В вагоне я иногда встречал Сергея вместе с другим литератором, его тогдашним приятелем. Человека этого я не очень любил и всегда подчеркнуто спрашивал: «Ну, как твой Кусиков?» — имея в виду неизменного спутника другого Сергея — Есенина, увы, не украсившего его биографию. Вот этот «Кусиков» был некоторое время при Сереже, и я «подначивал» его; Сережа об этом знакомстве говорил потом с печалью и презрением.

      Я запомнил его ранимым, мягким, бесконечно благородным; со злостью он говорил лишь о пошляках, приобретателях да литературных «хуторянах».

      Среди людей его поколения, которых я знал, пожалуй, только он да еще Сергей Владимиров обладали такой душевной щепетильностью, хрупкостью, благородной, душевной ранимостью. Любая случайно вырвавшаяся у него резкость, о которой собеседник тут же забывал, заставляла его мучиться буквально несколько дней. Он был очень мягок и очень честен. Никогда не слышал от него никакой двусмысленности. Было в нем что-то от классического русского интеллигента — от чеховского интеллигента, хотя по возрасту, по биографии он не попадал в эту категорию.

      Последняя прижизненная книга Сергея Орлова называлась «Белое озеро». В нее вошло многое, тогда мы думали — почти все! — написанное поэтом. Она как бы суммировала его сборники «Третья скорость», «Поход продолжается», «Городок», «Камень», «Созвездие» и другие. И отразила черты его характера.

      Но начнем не со стихов.

      Сергей Сергеевич Орлов родился в 1921 году в селе Мегра, в сорока километрах от Белозерска. Родители — Сергей Николаевич и Екатерина Яковлевна — сельские учителя.

      Год рождения — 1921-й, чаще всего я встречаю его не в справочниках или энциклопедиях, а на кладбище: «1921 — 1941» или «1921—1942»... Когда-то после разговора с Сергеем Орловым я написал:

      «Есть среди людей этого года рождения счастливцы. То, за что они сражались, неколебимо, сами они живы, и уж их-то не пугают невзгоды я несчастья среднего калибра. Может быть, отсюда тот философский оптимизм, который пронизывает поэзию Сергея Орлова, да еще та радость жизни, которая порой просто фонтанирует в его стихах:

      Косматый, рыжий,

      словно солнце, я

      оптимистичен до конца.

      Душа моя —

      огнепоклонника,

      Язычница из-под венца.

      Главное — вечно, остальное приложится, „и ничего не может статься с весной и Русью никогда"».

      Но война все-таки догнала его... Я узнал о его смерти на далеком аэродроме, когда бортпроводница протянула мне газету с некрологом. Самолет уходил в небо, а мне казалось, что я проваливаюсь, что рвутся ремни, связывающие меня с этим куском выброшенного вверх металла.

      Итак. Белозерск. Мегра. Это тоже слова не простые. Лет за десять до рождения Сергея Орлова в этих местах побывали два фольклориста — Борис и Юрий Соколовы, Сборник их — «Сказки и песни Белозерского края» — стал классическим сборником русского народного творчества, а край, открытый ими, так и вошел в нашу литературу как славный край сказок, песен, легенд. Удивительных. Уникальных.

      Книга братьев Соколовых — редкая; на всех известных мне экземплярах чернильный штамп «В продажу не поступает» — явная дань цензуре, не без основания усмотревшей в книге крамолу. А крамола действительно была — острой сатирой на командующие классы были пронизаны сказки, о тяжелой неволе и социальном неравенстве говорилось в песнях...

      Край, где родился поэт, где прошло его детство, был песенный, сказочный, с юмором и с аккумулированной ненавистью к угнетателям.

      Я бывал там, на вологодской земле, размашистой яркой осенью, совсем непохожей на смиренные пейзажи вологодских живописцев; был в Ферапонтовском монастыре, где хранились знаменитые ныне фрески. И затаив дыхание слушал тамошнюю речь, округлую, точную, расписную — то беспорядочно щедрую, как осенний лес, то продуманно точную, как фреска Дионисия.

      Мы почему-то, говоря о писателе, стесняемся делать упор на его детские впечатления. Это неверно, — для поэта, для языкотворца они порой главенствующие. Очень умный и очень культурный писатель может их подновить, подправить, обогатить — так делал, работая над романом. «Петр I», Алексей Толстой. Но запас, полученный с детства, — основной, неделимый, неразменный фонд. И хотя фольклорные параллели или цитаты в стихах Сергея Орлова редки, в них живет отблеск волны Белозерья, которая омывает сказки и песни, записанные Ю. и Б. Соколовыми, и несет отраженные в ней контуры северных изб, монастырей и часовенок. Осталась любовь к слову, к афоризму, к пословице, любовь к притчам (помните его стихи: «Не имей сто рублей... Слава богу, не имеем...»?).

      Родители — учителя.

      Это значит — культурная стихия, окружающая поэта с детства. Это значит — органичность книги в доме, как и органичность песни на улице. Впрочем, песня на Севере, конечно, входит и в дом учительницы. И не зря спустя полвека я выпытываю у Екатерины Яковлевны уже позабытые ею песни:

      ...Уж мы ходили,

      да мы гуля-а-ли

      На все четыре устьи-и-ца.

      Как на первом устьи-и-це-е

      Там вода бежи-ит

      студен-а-ая...

      — Я сама пела, Сергей Николаевич пел... «Есть на Волге утес...», «Вниз по матушке по Волге...», «Вечерний звон», «Вниз по Волге-реке...», «Хаз-булат удалой.......

      И еще была песня «У зори, у зореньки...»: «У зори, у зореньки много ясных звезд, а у темной ноченьки их и счету нет...»

      — А у вас колядовали?

      На лице Екатерины Яковлевны, кажется впервые за многие-многие месяцы после смерти Сергея, промелькнула улыбка.

      Коляда, коляда.

      Зародилась коляда

      На второй день рождества.

      Мы ходили, мы искали

      Колядовщика.

      Нашли коляду

      У Петрова двора,

      У Петрова двора

      На семи столбах...

      Книга и песня — хорошее начало для поэта.

      Но было другое, вероятно важнейшее.

      Биографии людей «г. р. 1921» не бывали гладкими и в самом начале. Время врывалось в жизнь, как шаровая молния в избу... Отец умер рано, в семью вошел отчим — человек тоже передовой, активный. Ивана Дмитриевича Шарова в числе других двадцатипятитысячников послали на Алтай — колхозы организовывать. Сперва он был председателем коммуны «Спартак» (Сережа как-то упомянул об этой коммуне: «На работу шли сообща с песнями, на обед шли с песнями — садились за общий стол и ели все вместе одно и то же — еда была простая, но было ее вдоволь») . Потом — председателем сельхозартели в селе Новая Чемровка, затем в Бийске, в сельхозартели «Алтайская флора»... Позднее его послали в Новосибирск учиться в плановый институт, а оттуда он перевелся в ленинградский институт.

      Бийская область — это снова песня и снова народный говор. Но еще, главное, ощущение времени на стыках судеб — не людей, а классов, народа... Сергей Орлов вспоминал: «За красный галстук в те годы влетало от кулацких сынков, но я носил его с гордостью, как мои друзья пионеры».

      ...Екатерина Яковлевна вспоминает, что Сергея в раннем детстве на посиделки не пускали, а пел он хорошо и песен знал немало. Еще рассказывает, что любил рисовать и лепить — из глины и снега, увлекался радио и долгие часы проводил в наушниках. А главное — книгочеем был немалым... Учился в десятилетке в Белозерске, потом поступил в Петрозаводский университет. В «Белозерском колхознике», районной газете, и в республиканской «Ленинское знамя» печатались его стихи, должна была выйти первая книга.

