«...И буду жить в своем народе!»

      Живя мечтой о сохранении единства человека с родной природой, Николай Рубцов стремился отчетливее представить возможные проявления такого единства. Осмысляя нравственные и трудовые традиции, идущие из глубины веков, Рубцов вырабатывает свои устойчивые представления о жизни, которые во многом предопределили своеобразие его поэтического мира. Мира, в котором особое место занимает жизнь трудовой деревни.
      Примечательны размышления Станислава Куняева о том, как изображается эта жизнь в рубцовских стихах, как соотносится в них реальное и условное. «Я не стану утверждать,— пишет он,— что жизнь современной русской деревни только такова и никакая больше, но несомненно, что в ней есть духовный материал, который сильнее других сторон привлекал к себе Рубцова. Лирический поэт вправе видеть жизнь такой, какой он хочет видеть ее. Состояние его души сливается с родной природой, с преданиями родины, с атмосферой ее бытия, и это слияние образует удивительный мир, в меру условный (но в меру и существующий)».
      В этике Николая Рубцова многообразно отразились нравственные представления трудовой России. Из глубины веков идут привычные нам слова «добрый человек», «добрый молодец», в своем нерасторжимом слиянии раскрывающие черты народного бытия, его моральные нормы. Нравственный идеал Рубцова — размеренная жизнь в мире труда и повседневных человеческих забот — реализуется так или иначе во всех его вещах, а наиболее последовательно в таких, как «Жара», «Острова свои обогреваем», «Седьмые сутки дождь не умолкает...», «Тот город зеленый...», «Жар-птица»... Это последнее из названных стихотворений особенно характерно.
      Вглядываясь в окружающий его мир, Николай Рубцов не просто воссоздает увиденное, он стремится проникнуть в существо жизни своим духовным зрением. Кажется, поэт вовсе и не заботится о стройности и завершенности своих созданий, а пишет «как бог на душу положит».
      Вот взгляд поэта выделил картину: задремавшее стадо среди семейства берез на холме за рекой, тут же пастух, наблюдающий «игру листопада», «лениво сидит и болтает ногой» — все это четко, без излишней детализации. Далее картина композиционно уточняется, в нее вписывается «маленький домик в багряном лесу», определяется перспектива: «а дальше, за лесом, большая деревня», а там, у горизонта,— «деревни, деревни вдали на холмах, меж ними село с колокольнею древней»...
      Обычный для Н. Рубцова целостный образ Руси, трогательный в своей немногословности. Может быть, вот эта сдержанность и позволяет поэту легко, незаметно перейти от изображенной картины к раздумью по ее поводу. Мысли его неторопливы и неназойливы. «За всех говорить не берусь!» — замечает автор «Жар-птицы» и все-таки убежденно утверждает: «В деревне виднее природа и люди». Более того: «Виднее над полем при звездном салюте, На чем поднималась великая Русь». Чтобы это прочувствовать, не нужно домыслов — просто надо видеть мир доброжелательным взглядом, так, как его видит сам Рубцов: «Галопом колхозник погнал лошадей, А мне уж мерещится русская удаль, И манят меня огоньками уюта Жилища, мерещится, лучших людей».
      Поэт — человек много поездивший, много повидавший и передумавший — и «все же, и все же домой воротился». Об этом говорит Николай Рубцов в нескольких строчках, не связанных, казалось бы, с предыдущими, которые тоже, на первый взгляд, весьма слабо сцеплены. Но есть жесткая художественная логика в стихотворении: автор его улавливает и передает душевные движения, которые владели им в то время. Перебирая впечатления, он приходит к мысли, подсказанной опытом, что нечто главное в жизни — здесь, дома. Но мысль еще неясная, неоформившаяся...
      А затем как бы стихийно, без перехода возникает разговор со стариком пастухом: «Старик! А давно ли ты ходишь за стадом?» Воспринимается это не как начало, но как продолжение разговора. Так могут вступить в беседу люди давно знакомые; судя же по вопросу, собеседники не знакомы. Просто это люди одного корня, духовно близкие друг другу и чувствующие эту близость. Потому доверительно говорят они сразу о самом существенном, самом главном: о том, «как годы прошли», как жить человеку на земле:

      — Так что же нам делать?
      Узнать интересно...
      — А ты,— говорит,— полюби и жалей,
      И помни хотя бы родную окрестность,
      Вот этот десяток холмов и полей...
      — Ну, ладно! Я рыжиков вам принесу...

