Молодость черпает силы из самой себя, и я поправилась в дороге без всяких лекарств и несмотря на бешеную скачку. Так мы доехали до Тобольска, где мужа водворили в пересыльную тюрьму, а я заняла в гостинице номер, дверь которого выходила в бильярдную, причем в дверном замке не имелось ни ключа, ни задвижки, а других номеров не оказывалось, по уверению грязного полового. С вечера в бильярдной начался шум, гам, пьяные голоса, и я со страха забаррикадировала дверь комодом, нагромоздила на него стулья и придвинула стол.

      В Тобольске губернатором тогда был поляк А. И. Деспот-Зенович, знакомый моего отца. Наездом в Петербург он бывал и обедал у него. Конечно, я привезла ему письмо от отца, и Деспот-Зенович сообщил мне, что при жандармах не оказалось обычных бумаг - по какому делу осужден препровождаемый. Он прибавил, что вынужден отправить официальный запрос в Вильно, наместнику Западного края Кауфману, иначе нет возможности применить те облегчения, на которые муж имел право, то есть замену каторги бессрочною ссылкою с лишением прав.

      Пришлось дожидаться ответа из Вильно. Положение А. И. Деспота-Зеновича как поляка было далеко не из легких, доносы сыпались на него в Петербург. Он недолго губернаторствовал. Тогда самая обиходная гуманность по отношению к пересылаемым соотечественникам вменялась ему как «попустительство» тобольскими блюстителями. Многие рассказывали, да и сама я видела, как подчас приходилось лавировать этому тобольскому губернатору: грозно возвышался его громкий голос, строго сводились густые, темные брови, но стоило отвернуться испытующим, назойливым тобольским ищейкам, как глаза Александра Ивановича мгновенно уже приветливо смотрели на людей. Вскоре после нашего отъезда из Тобольска его чуть не привлекли к ответственности.

      На следующее утро в гостиницу ко мне явилась маленькая добродушная старушка, седая, в чепце, с двумя буклями на висках. Она объяснялась наполовину по-польски, наполовину по-русски, сообщая о получении письма от сыновей из Петербурга, поручавших ей оказать мне всевозможную помощь. То же писала ей дочь – г-жа Родзевич - из Вильно. Я несколько изумлялась, никогда не слыхав в Петербурге фамилии ее сыновей. Старушка упросила меня переехать к ней на житье, потому что такой молоденькой женщине неприлично останавливаться в гостинице, похожей на «кабак». Она не только настояла на моем переселении, но даже устроила меня в своей спальне, заставив своего старика перекочевать в столовую.

      Эти сосланные старички Ямонт с двумя дочерьми, печальными, бледными девушками, приняли меня, чужую, словно свою близкую, родную, а незадолго перед тем они совершенно отреклись от одного из своих сыновей (высланного административным порядком без лишения прав), который по легкомыслию был причиною каких-то арестов.

      По вечерам у них нередко собиралось тобольское польское общество; молодежь пела. Здесь и в других сибирских городах я впервые услышала чудные польские и литовские народные песни, то грустные, мелодичные, то веселые или боевые, полные огня, жизни. Произведения Шопена и Монюшко, в которых как бы воплотилось народное творчество, сменялись гимнами и песнями времен повстанья.

      Недели через две пришел ответ наместника из Вильно, и А. И. Деспот-Зенович мог скинуть с плеч мужа шестилетнюю каторгу.

      Далее, в Восточную Сибирь, он отправлялся в качестве поселенца, лишенного прав. Распростясь, и на память обменявшись портретами с гостеприимными старичками, мы поплыли по Оби к Томску. Наш пароход тянул баржу с уголовными и теми политическими, для которых не хватало мест на пароходе. Кроме нас, других русских тут не было, - тогда пересылались только поляки, литвины, евреи; некоторые отправлялись в ссылку с женами, дочерьми. Особенно мне памятен славный старый доктор Новицкий, литвин, идеалист и романтик, с громадною седою бородою, то кроткими, то сверкающими синими глазами.

      Плавание предстояло продолжительное, вверх по течению реки приходилось тащить баржу нашему слабосильному пароходику. Книг у нас было мало, газет давным-давно не видели. Со скуки муж играл с доктором в шахматы, в пикет. К пароходу подплывали остяцкие лодки с рыбою, дичью, лесной ягодой. Мы сами закупали всю провизию у остяков, а также во время остановок парохода в городках, как Нарым, Сургут, где мы свободно ходили без всякого конвоя. Наше общее хозяйство вела опытная в кулинарном деле пани (теперь забыла, как звали нашу благодетельницу!). Остальные женщины, - мы по очереди помогали ей в качестве кухонных нижних чинов1 [Только хлеб мы брали на пароходе. (Прим. С. В. Пантелеевой.)].

      У нашей импровизированной поварихи был чудесный контральто, и вечером я подсаживалась к ней на палубе, прося спеть. Особенно захватывала меня одна ее простая польская песня: «О родном крае, который хоть бы раз еще увидеть» («Za tern krajem, jak bu za rajem»2) [«За тем краем, как за раем» (польск.)].

      Неслась песня по пустынной, тихой реке, в глухие леса и тундры, а на грудь ложился все более тяжелый камень...

      Почти все окружающие нас были людьми, перевалившими средний возраст, и старики, - то были последние могикане, остатки от повстанья. Польская молодежь давно была перестреляна, перевешана, погибла в боях или же изнывала в рудниках Сибири.

      Наконец мы причалили к Томску, существовавшему еще в простоте патриархальных нравов. Водворенные в пересыльную тюрьму политические могли иногда свободно выходить, без конвоя, просто на «честное слово», чтобы вернуться из города вечером в тюрьму к перекличке; так и муж, живя у смотрителя, свободно уходил.

      Конечно, теперь уже давно насажденная цивилизация в Томске упразднила патриархальные сибирские нравы и введено высшее развитие системы воздействия.

      В Томске меня уже поджидали две совершенно мне незнакомые почтенные польские семьи, тотчас же на пароходной пристани принявшие меня под свое покровительство. Они жили в большой общей квартире, где и поселили меня. Сюда ежедневно приглашался и муж к обеду при угощении на славу польских хозяек. Наши томские хлебосолы были бездетными стариками, заброшенными в чужой край, и смотрели очень тоскливо.

      Далее, в Енисейскую губернию пришлось отправиться с целою партиею политических в сопровождении казацкого конвоя. Ехали мы на перекладных тележках, пели, перебрасывались замечаниями, а наш эскорт - добродушные сибирские казаки - не только ни в чем нас не стесняли, но послушно исполняли мои поручения искать огурцы и мед. Вооружены они были столь тупыми шашками, что едва ли можно было разрезать ими те огурцы, которые разыскивали для меня эти стражники на станциях по сибирским деревням.

      В Красноярске приходилось перезимовать, и до весенней бездорожицы уехать в тайгу, на приисковую службу мужа. Мы остановились, по распоряжению моего отца, в большом доме зятя, уехавшего в Петербург. Неожиданно среди зимы доверенный последнего сообщил о распоряжении зятя закрыть ту часть дома, где мы жили. Совершилось это, конечно, в тайне от моего отца и сестры и мотивировалось многочисленными посещениями нас политическими. Это было не совсем верно: кроме политических, меня посещали все дамы красноярского света, начиная с губернаторши Замятиной.

      В провинции среди зимы на короткое время очень трудно найти квартиру, но нас выручил из беды красноярский старожил, добрейший старик, еврей Шпейер. Поняв тайные пружины нашего выселения, он тотчас пригласил нас к себе: «Переселяйтесь ко мне, дети мои!» - и отдал две лучшие комнаты своей небольшой квартиры. Перед нашим отъездом он не только отказался от платы, даже рассердился за намек на вознаграждение. Так же относились к нам и другие незнакомые люди, гостеприимно встречавшие нас во время проезда. Наступила весна, и мы двинулись в тайгу. Благодаря запоздавшему распоряжению о выезде в тайгу мы ехали в самую бездорожицу. Лесной проселок был страшно выбит приисковыми обозами, наша кошевка часто опрокидывалась на раскатах и ухабах, и мы выпадали в снег. Ночью муж зажигал спички и терпеливо собирал выпавшие вещи. Однажды он что-то долю искал в снегу и с видимым огорчением сказал: «Эх, пропал последний остаток прежнего величия - хорошие золотые часы!»