      И до войны были у него стихи превосходные — недавно Виолетта Орлова переписала для меня несколько его стихов 1940—1941 годов. Я просто поразился свежести сравнений, стойкому народному юмору, точности видения. В стихах этих — весенняя река «ледовую сорочку разорвала нынче поутру», черный грач «по полю важно ходит, будто бы районный агроном», «стучал кузнечик маленьким мотором, как робот, голенаст и несуразен», «шли муравьи, закованные в латы», «кувшинки, как следы зверей никем не виданной породы» и, наконец, блистательное: «Вся река усыпана гвоздями, шляпками серебряными книзу...»

      Конечно, война определила направление мыслей, чувствований, ассоциаций поэта, и думаю, что правы критики, ищущие основные мощные истоки творчества Сергея Орлова в военных впечатлениях и военных сравнениях.

      Я сам поражался силе этих мотивов, определявших звучание и тональность даже стихов и поэм о любви, — поэма его так и называлась — «Одна любовь» — и звучала как высокая декларация реальных человеческих отношений, пощечина ханжам, глубокое и сильное произведение.

      Можно говорить о движении поэтического характера, о появлении новых интонаций. Но война навсегда осталась в стихах Сергея Орлова. Можно считать ее точкой отсчета. Можно назвать ее щемящей раной. Она стала критерием гнева, а подчас и отчаяния. Она стала мерой дружбы и любви. Она врывалась в самые мирные и самые «гражданские» стихи поэта напоминанием о том, что было, и о том, что не должно повториться.

      Ярок, мучительно знаком образ героини поэмы — женщины, которой «не дарили роз», а она «ждала, что все же будут розы». И поэт, человек трудной военной биографии, вспоминает, что и ему жизнь не подносила цветов!

      Четыре года посреди земли,

      Слепящим громом разрывая воздух,

      Передо мной вставали и цвели

      Бризантные, клубящиеся розы.

      Здесь даже цветы ассоциируются с разрывами, а травы с колючей проволокой. И хотя в стихах последних лет тема солдатских переживаний уступает теме философского осмысления мира, война незримо присутствует и там. Это то, с чем засыпает и просыпается человек, что приходит к нему во снах и не уходит наяву.

      Фронтовые дни остались для Сергея Орлова не только воспоминанием, но и каким-то узлом, связывающим нити самых разнообразных чувствований и впечатлений. Более того, иногда кажется, что сама яркость красок на палитре поэта возникает благодаря сравнению сегодняшней жизни и военных впечатлений.

      И лишь, пожалуй, в стихах о великом искусстве старой Руси — о Дионисии да о старых песнях, о том, что поставлено поэтом выше повседневных забот, мотивы войны замолкают, чтобы остаться где-то в памяти, «в уме».

      Стихи Сергея Орлова — и те, которые прочно вошли в память читателя еще в первые послевоенные годы, и более поздние, которые как бы укрепили создавшееся у нас мнение о С. Орлове как о певце солдатского братства, и совсем новые, казалось бы, далекие от поэзии недрогнувшего мужества военных лет — создают очень определенный образ поэта. Он стремится найти закономерность явлений, их внутреннюю связь, найти философское объяснение самых разных явлений. В целом ряде стихотворений он говорит о подвиге, который только потому и стал подвигом, что был сотворен массами («Второй»). Он напоминает о тех, кто создал, может быть, самые удивительные и важные вещи в истории человечества и остался неизвестным («Кто был изобретатель колеса»). Он пишет о проложивших первые пути и о молодых людях, для которых битвы его поколения — далекая история, нечто вроде битвы на поле Куликовом. Из всего этого складывается образ героя поэта, человечного, умного, защищенного от великих обид и ненужной морализации. Ему понятны законы истории, и он стремится проложить прямой путь от моральной силы далеких предков до наших современников, «запросто великих» («Коммунисты»).

      Сергей Орлов — один из поэтов начала сороковых, которое приняло эстафету двадцатых годов, разумеется внеся в нее коррективы времени, и передало ее тем, кто пришел в поэзию уже спустя два десятилетия.

      Поэты редко появляются в эпоху спокойного развития общества. Чаще они возникают на острой грани социальных и общественно-психологических сдвигов, отражая большие явления в жизни общества. Разумеется, традиция в поэзии это не просто преемственность, это и развитие, и полемика; качества, приобретенные поэзией военных лет, — ненависть к громким словам и глубокий не распыляемый на фразы патриотизм, органичное ощущение себя наследником всей исторической славы страны и чувство ответственности за ее судьбы, не романтическое, а бытовое видение смерти, ощущение себя на передовой в прямом смысле этого слова. Стихотворения Сергея Орлова — не зарисовки. Это рисунки, обогащающие и дополняющие мир.

      И не случайно в его стихах сильно и цветовое решение, и собственно рисунок (сюжет, концепционность, доминанта мысли).

      «Поезд пригородной зоны в лес поехал, как этаж новостройки освещенной...» Или еще: «Летит сосна, роняя иней, как бы споткнувшись на бегу». Рисунок стиха разный — и данный «впрямую», и с логическим сдвигом. Гибкость линии. Лаконизм. Точность перспективы. И всегда есть нечто «фронтовое»; в стихах о сосне этот фон ярок, не заметить его нельзя:

      Но от сравнения с солдатом

      Я отрешиться не могу,

      Вот так споткнувшимся когда-то,

      Назад лет двадцать, на снегу.

      В других стихах, строки из которых я привел, постоянного фона — то есть войны — на рисунке нет. Но о чем бы ни писал поэт, где-то не в «подтексте», а в подсознании — война, воспоминания о том, «как редело наше поколенье». В более поздних стихах поэта очевидно стремление рассказать не просто о красоте мира, о счастье жить, о всем том, что особенно заметно человеку, за спиной которого «столько грома, крови, боли и на дыбы встает земля».

      В рисунке этих стихов редки фольклорные стилизации; поэт не очень часто пользуется лексикой народной песни или сказки. Но о чем бы он ни говорил, на память приходят образы пословиц, поговорок, народной фразеологии. И ощутим в этих стихах северный говор — та удивительная речь, которую можно уподобить лесной тропинке, то огибающей валуны, то подходящей к озерцу.

      В последнее время мы с Сергеем Орловым встречались часто — каждый раз, когда он приезжал в Ленинград, и в каждый мой приезд в Москву. Мы гуляли с ним вечерами, обычно выходя то на Петровскую набережную Невы, то к Петропавловской крепости.

      Обычно гуляли молча.

      Иногда Сергей читал стихи. В разговорах проявлялась его симпатия к людям, гордость за наших «стариков». Помню рассказ Орлова о вечере, посвященном Мариэтте Шагинян, — это было после получения ею Ленинской премии.

      Надо сказать о поразительной доброжелательности Сергея — он всегда радовался успехам товарищей и никому не завидовал. И никогда не хвастал сам! Никогда!

      Ощущение молодости входило в его лирические стихотворения; обновляя и освежая краски (в стихотворении «Весна» поэт рассказывает и о последних льдинках, подобных лебедям, о сиреневой гари бензина, о дымящемся перегоне).

      Мир вещественный, полный ярких красок и реально ощутимых предметов, — в стихах С. Орлова очень веселый, очень молодой мир. Иногда кажется, что поэт его видит впервые, хочет со всех сторон рассмотреть разные предметы, ощупать их руками. Щедро нагнетает он образы и цвета: «Зеленый, и красный, и синий...»

      От рисунка — к цвету.

      Север наш своего живописца не нашел — были, конечно, художники, и вовсе не плохие, а вот такого, чтобы сломал незнамо откуда идущее и «краски там блеклы, и тона неярки, и линии скромны», — не знаю... Вместо живописцев краски и тона Севера открывают прозаики, фольклористы, поэты... Меркнут краски любого карнавала перед осенними тонами Севера, когда над ультрамариновой гладью озера бушуют синие и алые листья осин, желтые березовые, да еще и небо вдруг раскроется синим-синим...