      Теперь понимаешь, что ответ старика и есть то главное, ради чего стихотворение написалось. Становится ясно, что нет здесь ни одной лишней строки и что, к слову, странно было бы, если бы поэт, увидевший старика, не заговорил бы с ним.
      Нравственный, душевный опыт трудового человека более всего интересует Николая Рубцова. Уважение к этому опыту — в любом штрихе. Даже в неожиданном на первый взгляд переходе от обращения «ты» («А давно ли ты ходишь за стадом?»), сказанного доверительно, запросто, к «вы» («Я рыжиков вам принесу»), в котором доверительность сохраняется, но подчеркнуто почтение. Ответ поэта, если его расценивать логически, наивен и случаен. Но в том-то и дело, что мы наблюдаем рождение мысли художественной, а «произведение искусства спаяно не логикой, а иной спайкой»,— замечает А. Блок. Ну, посудите, что можно ответить: согласиться в напыщенных и, по сути, безразличных выражениях: да, мол, старик, золотые ты слова говоришь?.. Слова, любые, в таком случае будут просто болтовней.
      Поэт же мысль старика понял глубоко и по существу. В наивной конкретности его реакции — убедительность, а внешняя содержательность вовсе и не важна. Существеннее другое: старый пастух неотделим от мира, так любимого поэтом. Вспомните начало стихотворения и попробуйте представить поэтический рисунок без пастуха — неполнота, незавершенность будут очевидны. Голос старого пастуха — голос тихой сельщины, и он внятен поэту, который делится с нами усвоенными там нравственными ценностями.
      Стихотворение оставляет впечатление светлой прозрачности, умиротворенной тихой радости, оттененной «бывшей печалью». Живет в нем чувство духовной высоты — в сдержанности и достоинстве, с какими ведется беседа, в искренности интонации и точности поэтического видения. Радует взыскательная скупость изобразительных средств: здесь выверено каждое слово. Отмечу хотя бы «игру листопада» — там, где только «семейство берез» и «прекрасная глушь» «багряного леса». Насколько меняется картина только из-за одного слова! Поэту все мило: ведь не случайно и «осень, жар-птица» не где-нибудь — здесь живет...
      Не будучи коренным обитателем деревни, Николай Рубцов чувствует себя в ней по-свойски: и воспоминания о жизни в сельском детдоме помогают ему, и немалый жизненный опыт. А для многих его сверстников в поэзии проблема связей с деревней была далеко не простой. У одних кровные узы оказались полностью оборваны; другие, уйдя в город, еще сохранили ниточку связи и тянутся к оставшимся в деревне родственникам; третьи, не имея изначальных корней на селе, заново открывают для себя деревню.
      Но при этом есть у рубцовских сверстников нечто общее — в их попытках определить свое место «меж городом и селом», обрести здесь истоки творческого вдохновения. Недаром в поисках таких истоков многие поэты вспомнили, что они родом из деревни. Правда, А. Твардовский, А. Яшин, С. Викулов не забывали об этом и раньше, но то было явлением иного порядка. Теперь ведется поиск самого себя в прошлом с целью найти опору в жизни, корни собственного характера, родового, устойчивого в нем. Такую тенденцию, например, отчетливо выразил еще Дмитрий Ковалев в стихотворении «На память»:

      Чтоб тебя уважали,
      Ты помни,
      Ты помни начала:
      От какого впервые
      Отчалил причала.
      Из какой ты земли.
      Кто ты,
      Что ты оттуда принес...

      До определенной поры подобные поэтические заявления у Твардовского, например, или Викулова были эпизодическими и неразвернутыми. На сквозную тему в этом направлении вышли как раз поэты рубцовского поколения. Каждый из них шел своим путем, по-своему различал гулы стремительно бегущего дня. Близость между ними сейчас видится достаточно отчетливо. Но каждый поэт старался найти свою «ось», свою «точку отсчета» в творческих поисках. Во всем тут немало психологических сложностей, и в этом плане с рубцовскими стихами интересно сопоставить стихи А. Передреева, В. Шапошникова, С. Куняева.
      Первой книге Анатолия Передреева «Судьба» (1964) задает тон стихотворение «Окраина». В нем представления Передреева о большом пласте современности, настроения, с ним связанные, выражены весьма красноречиво:

      Околица родная, что случилось,
      Окраина, куда нас занесло.
      И города из нас не получилось,
      И навсегда утрачено село.
      Взрастив свои акации и вишни,
      Ушла в себя и думаешь сама,
      Зачем ты понастроила жилища,
      Которые ни избы, ни дома?!
      Как будто бы под сенью этих вишен,
      Под каждым этим низким потолком
      Ты собиралась только выжить, выжить,
      А жить потом ты думала, потом...

      Как видим, «грани», которые «терзают» Николая Рубцова, прошли и сквозь сердце автора «Окраины», определяя его мировосприятие и склад лирического характера.
      А. Передреев заявляет серьезную социальную тему, находя в ней значительную нравственно-эстетическую глубину. И мы невольно задумываемся над тем, какую опасность таит в себе эта единственная забота «выжить», с которой приходит внутренняя опустошенность, открывая душу бездуховным обывательским интересам: тут нет мечты о высоком и прекрасном.
      Потому, наверное, и возникает у А. Передреева сожаление об утрате всего, «что было отчею судьбой». Он хочет верить, что там, на «тихой земле», его не позабыли. Хотя, как признается поэт, «там никого, ни деда и ни бабки нет» у него, «ни отчего двора», и вспоминает чуть ли не с раздражением:

      Забыв о том,
      Как сеяли и жали,
      Давным-давно
      Мои отец и мать
      Из деревеньки этой
      Убежали...

