- Вы, может быть, прочтете что-нибудь малороссийское, - сказал я.

      - Нет, - отвечал Кулиш и затем, бог знает почему, завел невыносимо скучную и кисло-сладкую рацею насчет Малороссии. Речь Кулиша сводилась к тому, что сами они, литературные представители Малороссии, еще не знают, что такое их родной край и какую судьбу готовит ему будущее. Я торопился временем, а между тем должен был выслушивать излияния Кулиша. Наконец я как-то улучил минуту и спросил:

      - Так что же вы намерены прочесть?

      - Мою еще не напечатанную повесть «Тайна».

      - Она не будет слишком велика?

      - О нет, мое чтение займет минут двадцать, разве немного более; вы, пожалуйста, пришлите мне программу вечера ранее, чем она будет отпечатана.

      Когда я потом явился с проектом программы, Кулиш, в противность моим представлениям, что неудобно ставить рядом два прозаические чтения, настоял, чтобы его очередь была сейчас же за Костомаровым. Настал день вечера, участвовали, между, прочим, Некрасов, Майков 1 [По поводу этого вечера мне пришлось несколько раз бывать у А. Н. Майкова; при этом, конечно, не обошлось без разговоров о текущих событиях, а именно о первых демонстрациях в Варшаве. А. Н. очень горячо нападал на нашу тогдашнюю систему управления Польшей, особенно за то, что правительство оттолкнуло от себя маркиза Велепольского (он, как известно, потом вернулся к власти в 1862 г. при назначении наместником вел. кн. Константина Николаевича). У меня отчетливо сохранилось в памяти, как А. Н. «доказывал, что с польским вопросом непременно надо покончить в смысле широкого удовлетворения национальных требований поляков, так как без этого мы не можем выполнить своей исторической миссии - стать во главе объединенного славянства. Этот самый А. Н. Майков выражал полнейшее удовольствие по поводу слов Николая II, вызванных тверским адресом 1894 г. Кажется, около этого времени состоялось назначение Сухозанета, военного министра, наместником в Варшаву. Это назначение всех поразило своей неожиданностью. Кавелин рассказывал: «Д. А. Милютин, кажется в 1860 г. назначенный товарищем военного министра, подал прошение о шестимесячном заграничном отпуске, что почти равнозначаще подаче прошения об отставке. Он был вызван к государю, и результатом было: назначение Сухозанета в Варшаву, а Д. А. Милютина - военным министром». (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], Полонский. Костомаров прочел поразительно блестящий рассказ «Два маляра», и долго не умолкавшие громкие рукоплескания были наградой тогда любимому лектору2 [Николай Ив. всегда охотно соглашался участвовать в литературных вечерах, вот только относительно выбора дня обязательно предстоял долгий торг с ним. «Вечер предполагается в воскресенье». - «Не могу, я еду в балет». - «Так можно перенести на среду». - «Тоже не свободен: дают «Фрейшюца», и т. д. Раз как-то завел я с ним разговор о «Жизни за царя». «Не люблю ее, казенная опера, всего только раз и видел, еще в сороковых годах». Я стал защищать «Жизнь за царя». Спустя некоторое время вижусь с Н. И. «А знаете, после нашего разговора о «Жизни за царя» я решился посмотреть ее - да теперь ни одного представления не пропускаю; когда ее смотрю, то так целиком и переношусь в Московскую Русь семнадцатого века. Удивительная опера!» (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Когда все успокоилось, выступил Кулиш, да и читал себе под нос более часу, и все-таки не окончил всей повести. Первые ряды должны были терпеливо выносить эту скуку, но средние и задние все разбрелись по университетскому коридору. На меня все напали: «Охота вам была откопать эту «Тайну». Я оправдывался, ссылаясь на рекомендацию Гена, но от этого никому не было легче1 [«Тайна», кажется, потом была напечатана в «Русском вестнике». (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      На сторонних, то есть не на малороссов, бывавших на вечерах «Основы», недоумевающее впечатление производило присутствие на них некоей девы Маруси. Она была настоящее, в буквальном смысле, дитя народа, одета, конечно, в народный костюм. Я не скажу даже, чтобы она была очень красива, и не уверен, знала ли она до приезда в Петербург грамоту. Помнится, один художник вывез ее с привольного юга в туманный Петербург, где она, по-видимому, должна была служить живым воплощением далекой Украины. За ней ухаживали, оказывали всякое внимание, и, кажется, это наивное дитя природы скоро и бог знает что о себе вообразило. Наконец она стала в тягость и была отправлена на родину; что с ней затем сталось, не знаю. Я упоминаю об этом незначительном эпизоде отнюдь не с обличительной мыслью, а просто время было довольно наивное, и многое, что не только теперь, но даже какие-нибудь года два спустя казалось смешным и не особенно умным, тогда делалось совершенно искренно.