      В стихах у Сергея Орлова: «Встала в небе радуга цветная, как ворота на конце шоссе»; «Белый, красный, золотистый город, неба, солнца, красок кутерьма». Или: «Девушки с льняными волосами и глазами неба голубей», или: «Мне на Волге потом рассказали матросы: плыл по Волге цветами усыпанный остров» и т. д.

      ...Опять вернемся к детству, к концу двадцатых — началу тридцатых годов.

      Напомню, что тогда Сергей Орлов еще и не был поэтом, а был лишь скромным юношей-читателем, в мире, окружающем его, уже совершались дела, огромные по своим масштабам, искренне и точно отраженные в тогдашних стихах и поэмах.

      Шло преобразование деревни.

      Шла реконструкция промышленности.

      Переделка разума.

      Все это входило в быт, в семью. И все это воспринималось как перестройка Вселенной.

      Александр Прокофьев писал, например:

      Мир не видывал такой погони

      Лихорадки мачт и крепких рей.

      Мы другое время узаконим

      На просторах суши и морей.

      ……………………………..

      Небо опрокинуто корытом,

      Смелый день восходит на Памир,

      Кончено,

      повенчано,

      покрыто.

      Люди перестраивают мир.

      Вселенная начиналась рядом — за кумачовым плакатом на избе-читальне. Космос был продолжением революции. Так был воспринят мир еще в самых первых стихах нашей поэзии. Порой мы говорили о поэтах этих первых послевоенных группировок с уважением, нежностью, в которой, тем не менее, проглядывала и ирония: их штурм небес, воображаемые полеты в иные миры — все это еще совсем-совсем недавно казалось сказкой в нищей и разоренной стране. Но сегодня ирония ушла.

      Революция не меняла масштабов ни на одном из этих этапов, а поэты, продолжающие то, что было создано и пять и шесть десятилетий назад, говорят об этом с полным правом. А космос, Вселенная, миры — после полета Ю. Гагарина они уже не столь далеки от нас!

      Но стык повседневности и миров определял масштабы видения и раньше.

      С этим Сергей Орлов пришел в войну; с этим вышел из нее ад.

      И война разделилась у него на две — одна страшная, бытовая, изнурительно-каждодневная, та, которая огнем и смертью ворвалась в его танк, и та, тоже страшная и неимоверно трудная, но уже иная — вселенская, революционная, космическая, которая рисовала масштабы будущей победы.

      Одна не отрицала другую. Была война, пережитая солдатом, бойцом, и война, осмысленная философом и историком.

      Теперь об одном удивительном разговоре с Сергеем Орловым, который происходил 10 или 11 апреля 1961 года.

      Идем мы с Сергеем по улице Братьев Васильевых.

      И вдруг он спрашивает:

      — Как ты относишься к Циолковскому?

      Я говорю, что в детстве читал о нем и считаю, что это был, конечно, гениальный человек...

      — Нет! — говорит Сергей, — я тебя о другом спрашиваю. Знаешь ли ты, что не пройдет и двух-трех лет, как человечество устремится во Вселенную? Все материки, все страны открыты. А человечество не может жить без открытий — это просто в природе, в душе человека... Я вот все думаю о межпланетных перелетах...

      И он долго рассказывал мне, какой, по его мнению, должна быть ракета, которая уйдет во Вселенную. Мы помянули нашего фантаста А. Беляева, еще немного поговорили и разошлись.

      А уже на следующий день (или через два дня) я звонил Сергею Орлову и орал в трубку слова экстренного выпуска «Ленинградской правды» от 12 апреля 1961 года.

      «...Свершилось великое событие. Впервые в истории человек осуществил полет в космос... Первый человек, проникший в космос, — советский человек, гражданин Союза Советских Социалистических Республик!»

      Вселенная, космос, Земля — все это вдруг стало удивительно достижимым, почти так же, как в стихах самого начала двадцатых годов, но уже с иными реалиями:

      ...И я когда-нибудь, однажды,

      Вдруг уподобясь кораблю,

      Земли космическую жажду,

      Как из стакана, утолю.

      Сергей Орлов любил фантазировать на космические темы. Не раз он доказывал мне, что Землю много раз посещали представители иных планет, иных цивилизаций. И память об этом сохранилась в старых эпосах... Я принял игру, и мы, встречаясь, перебирали мировые эпосы от «Гильгамеша» до «Калевалы», где легко и просто находили если не расписание, то, во всяком случае, описание межпланетных рейсов.

      Сергей как-то доказывал мне и «теорию», по которой все православные храмы, католические костелы и мечети по своей форме — воспроизведение неких космических кораблей. Отсюда летучесть пропорций, устремленность ввысь, обтекаемость и т. д. Верил ли он в это сам? Не уверен. Вероятно, это была одна из тех «легенд для себя», которую порой создают люди, живущие на колоссальных перегрузках, утомленные и переутомленные, — для отключения.

      Многие его произведения — стремление разобраться в самых острых, самых суровых проблемах времени. Чувство причастности к глобальным, космическим событиям, которое многое определяло и в ранних стихах поэта, сегодня проявляется в конкретном видении того, как «выходит к звездам человек»...

      Сергей хорошо знал народный эпос. Он не был таким коллекционером частушек, какими были К. Коничев или А. Прокофьев, но знал их множество. Хорошо знал народные афоризмы, хотя в речи никогда их не обыгрывал. Знал и лубок. После какого-то совещания зашел ко мне вместе с двумя приятелями. Приятели были у меня впервые и, естественно, обратились к книгам; С. Орлов достал папки с лубками и еще и еще раз поражался их фантазии, юмору, невероятным масштабам и пропорциям. Когда я опубликовал в «Ленинградском альманахе» легенду о ленинском броневике, услышанную в начале блокады, он запомнил ее и использовал в стихах, которые так и назвал — «Ленинский броневик»:

      Нипочем ему огонь орудий,

      Он ходил в метели и огне,

      Говорят, его видали люди

      В трудный час почти по всей стране…

      На него в войну равнялись танки,

      Рвя блокаду бурей броневой.

      Он опять ходил во все атаки,

      Был под Сталинградом и Москвой.

      Часто цитировал стихи товарищей, иногда пародии, иногда стилизации «под частушку». Одну из них, сочиненную кем-то из его сокурсников, я помню:

      — Ты не ухни, кума,

      Ты не эхни, кума!

      — Я не с кухни кума,

      Я из техникума!

      Я думаю о фольклорных связях поэта, но необходимо написать и о глубоком знании им литературы и искусства вообще. Он превосходно знал поэзию — от классиков до самых юных современников; он превосходно знал и прозу, и драматургию, и современный театр.

      Проверяя себя, я написал письмо Виолетте Орловой, попросил написать о роли книги в жизни Сергея.

      Привожу ее ответ:

      «...Вы поставили передо мной довольно трудный вопрос — „Сергей Орлов и книга", трудный даже и потому, что сам Сережа очень не любил подобных вопросов. „Писатель и книга", „Как вы пишете?" и другие подобные вопросы вызывали у него насмешку и даже резкость. „Как я пишу — беру авторучку и пишу, как все люди пишут". Но постараюсь ответить Вам.