      Чувства поэта заставляют невольно вспомнить те, которые М. Горький находил в «Суходоле» И. Бунина: «...в лиризме автора слышен гнев и презрение потомка к предкам, оторвавшим его от земли, заразив его непобедимым тяготением к ней».
      В городе «новом и старом» Передрееву «нелегко оставаться собой». Он ощущает утрату чувства родины-земли и видит мир холодным и растрепанным:

      Нет на земле
      Ни тепла, ни покоя, ни роз —
      В небе остались
      Одни суматошные тучи.

      С чувством такой неустроенности, бесприютности жить на свете нелегко. И потому мучительны поиски поэта, неизбежны сомнения. «Неужели вся моя опора — молодость моя?..» — задумывается он. Остается твердой только уверенность в том, что «русскому поэту нужна земля и Родина нужна».
      И все-таки в такой обостренности восприятия не следует видеть противопоставление «естественной» жизни рядом с природой — технической цивилизации, города — деревне. Поэт видит в жизни, что крайности не только сходятся, но и органично сопрягаются. Вот «поднявшийся в небо ночное» самолет, который «бесконечность приютила в пространстве своем». И поэту отрадно думать, что самолет «земле в эту ночь не грозит». А вот как будто бы обратная проекция: Передреев пишет о деревне, которая вроде бы от века неизменна («Покой бревенчатый... Резьба... Все, что не в духе века...»). Изба на краю села похожа на все другие, на ее крыльцо выходит старуха, когда «в обитель сельской тишины ворвался свист железный»... Железный свист самолета старуху не пугает, она не закрывает в страхе «томящиеся очи». Нет:

      Она глядела
      Звуку вслед
      Задумчиво
      И преданно...
      И было ясно до конца.
      И было странно верить,
      Что летчик —
      С этого крыльца,
      Из этой
      Низкой двери.
                                 («А эта горсточка домов...»)

      Судьба одного поколения не похожа на судьбу другого. Но это не значит, что между ними пропасть непонимания,— времена взаимосвязаны.
      К тому, «что было отчею судьбой», внимательно приглядывается и Вячеслав Шапошников. Тут для него едва ли не главная тема, во всяком случае, в его книжке «Вохомский хоровод» (1970) — сквозная:

      ...Как на краю земли
      Стоит мой дом...
      Теленок на краю земли пасется...
      А рядышком малиновое солнце
      Садится грузно в темный водоем...

      В крупных деталях, с графической резкостью встает в воображении поэта такая картина, когда ему «памятью разрешено» обратиться к былому. До боли близкий мир, в котором еще и наяву побывать можно, но... Но поэт теперь — только гость в этом мире. Так утрачивается мало-помалу то, что некогда и составляло всю жизнь:

      Пустуют наши родины без нас.
      Они малы. Нам впору лишь чужбины...
      А родины вдали плывут как льдины,
      Не прекращая таять ни на час.

      Мысль здесь заключена для В. Шапошникова чрезвычайно важная. В разных вариациях он повторит ее не однажды. И не случайно, поскольку уход от привычного мира определяет и характер лирического героя, во многом — даже образную структуру стихов и уж конечно их тематику.
      Вот лирический герой поэта оказывается в деревне. Но мы чувствуем, несмотря на слова любви и привязанности, его отстраненность от ее мира: «...за мной следит глазастое селенье. Я от него в сторонке, я вовне». Он и сам сознает свою отделенность, сложившуюся биографически. В стихотворении «Брат мой — егерь» поэт, сопоставляя себя с братом, отмечает разность дорог и свою раздвоенность («тишину то люблю, то кляну»). Для него укоризной звучат братнины слова: «Вот хожу и все думаю: странно — сколько мне одному красоты!..» Укор не придуманный — живой.
      Отдалившаяся красота задевает, однако, тончайшие душевные струны поэта. В родном краю слышит он далекую песню жаворонка, замечает, как все отчетливее «проступают звучания и краски».
      В крестьянской семье за ужином поэт ощущает себя самого «как на земле неизвестной», на земле «выдумки праздной» своей. А ведь и в самом деле: после городского шума, света и многолюдья невольно покажется «выдумкой» спокойная и тихая деревенская обитель. Однако это стороннее чувство не мешает В. Шапошникову реалистически видеть детали сельского быта, основательность хозяев, наполненность их жизни необходимым трудом, ее значительность, далекую от пустой суеты:

      День не избыт, не скоротан,
      День их, как стог, завершен.
      Он уже в общем — вчерашний.
      Им оглянуться назад —
      Зыбким видением пашни
      День застилает глаза.

      Прочную устойчивость уклада жизни уважает и ценит в деревне В. Шапошников; тут и единство

      Филя любит скотину,
      Ест любую еду, 
      Филя ходит в долину,
      Филя дует в дуду!

      Мир такой справедливый,
      Даже нечего крыть...
      — Филя! Что молчаливый?
      —А о чем говорить?