      На вечерах «Основы» я встречался с Ф. И. Дозе2 [О Ф. И. Дозе есть статейка Н. А. Белозерской в «Русской старине». (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], имя которого упоминается в очерке «Уроки». Это был человек лет около тридцати, блестящий преподаватель русской словесности (Ларинской гимназии) и в то же время хорошо знакомый с иностранными литературами; отличный пианист, симпатичного характера, он был любим всеми, кто его знал. У него было знакомство между студентами, не имевшее, впрочем, никакого тенденциозного характера. Дозе держал себя между молодежью просто, как старый студент, да и по натуре своей, к тому же холостяк, он был таковым. Во время студенческой истории 1861 г. его связи со студентами навлекли на него подозрения, сделан был обыск; при этом, на беду Дозе, найдены были некоторые герценовские издания. Его выслали в Кострому; педагогическая карьера навсегда закрылась для Дозе, несмотря на все хлопоты А. В. Латышева, переведенного из Вологды в Петербург и по некотором времени ставшего помощником попечителя. Человек совсем не житейски-практического характера, он, однако, чтобы существовать, должен был принять службу по губернской администрации и заведовал типографией губернского правления. Кажется, в начале 80-х гг. Дозе покончил с собой самоубийством; после его смерти оказалась растрата типографских сумм в несколько тыс. рубл. Не помню хорошенько, на вечерах ли «Основы» или у Костомарова я встречал А. Котляревского. С ним был неприятный казус; держась в стороне от всякой активной политики, он готовился к магистерскому экзамену, как вдруг в 1862 г. его арестовали, припутав к делу Кельсиева1 [Кельсиев, уже будучи эмигрантом, секретно приезжал в Россию и был в Москве, - это, должно быть, происходило осенью 1861 г. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Сидит он в III Отделении и, естественно, высказывает неудовольствие, что его оторвали от научных занятий. Председателем следственной комиссии был генерал Дренякин, человек случайно выдвинувшийся, но вообще не особенно далекий2 [Командированный для наблюдения за первым применением «Положения 19 февраля», он по своей ограниченности учинил ненужную пальбу. В 1864 г. Муравьев его и Потапова выпросил себе в помощники; но Дренякин скоро попал у него в немилость за недостаток энергии и строгости; я таком же положении, как известно, очутился и Потапов. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Вот раз на какую-то горячую речь Котляревского он и говорит: «Ах, господин Котляревский, я хорошо понимаю, что вы недовольны. Сколько лет вы учились? Семь лет в гимназии, потом в университете, и теперь еще учитесь - и все еще ничего не достигли. А тут перед вами Дренякин, в чинах, крестах, хорошее жалованье получает. А что такое Дренякин? Что он знает? Вот иногда вздумается позвать к себе приятеля, просто чаю напиться вечером, так ведь сколько бумаги изведешь, чтобы написать две-три строки. Ну, конечно, видите вы такого Дренякина, вам и завидно, и недовольны вы; а право не позавидовали бы, если бы знали, что Дренякину пришлось вынести на своем веку, - ведь в молодости тысячу душ прокутил». Редактор «Основы» В. М. Белозерский (он был в 1849 г. по делу Кирилло-Мефодиевского общества выслан в Петрозаводск) в журнале не играл достаточно авторитетной роли; тон ему больше задавал Кулиш.