      Мы продолжали мучиться ночью в кошевке, боясь ночевок в избах таежных зимовьев, кишевших разными насекомыми. Почти шагом двигались мы по весенней бездорожице все дальше в глубь тайги, сжатые диким лесом, где мне виделись то волки, то медведи.

      В обширном лесу, покрывавшем сопки севера Енисейской губернии, за триста верст от Енисейска, в так называемой «дальней тайге», поселились мы на одном из приисков золотопромышленника Н. В. Латкина. Маленькое поселение состояло из казармы для рабочих, амбара, кухни, больнички, конторы и небольших домиков для служащих и управляющего.

      Назначенный смотрителем работ у золотопромывательной бочки, муж с рассветом уходил вместе с рабочими в разрез, возвращался домой к обеду, в полдень, и опять уходил до заката. Без праздников, целые дни, недели и месяцы, как прикованный, находился он у бочки. В самом разрезе были другие надзиратели за рабочими, снимавшими верхние и золотоносные пласты. Тут нередко приходилось работать в воде, дробить промерзлую землю тяжелой сибирской балдой, кайлой и ломом. Работали бывшие каторжане, ссыльные из уголовных или отбившиеся от земли крестьяне. К закату солнца все были измучены. Среди рабочих больше всего было больных ревматизмом, цингою.

      «Ложись в приисковую больницу, когда совсем невмочь!» Но на нашем прииске в больнице не было ни постоянного доктора, ни фельдшера. Доктор наезжал раз в месяц или реже, фельдшер жил на другом прииске. Всего больше болели цингою рабочие, являвшиеся в феврале, а также оставшиеся на зимовку. Весною их лечили, «выгоняя на черемшу» - род чеснока. Когда весеннее солнце обогревало холмы, появлялась на них черемша, туда отправляли цинготных, и они быстро поправлялись.

      Встречаясь на пустынной дороге с теми, которых еще недавно звали «клеймеными», мне никогда и в голову не приходило, что от орудий вроде балды в их руках трещали черепа.

      Три четверти населения прииска состояло из уголовных, и все обходилось благополучно. Усталые «несчастненькие», как их называли в России (в Сибири не было сентиментальной жалостливости), понуро обгоняли меня, не снимая шапок. Ломанье шапок и не в обычае сибирских крестьян, не знавших крепостного права, не знавших барина с арапником, которому надо отдавать за это честь.

      В хмурую погоду в нашей убогой комнате делалось совсем темно, лес словно надвигался, ветер среди гробовой тишины трепал бесшумно сосны и ели. Меня охватывала такая жуткая тоска, что я, торопливо кутаясь в шаль, уходила в разрез к мужу. По дороге, бывало, никого не встретишь, не услышишь ни одной певчей птицы. Тут не было и могучих, больших деревьев, всё какие-то недоросли. За сопками чувствовалась смерть бесконечных болот мертвой тундры, до самого Ледовитого моря.

      Раз, направляясь в разрез, я услышала голоса рабочих, шедших в больничку. Один жаловался, что «грыжа донимает... от проклятой работы кишки сорвались... фершал все равно не поправит». Другой оживленно ругал, по заслугам, экономного хозяина за червивое соленое мясо: «Черва во щах так и плавают».

      И мы ели то же червивое соленое мясо, но повар, готовивший обед для всех служащих, если только не был пьян, вылавливал червей, а стряпуха для рабочих в такие тонкости не входила.

      На весь прииск имелась одна тощая корова, и на нашу долю доставалось всего стакана два. Мне, как любительнице творога, муж как-то ухитрялся приготовлять творог.

      Не до песен было на прииске, но как-то плотник запел песню уголовных, - я его попросила зайти, чтобы записать слова песни.

      - А водочкой угостите? - пробормотал он.

      - Водки нет, а есть пирог. Он промолчал и не пришел.

      Через год, когда мы жили на другом прииске, мне удалось записать эту песню. Я недавно нашла ее в своей ветхой памятной книжке с выцветшими чернилами:

      «Песня гражданских ссыльных» со слов приискового рабочего, сосланного за гражданское преступление. Тайга. Петропавловский прииск. 1868 год.

     

      Кто в Сибири не бывал,

      Тот и горя не знавал,

      А мы были, побывали

      И всё горе узнали:

      И холода и голода,

      Великие нужды.

      Из двора мы выезжали

      Полными возами,

      Ко Казани подъезжали

      С горькими слезами.

      Из Казани до Тобола -

      Великие версты!

      Признобили мы, невольнички,

      У рук, у ног персты,

      Считаючи те версты.

      Как к Тоболу подходили,

      На горку нас взводили.

      На той крутенькой на горке

      Стояли палаты,

      А во тех-то во палатах

      Удалой сидел молодчик,

      Разудаленький молодчик.

      Генерал же тут Чечилкин

      Вынимает, вор-собака,

      Перо и бумагу.

      Назначает, вор-собака,

      Всем разну работу:

      Кому каменну, кирпичну,

      Кому земляную.

      Получили мы, ребята,

      Кайлы и лопаты.

      Как кайлами, лопатами

      Канаву копали.

      Мы канавушку копаем,

      Сибирь проклинаем:

      Распроклятая такая

      Сибирская сторонка...

      Ах ты матушка Россия,

      Куда от нас скрылась?

      За леса, за горы

      Зачем удалилась?

     

      В чаянии, что от золотого тельца перепадет и на их долю, приисковые рабочие переносили тяжкие условия трудной, продолжительной работы (весною от четырех часов утра до десяти часов вечера), без праздничных передышек и при плохом питании.

      Зато как лихорадочно ожидался день расчета, 11 сентября, на приисках с богатым содержанием золота с самородками 1 [За золото в самородках платили в конторе один рубль за золотник. За ворованное золото получали они от скупщиков до трех рублей за золотник. (Прим. С. В. Пантелеевой)].

      Не многие довозили до дому свой заработок. Выбитые из колеи, неуравновешенные, пройдя школу тюрьмы и каторги, рабочие обнаруживали совершенное отсутствие воли, попадая к поджидавшим их спиртоносам и шулерам, и на первых же станках спускали все, что было добыто поистине каторжным трудом и лишениями.

      Старожилы рассказывали о гомерических кутежах после расчета в годы разработки богатейших приисков: загулявшие рабочие, уезжая, посыпали землю ассигнациями: знай, мол, наших!

      Служащие и надзиратели на приисках по своему развитию и образованию были не выше надзираемых, учились грамоте дома, случайно, на медные гроши, редко оканчивали курс даже уездного училища. При отсутствии духовных интересов, и у них, как у рабочих, развлечениями были те же водка, карты, разврат. Первобытная распущенность нравов была до того наивно животна в соседстве с волчьим царством, что граничила с невменяемостью.

      На нашем прииске один служащий, по прозванию «тунгузская богородица», а также «ботоло», прозванный так за постоянное вранье, вошедшее у него в привычку, женился только потому, что кто-то просил об этом. Супруга смотрела сквозь пальцы на его амуры со служанкой, пока не заметила подарков сопернице; тогда за дурное поведение она упросила управляющего прогнать служанку с прииска. Но в день ее отъезда они втроем распивали водку, выставленную служанкой, и на прощанье расцеловались, даже присели на минуту, как водилось в старину.

      «Ботоло» был становым, то есть наблюдал за порядком на прииске, но в дни расчета был пьянее всякого Ивана Непомнящего. Ему не доверяли хозяйских денег после того, как он прокутил большую сумму и погашал ее вычетами из жалованья. Раз его супруга вздумала явиться ко мне, предварительно побывав у кого-то на именинах; по этому случаю нарядилась пестро и затейливо. С жеманной улыбкой на сером, испитом лице она уселась, манерно поправляя кринолин. От нее пахло водкой, язык ее невероятно заплетался. Но смущало меня не это, а те неприличия, о каких она наивно повествовала. Однако, несмотря на выпитую водку, она заметила мое смущение и поднялась.