      По рассказам Екатерины Яковлевны, в детстве и юности Сережа читал очень много. Читал ночами и на уроках, читал за едой и на улице, с детства не расставался с газетой, был в курсе всех событий в стране и в мире, нередко спорил с отчимом, бурно отстаивая свое мнение. С газетой и радиоприемником Сергей не расставался и в дальнейшем. А книга? Я не могу сказать, что Сергей всегда был с книгой, что много работал над книгой. Когда Сергей писал какую-либо статью, рецензию или доклад, он пользовался книгой, только когда работа закончена и ему необходимо сверить цитату. У меня было такое ощущение, что книга как будто мешает ему, сковывает его мысли, отвлекает от чего-то своего, только ему самому ведомого. Может быть, это и потому, что статьи и рецензии он чаще всего писал о поэтах и поэзии, а поэзию он знал превосходно. «Слово о полку Игореве», Пушкина и Лермонтова, Блока и Брюсова, Куприна и Пастернака, Киплинга и Антокольского, Тихонова и Луговского, Корнилова и Ушакова, Смелякова и Твардовского, не говоря уже о друзьях — поэтах фронтового поколения, он мог цитировать, не заглядывая ни в какие книги.

      Последние годы, работая секретарем Союза писателей Российской Федерации, Сережа очень внимательно следил за журналами — «Дружба народов» и «Новый мир», «Октябрь» и «Север», особенно ревностно он относился к журналу «Наш современник», в этом журнале он прочитывал все от корки до корки, радовался его успехам, болел его болью. И не потому, что журнал «Наш современник» — орган Союза писателей России и даже не потому, что редактор журнала его друг и земляк, а потому, что на страницах этого журнала были такие имена, как Бондарев и Распутин, Белов и Астафьев, Шукшин и Троепольский. Произведения этих авторов не могли оставить. Сережу равнодушным. Каждое новое слово этих писателей он принимал как праздник, праздник души, праздник литературы. Он радовался сам, заставлял радоваться других. Встречая непонимание или равнодушие, спорил, доказывал, убеждал...

      Как член комитета по Ленинским и Государственным премиям, Сергей прочитывал много книг, выдвинутых на соискание премии. Это книги поэзии и прозы, драматургии и литературоведения, книги по истории театра и музыки. В период заседаний комитета Сереже снова, как в детстве, приходилось читать ночами: дня не хватало. Но две книги — «Земля людей» Сент-Экзюпери и «Мастер и Маргарита» Булгакова — Сережа читал бесконечно. Они лежали на тумбочке у кровати, а Сережа всегда читал лежа, как, впрочем, и писал частенько тоже лежа» (письмо от 2 февраля 1978 года).

      В письме не названо имя Маяковского. Екатерина Яковлевна рассказывала, что в детстве для Сергея поэт революции был самым любимым, «самым главным». Эта любовь сохранилась. Приходили и уходили другие имена, а Маяковский оставался...

      Я никогда не даю читать товарищам мои статьи в рукописи, особенно если это статьи о них. Но рукопись очерка о Сергее Орлове «Космос и война», написанного для журнала «Аврора», я дал ему прочитать. Завязался разговор: идет ли поэт Сергей Орлов от войны, или война — лишь этап, пусть большой, но лишь этап в его поэтической биографии. Я всегда считал, что Сергей Орлов возник на войне, но с годами понял, что это не совсем так — война не определила и не исчерпала все возможности поэта. Моя статья была ответом на наши с Сергеем разговоры... Увы, получилось так, что вышла она уже после его смерти.

      Я думаю о поэте и перечитываю свои заметки о нем. На воспоминания надо иметь право, и литератор, да еще критик по профессии, не может, не имеет права после смерти поэта сказать: «Мы были друзьями, но я о нем не писал!» Так не бывает в литературе — пословица «Дружба — дружбой, а табачок — врозь», достаточно неприятная в иных случаях, здесь звучит особенно противно. Я много раз писал о поэте Сергее Орлове, начиная с рецензии «Грозное оружие», напечатанной в «Ленинградской правде» в 1948 году, в «Звезде», в «Неве», в «Нашем современнике».

      Вместе с Сергеем Орловым мы заседали в разных комиссиях и секциях Союза писателей — в Москве, в Ленинграде, в Смоленске... В нашем, втором творческом объединении киностудии «Ленфильм» ставился фильм по сценарию его и М. Дудина «Жаворонок», вместе выступали на вечерах... Обо всем и не напишешь! А писать надо: к этому зовет не только долг дружбы, но и долг историка литературы, ибо поэзия Сергея Орлова — это глава (и притом глава значительная!) в истории советской поэзии.

      КОНСТАНТИН ВАНШЕНКИН


      «Это Серега Орлов...»

     

      Я впервые увидел Сергея Орлова осенью сорок восьмого года, когда по инициативе Антокольского в столицу прибыла группа авторов коллективного сборника «Молодой Ленинград». А стихи его прочитал в сорок седьмом, вскоре после демобилизации. Тогда гремела вокруг новая блистательная плеяда — печатались и выступали повсеместно Луконин, Недогонов, Наровчатов, Межиров, Гудзенко, Дудин. И Орлов был среди них равным. Еще бы! Он написал знаменитое «Его зарыли в шар земной...». Одно время вокруг этих стихов поднялся шумок, кто-то утверждал, что они появились под влиянием стихотворения Вильяма Вордсворта «Люси» в переводе Маршака. Конечно, это не так. Да у Орлова все здесь и гораздо весомей, значительней. За него вступились, даже печатно. Но, как это бывает, по-настоящему постояли за себя сами стихи. Меня же с первого прочтения остановило другое: «...солдат простой, без званий и наград». Я слишком долго был рядовым, чтобы не забыть, что это тоже звание, причем самое распространенное. Как видно, подобные, обычно не замечаемые погрешности порою встречаются и в шедеврах.

      Больше всего поразила меня цитата из какой-то статьи об Орлове, прочитанной на улице, на газетном стенде, в начальную пору моей гражданской жизни:

      Я порохом пропахнувшие строки

      Из-под обстрела вынес на руках.

      Она врубилась не только в память.

      И еще одно из наиболее выстраданных, наиболее «танкистских» его стихотворений:

      Бронебойным снарядом

      Разбитый в упор лобовик,

      Длинноствольная пушка

      Глядит нёмигающим взглядом

      В синеву беспредельного неба...

      Почувствуй на миг,

      Как огонь полыхал,

      Как патроны рвались и снаряды.

      Как руками без кожи

      Защелку искал командир,

      Как механик упал,

      Рычаги обнимая,

      И радист из «ДТ»

      По угрюмому лесу пунктир

      Прочертил, даже мертвый

      Крючок пулемета сжимая.

      Это бесстрашное сочетание профессионально-точной терминологии («лобовик», а не «лобовая броня», «ДТ» и проч.) глубоко трагической ситуации, где опять лее действие каждого описано с предельной, зримой четкостью, и спокойствия «беспредельного неба» над уже мертвым танком производит сильнейшее впечатление.

      Орлов был еще безбородый. Открытое его лицо несла на себе следы огня. Позволю сказать, что это нисколько его не портило. Через мгновение вы уже переставали их замечать. И все-таки это его мучило. У него есть суровые стихи:

      Вот человек — он искалечен,

      В рубцах лицо. Но ты гляди

      И взгляд испуганно при встрече

      С его лица не отводи.

      Мне кажется, что они написаны не только и даже не столько о себе, что они шире личного, что это обобщение. Но, конечно, это и собственная боль. Потом он отпустил, бороду — задорно торчащую, рыжеватую. Она как-то очень подошла к его облику и характеру. Тогда еще не было молодых бородатых — на него оглядывались. Когда же началось массовое увлечение бородами, он время от времени переживал, не выглядит ли глупо, как гонящийся за модой. Разумеется, говорил он это не вполне серьезно. Неожиданно для многих, и для меня в том числе, он поступил в Литературный институт, который большинство воевавших уже закончило или заканчивало. Сверстников было мало. А по положению таких, как он, — авторов многих книг, членов Союза — никого. Но он держался очень естественно, просто, ездил на занятия из переделкинского общежития, сердечно и дружески относился к молодым.

