— скажет он, ощущая постоянную потребность узнавать окружающий мир, видеть его и осмыслять увиденное.
Видел же Николай Рубцов многое, был легок на подъем и в зрелом возрасте: сегодня он — в южном порту, завтра — в сибирской деревне, потом еще где-то... «Прекрасно небо голубое! Прекрасен поезд голубой!» — эти слова не на ветер брошены поэтом — он любил дорогу и много поездил по свету.
Мотив дороги снова и снова звучит в рубцовских стихах в разных вариантах. Но вот что нужно иметь в виду: в зрелости дороги поэта неизменно приводят его обратно к дому. Обращаясь к родному краю, он говорит: «Мы разлучаемся с тобою, чтоб снова встретиться с тобой...»
Такая определенность и открывает возможность обобщающего вывода: «Именно дорога жизни, выбор пути — основная, центральная тема Николая Рубцова»,— справедливо отметил критик Юрий Селезнев («Молодая гвардия», 1977, № 5, с. 300). Из этой дороги жизни поэт вынес надежный жизненный опыт, сказавшийся, например, в стихотворениях «Родная деревня», «В избе», «Жар-птица» да и во многих других.
Стоит изба, дымя трубой,
Живет в избе старик рябой,
Живет за окнами с резьбой
Старуха, гордая собой,
И крепко, крепко в свой предел —
Вдали от всех вселенских дел —
Вросла избушка за бугром
Со всем семейством и добром!
И только сын заводит речь,
Что не желает дом стеречь,
И все глядит за перевал,
Где он ни разу не бывал...
Не трудно заметить, что и здесь мечта о дороге формирует основной образ — образ дома, тоже чрезвычайно важный для Рубцова. Для юноши, который рвется «за перевал», родительский дом предстает как воплощение устойчивости, неподвижности, даже косности. Но такое впечатление поверхностно, обманчиво. Взгляд юноши на привычное — недоброжелательно отрицателен: это ему кажется, что избушка стоит «вдали от всех вселенских дел», как будто это возможно в жизни!..
Какая же тут в самом деле устойчивость? Вот уедет парень, и надежды стариков утратятся,— избушка за бугром не имеет будущего, если... Если сын не поймет в своих дорогах того, что понял Николай Рубцов: «Люблю я деревню Николу, Где кончил начальную школу!» Выношенное чувство привязанности к родным краям дает поэту уверенность в том, что жаждущий странствий «пылкий мальчишка» со временем вспомнит отчий дом:
Когда ж повзрослеет в столице,
Посмотрит на жизнь за границей,
Тогда он оценит Николу,
Где кончил начальную школу...
К родным краям постоянно возвращает поэта и память о матери. К ней он обращается во многих стихах. Может быть, самое сильное из этих стихотворений — «Тихая моя родина». В нем в зримых подробностях отразились и образ поэта, и движение времени («между речными изгибами вырыли люди канал», «новый забор перед школою» и т. д.). Радостно видеть родные сердцу края, припоминая себя маленького, давнего, так что снова хочется посидеть на заборе, свесив ноги. Отраден и «тот же зеленый простор», привычные, близкие с детства приметы — «ивы, река, соловьи». Внешние приметы даются в стихотворении так, что происходит своего рода наложение времен. Кажется, одинаково отчетливо то, что теперь видит поэт, и то, что он знал раньше. Уже отсюда идет элегичность настроения, вызванного той невозмутимой тишиной, когда замирает сердце. Но ведущий эмоциональный настрой определяется памятью: «Мать моя здесь похоронена В детские годы мои».
«В современной поэзии пока одному Николаю Рубцову удалось так тонко воссоздать интонацию спокойного размышления или элегического раздумья, столь характерную для нашей классики»,— замечает поэт Юрий Линник, подчеркивая, что Рубцов «не просто воскрешает элегическую интонацию, а наполняет ее животрепещущим, истинно современным содержанием» («Север», 1972, № 1, с. 125). Наблюдение, надо признать, справедливое.
Чувство родины — исходное для Николая Рубцова. Оно определило и особенности его восприятия природы. Его пейзажи — не только прекрасные, звучащие картины, но всегда еще и сгустки нравственной энергии. Вот, скажем, стихотворение «Ночь на родине»: подвижность картин в нем усиливается отчетливо слышной мелодией, и все это одушевляется настроением поэта.
В целом же складывается богатая лирическая тема — тема неразрывного единства поэта с родиной.
Высокий дуб. Глубокая вода.