      Ироничные, умные, грустные стихи. И внешняя простота их обманчива, вызывая противоречивые суждения критиков.
      Стихотворение это «по строю своему как-то отдаленно во времени от нас, не вписывается в атмосферу сегодняшнего дня,— пишет Ал. Михайлов.— Но, может быть, это и пробуждает особый интерес к загадочному характеру «доброго Фили», может быть, эта старозаветность его и оттеняет всю неестественность такого отчуждения человека от общества?»[1] [ 1 Михайлов Ал. Ритмы времени. (Этюдам о русской советской поэзии наших дней). М., 1973, с. 313]
      А ведь так действительно жила северная деревня в 50-х — начале 60-х годов, и Рубцов это знал. А что сказать по поводу «неестественности отчуждения человека от общества»?.. Что делать, в ту пору центральные поселки колхозов спланированы не были и хутора не свозились в одно место. Кроме того, коллективно стадо не пасут, разве что вдвоем с подпаском,— никакая общительность при этом в расчет не принимается. Впрочем, Филя-то меньше всего думает об «отчуждении» — знай пасет скотину, раз поручило ему это дело сельское общество.
      И совсем уж с олимпийским спокойствием принимает рубцовское стихотворение «Добрый Филя» В. Перцовский: «О чем говорить человеку, как бы изначально включенному в естественный, веками установившийся порядок, в котором спокойно течет и разворачивается жизнь, обнаруживая заложенную в ней «полноту бытия» («Север», 1971, № 3, с. 126).
      В самом деле, о чем? — если счастливый человек и так уж «полнотой бытия» наделен... Но учитывает ли критик, что позиция Рубцова пробивается в стихотворении сквозь горькую иронию. Заметим, поэт предстает здесь горожанином (каковым и был он в ту пору), которому «в диво» одинокий лесной хуторок. Пребывание наедине с природой ему, уставшему от городского шума и суеты, представляется счастьем. Поэту, а не Филе! А он, Филя, знает, что из слов, даже самых сердитых, шубу не сошьешь, потому и молчит. Как Рубцов к этому молчанию относится, об этом еще можно спорить. А говорить о «полноте бытия» и несовременности стихов нет никаких оснований.
      А вот и еще один рубцовский герой с головой ушел в свои мысли. Одинокое окно светом лампы прорезает осенний мрак. В избе сидит старик, который «долго с лавки смотрел в окно на поблекшие травы луга». Слов от него не дождется поэт и не станет гадать о причинах его замкнутости (как ранее не строил домыслов относительно доброго Фили):

      Есть у нас старики по селам,
      Что утратили будто речь:
      Ты с рассказом к нему веселым —
      Он без звука к себе на печь.     
                                                   («На ночлеге»)

      Но ведь старик этот и пустит переночевать незнакомого путника, и не будет требовать с него платы за ночлег...
      Не надо полагать, будто Рубцов представляет безоблачной народную жизнь. Стоит только вдуматься в стихотворения «Кого обидел?», «Неизвестный», чтобы почувствовать острую неприязнь поэта к наветам, злобе, подозрительности. Вот человек, «бездомный, голодный, больной», просится на ночлег и не находит участия:

      Его не пустили. Тупая
      Какая-то бабка в упор
      Сказала, к нему подступая: —
      Бродяга. Наверное, вор...

      Человеку в его одиночестве не помогли, тут и природа к нему немилостива. Совсем иная, прямо противоположная ситуация—в стихотворении «Старик»: он уже стар, этот путник, но, встречая поддержку людей, легко одолевает непогоду. Вот поэтому Н. Рубцов и пишет с уважением об основательности бытового уклада, который веками вырабатывал устойчивость перед мощным натиском стихий («В полях сверкало. Близилась гроза...», «Острова свои обогреваем», «Седьмые сутки дождь не умолкает...» и др.). Однако не следует полагать, что Николай Рубцов лишь этот уклад признает единственно разумным. Это не так.
      О разных вариантах возможного жизненного пути размышляет Рубцов и не делает каких-то безоговорочных исключений, как это нередко пишут в критике. «Мне бы Снова вольным матросом Наниматься на корабли! Чтоб с веселой душой Снова плыть в неизвестность...» («На реке Сухоне). И тут же, в ливень, наблюдая обыденность жизни возле парома, подумает: «...стать волосатым паромщиком мне бы! Только б это избрать, как другие смогли...» Поэт не противоречит себе, выражая смену прихотливых стремлений: человеку хочется познать всю полноту жизни во всех ее обличьях и проявлениях.
      Не этой ли жаждой жизни рожден и «Экспромт», некогда посвященный Н. Рубцовым «прекрасному человеку Саше Вампилову». В «Экспромте» передано ни с чем не сравнимое, счастливое чувство дороги в гущу народной жизни:

      Я уплыву на пароходе,
      Потом поеду на подводе,
      Потом еще на чем-то вроде,
      Потом верхом, потом пешком
      Пройду по волоку с мешком —
      И буду жить в своем народе!

      Люди дороги Рубцову своим скромным трудолюбием, перед которым ничто не устоит. «...Взгляни,— взывает поэт,— с какою-то дьявольской силой Все вынесут люди одни!» («Жара»). В летний зной, когда звери прячутся и травы никнут, делают люди дело, а «Когда и жара изнеможет, Гуляют еще, веселясь...». И непогодь их не загонит по избам. Вот рисует поэт мрачноватую картину разбушевавшейся стихии («Седьмые сутки дождь не умолкает...»). Зловещие детали необычайно густо использованы, и как общий контур — «безжизненная водная равнина, И небо беспросветное над ней». Все залило вокруг нескончаемым ливнем:

      Холмы и рощи стали островами.
      И счастье, что деревни на холмах.
      И мужики, качая головами,
      Перекликались редкими словами,
      Когда на лодках двигались впотьмах,
      И на детей покрикивали строго,
      Спасали скот, спасали каждый дом
      И глухо говорили: — Слава богу!
      Слабеет дождь... вот-вот... еще немного...
      И все пойдет обычным чередом.