      Секретарем редакции был А. Ф. Кистяковский, служивший в сенате и готовившийся к магистерскому экзамену; он тогда поражал своей сонливой флегмой, и, вероятно, никому не приходило в голову, что из него со временем выработается талантливый профессор и криминалист. «Основа» просуществовала недолго, финансовое положение ее было не блестяще, и в 1862 г. до окончания года она закрылась. Неуспех журнала (несмотря на сравнительно умеренную цену, «Основа» не расходилась и в 2000 экз.) отчасти, может быть, зависел и от того, что во главе его стоял В. М. Белозерский. Ни ученых, ни литературных выдающихся заслуг за ним никаких не имелось; сколько помню, раньше, чем стать руководителем журнала, он редактировал какой-то сборник документов, относящихся до южнорусской истории 1 [«Южнорусские летописи», т. I, Киев, 1856. (Со слов Н. А. Белозерской). (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] и, кажется, ничего более. В журнале особенного публицистического таланта он не проявил, а рядом с ним стояли Кулиш, с именем в литературе, человек крайне самолюбивый и стремящийся играть первую роль; Костомаров, тогда в зените своей популярности, хотя таких притязаний и не заявлял, но, как человек крайне впечатлительный, вспыхивал иногда как порох, и с ним приходилось ладить, как с малым ребенком. В. М. и старался быть дипломатом, но и в этой роли больших способностей не проявил. Дипломатия его сводилась главным образом к тому, что, с кем бы он ни говорил и о чем бы ни говорил, любезная улыбка не сходила с его лица. Никогда мне не приходилось видеть, чтобы он резко спорил, - не в смысле тона, а определенно поставленного вопроса и ясно высказанного мнения; даже с нашим братом, молодежью, он также себя держал, - а ведь с молодежью-то и надо говорить без всяких экивоков. Конечно, были два вопроса, и притом первостепенной важности, где Вас. Мих. нельзя было отделываться улыбкой и его дипломатической манерой вести беседу, это - крепостной вопрос и борьба против польских притязаний на Юго-Западный край. В первом - «Основа» стояла на стороне самого широкого решения дела, во втором - в полемике с Падалицей, Грабовским и другими польскими публицистами Костомаров давал исторически обоснованный и горячий отпор. Кульминационным пунктом этой борьбы является открытый переход на сторону идей «Основы» двух молодых людей, которых поляки считали своими, - В. Антоновича (теперешний профессор Киевского университета) и Рыльского1 [Рыльский был вызван в конце 1862 г. «Землей и волей» (за ним ездил И. Г. Жуков) в Петербург. Имелось в виду установить более определенную связь «Земли и воли» с малороссийским движением. Это, кажется, было после переговоров с Падлевским. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] (при этом оба перешли в православие). Но та же полемика против польских притязаний ставила иногда «Основу» и в щекотливое положение: приходилось давать место на своих страницах таким лицам, как, например, Юзефович (помнится, бывший помощник попечителя Киевского учебного округа за время Бибикова). Но если прежнее поколение поляков представляло себе Польшу не иначе как «от моря и до моря», то и пределы Малороссии в свою очередь так расширялись, что им не было точно определенных границ ни с запада, ни с востока, не говоря уже о севере. Отсюда и вышло то, что в крестьянском вопросе «Основе» пришлось столкнуться с влиятельным классом не только в Юго-Западном крае, где он почти исключительно состоял из поляков, но и там, где никакого полонизма и следа не было. А время, когда выходила «Основа», было самым острым в развитии крестьянского дела, - время первого применения «Положений» 19 февраля. Положение «Основы» стало особенно затруднительным, когда на нее ополчился кн. Васильчиков, тогдашний киевский генерал-губернатор, не благоволивший вообще к малороссам (Шевченко в свою последнюю поездку на родину был даже арестован) и бывший под значительным влиянием южнорусских магнатов; а с другой стороны: сначала выступил Соловьев с полемикой против Костомарова о значении казачества (Соловьев видел в нем лишь антигосударственный элемент), а по времени раздался голос и Каткова. Впервые он выступил против украинофилов, сколько помню, по следующему обстоятельству. Н. И. Костомаров напечатал воззвание о сборе денег на издание книг для народа на малороссийском языке. Оно имело успех, и деньги начали поступать. В горячей статье восстал Катков; статья заканчивалась словами: «Бросьте эти деньги, Н. И., они жгутся в руках». Оппозиция Каткова не осталась без практических последствий, сохранивших свою силу и, до сего дня.