      Таежные женщины из гражданских ссыльных и каторжанок исполняли обязанности прислуг. Бывали, хотя и редко, случаи выхода их замуж за служащих.

      У наших ближайших соседей по квартире, отделенных от нас только тонкой перегородкой, царили мир и тишина. Мы делили дом с управляющим прииска и его женой, миролюбивыми, добрейшими сибиряками, которые сжились с тайгою и не предъявляли к жизни непосильных запросов и требований.

      В том же году в нашу тайгу приехали Мосоловы и поселились верстах в пятнадцати от нас. Мосолова, осужденного по делу «Земли и воли», сопровождала в ссылку жена.

      Ю. М. Мосолов со своей мягкой, тихой, ласковой московской речью, с тяготением к естественнонаучным книжкам, к пчеловодству, садоводству, а главное, со своей склонностью к самой мирной, обыденной обывательской жизни не производил на меня впечатления политика и революционера. Голос его, лишенный нервных нот, я прозвала впоследствии «успокоительным средством». Это случилось во время моей болезни и постигшего меня горя, когда я просила иногда Мосолова почитать. Я не могла сосредоточиться, не понимала, что он читает, но меня успокаивал его голос, размеренный и тихий: я засыпала.

      Вскоре Мосолов, когда закрылся прииск на Нойбе, поселился в качестве преподавателя на прииске у Онуфрович, обладавших множеством детей. Мы нередко ездили друг к другу.

      Ночью около нашего дома бродили медведи; в нескольких шагах от крыльца медведь стащил висевшую у амбара шкуру быка. Как новинку для нас, утром мы осматривали характерные глубокие следы когтей таежного гостя.

      При появлении у меня на свет второго ребенка муж находился на работах в разрезе, и на мой крик прибежала только прислуга... Настоящая помощница явилась поздно. Она жила за пятьдесят верст, а конюх долго не мог поймать лошадь, чтоб запрячь и съездить за ней.

      Появление крохотного товарища могло бы скрасить мои одинокие дни в тайге, придать им смысл. Но он умер. Умер просто потому, что в холодную ночь открылась наружная дверь, не имевшая ни крючка, ни ключа, ни задвижки, а державшая ее бечевка оборвалась. Я проснулась от холода и ужаснулась: ведь мог бы залезть медведь!

      Ребенок расхворался. Не было врача; приехавший же фельдшер сознался в неумении определить болезнь. Я беспомощно глядела в течение нескольких суток, как умирал на моих руках ребенок, кричал, кашлял, задыхался, потом вытянулся, его измученная грудь перестала подниматься.

      Я не смотрела, как обмывали, одевали его, хоронили. Закутав голову пледом, я просила оставить меня в покое молчала, не ела, мечтала лишь о том, как бы хорошо незаметно исчезнуть из жизни.

      Жизнь казалась лишней; иметь детей казалось преступлением в тех условиях, когда одного приходилось бросить у бабушки, не имевшей понятия о воспитании, а другому дать умереть беспомощно, и ожидать той же участи для остальных в будущем... На второй день меня охватило полузабытье, казалось - скоро удастся тихо уйти от всего противного, ужасного. Все носилось в тумане, уже чудилось, что становится реже дыхание, что сердце едва бьется. Сильные волей люди умели умирать, задерживая дыхание...

      Вдруг сквозь дремоту слышу громкий голос М. И. Онуфрович. Я не отзывалась. Она отошла, муж что-то вполголоса говорил ей. Онуфрович опять подошла. Крупная, сильная женщина, она быстро подняла меня за плечи, посадила и стала уговаривать: довольно мне малодушествовать... Богом посланы испытания польским женщинам, однако они - истинная поддержка своих мужей, надо и мне быть на высоте положения. Вероятно, выражение моего лица не соответствовало ее идеалу, она с сожалением погладила меня по голове, уговаривая пожалеть моего мужа, сделать усилие над собой. Не спрашивая моего согласия, она одевала меня, муж помотал ей, и я словно в гипнозе дала себя увезти.

      Ласковые дети, добрейшие Мосоловы, Онуфрович всячески отвлекали мои мысли от только что пережитого. Мосолова прекрасно пела и попробовала спеть под аккомпанемент Онуфрович на фортепьяно. Тут я впервые разрыдалась. Мне стало легче; давившее мозг оцепенение исчезло... Чтобы и ночью не оставлять меня одну, Мосолова легла со мною на старинную двуспальную кровать.

      День прошел в чтении, прогулке, катании; получены были новости из России, газеты и письма. На следующее утро приехал муж. Он, видимо, подавлял глубокое волнение, был бледен, воспаленные, усталые глаза говорили о бессонной ночи. После настойчивых расспросов он признался в получении телеграммы из Петербурга о болезни моего отца.

      Взглянув на мужа, я догадалась: «Умер?!» Муж промолчал.

      Мы уехали к себе на прииск. Неожиданная весть о смерти отца, лучшего друга и заступника, совсем сразила нас. Отчего он умер? Ничего не писали об его болезни! Как он умер? Об этом мы могли узнать через месяц, я может быть и больше, благодаря примитивной почте, а особенно цензуре писем к ссыльным: их задерживали, сколько заблагорассудится.

      Зимой нас перевели на другой прииск. Муж, получивший должность конторщика, работал дома. Контора была смежной с нашим помещением. Другую половину дома занимал управляющий - пьяница, грубый с рабочими, с физиономией сибирского варнака.

      Тут впервые увидела я читающих книжки - таежную интеллигенцию. Верстах в двух, на Рязановском прииске, конторщик С. сам выписывал и брал у нас книги. Это был молодой человек, несколько напоминающий франтоватого приказчика, с темными, выпуклыми глазами, смотревшими очень серьезно, недоумевающе. Впоследствии он сошел с ума. Его молодая жена с птичьим личиком была робкая, молчаливая... Я как-то не сумела найти тему, которая заинтересовала бы ее. На нашем прииске оказался юноша Ч., тоже любивший почитать.

      Из наших окон, за старым, заброшенным разрезом, виднелся прииск г-жи Доссер, где конторщиком был ссыльный поляк О. П. Гротовский. Муж встречал его в Петербурге на юридическом факультете. Стосковавшись на безлюдье, О. П. довольно часто навещал нас. Возникали интересные беседы, воспоминания, дебаты, выяснявшие вопросы ближайших событий и прошлого.

      Среди хозяев-золотопромышленников не много можно насчитать интеллигентов. Помню только двух лиц: В. И. Базилевского и Л. А. Родственную, впоследствии Шанявскую. Память о ней должны свято чтить все женщины. Она внесла громадный вклад на постройку женского Петербургского медицинского института, а также содействовала устройству Высших женских курсов в Петербурге. На имя ее овдовевшей и нуждавшейся матери записан был в северной тайге прииск, где неожиданно открылись громадные золотые сокровища. Таким образом, и сибирской тайге женщины обязаны средствами для разрешения величайшего вопроса - высшего женского образования.

      Не очень далеко от нас, на одном богатейшем прииске, управляющий жил что называется открытым домом. И мы были раз приглашены на какое-то семейное торжество. Хозяин, из простых, был незаметен, зато разбитная дама была его жена, уснащавшая речь самыми таежными пикантностями. Одни гости, улыбаясь, опускали очи, другие гоготали. Я облегченно вздохнула, когда вернулась домой в тишину: в то время еще не отзвучали в моей душе похоронные напевы, свежи были могилы.