      Люди в залитой дождем деревне живут строго и деятельно, не теряя надежды. Даже осенью, когда «темнота, забытость, неизвестность У ворот, как стража на посту», крестьяне могут скромно и просто сказать о себе: «Острова свои обогреваем И живем без лишнего добра, Да всегда с огнем и урожаем, С колыбельным пеньем до утра...»
      Трудолюбие, стойкость в испытаниях, уважительнее отношение людей друг к другу, приветливость, безусловная и истинная доброта — те нравственные достоинства, которые видит поэт в своих немногословных героях.
      Рубцову мила неторопливость и простота бытия с ясной осмысленностью забот. «...Вечно пусть будет все это, Что свято я в жизни любил»,— заклинает он, желая, чтоб остался навек «сей образ прекрасного мира»:

      Тот город зеленый и тихий
      Отрадно заброшен и глух.
      Достойно, без лишней шумихи,
      Поет, как в деревне, петух
      На площади главной... Повозка
      Порой громыхнет через мост,
      А там, где овраг и березка,
      Столпился народ у киоска
      И тянет из ковшика морс,
      И мухи летают в крапиве,
      Блаженствуя в летнем тепле...
      Ну что там отрадней, счастливей
      Бывает еще на земле?..

      Дело не только в том, что милая привычность тихого городка будит трогательные воспоминания о юности. Его душе близка спокойная и несуетная жизнь.
      Конечно же и в XX столетии человек, как и всегда, радуется и грустит, страдает и любит — живет бесконечным разнообразием мыслей, чувств и побуждений. Но время накладывает свой отпечаток на психологический склад личности.
      Вот тут и пришла пора понять своеобразие есенинской традиции в современной поэзии вообще и в творчестве Н. Рубцова в частности.
      «...Тайна есенинского влияния в том, что он опоэтизировал, обострил то, что каждый не только сможет сделать, но и делает. Все мы или большинство покидаем в юности родимый дом, расстаемся, и легко, с матерями, а потом сладко каемся, все мы в чем-то живем не так, как бы хотелось родителям... изменяем и сожалеем, влюбляясь, надеемся, что будем иными, клянемся и обещаем»,— писал критик Александр Макаров, подчеркивая, что это «лирика современного человека, не привязанного к дому, расстающегося (порывающего) с ним в юности... живущего разной жизнью, как и очень многие в наше время: вчера — крестьянин, сегодня — городской барачный житель, а завтра...— дипломат, инженер, бог весть кто еще, а может, и сбивается в пути».
      Так несколько неожиданно и вместе с тем удивительно точно писал по поводу С. Есенина А. Макаров, видя в его поэзии «не столько прошлое деревенской России, сколько предугаданное будущее ее детей» [1] [1. Макаров А. Критик и писатель. М., 1974, с. 370]. Искренний по натуре, Николай Рубцов, научившись оставаться в стихе самим собою не без посредства Есенина, вполне пережил на себе эти «превращения» современного человека. Но не о возврате к деревне он заявляет, а о поиске нравственных основ, необходимых человеку в любых обстоятельствах, в каждой ситуации: о верности отчему дому (где бы человек ни пребывал), нежной памяти о матери; даже в стихах Н. Рубцова о любви сквозит как ведущий мотив мечта о верности...
      Чувства молчаливые, но глубокие уважает Николай Рубцов в человеке и умеет угадать самое сокровенное в переживаниях. Но какую острую неприязнь вызывают у него мелочность, суетность, фальшь! Поэту крайне несимпатичны люди, ставшие героями стихотворения «Фальшивая колода»,— «четыре туза и четыре внимательных дамы». Ему неприятно их мельтешение, возня «с погрузкой какого-то хлама», то, что они «сердились, галдя» и даже не заметили, как «взлетел раскаленный, светящийся солнечный шар». А потом они «завели, как шарманку, глухой разговор о хлебе, о ценах, о смысле какой-то проблемы»... Нет, Рубцову это невтерпеж. «Терпеть не могу разговоров на общие темы»,— со всей прямотой, запальчиво заявляет он. Но надо же и объясниться начистоту!
      Надо, потому что люди нередко не различают истинного и ложного. В ресторане, очарованная сиянием люстр и звоном хрусталя, подруга лирического героя готова всех принять за близких, родных ему по духу («Свидание»). В глазах ее— «восторг и упоенье», распространяющееся и на лоск швейцара, и на шикарную папироску соседа, тогда как герой все это может воспринимать только иронически. И заботит его, что девушка приняла внешнее за существенное, тревожит ее заблуждение. А суетность надевает порою и более искусные маски. Вот лирический герой навестил поэта («В гостях»). Во дворе уже поражает мрачность обстановки, так что даже Петербург Достоевского тут припоминается, да и он сам вроде промелькнул:

      Не может быть, что это был не он!
      Как без него представить эти тени,
      И желтый свет, и грязные ступени,
      И гром, и стены с четырех сторон!