      С самим В. Мих. произошел неприятный казус, - у него был сделан обыск, и хотя ничего не было найдено компрометирующего, однако ему было заявлено, что он должен оставить место, - В. М. служил в канцелярии Государственного совета. Это, если не ошибаюсь, случилось в 1863 г. Куда было деваться? В виде компенсации ему через Гильфердинга было предложено место профессора в варшавской Главной школе (кажется, славянских языков); никакой подготовки он для этого не имел, но скрепя сердце принял предложение и стал готовиться к отъезду. Раз я возвращаюсь домой и нахожу записку В. М.: «Был у вас, очень жалею, что не застал дома, хотел проститься; еду в Польшу, на службу в учредительный комитет, но мои занятия будут чисто кабинетные». В последних словах как бы сказывалась некоторая попытка оправдать себя за принятое место. Тогда далеко не все благословляли отправлявшихся на службу в Царство Польское и Западный край. В Польше В. М. одно время был правителем дел учредительного комитета, а затем дослуживал до пенсии в звании члена судебной палаты в Варшаве. Играл в карты и по всей Варшаве прославился своими долгами. В начале 90-х гг. он вернулся в Петербург, но уже не показывался в тех кругах, с которыми мог бы возобновить отношения как один из деятелей 60-х гг., а занимался проведением разных спекулятивных предприятий, впрочем, без всякого успеха. Он умер 20 февраля 1899 г. Все время семья его оставалась в Петербурге, и всех детей воспитала и поставила на ноги Надежда Александровна исключительно своим трудом.

      Как известно, из малороссов не один В. М. уехал в Царство Польское; туда же направился и Кулиш; он, однако, там оставался не особенно долго; после того одно время он стал горячим полонофилом, даже переселился было в Галицию; впрочем, не остался там навсегда, вернулся в Россию и тоже не особенно давно умер на своем хуторе Мартыновке. Громека, ставший потом губернатором в Царстве Польском, тоже был малоросс, но настоящие малороссы почему-то чуждались его даже и в то время, когда он блистал своим либерализмом и грозил Чернышевскому, что в награду за его статью о Поэрио он пошлет ему свой старый жандармский мундир 1 [Эта угроза была им высказана через Кавелина. В «Полемических красотах» Чернышевского есть шутливый намек на это обстоятельство. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      А. Ф. Кистяковского, по отъезде его в Киев, я лишь раз видел, - это было в начале 80-х гг.; только что был введен новый университетский устав. В Киев частным путем, через В. И. Модестова, дано было знать, что над некоторыми профессорами готова разразиться гроза по подозрению в украйнофильстве. Незадолго перед тем в разных университетах было уже уволено несколько профессоров. Вот по этому случаю и приехал Кистяковский в Петербург. Он был у министра И. Д. Делянова, который имел то редкое качество, что всем и всякому был доступен и охотно пускался в собеседование. Я как раз видел А. Ф. после свидания с министром. «А знаете, А. Ф., ведь о вас очень и очень нехорошие сведения, - но обыкновению несколько покачивая головой, сказал Иван Давидович, - уж, право, не знаю, как и быть с вами». Однако, выслушав Кистяковского, отпустил его с миром, прибавив на прощание: «Только будьте, А. Ф., осторожнее, да и товарищам вашим то же передайте». Тогда, помнится, был уволен Мищенко, но потом назначен в Казань.