      Я старалась взять себя в руки и, чтобы не уходить в себя, распределяла день. Утром учила грамоте детей стряпухи и караульного. Приходили мальчики, веселые, улыбающиеся, и, принимаясь за дело, не проявляли ни робости, ни дикости, как крестьянские дети в России того времени. После обеда читала, много играла на пианино (муж раздобыл его на каком-то прииске). Перевела даже томик сочинений Вольтера. Но все это прекратилось после одной поездки верхом: моя лошадь споткнулась, я вылетела из седла и стала хворать. Проездом побывал у нас доктор Ружинский, видевший меня во время нашей остановки в Енисейске. Он изумился происшедшей во мне перемене. Исчезла, казалось, моя неисчерпаемая бодрость, веселость. Доктор заявил, что он не специалист, и настойчиво советовал мужу убедить меня обратиться к специалисту, иначе может кончиться плохо. Конечно, муж принялся усердно убеждать меня в необходимости поехать в Петербург. Мне же страшно было уехать: события последних лет угнетали ожиданием чего-то рокового. Уехала из России от отца - он без меня умер. Уеду из Сибири... не грозит ли новый удар? Да и плохо верилось, что в России поправлюсь, но муж так настаивал, что добился моего согласия.

      Кто-то указал попутчиков, совсем неизвестных нам, но рекомендованных ссыльных поляков, возвращающихся в Польшу. Чтобы не дать мне упасть духом, заставить верить в выздоровление, все время муж был наружно спокоен, все подбадривал меня, весело шутил, ничем не выдавая, как ему тяжело. И я шутя привела изречение якобы народной мудрости: «Брат любит сестру богатую, муж - жену здоровую». Мораль мещански-крепостническая, по ту сторону сферы человеческой этики и любви, - не может быть психикой народа.

      Задыхаясь от сдерживаемых слез, села я в возок... Тут муж не выдержал и с коротким, тяжелым стоном упал на мои колена.

      Лошади тронулись...

     

      С. В. ПАНТЕЛЕЕВА

      ИЗ ПЕТЕРБУРГА В ЦЮРИХ


     

      Уменье легко болтать на трех иностранных языках, кое-какие сведения из плохих учебников, музыка, живопись - вот наш обычный, легкий багаж, которым и меня в 50-х гг. снабжали, выпуская в жизнь в начале 60-х.

      С уничтожением крепостничества жизнь поставила другие запросы, другие требования, женщины начали тоже добиваться света и справедливости. Сознавая, что блуждаем в потемках, без элементарнейших научных сведений, мы хватались за бессистемное чтение оригинальных и переводных научных сочинений.

      Сначала 1868 г. сотни женщин ходатайствовали в Петербурге у профессоров об устройстве научных курсов, в том же году было выработано прошение министру народного просвещения Д. А. Толстому, а для подачи прошения избраны А. П. Философова, г-жа Воронина, Н. В. Стасова. В первых фразах ответа заключался и весь смысл его: «А деньги?! Хотите содержать университет сборами со слушательниц - это немыслимо!» Затем последовал и официальный отказ министра. Он, впрочем, разрешил устроить общие для мужчин и женщин лекции, даже разрешил устроить их в пустой квартире министерства, но скоро понадобилась квартира, и он приказал их выселить. С 1872 г., в течение двух лет, курсы находились в помещении Владимирского училища, прозываясь Владимирскими высшими курсами, где я слушала химию, физику, ботанику. Курсы не представляли правильной, научной организации, и приходилось для всякой лекции доставлять из университета учебные пособия, не имелось библиотеки, ни научного кабинета, ни лабораторий. Поставив себе целью подготовиться к медицинскому факультету Цюрихского университета, я слушала великолепные лекции по химии Бутлерова, перечитывала руководства, но изучение ее было немыслимо без лабораторных опытов, без химического анализа. Я не знала, как быть, как помочь горю. Но вдруг, как в сказке, создалась для меня лаборатория, с появлением волшебницы в соболях и бархате в моем крохотном помещении, в пятом этаже, где я проживала с дочерью. Лидия Алексеевна Родственная (впоследствии Шанявская), с которою я встречалась в Сибири, явилась ко мне с предложением совместных занятий и устройства химической лаборатории, причем имелось ввиду приглашение преподавателей и по другим предметам естественных наук. Я оглянулась на свою скромную обстановку и, чтоб Л. А. Родственная не заметила моего страдания, сухо и равнодушно ответила, что не имею свободных денег для устройства лаборатории и найма руководителей. Л. А. живо перебила меня и так горячо уверяла, что я окажу ей большую услугу, если присоединюсь к ней для подъема общей энергии, что одна она, пожалуй, не доведет до конца задуманного. Она, конечно, сумела победить мою нерешительность, щепетильность.

      В большой квартире на Моховой, где она жила с матерью, отведены были под химическую лабораторию две комнаты за кухней. Тут в течение зимы мы основательно прошли неорганическую химию.

      Особенно оценила я свои занятия в лаборатории у Л. А. Родственной по приезде в Цюрих, в том же году, когда пришлось работать в химической лаборатории, куда профессор редко заглядывал, а ассистент, как враг высшего женского образования, стремясь ограничить женскую любознательность пределами кухни, предоставлял производство химического анализа нашим собственным силам. Проходя мимо меня к какому-нибудь студенту, чтоб помочь ему советом, он приостанавливался, заглядывал на мою работу и, вероятно, дивился, что я никогда не задавала вопросов, спокойно и уверенно производила хорошо знакомые манипуляции. Я отбывала лишь повинность ради семестровой отметки. Лаборатория Л. А. Родственной избавила меня от тех мелких неприятностей, которым подвергалась моя приятельница А. И. Иванова 1 [Сестра жены В. И. Базилевского; последняя слушала химию, но скоро заболела. (Прим. С. В. Пантелеевой)], с которою я приехала из Петербурга.

      В Цюрихе университетская жизнь начиналась очень рано, некоторые лекции читались в шесть часов утра (например, наши лекции ботаники) и продолжались до двенадцати часов, затем наступал обеденный перерыв, а к двум часам возвращались в университет, иногда в Политехникум, где слушали физику. Лекции продолжались до шести часов (раз в неделю от семи часов до восьми часов вечера). Скоро вошло в привычку вставать в шесть с половиной часов утра, быстро одеваться и спешить, чтоб попасть в аудиторию до прибытия профессора.

      В Цюрихском университете до 1864 г. было только две вольнослушательницы на естественном факультете. Затем на медицинском факультете выдержала экзамен Н. П. Суслова в 1867 г., за нею - М. А. Бокова. В 1870 г. было пять слушательниц, в 1871 г. - пятнадцать студенток, из них три на философском факультете, в 1872 г. было сорок три (на философском десять), а в 1873 г. на одном медицинском - семьдесят семь слушательниц, двадцать две на философском и одна на юридическом. Все были имматрикулированные (то есть внесены в студенческие списки), но как иностранки приняты без вступительных экзаменов. Преобладали славянки и еврейки, среди же русских студентов евреев, кажется, было больше. Наши предшественницы предупредили нас, и мы боязливо сторонились буршей-первокурсников. Мы знали, что они пьянствуют в своих корпорациях, горланя глупейшие песни, а их лица с длинными шрамами свидетельствовали и о драках. Они казались нам вульгарными, совершенно неспособными интересоваться научными, этическими и политическими вопросами. Я была уверена, что швейцарские «отцы и дети» составляли гармоническое целое: бурши лишь отражали общие взгляды бюргеров на женщину, совершенно бесправную в Швейцарской республике, даже в имущественном отношении, - приданое и имущество были в полном распоряжении опекуна или мужа. Без попечителя женщина была немыслима, то есть поставлена в положение слабоумной. И характерно, что тотчас после предложения на вступление в брак, хотя бы на год отложенный, рассылались всем соседям билетики, чтоб никто не усумнился, встретив девушку на улице с мужчиной. Как же было бюргерам не ужасаться, видя русских девушек и женщин без опекунов и надзирателей. Только немногие студенты, и то на старших семестрах, научились относиться с уважением к нашим задачам и работам. Некоторые студентки испытали на себе мальчишеские выходки первокурсников, изощрявшихся наклеивать бумажки, на платье студентки, а в Женеве они замазывали чернилами пуговицы светлых жакетов сзади. Давно окончившая женщина-врач, слушавшая лекции в Женеве, рассказывала потом, как студенты Женевского университета пригласили студенток на какой-то общестуденческий праздник, и в их присутствии запели скабрезные песни. На замечание одному из соседей, что, вероятно, в присутствии своих сестер они этого не поют, получился ответ не столько нахальный в устах этого юнца, сколько показывающий невероятную тупость: «То сестры, а вы студентки!» Конечно, они ушли с такого гостеприимного празднества.