      Через много лет он перебрался в Москву окончательно, став одним из секретарей Союза писателей РСФСР. При его солдатской безотказности и редкой добросовестности служба забирала его целиком, не оставляла сил и времени. Он мечтал жить на Вологодчине, ловить рыбу, много писать. Но то не было денег, то мешало другое. Множество раз звонил он мне с работы, «из конторы», как он говорил, приглашал в разные места — в Архангельск, в Смоленск, на выездные заседания правления или секретариата. Но все как-то не получалось.

      Существует разная техника таких официальных телефонных общений. Например, вам звонят и говорят: «Такой-то просит вас поехать (или выступить)...» А между тем ты его хорошо знаешь, часто встречаешь и, может быть, даже с ним на «ты». Или другой вариант. Звонок: «Минуточку, сейчас с вами будет говорить...» Ну, это понятно. Человек занят и поручил своему секретарю соединить его с вами. Орлов звонил только сам: «Костя? Здорово! Это Серега Орлов».

      И все-таки мы ездили с ним, и не раз, в разные годы.

      Помню, глубокой осенью пятьдесят четвертого были на съезде писателей тогдашней Карело-Финской республики, в Петрозаводске. Большинство делегации составляли ленинградцы, я же приехал московским поездом рано утром, в темноте. Меня встретили, проводили в гостиницу, я поднялся в номер, побрился, подошел к окну и сквозь сосны увидел прекрасный выпуклый кристалл Онежского озера.

      В ту поездку я близко познакомился с Саяновым, Граниным. Однажды, после дня заседаний, собрались у кого-то в номере и просидели чуть не до утра, читая стихи, — не только Саянов и мы с Орловым, но и Сергей Воронин, и, кажется, даже Гранин. Ведь все прозаики писали когда-то или тайно пишут стихи. В те годы еще мощно действовали удивительная взаимная тяга и интерес друг к другу.

      На обратном пути я задержался в Ленинграде, мы с женой были в гостях у Орловых. Сергей жил тогда с семьей в длинной, по-ленинградски большой, но одной комнате, Его мать показалась мне тогда старой. Теперь она мне старой не кажется. Сын Вовка был совсем маленький, его тут же укладывали спать. Жену Виолетту, которую я, по-моему, увидел тогда впервые, Сережа называл Велкой.

      И еще мы не раз встречались с Орловым в Коктебеле. Тогда на берегу стоял только белый дом Волошина, сзади него тоже белый и старый, так называемый «муравейник», впереди, у моря, маленькая столовая и еще десятка полтора дощатых коттеджей, скрытых чахлой зеленью. Все это патриархально, без затей и удобств.

      Берег был совершенно пустынным. Шелестело море, шуршали сдвигаемые прибоем камешки Мы часами лежали у воды, под выцветшим тентом, разговаривали, слушали «стариков». Но ведь тогдашние «старики» были довольно молоды — Вс. Иванов, В. Каверин, А. Крон... Они относились к нам внимательно и просто. Это было счастливое время, когда почти все наши уцелевшие на войне друзья были еще живы.

      За все годы я ни строки не написал в Коктебеле. Да и мои товарищи тогда не работали там. Сейчас я не могу себе представить, чтобы я ехал куда-либо на лето и не брал с собой начатую прозу, статьи, рецензии. Как это ни удивительно, в молодости мы больше отдыхали. Мы лежали на топчанах, под выцветшим тентом, молчали или разговаривали. Время от времени кто-нибудь звал: «Ну, пошли!» — мы вставали и —головой вперед — погружались в соленую синюю воду. Глубина нарастала стремительно.

      Любители коктебельских волшебных камешков ползали у самой воды, разгребали гальку.

      Как-то Сергей позвал меня в Лягушачью бухту — рыбачить. Всю нашу снасть составляли лески и крючки. И был еще сшитый из марли мешок для улова. Мы вышли после обеда и зашагали по извилистой — вверх-вниз, влево-вправо — узкой тропинке. Я шел следом за Сережей. Нам не встретилось ни души. В Лягушачьей было уже хмуро, за спиной нависали скалы, в море громоздилось несколько гигантских каменных глыб. Сейчас они выглядели вполне живописно, но жутко было представить себе, как они валились когда-то сверху.

      Наживкой нам служили маленькие крабики, прятавшиеся у самой воды под мокрыми камнями. Мы разделись и, держа над головой наши свернутые, полосатые пижамы — наиболее распространенную тогда курортную одежду, — вплавь добрались до первой глыбы и вскарабкались на нее. Наверху было прохладно, и пришлось быстро одеться. Но камень не успел совсем охладиться. Вода была еще освещена солнцем, и нам с четырех- или пятиметровой высоты хорошо было видно, как густо резвится кефаль. Рыба брала не только наживку, но и голый крючок или цеплялась за него боком и спинкой. Мы наполнили наш мешок и вернулись тем же путем, уже в темноте. Эти полдня, проведенные вдвоем возле моря и скал, оставили долгий след в памяти, и через много лет мы в разговоре не раз туда возвращались.

      И еще — в семьдесят третьем — мы летели вместе в Югославию, на международные Стружские вечера. Полдню совсем раннее летнее утро, мы живем уже рядом, и я заезжаю на такси за Орловыми (он едет вместе с Велой). Потом мы мчимся через всю Москву, по пустым, еще мокрым от поливки улицам в Шереметьево, где нас уже ждут Альфонса с Малдонис и Лев Аннинский. Потом обед и ночевка в Белграде, короткий перелет «Каравеллой» в поднявшийся после чудовищного землетрясения Скопле и длинный автобусный путь на юг, почти по всей Македонии. Затопленная людьми Струга, стихи на всех языках и Охридское озеро, цветом воды, волной и простором столь похожее на море. И встало в памяти другое озеро — девятнадцать лет назад! — и тоже стихи, и мы с Сережей...

      На обратном пути мы провели несколько дней в Белграде. И как-то раз засиделись за завтраком в ресторане, на высоком этаже отеля. Внизу лежали крыши и сады, остро сверкало лезвие Дуная, а мы с Сергеем все вспоминали давние времена, Фатьянова, Шубина, Недогонова, Гудзенко, связанные с ними серьезные и забавные истории. Остальные слушали, а Аннинский еще задавал вопросы. Потом он воскликнул:

      — Вы должны все это записать! Это так интересно. А то умрете, и все это уйдет с вами!..

      Едва мы спустились, Серега сказал мне:

      — Вот сукин сын! — И передразнил: — «А то умрете...» Через несколько месяцев Аннинский напечатал большую статью о четырех поэтах военного поколения, в том числе об Орлове. Статья получилась удачная, и Сергей говорил:

      — Так вот почему он все расспрашивал!..

      Была одна история, смутно мучившая меня долгие годы, хотя я не был ни в чем виноват. В середине пятидесятых меня попросили в «Литературной газете» написать рецензию на книгу Сергея Орлова «Городок». Я написал, и, конечно, вполне доброжелательно, как у нас говорят — положительно. В конце же я пожелал автору новых удач и, главное, новой художественной дерзости, поиска. Не будучи мастаком по части выдумывания заголовков, я после долгих размышлений не нашел ничего лучшего, чем дать рецензии название сборника — «Городок». Однако дежурный редактор, подписывая номер, изменил заголовок на броское: «Больше требовательности!», что меняло весь смысл статьи. Я увидел это уже в газете.

      Шел пленум правления Союза писателей в помещении тогдашнего Дома кино, на Ленинградском шоссе. Я встретил Сергея, и он сказал мне расстроено:

      — Зачем же ты так?..

      Я объяснил, как было дело. А то, что заголовок не отсюда, при прочтении рецензии бросалось в глаза. В тот же день он снова остановил меня:

      — Я выяснил, все точно...

      Больше мы об этом никогда не говорили, но заноза во мне все равно осталась. И вот здесь, в Белграде, он как-то сказал, не помню уже в связи с чем:

      — А ты обо мне когда-то хорошую рецензию написал.