      У Ив. Дав. была черта - решительные меры он всегда принимал под чьим-нибудь давлением; но раз замечал, что давление несколько ослабевало, то он и не доводил дела до конца.

     

      XVIII. СТУДЕНЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ

     

      О студенческой истории 1861 г. в разное время было довольно писано;2 [Между прочим: В. Д. Спасович, «Пятидесятилетие С.-Петербургского университета»; И. Е. Андреевский - «Русская старина», май 1882 г. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] потому я здесь главным образом ограничусь лишь тем, о чем, кажется, никогда не было говорено. Волнения тогда охватили все университеты, кроме Дерптского; но в то время как во всех других университетах они продолжались только по нескольку дней (например, в Москве все кончилось так называемой «битвой под Дрезденом», то есть сходкой перед домом генерал-губернатора и препровождением студентов в Тверскую часть), в Петербурге история затянулась на целый месяц и в конце концов привела к закрытию университета. Правила о воспрещении сходок, закрытии кассы и студенческой библиотеки, обязательной плате за слушание лекций были распубликованы еще в конце лета, тотчас по вступлении в министерство гр. Путятина, который был выдвинут гр. Строгановым и даже в мелочах следовал его указаниям 1 [27 сентября была отправлена к министру депутация от студентов с адресом; я был в числе депутатов. Министра не застали дома и решили ждать; сидели в приемной более двух часов. Наконец приехал министр, но отказался принять депутацию; только после долгих переговоров согласился выслушать одного кого-нибудь из депутатов; к нему отправился студент Леонард. Той порой дежурный чиновник добродушно рассказал нам: «К министру приезжал граф Строганов и просил передать ему, что явится депутация от студентов, так он бы ее не принимал». - «Так граф Строганов сказал?» - переспросил Путятин. «Так точно». - «Ну, так скажите им (то есть депутатам), что я не могу их принять». (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Едва университет был открыт, как сейчас же сформировался негласный студенческий комитет, который и решил вести самую энергическую борьбу против новых правил. Несмотря на то, что члены его один за другим подвергались аресту, он, однако, постоянно обновляясь, просуществовал целый месяц и достиг в результате крайней намеченной цели - закрытия университета. Не раз высказывалось прямое утверждение, что студенческое движение в Петербурге было муссировано со стороны, а не шло непосредственно от самих студентов. Прежде всего винили профессоров, но это чистейшая выдумка, которою мог разве утешаться гр. Путятин. Руководящий студенческий кружок даже был очень мало осведомлен о борьбе, которую вел совет университета с министром. Многие из профессоров, например Кавелин, Б. Утин2 [Н. Утин даже рассорился со своим братом, проф. Б. Утиным, и при своей обычной несдержанности в выражениях называл его дураком. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], Стасюлевич, Спасович, даже поплатились частью своей популярности за то, что старались удержать студентов от всякого активного сопротивления. Далее указывалось на поляков, но об этом уже говорилось в своем месте. Наконец, притягивалась к ответу та группа, которая как бы олицетворялась в «Современнике». Чернышевского как раз не было в Петербурге 1 [Он уехал из Петербурга 17 августа, а вернулся к 26 сентября, то есть когда история уже разыгралась. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], когда разыгралась студенческая история, он находился в Саратове; Добролюбов, вернувшийся из-за границы, умирал, да и связей между студентами не имел. В руководящем кружке был студент Е. П. Михаэлис, находившийся в близких отношениях к Н. В. Шелгунову (брат жены Шелгунова); этот студент действительно поддерживал в комитете все более резкие предложения; но ведь один Михаэлис, если даже допустить, что им руководил Шелгунов, не мог всех увлечь, притом же он был в числе первых арестован. В разгар истории Г. З. Елисеев с другим, очень выдающимся, сотрудником «Современника» (М. А. Антоновичем) явились к студенту М. П. Покровскому (тоже члену кружка и притом наиболее возбужденному, о нем еще будет речь) и поставили ему такой вопрос: «Есть у вас триста человек на все готовых?» - «Да», - ответил слишком самоуверенно Покровский. Но когда они развили ему один крайне фантастический проект2 [Захватить в Царском Селе наследника (Н. А.) и за освобождение его предъявить царю (находился в Ливадии) требование конституции. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] (на него есть намек у Н. Н. Страхова в материалах для биографии Ф. М. Достоевского. На мой вопрос, откуда он это знает, Страхов ответил: «Да мне говорил о нем М. П. Покровский»), то разговор кончился ничем. Как-то раз я и Н. Утин рассказали Чернышевскому этот эпизод. «Не удивляюсь, - отвечал Николай Гаврилович, - ведь Григорий Захарович, несмотря на свои седые волосы, самый юный в редакции «Современника». Н. А. Серно-Соловьевич тогда мало был известен среди университетской молодежи. В комитете за наиболее активное сопротивление были Неклюдов, Н. Утин - оба, как я положительно знаю, в то время не имели связей в литературных кругах, - вышеупомянутый Михаэлис, Покровский, большой приятель Страхова, - трудно себе представить, чтобы последний мог инспирировать Покровского; был еще К. Ген, родственник В. М. Белозерского, но Ген только молча на все соглашался; что касается лично меня, незадолго перед тем на вечерах «Основы» начавшего знакомиться с литераторами, то я в комитете решительно восставал против проекта торжественного сожжения матрикул, до чего, впрочем, дело и не дошло. Но важно вот что. Путятинские мероприятия вызвали неудовольствие не в одной только университетской сфере или либеральных литературных кругах; все общество было ими взволновано; в них увидели явный поворот к недавнему прошлому, к ограничению числа студентов, и притом даже не по конкурсному экзамену, а на основании имущественного положения. Это настроение общества не было секретом для студентов; напротив того, они везде слышали одни слова: «Неужели вы, студенты, не постоите за себя?» Когда часть студентов, и притом довольно значительная, взяла матрикулы, они, однако, после событий 14 октября 1 [Тогда (то есть после ареста перед университетом около двухсот студентов, причем некоторые были избиты (довольно тяжело ранен студент Лебедев); в действии была рота Преображенского полка под командой Толстого), подали в отставку: Кавелин, Спасович, Стасюлевич, Б. Утин и Пыпин. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] не ходили на лекции, и пустой университет пришлось закрыть. Этим пассивным сопротивлением они желали оправдать себя не только перед товарищами, сидевшими под арестом, но и перед обществом; матрикулистов везде встречали сухо, а нередко им приходилось выслушивать и прямые упреки. Когда студентов освободили, то их чуть не на руках носили. Я давал уроки у Н. И. Погребова (тогда городской голова), меня никем не замещали в течение почти двух с половиною месяцев в ожидании моего освобождения. Живя перед арестом в Большой Конюшенной, я часто заходил в кондитерскую-булочную Вебера; когда 6 декабря вернулся на старую квартиру, где даже прислуга чуть не со слезами радости на глазах встретила меня, то вскоре как-то зашел к Веберу; едва меня увидели, как все выбежали, чтобы повидать, пожать мне руку; расспросам не было конца. Какой-то Евреинов разыскивал меня и наводил справки, не получал ли я стипендию имени, кажется, его брата, чтобы оказать мне материальную поддержку. И кто из потерпевших тогда студентов, нередко совершенно неожиданно для себя, не был предметом самого сердечного внимания.