      Закончив обязательные работы в химической лаборатории, нам предстояли занятия анатомией на трупах, и большим облегчением было разрешение работать в каникулярное время, летом. Студенты разъехались, и физиономии буршей не могли нас смущать во время препарирования трупа. Пользуясь каникулами, профессор анатомии, старичок Мейер, и ассистенты редко заглядывали в препаровочную, так что мы были предоставлены собственным силам с девяти часов утра до семи часов вечера (с обеденным перерывом). У нас на некоторое время явилась руководительница, студентка-швейцарка, пожелавшая повторить уже пройденный ею курс анатомирования, которая имела полное основание гордиться своим искусством препарировать. С этою, уже пожилою, фрейлин Ф. мы потом совершили воскресную прогулку за город, только у нас оказалось мало общего, кроме работы над трупом. Новые задачи нашей женской жизни, может быть, и захватывали ее, но, проявляясь довольно карикатурно, давали повод к злорадству нашим врагам. Ее лицо с крупными чертами было энергичное и хорошее, только на лекциях она так страшно морщила лоб, брови, нос, что очки сползали, вытягивала губы и глубокомысленно поставляла палец к носу. Бурши рисовали карикатуры, символизируя трудность понимания лекции, и до чего доводят студентку усилия мысли. Как большинство студенток, она коротко стриглась ради удобства и сокращения времени на туалет, но не покидала неудобного, всеми оставленного кринолина с железными обручами, качавшегося колоколом, не давая ни свободно проходить в толпе, ни усаживаться в аудитории. В таком же, но уже трагикомическом конфликте были новые идеи и отношения ее к бюргерам.

      Проживала она у своей приятельницы и, несмотря на свою деловитость, завела такую войну с ее мужем и сыновьями, что они ее грубо выселили. Это не помешало ей навещать приятельницу и продолжать битву с ветряными мельницами. Особенно нападала она на одного из сыновей, обрученного со студенткой полькой, обвиняя его в легкомысленном отношении к одной из служанок. Из-за этого главным образом началась вся война. Наконец она явилась с револьвером, неудачно стреляла в него и, сброшенная им с лестницы, переломила ключицу и нос, и по излечении оставшийся искривленным. Конечно, тут уже не было конца злорадству студентов и бюргеров.

      Другая швейцарка, медичка, была уже детским врачом. Она только что вышла замуж за талантливого профессора геологии. Но и тут бюргеры, меря все своею меркою, порешили, что за медицину она ухватилась только с великого огорчения (aus gebrochenem Herzen), чтоб только доказать своему первому жениху, женившемуся на русской, окончившей в Цюрихе медичке С., что и она не хуже сможет выдержать экзамены. До Цюриха я никогда не встречала американок, они меня чрезвычайно интересовали, ведь в Америке, уже в 1850 г., собирались громадные, женские митинги, с требованием уравнения политических, гражданских и общественных прав женщин. В те времена все это было для нас ново, необычно.

      В препаровочной я познакомилась с двумя американками. Одна из них была очень симпатичная молодая девушка, но, прибыв в Европу, не знала ни одного языка, кроме английского. В отеле, где она остановилась, не говорили по-английски, и она затруднялась спросить обед, наконец открыла рот и ткнула в него пальцем, как делают немые, нуждаясь в пище, показала также на рот любимицы - ангорской кошки, привезенной из Америки. После обеда она выложила на ладонь деньги, чтоб ей указали, сколько надо уплатить. Чрезвычайно способная, она быстро овладела немецким языком. Она вообще была очень талантлива, музыкальна, с художественным вкусом обставила свою обширную комнату с башенкой и балконом. Помню, как-то, выходя из препаровочной, она уговорила нас зайти к ней на минутку, по пути. Мы согласились, хотя были голодны, торопились по домам - ужинать, писать письма, читать газеты. Едва мы переступили порог, как она схватила с туалета большой флакон духов и основательно, с головы до ног, окропила нас и себя, чтоб не пахло трупом; сбросив шляпу, подошла к пианино, улыбнулась нам своими продолговатыми темными глазами и заиграла что-то красивое, мелодичное. После препаровочной она долго томилась, не могла есть, и торопилась музыкой создать другое душевное настроение. Я недоумевала, зачем американки переплывают океан, чтоб учиться в Европе, когда им открыты многие собственные университеты, она объясняла это тем, что лучшие университеты в Америке еще не были открыты женщинам, да и наука в Европе стояла выше. «Кроме того, интересно было увидеть что-нибудь новое, не американское», - добавила она. Впоследствии я слышала, что она сделалась хорошим врачом в Америке. Совершенною противоположностью была другая американка, кажется вдова, средних лет, очень прилежная, усидчивая, не особенно даровитая. Типичная сектантка, всегда в черном, прямая, приглаженная, с желтовато-бледным лицом, с несколько великопостным выражением. Это выражение мгновенно исчезало, когда возвращалась из швейцарской школы ее двенадцатилетняя дочка. Красавица девочка садилась, обнимая мать, не отрывавшую с нее глаз, и обе улыбались, наперерыв щебетали. У меня сохранилась их фотографическая карточка с нежно прижатыми друг к другу головами. Если они живы, то живы обе, - пережить друг друга они бы не могли. Что касается россиян, их набралось столько, что рассказ о них вышел бы из пределов этой статьи. Не хотелось бы набрасывать одни штрихи, да и рассказ о них принадлежит истории и более осведомленным. На близкие знакомства в обширном кругу не хватало времени: я была сильно занята, и надо добавить, что, несмотря мои двадцать семь лет, мне казалось, что везде повторялись только старые перепевы - как у старожилов заграничных (Бакунин был тогда в Цюрихе), так и среди новоприбывших из России. Все то же, давно слышанное еще от отца, побывавшего у Герцена в Лондоне, в конце 50-х гг. все читанное и слышанное до и после нашей сибирской ссылки. Контрабандною новинкой попадали в Петербург немецкие и английские книжки Маркса, а его «Капитал», изданный в России, в предыдущем году (1872), был новостью для большинства. Занятой днем и довольно утомленной к вечеру, мне удавалось бывать ненадолго, и только вечером, в русской читальне. Там в определенные дни я слушала исторические и математические лекции П. Л. Лаврова. Жили мы все в предместье Флунтерн; на плоскогорье, среди лугов и обсаженных деревьями дорог стояли клиники и препаровочная, а Университет с Политехнической школой (в одном здании) высился на выступе над Цюрихом. Весною, пленясь дивным видом на озеро и горы, я наняла комнату в самом верхнем этаже, но к зиме, несмотря на печку, тут буквально «пар от дыхания волнами ходил», а над шпалерами я открыла светящиеся отверстия. Пришлось поступиться очаровательным пейзажем и перебраться ступеней на сорок пониже. Теперь, разбираясь в старых цифрах, сравнивая цены, просто поражает цюрихская дешевизна тех времен. За небольшую комнату, но меблированную всем необходимым, платилось, переводя на русские деньги, 5 рублей 50 копеек, а с утренним кофе, обедом ужином, вечерним чаем (или кофе), с прислугой и постельным бельем – 24 рубля в месяц. За керосиновую лампу – 1 рубль помесячно. За топку и стирку белья была отдельная плата.

      Некоторые студентки мало топили, укрываясь ночью большими швейцарскими одеялами, набитыми перьями, поверх обыкновенных одеял, днем же пребывали на лекциях, в лабораториях, в публичных библиотеках или в русской читальне.

      С наплавом студентов и студенток всевозможных национальностей швейцарцы начали роптать, что в университете почти не слышно их немецко-швейцарского наречия (швицердючь), а среди русского студенчества все настоятельнее ощущалась необходимость устройства русской студенческой читальни и кухмистерской. Для этого арендовали одноэтажный дом. Эта вторая русская читальня в Цюрихе была устроена учащимися, а не эмигрантами, как первая; из-за нее, то есть из-за разделения читален, происходили очень крупные недоразумения. Когда дело было вырешено, отделившиеся вышли из первой читальни, дефилируя процессией по Oberstrasse в свое новое помещение, где, конечно, говорились соответствующие речи.