Спокойные кругом ложатся тени.
Общий набросок картины уже есть, и рождается мелодия, тихая, ровная, задумчивая. «И тихо так...» — поэт развивает мотив тишины, в котором чуть-чуть пробивается мажорная струйка светлой радости, идущей от миротворной настроенности пейзажа. А пейзаж постепенно детализируется. В легком тумане прорисовались крыши деревенских изб, которые, мнится, «не слыхивали грома», глубокое ночное небо раздвинулось, и поле зрения — тоже: «Не встрепенется ветер у пруда, И на дворе не зашуршит солома...»
Картина завершена, но в ней еще мало жизни. И вот он, последний штрих, звуковой: «И редок сонный коростеля крик...» На этом фоне определеннее ощущается душевное состояние поэта, он прощается с пережитым: «Вернулся я—былое не вернется!» Как ни грустно, но ведь это естественно, и все-таки трудно примириться поэту с необратимостью времени. Врачующе действует тот миг, «когда души не трогает беда... и тихо так, как будто никогда уже не будет в жизни потрясений». В этом миге едины поэт и мир. Рубцов дальше, нераздельнее скрепляет эту связь до полного слияния, как бы последним аккордом сводя воедино развивающиеся параллельно картинные, мелодические образы и душевные признания:
И всей душой, которую не жаль
Всю потопить в таинственном и милом,
Овладевает светлая печаль,
Как лунный свет овладевает миром...
Она во всем, любовь поэта к родине, но, заметим, никогда не декларируется. Просто без этих привычных картин Николай Рубцов не сможет выразить и себя — его нет как поэта помимо них. Любимые края дороги ему и осенью, которая ближе всего его душе, и в весеннюю пору, когда «высоко над зыбким половодьем без остановки мчатся журавли», и в долгую зиму, когда «снег лежит по всей России, словно радостная весть», и в жаркий день, когда «зной звенит во все свои звонки».
Мил Николаю Рубцову образ необозримого российского простора с бескрайностью лесов, болот и полей. Романтической таинственностью полон этот образ, в котором грезится что-то сказочное, призрачное. Впечатление создается не столько пластически, сколько намеком, музыкой, настроением. Поэт идет обычно от немногих реальных примет пейзажа, как, к примеру, в стихотворении «Ночь на перевозе». Ветер, замерзающая вода, пустой сенной сарай под елкой на высоком берегу — и уже не только ширь, но и глубина картины схвачена и открыт простор воображению:
От безлюдья и мрака
хвойных
Побережий, полей, болот
Мне мерещится в темных волнах
Затонувший какой-то флот.
И один во всем околотке
Выйдет бакенщик-великан
И во мгле промелькнет на лодке,
Как последний из могикан...
Излюбленные образы Н. Рубцова зыбки, как видения, хрупки. Нет, проза жизни не пугает поэта, но беззащитность красоты перед ней ему ведома,— философский смысл обретает подтекст в стихотворении «Цветы»:
По утрам, умываясь росой,
Как цвели они! Как красовались!
Но упали они под косой,
И спросил я: — А как назывались? —
И мерещилось многие дни
Что-то тайное в этой развязке:
Слишком грустно и нежно они
Назывались — «анютины глазки».
Для Николая Рубцова вполне сложился «образ прекрасного мира», истоки которого он обретает в природе. Но природа сегодня уже далеко не так, как когда-то, всесильна. Она отступает перед человеком, оснащенным мощной техникой. А это порождает тревогу, определяющую интонации многих рубцовских стихов.
Природа — источник поэтического вдохновения — дает жизнь поэзии. Вот почему судьба природы, по Рубцову, это и судьба поэтического слова. Не случайно в его стихотворении «Поэзия» в первой же строфе возникает образ «покорной судьбе» природы:
Теперь она, как в дымке, островами,
Глядит на нас, покорная судьбе,—
Мелькнет порой лугами, ветряками —
И вновь закрыта дымными веками...
Но тем сильней влечет она к себе!
Поэт тревожится, «чтоб этот вид безвестный хотя б вокзальный дым не заволок!» Ведь так можно и потерять черты прекрасного, открытого в поэтическом мире еще Пушкиным и Кольцовым. Вот что порождает «ропот» поэта, вот что заставляет его снова и снова вглядываться в видения «за дымными веками»:
Железный путь зовет меня гудками, И я бегу... Но мне не по себе, Когда она за дымными веками Избой в снегах, лугами, ветряками Мелькнет порой, покорная судьбе...