      В свое жилище ведет гостя поэт-хозяин, жизнь которого, кажется, вполне вписалась в такой фон. И тем пристальнее гость всматривается в этот фон, что перед ним именно поэт. А обстановка вокруг неожиданно поражает чужеродностью поэзии. Да и как можно говорить о поэзии,

      Когда среди бессмысленного пира
      Слышна все реже гаснущая лира,
      И странный шум ей слышится в ответ?

      «И все торчит»,— тут же продолжает Рубцов. Странно звучат сами эти слова и тем более перечисления того, что «торчит» (сосед, «разбуженные тетки», бутылка водки, «безрадостный рассвет»). За всем этим — неестественность богемной обстановки, в которой господствует суетность, далекая от поэзии.
      Николай Рубцов всегда поднимает стих до высокого обобщающего звучания о сущем, и в этом смысле он почти всегда философичен, хотя традиция «поэзии мысли» — как рационалистической поэзии — ему далека, несмотря на очевидную близость к Тютчеву. Потому не удивляет, что он взялся и впрямую за «философские стихи», где рассуждает по конкретному поводу, но, в чем-то отвлекаясь от него,— и о смысле жизни. Отсюда необычайный для поэта торжественный лад старинного повествования в зачине. «В лучах довольства» умирает человек, который «страстей своей души боялся». И вот «последний день уносится навек»,—поэт повторяет первую строку, лишь допустив замену: вместо «за годом год» — «последний день»,— в последний миг жизни год и день равнозначны!
      Приходит позднее прозрение к человеку, который «создал в жизни ложный облик счастья», стремясь только к благополучию. Он понял тщету погони за благополучием, но — поздно! Тот, кто, «как зверь в часы охоты, Так устремлен в одни свои заботы, Что он толкает братьев и сестер», тот симпатии поэта не вызывает. «В душе огонь — и воля, и любовь! И жалок тот, кто гонит эти страсти...» Поэт хочет, чтобы в жизни сохранялось единство души и рассудка. Ведь только на этом пути постигает человек и смысл жизни:

      ...Я знаю наперед,
      Что счастлив тот, хоть с ног его сбивает,
      Кто все пройдет, когда душа ведет,
      И выше счастья в жизни не бывает!

      Постоянны размышления Рубцова о смысле жизни, о прожитом — для них обычна раздумчивая, элегическая интонация. И пусть, когда видения одолевают его, стирается грань реальности и грезы, а все вокруг обретает таинственное значение, пусть «вместо радости— испуг, и вместо отдыха—мучение...» («Бессонница») — без этого и свет истины не вспыхнет.
      Осень для Рубцова — особая пора, располагающая к размышлениям, и, «когда в окно осенний ветер свищет И вносит в жизнь смятенье и тоску» («Вечерние стихи»), поэт идет к людям — он вовсе не мизантроп. Уют и спокойствие ресторанчика на реке его пленяют: здесь приходит умиротворение, хорошо думается о большом и вечном — «о сложном смысле жизни на земле», а в разговорах с друзьями оживают Пушкин и Вийон, Есенин и Лермонтов. Полночные страхи отступают, и поэт искренне может сказать: «Я не боюсь осенних помрачений! Я полюбил ненастный шум вечерний, Огни в реке и Вологду во мгле».
      Но вот, кажется, поэт затосковал: «По родному захолустью В тощих северных лесах Не бродил я прежде с грустью, Со слезами на глазах»... Прежде... Захолустье это до боли дорого, и поэт словно предупреждает — по поговорке: что имеем — не храним, потерявши — плачем. И в том, что дорого, убеждают неяркие краски (Рубцов нередко позволяет себе писать, так сказать, в черно-белых тонах, графически, например: «Лошадь белая в поле темном Вскинет голову и заржет...»). Сдержанные слова достовернее, точнее передают чувства поэта (небеса «холодные», «дремотные», голоса «приглушенные», леса «тощие», места «невеселые»). Только здесь он может бродить, «наслаждаясь ветром резким», и так все дорого, что побуждает волноваться: «Что же, что же впереди?»
      В лирике Н. Рубцова преобладает грустная интонация, но ей присуще бесконечное разнообразие вариаций. «Всего прочнее на земле — печаль...» — мог бы повторить он вслед за Анной Ахматовой. В свое время упрекали Рубцова в том, что стихи его унылы, пессимистичны. Тем не менее он вовсе не пессимист по натуре, хотя и оптимистической его поэзию я не рискнул бы назвать,— просто эти слова в силу своей полярности не способны отразить многообразия возможных типов мироощущения.
      Есть в стихах Н. Рубцова грусть, печаль, гнев, наконец,— чувства сильного человека, но нет мелочной злобы и раздражительности (отдельные срывы остались в молодости). Горечь утраты и радость жизни, спокойная уверенность и недоумение, порою — ужас, иногда умиротворение — все это открывается в стихах Рубцова в самых причудливых сочетаниях. Его поэзия полифонична.
      Знакома Н. Рубцову тоска одиночества, переживал он и тяжкую невозможность преодолеть обстоятельства, но не найдем мы у него жалоб на жизнь, нытья. «...Инстинктом истинного поэта Николай Рубцов знал, что в поэзию нельзя безнаказанно впускать все темное, озлобленное, измордованное и желчное, что порой овладевает человеком,— справедливо замечает С. Куняев.— Он знал главную истину — душа поэта на то и дана ему, чтобы высветлять и очищать жизнь, обнаруживая в ней духовный смысл и принимая на себя несовершенство мира».
      Рубцов смело обращается к «вечным» вопросам, а среди них — вопрос о жизни и смерти. «Под ветвями больничных берез», «Элегия» («Отложу свою скудную пищу...»), «Девочка на кладбище играет...», «Над вечным покоем», "Я умру в крещенские морозы..."... Во всех этих стихотворениях мысль о смерти ясна, и, хоть она не содержит в себе утешения, поэт никого не запугивает: да, такова жизнь и таков ее неизбежный конец. И относиться к этому надо так, как умеют старые русские люди («Конец»):