      Разумеется, мы встречались не только во время поездок. За все эти годы — и десятилетия! — мы общались великое множество раз. И разговаривали о многом, в том числе о вещах и проблемах профессиональных.

      Деликатный и доброжелательный, он бывал строг, когда дело касалось главного. Как-то мы заговорили об одной книге, случайно попавшейся мне в сорок четвертом, в Белоруссии. В ней описывалась жизнь танкового экипажа, и я поразился фальшивости приводимых там ситуаций и психологических положений. Конечно, я не знал тогда, что ее автор провел войну на Каме, даже без кратковременных выездов на фронт. Теперь я спросил у Сергея, как у танкиста, насколько достоверно описана хотя бы техника, хотя бы материальная часть.

      — Все по уставу, — отвечал он хмуро, — все по наставлению.

      С годами мы сблизились с ним больше, чем прежде, а не наоборот, как бывает порой.

      Есть улица Сергея Орлова, есть теплоход его имени. Благородны и трогательны эти шаги по увековечению его образа. И все-таки после поэта остаются прежде всего era книги, его «порохом пропахнувшие строки», запечатленная в них судьба прекрасного, чистого поколения и стреляного, контуженого, жженого танкиста Сергея Орлова.

      Встреча

     

      Воды поздние светят сурово.

      Среди сизого красный закал.

      И доносится: — Миша, здорово!

      Я не сразу тебя и узнал.

      Как ты молод! За смертной оградой

      Ты таким представляешься мне

      В снежном мареве, с Колей Отрадой,

      На короткой на зимней войне.

      Ты вовсю бороздишь эти воды.

      Голос твой хрипловатый не молк.

      Есть в бортах твоих признаки моды —

      Что ж, и раньше ты знал в этом толк.

      Ты такой же в походке, в повадке.

      Вновь с тобой повидаться я рад.

      Ты, по-моему, Миша, в порядке.

      Как мальчишки сейчас говорят...

      Воды поздние светят сурово.

      Луч уставился в рубку, слепя.

      — Извини меня. Здравствуй, Серега!

      Я не думал здесь встретить тебя.

      Подойди на минуту поближе,

      Подрули поскорее сюда.

      Бороды твоей рыжей не вижу.

      От ожогов твоих ни следа.

      Мы вставали под страшным ударом.

      Мы единых корней и кровей.

      Да и в детстве, наверно, недаром

      Нас приметил Чуковский Корней.

      Гаснут знаки деталей капризных,

      Телеграфные меркнут столбы.

      Остается единственный признак —

      Одинаковость нашей судьбы.

      И с улыбкою — правда, не с прежней,—

      Где в глазах эти блики рябят,

      Мы, возможно, на ветреном стрежне

      И других повстречаем ребят...

      ...Рулевые стояли, не слыша

      На ответственной вахте своей

      Тихих слов: — До свидания, Миша... —

      И ответных: — До встречи, Сергей...

      Л. АННИНСКИЙ


      Две паузы


     

      Мне и б голову не приходило ни записывать за ним, ни запоминать наши разговоры, ни думать, что в этих разговорах должно быть что-то личное. На личное общение я не хотел претендовать. Мы — четверо — составляли «писательскую делегацию» на Стружских вечерах поэзии. Орлов делегацию возглавлял, он был, что называется, начальство. Я, по традиции, обязательной для «русского интеллигента», считал хорошим тоном держаться от начальства «подальше» и делал соответствующие попытки, к счастью, неудачные. Были и другие психологические барьеры: и возраст (лет десять разницы), и — главное — опыт, война. Я не мог и не хотел быть с ним «на равных».

      И потом, эти две недели стараниями наших македонских хозяев были настолько заполнены мероприятиями, причем интереснейшими, что члены нашей делегации между собой почти и не успевали общаться. А когда общались, в центре как-то само собой оказывался Ваншенкин, артистичный, полный юмора рассказчик, который и втягивал Орлова в диалоги,— мы же с Молдонисом больше молчали: он, возможно, в силу своего уравновешенного прибалтийского характера, я же просто потому, что слушал и мотал на ус.

      За две недели мы с Сергеем Сергеевичем с глазу на глаз, может, и говорили-то раза три-четыре, не больше. От этих разговоров у меня не осталось в памяти «слов», а только ощущение собеседника, сложное и яркое. Орлов решительно не походил на «начальника» — не то, что был слишком мягок, нет, в глубине в нем твердость угадывалась,— но твердо отводил от себя все, что составляло антураж начальствования. Он мало походил и на типичного «старого фронтовика»: никакого «свинца», вроде бы и не углублен в воспоминания, слишком подвижен, любопытен, легок, что ли... Идет рядом, шаг быстрый, глаза горят, облако светлых волос летит над круглым лбом — что-то воздушное в облике, доверчивое, мальчишеское. Даже и голос, неожиданно низкий для этой «летящей» внешности, и дикторски правильный тембр речи, пожалуй, слишком, безукоризненной для таких любопытных глаз, — все это впрямую не вязалось одно с другим, все это смыкалось где-то в ином возрасте, он напоминал мне мальчика с ломающимся голосом — из тех, что живут мировыми проблемами. И поскольку мне самому этот тип мил и близок, то и ходили мы с ним по Охриду, как два вечных российских студента или гимназиста, и говорили — о правде-истине и правде-справедливости, об иных мирах, о неопознанных летающих объектах и вообще о «Причине Космоса».

      О поэзии ни слова. О злободневностях — тоже. За исключением двух моментов, о которых расскажу.

      Один раз натолкнулись в разговоре на стихи Твардовского. Сергей Сергеевич сказал:

      — «Теркин» — лучшая поэтическая книга о войне.

      — Но не последняя, — уклончиво ответил я. В его голосе мгновенно вспыхнул азарт:

      — Последняя! Назовите мне поэта, который сумел поколебать для вас «Теркина»!

      — Вы, — ответил я. — Вы все. Ваше поколение.

      Он замолчал. Пауза длилась долго. Шагали молча по ночной улочке между шеренгами пустых магазинов, словно по неведомой планете, на которую невесть как залетели.

      Другой раз подвернулась нам в разговоре какая-то злободневность. Не помню уж, что тогда, осенью 1973 года, было злобой дня, но это касалось каких-то «недостатков», «трудностей». И тут я не удержался, не упустил случая подколоть начальство и ввернул что-то вроде того, что это, мол, вы, старшие, напортачили — вон какое мы от вас неисправное наследство получаем!

      Он сказал:

      — Мы это наследство отстояли, а исправлять будете вы.

      И опять наступила пауза: на этот раз я прикусил язык. Солнце, помню, было яркое, скалистый склон из-под ног, прямо от горной дороги обрывался в синюю глубину, а там, дальше, за бездной, за синевой, за слепящим простором озера, стояли горы горизонта — древняя Иллирия...

      Я осторожно посмотрел на Орлова: не обидел ли его своей глупостью? Он моего взгляда не заметил. Он вообще был далеко. Мне показалось, что он сейчас спросит что-нибудь об Альфе Центавра. Или о том, не бегал ли я в Америку к индейцам в пятнадцать лет.

      ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ

     

      * * *

      В заграничной гостинице

      в час тишайший рассвета

      я услышал по радио

      сельский говор поэта.

      Мне аукнулась Вологда!

      Речь текла крутобоко,

      и коробочка радио

      вся тряслась, как эпоха.

      Кто-то сморщился в нумере:

      — Слушай, сделай потише

      или — выключи... Ну его!

      — Но поэт их не слышал.

      Но поэт разговаривал,

      и в ушах его рифмы

      и шрапнельно, и сабельно

      шевелились, как гривы!

      Вспоминал он товарищей,

      как кричал! Как от боли...

      В заграничной гостинице

      стало жутко, как в поле,

      как в дыму наползающем,

      распирающем танки! ...