      После безвкусной немецко-швейцарской стряпни того времени мы начали вкушать отечественные яства и кулинарные произведения Польши, Грузии, Москвы, дружественно встречались с сибирскими пельменями и еврейской фаршированной щукой.

      На следующий день был праздник, я пришла пораньше в кухмистерскую, но столовая оказалась пустою, и я заглянула в читальню. Тут меня поразила необычная сцена. В. Н. Фигнер, в сильном волнении, говорила, стоя на табурете, темные глаза сверкали на побледневшем лице, обрамленном длинными, толстыми косами. Дело в том, что накануне вечером какой-то россиянин долго засиделся в столовой, угощаясь пивом, а в результате прислуге пришлось помочь ему дойти до дому. Чисто с феминистской точки зрения В. Н. Фигнер защищала русский дом от подобных безобразий, могущих компрометировать студенток в глазах швейцарцев и всего мира. После этой энергической отповеди мужская половина, посещавшая кухмистерскую, совершенно исправилась.

      В этом мирном уголке Швейцарии многие из нас нашли временное успокоение после перенесенных страданий, другие - после тяжелой выдержанной борьбы за свое право на высшее образование. Они вынесли столько горьких укоров, унижающих упреков, тяжелых сцен с родителями или родственниками и столько грубого, слепого, порою циничного осуждения со стороны общества. Драгоценное право на высшее образование приходилось добывать даже ценою фиктивных браков, когда какой-нибудь добрый человек соглашался дать свое имя для освобождения девушки, уезжавшей тотчас после венца за границу для поступления в университет,

      Одной из первых освободилась таким способом семнадцатилетняя С. Ковалевская, удостоенная потом приглашения на кафедру Стокгольмского университета.

      Сохранившееся у меня от тех времен письмо цюрихской студентки к матери в Петербург может быть даст лишь несколько штрихов из жизни того разнообразного, даже пестрого мирка, довольно наивного в своей сорокалетней давности: «Дорогая маменька, не тревожьтесь, пожалуйста, не порежусь я в препаровочной! Все-то вы на мою суетливость и живость по-прежнему нападаете! Если порежусь, всегда успею выдавить кровь, облить кислотою, обезвредить. В первое время едва-едва превозмогала отвращение, а вчера уж из любви к искусству показывала начинающей барыньке всю процедуру дела; и если б вы видели, как спокойно, методично я тут действую, то если б и не залюбовались, конечно, то во всяком случае у вас пропал бы страх за меня. А бывало, как проработаешь по целому дню всю неделю, трупный запах одурманит, нервы до того напряжены, что во сне и наяву мерещатся разные препараты мускулов, артерии тянутся в воздухе... Однажды, в воскресенье, кошмар особенно одолевал, дождь лил, пропала наша воскресная экскурсия в горы; и, чтоб рассеяться, вздумала послушать популярного швейцарского оратора, но он так злобно грозил всем иначе думающим, что я убежала. Прихожу к милейшей моей Сашеньке, а она сидит себе над руководством по анатомии... Благо меньше моего видела трупов. Ну, за то теперь нервы отдохнули, и все в порядке. Третьего дня, в воскресенье, с Сашей и двумя американками отправились на пароходе по озеру до высокой горы и взбирались на нее не обходом, а по крутику, тропинкой. Взобравшись на верхушку, открылся такой вид, точно с облака смотрели. На обратном пути вздумали бежать по крутику. Так славно, точно мы на крыльях неслись, но раза два чуть не поскользнулась и не полетела вниз головою под гору. Какие-то швейцарцы шли снизу, друг за другом, навстречу нам, и вдруг пошли все в ряд, так что пришлось задержать бег.

      С серьезными минами они объяснили нам, что мы подвергаемся опасности упасть в пропасть, прикрытую в этом месте деревьями и кустарником. Мы поблагодарили швейцарцев и пошли шагом, немножко сконфуженные, вспомнив, что в Швейцарии пятилетних детей отправляют одних по железным дорогам, но во время пути все их опекают; вот и мы неожиданно оказались чем-то вроде опекаемых младенцев!

      Чуть не забыла сообщить новость, я уж знаю, что расскажете всем, кто в нас сомневается. В здешней газете появилась статья одного профессора в ответ на скверную статью в германских ведомостях. Профессор написал очень лестный отзыв о студентках, их прилежании, работоспособности и кончает статью так: «Пора дать покой этим женщинам, борющимся за прогресс и эмансипацию человеческой личности». Вот в людях совесть заговорила - и выступают за справедливость!» Конец письма касается чисто семейных дел. У старика профессора Фрея в гистологической лаборатории усердно красили микроскопические препараты во всевозможные цвета, золотили и серебрили. Работа нередко сводилась на чисто механическую. Я купила микроскоп, пробовала работать дома, но, видно, переусердствовала, при керосиновой лампе, - разболелся глаз, и врач запретил микроскопирование.

      В физиологической лаборатории профессора Германа за 1873, 1874 и 1875 гг. после ученических у меня была самостоятельная работа (часть ее была напечатана позже в медицинском журнале Розенталя «Central Blatt»), о действии на сосудодвигательный аппарат и на сердце различных веществ и механизм остановки сердца в диастоле при сжатии сосудов.

      Тогдашняя медицина не увлекала. Случалось, что в медицинской клинике опыты над больными несколько напоминали токсикологические приемы в лаборатории; так, по сообщению самого профессора, в медицинской клинике пробовали лечить тиф дигиталисом, и больные умирали не от тифа, а от сердечного яда, каким был в таких дозах дигиталис, не действовавший на понижение температуры в малых дозах. Это блуждание в темноте с подобными результатами опытов над «больничным матерьялом» действовало на меня удручающе. В хирургической клинике, конечно, неизвестна была современная асептика.

      В 1873 г. в июне нов. ст. после лекции профессор Герман сообщил нам о полученном из Петербурга распоряжении или предупреждении, подробности которого я прочла в «Правительственном вестнике». Это предупреждение учащимся русским женщинам гласило:

      «Те из них, которые после 1 января 1874 г. будут продолжать слушать лекции в Цюрихском университете, по возвращении в Россию не будут допускаемы ни к каким занятиям, разрешение или дозволение которых зависит от правительства, а также к каким бы то ни было экзаменам или в какое-либо русское учебное заведение».

      Предупреждение было очень многословно, но главные основания заключались в том, что «другие университеты на западе, значительно опередившие нас в образовании, не допускают еще женщин, и что увлечением модными идеями пользуются эмигранты, которые увлекают и губят безвозвратно в вихре политической агитации неопытных молодых девушек, и что два, три докторских диплома не могут искупить зла нравственного растления. Некоторые из этих девушек пали до того, что специально изучают ту отрасль акушерства, которая во всех странах подвергается каре уголовных законов и презрению всех честных людей».

      Читая это в библиотеке, я просто остолбенела, глазам не верила... Глубоко возмущенные, расстроенные, мы возвратились с А. И. Ивановой домой и горько расплакались. Мы, конечно, сознавали, что толстовская бессмыслица о судьбе молодых, неопытных девушек не стоила капли наших слез, и все-таки мы бессильно зарыдали от гнева и негодования, - ведь совершенно безнаказанно можно было швырнуть позорнейшею грязью в целые ряды светлых, чистых лиц... В этом случае мы действительно были еще малоопытны.

      В прессе и на собраниях профессора горячо выступали на защиту учащихся женщин. Один из них сказал нам, что все это какое-то чудовищное недоразумение.