Уйти от века нельзя, бесполезно противиться движению времени. Это поэт сознает («и я бегу...»). Но ему «не по себе», потому что утрата поэтического равносильна растрате души. А разве так уж обязательно, обретая новое, что несет с собой цивилизация, утрачивать ранее обретенное, ставшее дорогим для души и необходимым... Такова программа Н. Рубцова, заявленная в стихотворении «Поэзия». Программа, которую он и реализует в своих стихах, обращаясь к природе, к ее покою, тишине и раздумчивости, тревожа тончайшие скрытые струны человеческой души.
Не единственным пришел Николай Рубцов к осмыслению острозлободневной проблемы современности — проблемы отношения человека с природой. Хотя и несколько позже, по-своему на неё откликнулись Андрей Вознесенский в книге «Тень звука» (1971) и Леонид Мартынов в «Гиперболах» (1972). Усиленным вниманием к пейзажной лирике вольно или невольно реагирует на тревожные явления технического прогресса Анатолий Жигулин в своих стихах.
Рубцов вышел здесь на сквозную для его творчества тему, чреватую напряженным драматизмом и острой противоречивостью. Он понимает, что человек живет в движущемся мире, нередко осложняющем жизнь. Поэтическая концепция «человек в современном мире» реализована Н. Рубцовым в стихотворении «Поезд».
Легко почувствовать, что поезд, который мчится «с грохотом и воем», «с лязганьем и свистом», особой приязни любителю тишины Николаю Рубцову не внушает. Скорее — вызывает недоверие. А ведь несется поезд «с полным напряженьем мощных сил, уму непостижимых». Даже опасения вызывает, мчась навстречу огням «перед самым, может быть, крушеньем». Мгла, желтый рой огней, грохот поезда «в дебрях мирозданья», скорость, которая не дает разглядеть явления... Картина складывается впечатляющая. Движение подхватывает все, вот уже и поэт вовлечен в общий поток. Поезд, ...глазом огненным сверкая, Вылетает... Дай дорогу, пеший! На разъезде где-то, у сарая, Подхватил меня, понес меня, как леший! Вместе с ним и я в просторе мглистом Уж не смею мыслить о покое...
Человек находится в плену у времени, которое втягивает его на свои пути, не спрашивая у него желания. (Кстати, об этом же стихотворение Рубцова «Ива». Выросшая над судоходною рекой, ива так же, как и поэт, сопричастна стремительному движению: губят ее волны от пароходов, но не властна она уйти от них в «укромный край природы».)
Подхвачен движением человек, «загадка мироздания», но не как песчинка: ведь он может мыслить. Грохот и лязг не утихли, и не исчезло беспокойство, связанное с возможностью крушения. Но человек — не один в этом движении, и это по-новому направляет раздумье. Резко обрывает поэт свои сомнения:
Но довольно! Быстрое движенье
Все смелее в мире год от году,
И какое может быть крушенье,
Если столько в поезде народу?
Так завершается это емкое, многозначное стихотворение. Оно убедительно свидетельствует, что лирика Рубцова, поначалу казавшаяся многим оторванной от бурного течения современности, явилась острым и прямым откликом на явления научно-технической революции с их угрозой природе, извечным нравственным ценностям. Другое дело, что в мире социализма есть возможности предотвратить нежелательные последствия научно-технического прогресса. К этому и звал своей поэзией Николай Рубцов, вовсе не открещиваясь от движения вперед и веря в правоту и разумную волю людей. А отсюда — и его удивительно простой и все-таки мудрый вывод (так проста бывает мудрость поговорок): «...какое может быть крушенье, Если столько в поезде народу?»
Поэт «приводит в гармонию слова и звуки, потому что он — сын гармонии»,— писал А. Блок, определяя гармонию как «согласие мировых сил, порядок мировой жизни». В «Поезде» Рубцов, преодолевая дисгармонию, стремится найти гармоничность. Ведь должна же она быть в современном мире! А иначе судьба поэзии — как формы ощущения жизни — оказывается под угрозой.
В ощущении сложности бытия сближается Рубцов с Тютчевым. Удивляясь «странности мира», Николай Рубцов хочет понять его. Очевидно, что жизнь второпях — «посреди явлений без названья» — для поэта вовсе не жизнь.
Оставаясь в родной тиши, поэт желает другу: «Чтоб гудели твои пароходы, чтоб свистели твои поезда». Он знает: это жизнь, без движения ее нет, а в движении она приоткрывается в чем-то самом сокровенном.