      Тридцать лет возвращаются

      к сердцу барда атаки.

      Тридцать лет под осколками,

      весь в войне, до скелета.

      Он горит, и не выключишь,

      не задуешь поэта!

      Весь в ожогах, как в рытвинах,

      как в цветах. Как дорога —

      до победы, до истины,

      до любви. До итога.

      ЮРИЯ БОНДАРЕВ


      Верность поэзии

     

      Он иногда звонил по вечерам, и его протяжный голос: «Юра-а, здорово-о!»— можно было узнать сразу по своей особенной орловской глуховатости, по особенному радостному тону. Он любил радость общения, ценил мужские встречи («Заедем в гостиницу к Мишке, выпьем по рюмочке, поговорим!»), дорожил ими, как я сейчас понимаю, больше других занятых повседневной суетой друзей и был предан фронтовому товариществу, как никто из нас, сохраняя в себе незамутненную верность военному прошлому. Эта верность мужскому братству была второй сущностью поэта Орлова, и было вроде бы спокойней, теплее оттого, что по земле ходил своей цепкой, немного пружинистой походкой он, Сергей, Серега, Сережа, готовый хоть посреди ночи встретиться или поехать куда угодно ради дружбы, душевной помощи, искреннего разговора. И в этом не было ничего наигранного, ложно рыцарского, показного, не было никакого насилия над собой — в этом сказывалась его натура, личность, человеколюбивая, исполненная постоянного молодого и веселого интереса к жизни, любопытства к миру, а не только к искусству, как это бывает порой в серьезном возрасте у познавших, почем фунт лиха, поэтов.

      Мне пришлось видеть его в разных обстоятельствах, видеть добрым, сердитым, настойчивым, но мальчишески восторженным, умиленным, даже разнеженным он показался мне лишь в поездке по Вологодской области, куда отправились мы втроем однажды летом: Сергей Викулов и Сергей Орлов решили показать мне свою обетованную родину, край голубого неба, белых облаков, огромных озер и лесов.

      Было это удивительное путешествие, в котором северный белый блеск солнца, радостное тепло лета, запах прогретой августом травы, синева бескрайних озер, одновременно жаркое и прохладное дуновение на лесных полянах — все ощущалось нами первозданным, чистым, как в детстве. И Сергей, несколько хвастаясь, гордясь этой сказочной землей, где родился он, заглядывал с ребяческой лукавинкой нам в глаза, посмеивался от удовольствия, спрашивал: «Ну, как, а?»

      Не забуду, как лунной ночью мы бродили по тишайшему Белозерску, по его древнему земляному валу, откуда были видны внизу среди неподвижной темноты деревьев залитые луной крыши, потом сидели на деревянных перилах пристани, овеянные покоем воды, потом карабкались по прибрежным валунам Белого озера, тоже беззвучного, до горизонта лунного, пахнущего здесь влажными старыми камнями, потом стояли возле тихого, насквозь зеркального канала, напоминавшего нечто торговое, давнее, голландское (только не хватало меж берегов белых парусов лодок), и прочные каменные, с решетчатыми окнами пакгаузы, построенные еще великим Петром, смотрелись в светлую ночную воду так же, как и триста лет назад, колдовски перенося навсегда (а может, не навсегда) ушедшее время в этот безмолвный час августа.

      Мы ходили с Сергеем по тропинкам его детства, по той же траве, по тем же камням, омытые тем же пресным свежим воздухом вблизи воды, тем же лунным светом, так же звучно отдавались шаги на деревянных мостках пристани, так же где-то на окраине лаяли собаки, так же мягка была пыль, так же плыла тишина ночи над темным городским валом, над латунным сверканием озерка, над верхушками деревьев.

      Сергей говорил мало, смотрел вокруг, курил, как-то загадочно, почти нежно улыбался, я чувствовал скрытое оживление в нем — и только тогда понял, почему он почасту говорил, что без поездок на Вологодчину не пишется ему.

      Как бы ни была мудра, оснащена опытом зрелость, все же детство, молодость — прекрасная пора человеческого утра, время познания мира чувством, время веры, надежд и утверждения любви к сущему. Все высокое и доброе, трагическое и великое, что достигла в своем развитии современная поэзия, обязано молодому порыву, неистовству сердца, беспокойному духу, и рождалось оно не в теплых перинах, а под весенними знаменами, облитыми дождями, пронизанными солнцем и пулями, обдутыми пахучими полевыми ветрами и горьким порохом сражений. Молодость — это область чувств: чуткость к правде, приятие жизни и отрицание смерти. Зрелость — это область мысли: осмысление сущего мира в движении.

      Имя Сергея Орлова известно всем любителям поэзии. Его поэзия соткана из молодости и зрелости, ибо проникнута глубинным видением мира, наделена властным излучением чувства и мысли, и этот союз долговечен.

      У него была обыкновенная и вместе с тем необыкновенная биография военного поколения, и в жизни v в стихах он всегда был скромен, честен, мужествен и непримирим. Его поэзии было присуще ликующее, жизнелюбивое начало, несмотря на печальные строки, на горечь невосполнимых утрат и уходящих мгновений бытия.

      Сергей Орлов не был торопливым поэтом, его человеческая застенчивость, его внутренняя культура отвергала эстрадный успех, заманивающие балаганные жесты, головокружительные, рассчитанные на аплодисменты качели, он не позволял себе говорить напряженно громким голосом, перебивая других, он не обгонял в суете и мельтешении собственные строки, служа высокой поэзии.

      Когда я думаю о таланте Орлова, он представляется мне прекрасным прочным мостом, перекинутым из настоящего в будущее, потому что творению этого большого поэта уготована долгая жизнь.

      ЛАРИСА

      ВАСИЛЬЕВА


     

      Ему не дано стариться

     

      1965 год. Туркмения. Дни декады русской культуры.

      Обжигающее солнце. Мы сидим на гребне бархана: я в спасительной шапке, он с непокрытой головой. Ссоримся. Нет, пожалуй, спорим. Нет, все-таки ссоримся.

      — Ты эгоистка. В вашем поколении много таких. Дети мира. Почему ты не знаешь наизусть стихов фронтовиков? Почему я знаю твои? Или они хуже тебя пишут? Впрочем, может, и хуже, но ты все равно должна знать их. Без нас не было бы и вас.

      — Перестань... Мне надоели попреки. А может, я знаю...

      — Прочитай хоть одно. Нет, нет, не мое. Кого-нибудь получше, посильней. Прочитай Дудина.

      — Не хочу Дудина. Я, может, твои люблю больше.

      — Сравнила. Эх ты!..

      Мы сидим на гребне бархана, и я не думаю о том, что этот человек всего два часа назад впервые протянул мне свою изуродованную войной руку и сказал ровным глуховатым голосом:

      — Сергей Орлов.

      По какому праву говорю с ним как с равным? Между нами не менее двадцати лет разницы. Я никому не известна, напечатала свои стихи в трех всего-то столичных журналах, а он — знаменитый поэт, герой войны, обгоревший в танке, у него десятки книг, его по телевизору каждый месяц показывают. И сразу это «ты» — не интимное, не ласковое, а такое почти школьное, детское, грубоватое.

      Там, внизу, под барханом, прикрытые брезентовым шатром, отдыхают и перекусывают Владимир Солоухин, Михаил Алексеев, Михаил Дудин, Ирина Снегова, Алим Кешоков. Наш хозяин — туркменский классик Берды Кербабаев, похожий на величественного барса, — потчует их чаем. Как попала я в это общество? А просто «генерал от литературы», директор бюро пропаганды Дмитрий Ефимович Ляшкевич «взял девицу в поездку на пробу, — говорят, скромная, — надо выдвигать молодежь, куда от нее денешься».