      Профессор Герман советовал мне вычеркнуть мой адрес из списков (ausmatrikuliren), чтоб не повредить Л. Ф., оставаясь после января 1874 г. Профессор Герман советовал закончить работы в Цюрихе, так как в Бернском университете физиологическая лаборатория была плохо поставлена. Экзаменационный остракизм меня не пугал; я и не собиралась держать медицинские экзамены в России, не интересуясь более медициной. В предупреждении упоминалось о недопустимости слушанья лекций в Цюрихе после 1 января, а я рассчитывала к январю дослушать все нужное мне для чисто научных занятий в лаборатории,

      Моя приятельница А. И. И&;lt;ванова&;gt; выходила за» муж за цюрихского доктора и тоже не нуждалась в русских экзаменах.

      Следуя за буквой отеческого предупреждения &;lt;Д. А.&;gt; Толстого, опасения его были такого рода, что могли относиться лишь к молодым, неопытным девушкам, не простираясь на замужних и умудренных опытом, а тем более побывавших, как я, в сибирской ссылке с мужем.

      Вышеозначенный градус падения молодых, неопытных девушек от растлевающего влияния эмигрантов, доводившего до специального изучения отдела акушерства, караемого уголовными законами, - все это курьезное обвинение студенток фактически отпадало их совершенным неведением гинекологии, еще не значившейся в числе прослушанных предметов в семестровых отметках. Глазные, ушные, накожные и женские болезни полагались на следующий семестр.

      До января началось возвращение в Россию, лишь немногие переселились в маленький тогда Бернский университет. Далеко не у всех имелись гимназические аттестаты, чтоб поступить на Высшие женские курсы, и большинству закрывалась возможность дальнейшего образования, а с нею и приложение сил к культурной работе.

      Летом, в 1875 г., я уехала из Цюриха в Ялту, к мужу, прибывшему из Сибири, а зимою мы переехали в Петербург, где я работала в физиологической лаборатории Медицинской академии у профессора Тарханова, затем перебралась в физиологическую лабораторию Академии наук, где находились прекрасные аппараты для измерения давления крови и где до половины следующего года закончила начатую работу.

     

      АЛФАВИТНЫЙ УКАЗАТЕЛЬ ИМЕН 1

      [Из личных имен, упоминаемых в разделе «Из ранних воспоминаний», в указатель включены только имена, обозначенные полностью, а также повторяющиеся в других частях книги; прозвища, уменьшительные имена, отчества и т. п. в указатель не введены, они, как отмечает сам Пантелеев (см. стр. 27), отчасти вымышлены. Аннотированы те имена, которые недостаточно ясны из текста, не разъяснены в примечаниях или не могут быть найдены в общедоступных справочниках. Оставлены без пояснений имена лиц, о которых не удалось найти каких-либо сведений].

     

      Авейда Оскар, польский политический деятель 60-х гг.

      Адлерберг Николай Владимирович (1819-1892), финляндский генерал-губернатор в 1866-1881 гг.

      Адрианов

      Айгустов Николай Николаевич

      Акимова Татьяна Владимировна (у Пантелеева ошибочно Николаевна), двоюродная сестра В. М. Гаршина

      Аксаков Иван Сергеевич (1823-1886)

      Актолик - псевдоним Л. Ф. Пантелеева

      Александр I (1777-1825)

      Александр II (1818-1881)

      Александр III (1845-1894)

      Александр Федорович (ум. 1837?), первый муж матери Л. Ф. Пантелеева

      Александра Николаевна (1825-1844), великая княгиня, дочь Николая I

      Александровский (у Пантелеева ошибочно Александров) Василий Павлович (1818-1878), в 1862-1867 гг. пензенский гражданский губернатор

      Алексей

      Алексей Михайлович (1629-1676)

      Алейников Н. С.

      Альфонс XII (1857-1885), испанский король с 1874 г.

      Альфред (1844-1900), принц Эдинбургский. С 1874 г. муж дочери Александра II великой княгини Марии Александровны

      Андреевский Иван Ефимович (1831-1891), юрист, либеральный общественный деятель, профессор государственного и полицейского права Петербургского университета

      Андрей Иванович

      Андрущенко Иван Алексеевич (ок. 1840-1864), землеволец

      Анке Николай Богданович (1803-1872), врач, профессор Московского университета

      Анненков Иван Васильевич (1814-1887)

      Анненков Николай Николаевич (1793-1865), киевский генерал-губернатор в 1862-1865 гг.

      Анненков Павел Васильевич (1812-1887)

      Анненский Николай Федорович (1843-1912), народник, публицист и статистик

      Антонович Владимир Бонифатьевич (1834-1908), историк и этнограф, профессор Киевского университета

      Антонович Максим Алексеевич (1835-1918)

      Анучин Дмитрий Гаврилович (1833-1900), генерал-губернатор Восточной Сибири в 1879-1885 гг.

      Анц Болеслав

      Аполлоний Тианский (ум. ок. 100 г. н. э.)

      Апухтин Александр Львович (ум. 1903), попечитель Варшавского учебного округа в 1879-1896 гг.

      Аргиропуло Перикл Эммануилович (1839-1862)

      А репьев Н. Ф. (род. 1852)

      Аристов П.

      Аристотель (384-322 до н. э.)

      Арсеньев Константин Иванович (1789-1865), статистик, историк и географ, автор учебника всеобщей географии

      Архангельская Софья, сестра Пантелеева

      Астафьев Николай Александрович (1825-1907), историк, профессор Петербургского университета

      Асташев И. Д.

      Афанасьев Александр Николаевич (1826-1871), фольклорист, этнограф, историк литературы

      Афанасьев-Чужбинский Александр Степанович (1817-1875), беллетрист и этнограф

     

      Б-и

      Бабеф Франсуа-Ноэль (1764-1797)

      Базилевский Виктор Иванович (ум. после 1911)

      Базилевский Ф. И.

      Байков Федор Ильич (ум. 1891), художник

      Бакст Осип Игнатьевич (1835-1895), издатель и переводчик

      Бакунин Алексей Александрович (1823-1882), предводитель дворянства Новоторжского уезда Тверской губ. до февраля 1862 г.

      Бакунин Михаил Александрович (1814-1876)

      Бакунин Николай Александрович (1816-1901), член Тверского губернского присутствия по крестьянским делам до февраля 1862 г.

      Балабанова Е. В.

      Баландин А. С.

      Балкашин Сергей Михайлович, уездный предводитель дворянства Тверской губ. до февраля 1862 г.

      Баллов Петр Давидович (1839-1918), участник революционно-демократического движения 60-х гг., один из авторов прокламации «Молодая Россия»

      Бальзак Оноре (1799-1850)

      Бант Александр Сергеевич

      Баранов Осип Гаврилович, генерал-майор, губернатор Благовещенска-на-Амуре в 1880-1884 гг.

      Баратынский

      Барсуков Александр Петрович (1839-1914), историк

      Барятинский Анатолий Иванович, князь

      Батаревич Филадельф Сильвестрович (или Силыч?)

      Бауэр Бруно (1809-1882), немецкий философ, идеалист, младогегельянец

      Бауэр Василий Васильевич (1833-1884), историк, профессор Петербургского университета

      Безак Александр Павлович (1800-1868), киевский генерал-губернатор в 1865-1868 гг.