Вот в стихотворении «На автотрассе» шофер «подхватил» поэта ночью на дороге:
За мною захлопнулась дверца,
И было всю ночь напролет
Так жутко и радостно сердцу,
Что все мы газуем вперед,
Что все мы почти над кюветом
Несемся все дальше стрелой,
И есть соответствие в этом
С характером жизни самой!..
Что это — восторг, торжество? Стоит обратить внимание на начальные строки стихотворения: «Какая зловещая трасса! Какая суровая быль!..» Не риторичны ли эти строки? Нет, в перекличке с последней строфой, где машины несутся «стрелой... почти над кюветом», они обретают особый смысл. Да, жизнь — движение. Но движение это не должно быть скоростью ради скорости, не должно мешать нам увидеть все многообразие жизни.
Движение — это не средство спрятаться от жизни, утверждает Рубцов в другом стихотворении («В жарком тумане дня...»). А ведь такой соблазн может предстать в романтическом отсвете. Недаром поэт прибегает в своем стихотворении к нарочито романтической форме повествования, отчего всерьез и невозможно принять мысль, заложенную в самом верхнем пласте этого рассказа о тяге к путешествиям. В его бравурной «пиратской» песенности — жажда движения, расстояний. «Плыть, плыть, плыть...» — мимо родной ветлы и могильных плит, мимо семейных драм и «мимо зовущих нас милых сиротских глаз»... Но разве может поэт и его лирический герой вот так, мимо? За такой решимостью «плыть» встает жажда забвения, желания отмахнуться от всего, что волнует, тревожит, мучает. Но от этого уйти невозможно. И Рубцов озадачивает читателя вопросом: не прячется ли порой современный человек в суматошной стремительности своей жизни от себя, от всего, чем душа мучается?.. Ведь мы же помним, как поэт заклинал, чтоб «до конца»
Пусть душа
Останется чиста!
Чиста и пуста — противоположности. Опустошенность для Рубцова — гибель души. Душа должна хранить в себе «всю красоту былых времен» и основу основ нравственного мира — чувство родины.
В самой малой малости можно порою видеть то, что щедро дарует человеку родина. И как важно не пройти мимо этого. Вот почему взывает поэт к тем, кто не видит прекрасного вокруг себя: «Куда же вы? Куда вы? Взгляните ж вы, какие здесь купавы!» («Купавы»). А вот находит он уголок, где царят покой и тишина («В старом парке»). Но нет умиротворения — есть тревожная картина запустения. Не барина — владельца парка, доживающего свой век на чужбине в тоске по родине,— пожалел поэт. Грустно, что «ничей приход не оживит картины», что никому не нужна эта красота:
Подует ветер!
Сосен темный ряд
Вдруг зашумит,
Застонет, занеможет,
И этот шум
Волнует и тревожит,
И не понять,
О чем они шумят.
Как важно сберечь ценности, крайне необходимые для воспитания души, хорошо знать свой родной край с его приметами истории и современности!
Все увиденное и пережитое вобрал в свою поэтическую память Николай Рубцов. Бывший матрос, «сын морских факторий», он знал море и «памятью полн о той бесподобной работе на гребнях чудовищных волн». Валерий Дементьев справедливо отмечает, говоря о стихах Рубцова, что «в своем зрелом творчестве он как бы подразумевал те невзгоды, причалы, штормовые ветры, которые остались позади, в бедовой юности. Он оставлял их «за кадром»... Но помнить об этих невзгодах и странствиях необходимо, ибо в противном случае может быть неверно понята эмоционально-нравственная атмосфера рубцовской лирики»
[1] [1. Дементьев В. Дар Севера. М, 1973, с. 259—260].
В стихотворении Николая Рубцова «Подорожники» появляется пеший человек на лесной дороге. Заметим, эта фигура традиционна для русской народной жизни в прошлом и многообразно отражена в искусстве,— за ней очевидны какие-то устойчивые черты русского национального характера. И герой Н. Рубцова на освященных традицией путях открывает бесконечность родного мира:
...от кустика до кустика
По следам давно усопших душ
Я пойду, чтоб думами до Устюга
Погружаться в сказочную глушь.
Где мое приветили рождение
И трава молочная и мед,
Мне приятно даже мух гудение,
Муха — это тоже самолет.
Единство с природой для Рубцова — исходное условие бытия. Оттого и погружается он думами в «сказочную глушь» леса. И шагает он, обретая вновь утраченные было ценности, которые лежат вот тут, рядом,— и для всех.