      Смерть приближалась,
                                           приближалась,
      Совсем приблизилась уже,—
      Старушка к старику прижалась,
      И просветлело на душе!
      Легко, легко, как дух весенний,
      Жизнь пролетела перед ней,
      Ручьи казались, воскресенье,
      И свет, и звон пасхальных дней!
      И невозможен путь обратный,
      И славен тот, который был,
      За каждый миг его отрадный,
      За тот весенний краткий пыл...

      В смерти не знают разлада старики, как не знали и в жизни,— в этом надежность и основательность прожитой ими жизни. Так наряду с предощущением смерти, острым чувством драматизма приходит в рубцовских стихах и одоление трагедии.
      Когда возникает душевная тревога, Рубцов идет к людям — как равноправный собеседник, а не собиратель мнений. Вот старик пастух наставляет его («Жар-птица»), а в другом случае к поэту с тревожащим всех людей вопросом: «Скажи, родимый, будет ли война?»— обращается старуха («Русский огонек»). В общении с людьми обретает Н. Рубцов нравственную опору.
      В чувстве дружества поэт тоже находит опору. Он, даже будучи один, часто вспоминает друзей. Радуясь красоте родного края, он сожалеет: «Мне грустно оттого, Что знаю эту радость Лишь только я один: Друзей со мною нет...» («В глуши»). Приятно бродить по родным окрестностям «с хорошим давним другом, который сам не терпит суеты» («Зеленые цветы»). Поэт не променяет своего одиночества на суетность пустых людей. Привлекает Н. Рубцова мудрое спокойствие, сдержанность душевной силы («Последний пароход»), неназойливая благожелательность. Очень характерны строки, посвященные памяти поэта Николая Анциферова:

      Он нас на земле посетил,
      Как чей-то привет и улыбка.

      Нравственное кредо Николая Рубцова, определяющее характер отношений с людьми, отчетливее всего выражено в стихотворении «Русский огонек»: «За все добро расплатимся добром, За всю любовь расплатимся любовью...» Здесь не декларация, а норма поведения поэта, который с любовью относится ко всему живому. Не только к людям, но и к зверям, птицам. В этих последних случаях Рубцов особенно своеобразен: учась у природы нехитрой мудрости, он зовет к добру, но изъясняется не всегда прямо, видимо боясь быть нравоучительным. Так и возникают стихотворения, напоминающие притчу. «Воробей», например:

      Чуть живой.
      Не чирикает даже.
      Замерзает совсем воробей.
      Как заметит подводу с поклажей,
      Из-под крыши бросается к ней!
      И дрожит он над зернышком бедным,
      И летит к чердаку своему.
      А гляди, не становится вредным
      Оттого, что так трудно ему...

      Простенькая картинка, с натуры зарисована, ничего лишнего, привходящего. Но увидена она чутким, внимательным глазом поэта, и в ней — иносказательное размышление о человеческой натуре. О том, как люди, совершая зло, стремятся часто найти себе оправдание в обстоятельствах. Так нет же злу оправдания! «А гляди, не становится вредным...»— с удивлением отмечает поэт, будто открытие совершил и радуется этому, восхищаясь слабой (слабой ли?!) птицей.
      И в других случаях находит Рубцов самые обыденные поводы, меньше всего морализируя при этом. Вот, скажем, выпал из гнезда птенец («Ласточка») или напугал человек зайца веселым криком («Про зайца»). Но это не просто маленькие истории. «Ласточка! Что ж ты, родная, Плохо смотрела за ним?» — концовка, полная наивной вроде бы укоризны ласточке, потерявшей птенца, оставляет удивительное впечатление, может быть, потому, что укоризна неожиданна и упрек пронизан глубоким сочувствием. И заяц вздыхает, что «друзей-то у него После дедушки Мазая Не осталось никого»... И смысл стихотворения обретает подлинно эстетическое и глубокое нравственное значение, гораздо более широкое, нежели то, что мы можем непосредственно «вычитать» из строк поэта, из «события». Такова неодномерность большинства стихов Рубцова, особенно глубоко и полно сказавшаяся в его «Осенних этюдах».
      Осень — любимая Рубцовым пора года, ей посвятил он многие стихи. Но в «Осенних этюдах», противу обыкновения, дал простор картинам природы и жизни людей в обычных для деревни в это время проявлениях. И конечно же все объединено переживаниями поэта, сложную гамму которых определяет интонация ясной и торжественной грусти.
      ...Горит в печи огонь под шум глухого дождя, а за окном возле часовни ветер треплет старую березу, и листья осыпаются на лужайку. Тихо в деревне (люди, надо полагать, заняты обмолотом и работой по уходу за скотом), лишь появляется девочка на качелях возле березы. И показалось поэту, что они — девочка и береза — «друг другу так необходимы». Шумит береза «горестно и страстно», и девочке в одиночестве грустно, ей мечтается о чем-то неведомом... И для поэта вдруг «все стало так уныло». Грусть и его захватила, но поддаваться грусти поэт не хочет:

      ...в наши годы плакать невозможно,
      И каждый раз, себя превозмогая,
      Мы говорим: «Все будет хорошо».

      ...А вот вышел поэт на болото, куда позвал его «бодрый голос человека», скорее всего — соседа, только что вернувшегося с работы: «Как много нынче клюквы на болоте!» Этот возглас обычен в деревне осенью и каждого торопит за ягодой. Здесь поэт остается один на один со своими думами, а они уже в первой части стихотворения получили соответствующий настрой. Ведь часовня в деревне ему представилась «сказочной», береза — «старой, как Русь». И поэт отдается игре воображения и памяти:

      От всех чудес всемирного потопа
      Досталось нам безбрежное болото,
      На сотни верст усыпанное клюквой,
      Овеянное сказками и былью
      Прошедших здесь крестьянских поколений...
      Зовешь, зовешь... Никто не отзовется...
      И вдруг уснет могучее сознанье,
      И вдруг уснут мучительные страсти,
      Исчезнет даже память о тебе.

      И в этом сне картины нашей жизни, Одна другой туманнее, толпятся, Покрытые миражной поволокой Безбрежной тишины и забытья. Лишь глухо стонет дерево сухое...
      Он так далеко ушел в своих видениях, что встреча с гадюкой своей неожиданностью повергает его в ужас. Ощущение беспомощности и одиночества усиливает тревожный крик птиц... Резкая возбужденность настроения гипертрофирует и развитие мысли, она формируется не по случаю глобально: «...весь на свете ужас и отрава Тебя тотчас открыто окружают, Когда увидят вдруг, что ты один». Состояние одиночества переходит в настроение одиночества. Но, поскольку оторванным, отчужденным от людей поэт себя не чувствует, в обращении к людям он видит выход от гнетущего настроения.
      ...И снова бродит поэт по косогорам, по обледенелой траве. А жизнь идет своим чередом («...почтовый трактор хлопотливо Туда-сюда мотается чуть свет»), и настрой его чувств высок и светел:

      ...И одного сильней всего желаю:
      Чтоб в этот день осеннего распада
      И в близкий день ревущей снежной бури
      Всегда светила нам, не унывая,
      Звезда труда, поэзии, покоя,
      Чтоб и тогда она торжествовала,
      Когда не будет памяти о нас...

      Картины жизни и настроения, явь и сказочные видения — все слито в «Осенних этюдах» в полное единство.
      «...Уже в лирике Батюшкова и особенно Жуковского мы находим все более сложное переплетение пейзажной живописи и лирической экспрессии, приводящее к динамизации микросюжета, к замещению элементов пейзажа элементами эмоциональных состояний,— пишет Марк Поляков.— В этих случаях пропуски отдельных элементов, недосказанность становятся обязательным качеством стиха» [1] [1. Поляков М. Цена пророчества и бунта. М, 1975, с. 112].
      С тех пор поэзия многое сделала для того, чтобы мотивы жизни природы в изменчивости ее состояний стали средством воплощения лирических переживаний. Лирика Тютчева и Фета — высочайшее явление на этом пути. Николай Рубцов, умея добиться выразительной картинности, в то же время воссоздает в «Осенних этюдах» и сложные псих9логические моменты, показывающие, как преодолевает человек наплывающие настроения, как владеет ими.
      Жизнь человека многомерна: моменты горя и радости, тоски и надежды, одиночества и радости общения и так далее до бесконечности — живут в душе поэта в разнообразных сочетаниях. Они сменяются неожиданно и прихотливо, но сами по себе не оказываются в плоскости одного какого-либо чувства, в переживании они переплетаются (например, светлая грусть, сладкая горечь тоски и т. п.),— это в душе одного человека, поэта. Он, кроме того, вступает в общение с другими, живет памятью («прошедших здесь крестьянских поколений») — и происходит сцепление, умножающее сложность настроений и переживаний.
      Глубочайшие состояния души стремится уловить и улавливает Николай Рубцов, он многомерен в своей лирике. «Для художника жизнь на земле — это единство и каждое событие в ней есть явление целого, но ведь надо носить в себе это целое, чтобы узнавать его проявление в частном,— писал М. Пришвин.— Это целое есть свойство личности». Цельность в многообразии как раз определяет самобытность поэтического мира Николая Рубцова. Отсюда и способность поэта представлять прошлое неотъемлемой частью не только настоящего, но и будущего.


К титульной странице
Вперед
Назад