      Безносиков

      Безобразов Владимир Павлович (1828-1889), сенатор, экономист и публицист, впоследствии академик

      Бекетов Андрей Николаевич (1825-1902), ботаник, профессор Петербургского университета

      Бекетов Николай Николаевич (1827-1911), химик, академик

      Бекетов Николай Николаевич, советник Енисейского губернского правления

      Бекетова Е. Г., жена А. Н. Бекетова

      Бекман Яков Николаевич (ок. 1836-1863)

      Бекон Веруламский Френсис (1561-1626)

      Белза Владислав (1847-1913), польский поэт и публицист, хранитель музея Оссолинских во Львове

      Беликов

      Белинский Виссарион Григорьевич (1811-1848)

      Белинский Максим (псевдоним Иеронима Иеронимовича Ясинского; 1850-1931)

      Белоголовый Николай Андреевич (1834-1895), врач и литератор, сотрудничал в «Колоколе» и в других революционных изданиях

      Белозерская Надежда Александровна, жена В. М. Белозерского

      Белозерский Василий Михайлович (1823-1899)

      Белоха

      Белюстин Иоанн Иоаннович (Степанович?) (1820-1890), священник, сотрудник «Современной летописи» Каткова

      Белюстин Никита Федорович (1784-1846), педагог

      Бенардаки Дмитрий Егорович (ум. 1870)

      Бендаржевский

      Беневоленский Петр Андреевич (1843-1895)

      Беньевский

      Беранже Пьер-Жан (1780-1857)

      Берви (псевдоним Флеровский) Василий Васильевич (1829-1918)

      Берг Николай Васильевич (1824-1884), поэт и переводчик

      Берг Федор Николаевич (1839-1908), поэт, журналист и переводчик

      Берг Федор Федорович (1793-1874), фельдмаршал, в 1863 г. наместник Царства Польского

      Берд Чарльз (Карл; ум. 1843), или его сын Френсис (1802-1864), владельцы судостроительного завода в Петербурге

      Берестов Михаил Николаевич (ум. 1902)

      Бестужев-Рюмин Константин Николаевич (1829-1897), историк, ученик Т. Н. Грановского и С. М. Соловьева

      Бетховен Людвиг (1770-1827)

      Бибиков Дмитрий Гаврилович (1792-1870), киевский генерал-губернатор в 1837-1852 гг.

      Бибиков Петр Алексеевич (1832-1875), переводчик и журналист

      Бильбасов Василий Алексеевич (1838-1904), либеральный историк и публицист

      Бильрот Теодор (1829-1894), венский хирург; в 1877 г. в Петербурге оперировал Некрасова

      Билярский Петр Спиридонович (1817-1867), академик, славист

      Бисмарк Отто-Эдуард-Леопольд (1815-1898)

      Благовещенский Николай Михайлович (1821-1892), историк римской литературы, профессор Петербургского университета

      Блан Луи-Жан-Жозеф (1811-1882)

      Блюм Роберт (1807-1848)

      Блюммер Антонида Петровна (по мужу Кравцова; род. в 40-х гг.- ум. после 1914)

      Богаевский

      Богданова Мария Арсеньевна (по мужу Быкова; ок. 1840-1907)

      Богданова Н. А.

      Богдановский Евстафий Иванович (1833-1888), хирург

      Боголюбов (Виктор?)

      Богушевич Юрий Михайлович (1835-1901), студент Петербургского университета, впоследствии реакционный чиновник министерства народного просвещения, журналист и библиограф

      Бокль Генри-Томас (1821-1862)

      Боков Петр Иванович (господин а 1а Вирхов, 1835-1914)

      Бокова Мария Александровна (1839-1929), урожд. Обручева жена П. И. Бокова, впоследствии И. М. Сеченова, врач

      Боковы

      Бонна

      Борк Николай Игнатьевич

      Борщов

      Боткин Сергей Петрович (1832-1889)

      «Ботоло» - см. Федоров А. В.

      Бранди Леон - псевдоним Л. И. Мечникова (см.).

      Браун - см. М. А. Бакунин.

      Брем Альфред-Эдмунд (1829-1884), биолог и путешественник

      Брикнер Александр Густавович (1834-1896)

      Бритнев.

      Брукнер Александр Иванович (ум. 1884)

      Брянчанинов Петр Петрович

      Будаев Николай Сергеевич (1833-1902), профессор математики Петербургского университета

      Будревич Степан Викентьевич

      Булах Ю. (Егор?) С.

      Булгаки

      Булгаков Федор Ильич (1852-1908), журналист

      Булич Николай Никитич (1824-1895), историк русской литературы, профессор Казанского университета

      Бунаков Владимир Федорович

      Бунаков Николай Федорович (1837-1904), статистик-этнограф, педагог и общественный деятель, член «Земли и воли»

      Бунге Николай Христианович (1823-1895), публицист, профессор Киевского университета, в 1881-1886 гг. министр финансов

      Буняковский Виктор Яковлевич (1804-1889), математик, профессор Петербургского университета, академик

      Бурдин Федор Алексеевич (1825-1887), актер Александрийского театра в Петербурге

      Буслаев Федор Иванович (1818-1897)

      Буссе Федор Иванович (1794-1859), педагог, автор учебника математики

      Бутлеров Александр Михайлович (1828-1886)

      Бутчик Николай Тимофеевич

      Быкова Мария Арсеньевна - см. Богданова М. А.

      Бюхнер Карл-Людвиг (1824-1899)

     

      Валицкий Вячеслав Эмерикович

      Валуев Петр Александрович (1814-1890), министр внутренних дел в 1861-1868 гг.

      Вальтер

      Варгунин И. А.

      Варшавчик, вольнослушатель Петербургского университета, агент III Отделения

      Варынский - см. Новаковский.

      Васильев А. В., врач, лечивший М. Е. Салтыкова в последние годы его жизни

      Васильевский Василий Григорьевич (1838-1899), византинист, профессор Петербургского университета, академик

      Васильчиков Иларион Иларионович (1805-1862), киевский генерал-губернатор в 1853-1862 гг.

      Васьковский

      Вахрушев Иван Александрович

      Введенский Иван Александрович

      Введенский Иринарх Иванович (1813-1855), педагог, критик и переводчик

      Вебер

      Вебер Эдуард-Вильгельм (1804-1891), физиолог

      Ведров Владимир Максимович (1824-1892), цензор, педагог и историк

      Веймарн

      Вейнберг Павел Исаевич (1846-1904), актер, рассказчик и беллетрист

      Вейнберг Петр Исаевич (1830-1908), поэт и переводчик, сотрудник «Современника» и «Отечественных записок»

      Велепольский Александр (1803-1877), польский политический деятель, в 1862-1863 гг. начальник гражданской администрации

      Венк

      Венцловович

      Веретьевский

      Веселовский Владимир Иванович

      Ветошников Павел Александрович (1831-ум. после 1866), участник «процесса 32»

      Викторов Николай

      Вилькенскип

      Виндишгрец Альфред-Кандид-Фердинанд (1787-1862)

      Винекен

      Висковатов Павел Александрович (1842-1905), историк литературы

      Висковатова Екатерина Иеронимовна - см. Корсини Е. И.

      Витгенштейны

      Витте Сергей Юльевич (1849-1915)

      Витязев Петр (псевдоним Ферапонта Ивановича Седенко), публицист

      Владимиров

      Владимиров Николай Михайлович (1839 - ум. после 1866), участник «процесса 32»

      Власов Аникита Семенович, (ум. 1868), директор вологодской гимназии

      Влодек

      Водов Николай Иванович (ум. 1879)

      Волгин

      Волгина

      Волконская Варвара Михайловна (ум. 1865), фрейлина двора Николая I

      Волконский

      Вольтер Франсуа-Мари Аруэ (1694-1778)

      Вольф Маврикий Осипович (1825-1883), книгоиздатель и книготорговец

      Вольф Христиан (1679-1754), немецкий философ

      Волянский (Федор Яковлевич?), председатель следственной комиссии по «Петербургской студенческой истории» в 1861 г.

      Воронина Анна Романовна - прогрессивная общественная деятельница в области женского образования

      Воронов Михаил Алексеевич (1840-1878), писатель

      Воронцов Михаил Семенович (1782-1856), князь, политический и военный деятель, сторонник умеренных буржуазных реформ, с 1844 по 1853 г. наместник на Кавказе

      Воронцов Н. В.

      Воропанов Федор Федорович (1839-1913), публицист и экономист

      Воскресенская

      Воскресенский

      Воскресенский.

      Воскресенский Александр Абрамович (1809-1880), химик-органик, профессор Петербургского университета

      Востоков Александр Христофорович (1781-1864), филолог и поэт

      Востротин

      Врубель

      Вызинский Генрих Викентьевич (1834-1879), историк и публицист, профессор Московского университета, сотрудник «Русского вестника»; принимал участие в польском восстании 1863 г., впоследствии видный деятель польской эмиграции

      Вышнеградский Иван Алексеевич (1831-1895), математик, в 1888-1892 гг. министр финансов

      Вьелегорский

      Вяземский Леонид Дмитриевич, астраханский губернатор в 1888-1889 гг.


К титульной странице
Вперед
Назад