      Хороша скромница, сидит уже битый час на бархане с Орловым и «ты» ему говорит. Хоть бы шапку, что ли, предложила: ведь человек войну прошел, не мальчишка…

      — Сережа, хочешь шапку?

      Он не слышит. Не обращает внимания. Доказывает, что лучший поэт сейчас в Ленинграде Глеб Горбовский, хотя я не возражаю, почти согласная с ним.

      Странное это было «почти» между нами. Его вполне хватало для того, чтобы в лютом ожесточении проругаться два часа, доказывая друг другу нечто, с чем каждый и без того был согласен. Иногда мне казалось, что Сергей в разговорах со мной искал человека резко противоположных мнений, и, чувствуя это, я начинала «подыгрывать ему», «подбрасывать в печь дровишки». Печь пылала неугасимо до тех пор, пока внезапно, на резком повороте он не обрывал себя и меня:

      — Хватит. Поиграли. А теперь — что ты думаешь на самом деле?

      Я думала похоже. И обоим становилось скучно.

      Однажды свидетелем подобной «свары» стал один серьезный человек, солидный и задумчивый. Слушая наши пререкания, он не проронил ни слова, а когда мы, приустав, смолкли, недоуменно протянул:

      — Вот те на! А я-то думал, вы — друзья!

      — Друзья, конечно. — Орлов взглянул на меня, поморщился: — Я бы никогда не мог в нее влюбиться. Не понимаю тех, кто может. Она — попросту свой парень. Честное слово.

      Не знаю, была ли я в самом деле «свой парень». Это оттого, что он был такой, могла я с первой минуты сказать ему «ты», «Сережа». И спорить на бархане. Не была я равной ему. Не только по возрасту и положению в литературе. Эти равенства вообще сомнительны. Высоты скромности и щедрости, когда понять другого и полюбить больше себя самого, вряд ли стремился достичь когда-либо деревенский паренек, танкист', знаменитый поэт Сергей Орлов. Ему не нужно было ничего достигать. Природа слепила прекрасную форму и наполнила ее богатым содержанием. Молодые фотографии Орлова — щекастое мальчишечье лицо. Я не знала такого. Я любила красоту обожженную, шрамы и пятна на лбу, бороду, которой он хотел бы прикрыть следы ожогов, а создал с ее помощью образ то ли романтического шкипера, то ли лукавого сатира.

      — Сергей, ты знаешь, ведь ты красавец!

      — Стыдно смеяться над уродством. Сколько оно мне страданий дурацких в молодости причинило. Всегда думал, что такое чучело не может нравиться девчатам.

      — Ты красавец, чучело.

      Отмахивается, хмурится, и сам доволен. Знает, хитрец, что немалая доля правды в моих словах. Каким бы скромником его ни объявляли, скромность эта от большой уверенности была. Не самоуверенности, уверенности органической, неподвластной сомнениям, и это касалось не красоты, конечно, которая в его случае была несомненна, ибо красота мужская в шрамах, а не в румянце пухлых щек. Это касалось гармоничности его натуры, простой и жаждущей сложности.

      Уходит женщина, уходит,

      как солнце с неба, как река

      за горизонт по шатким сходням

      мостков, кувшинок, тростника...

      В современной мужской лирике я не знаю стихов о женщине, для женщины более великодушных и благородных.

      — Сережа, это, может быть, лучшие твои стихи. Они из ряда «как дай вам бог любимой быть другим».

      Он смущается, но вижу — рад. Кому неприятна похвала.

      И при этом была у Орлова одна восхитительная черта: он не придавал себе значения. Особого. Серьезного. Столь необходимого, казалось бы, для поэта его положения. Проигрывал при этом немало на местах президиумов и из страничных перечислениях, хотя и обижен никогда не был, — слишком заметен. А выигрывал зато во времени — нет солидности, прост, естествен, о себе не толкует, людям помочь норовит, посему окружен со всех сторон людьми и их делами, выглядит молодо: следы ожогов спасли его от морщин; подтянут — жирком обрасти мешали бесчисленные хлопоты о других.

      Он был прекрасным сыном и мужем, отцом и дедом. На себе я узнала, какой он был брат. Не имея в семье ни сестры, ни брата, я всегда тянулась к неким братским, отношениям в дружбе. И с Орловым встретилась после нескольких сильных разочарований. Меньше всего думала о нем: вот он был бы мне братом. Потому, что стал он им с первой минуты встречи и остался до конца последнего дня. Наверно, интуитивно чувствовал мою тягу к нему, как к брату. Очень был интуитивен. Даже слишком. Порой не хочешь, чтобы он заметил в тебе что-то, скрываешь, как можешь, а он все равно чувствует:

      — Почему плохое настроение?

      — Совсем нет. Хорошее.

      Добиваться не станет, а сделает так, чтобы через минуту я забыла свои печали. И, не задумываясь, поступится собственными делами и заботами.

      — Зачем ты потащился меня веселить? Тебе нужно было свои дела делать.

      — Вот еще! Мне самому хотелось поболтать, поболтаться.

      Была в нашей дружбе одна, может быть, немаловажная деталь: Орлов был танкист, а отец мой — конструктор танка. Николай Алексеевич Кучеренко — человек легендарный. Всю бы жизнь свою могла я положить, дабы стать достойной его доброты, ума и благородства. Но мало мне будет одной моей жизни.

      Как рвалась я познакомить Орлова с отцом. Отец хотел. Очень. Читал стихи поэта. Любил их. Орлов заставил меня однажды показать все отцовские фотографии, все статьи, очерки о нем и его танке «Т-34».

      — Знаешь, если я начну писать прозу, я приду к твоему отцу...

      — При чем тут твоя проза? Приди просто так. Он давно тебя ждет.

      — Просто не приду. Не спрашивай. Трудно объяснить. Робею, что ли?

      Иногда он соглашался прийти, но в конце разговора опять отказывался. Однажды даже решился приехать на дачу. Отец ждал, приготовил настойку собственного производства, вопреки моим уверениям, что Орлов непьющий. Но тот не приехал.

      На следующее утро, разъяренная, я позвонила ему.

      — Знаю, знаю — неприлично, глупо. Лариса, я, честное слово, приезжал. Ходил за забором, видел его. Не веришь? В голубой рубашке он был. В цветнике возился. Высокий, мощный, на колени с трудом вставал. Седой, лысоватый. Потом ты ему шляпу от солнца принесла. Ну вот, веришь теперь?

      — Но как объяснить все это?

      — Не знаю!..

      Он пришел на отцовские похороны. В 1976 году. Не один, с женой. Я видела его сквозь слезы. И понимала, что пришел он не только к моему отцу, но и к другу. Может быть, к своему несостоявшемуся герою.

      Всего на год пережил Орлов моего отца. И вот снова гроб, цветы, музыка, солдатский караул у гроба.

      Он не успел состариться. Он не сумел состариться. Я не могу представить себе его сгорбленным, с палочкой. Образ старости его бы не коснулся. Он перехитрил ее. Пусть ценою жизни. Вспоминаю один ничего не значащий разговор с ним:

      — Хочу подохнуть сразу. Чтобы не лежать, не мучиться, людей не обременять.

      — Ишь, какой! Не ты один хочешь. Я бы тоже...

      — Знаешь, так вот идти по улице и упасть... Нет, людей напугаю. Лучше лечь спать и не проснуться. Нет, жену напугаю.

      Тогда мы так и не решили, какая смерть лучше. Лучше жизнь.

      Но его нет с нами. После смерти он стал больше и выше, как это бывает с настоящими явлениями жизни. Упал забор защитительной скромности, и поэт предстал перед миром таким, каким был

      НИКОЛАЙ ДОРИЗО

     

      * * *

      Посмертные стихи Орлова...

      Те,

      что держал в столе поэт.

      Его мальчишеское слово

      Шло к людям


К титульной странице
Вперед
Назад