      Но никогда не надо забывать, что общественное сочувствие есть столь деликатно-тонкая нить, что она порой рвется от простой неосмотрительности и даже случайности. Это и нам пришлось испытать после так называемой «думской истории» с Н. И. Костомаровым.

     

      XIX. ВЕЧЕРА ШТАКЕНШНЕЙДЕРА, ТИБЛЕНА И ДР.

     

      С декабря 1861 г., то есть когда студентов выпустили из крепости, круг вечеров, на которых я стал бывать, значительно расширился. Настроение общества было крайне приподнятое; куда ни придешь, везде шум, говор, оживленные споры, а главное - всеобщее ожидание чего-то очень крупного, и даже в ближайшем будущем. Что касается нас, бывших студентов, то мы везде не только встречали радушный прием, но и, видимо, были желанными гостями. Нечего греха таить, все это мы принимали как законную дань за наше поведение в осенней истории 1861 г. Но так как молодости будущее всегда представляется в несколько ускоренном темпе движения, то мы отнюдь не считали нашу песенку спетой и не только сами были уверены, а и другим давали понять, что осенняя история - лишь начало той общественной роли, к выполнению которой «мы» призваны; да и общий хор вторил нам, что мы - именно то «молодое поколение», которому суждено наконец «хорошие слова» превратить в живую действительность. Известные стихи М. И. Михайлова, адресованные им из крепости к студентам, не были выражением только его личных чувств, а отражали широко распространенное настроение.

      Я стал бывать на вечерах Штакеншнейдера. Старик был известный в свое время архитектор в Петербурге (между прочим, его постройки дворцы великих князей Михаила Николаевича и Сергея Александровича); жил он широко, у него был свой дом на Миллионной. В мое время душой вечеров являлась старшая дочь, Елена, - личность в высшей степени симпатичная, с широким литературным образованием, с тонким художественным чутьем. На этих вечерах собиралось самое разнообразное общество - между прочим, художники, много литераторов довольно различных направлений. Тут я имел возможность ближе присмотреться к Помяловскому, конечно в те разы, когда ему удавалось удержаться от посещения буфета. Говорю - удавалось, потому что роковая страсть не всегда владела им; даже в последние годы выпадали иногда целые недели, что он преодолевал ее. И тогда что это был за удивительный человек! В нем особенно поражала одна черта, не часто в те времена встречавшаяся в представителях молодого поколения: у Помяловского и следа не было заметно книжного развития. Казалось, что он вырос среди известных идей, что жизненные идеалы того времени составляли реальную действительность, окружавшую его с раннего детства. Где других мучило сомнение или запутанная сложность явлений, там для Помяловского все было просто и ясно как божий день. И вместе с тем его мысль не отзывалась тою поверхностностью, для которой все вопросы давно решены, остается только повторять готовые формулы. В обществе, о чем бы ни шел разговор, это был блестящий собеседник; его речь была жива, остроумна, но всегда сдержанна; его разливистый смех не только не резал уха, но всех заражал веселостью. Самая наружность Помяловского невольно привлекала к нему; его густые русые волосы от природы закидывались назад над лбом и делали лицо его открытым, смелым, но не вызывающим, а голубовато-серые глаза отражали детски-бесхитростное и любящее сердце. Не только все чтили в нем крупный талант, но кто хоть раз встречался с ним в светлые минуты, тот не мог не поддаться обаянию его привлекательной личности. И сколько людей принимало в нем самое сердечное участие и старалось удержать от слабости, губившей его. Особенно им был увлечен Я. П. Полонский; в 1862 г. он даже перевез его к себе на квартиру (незадолго перед тем Я. П. овдовел) и прибегал к разным так называемым симпатическим средствам лечения. Из них, конечно, самым сильным была та беззаветно чистая привязанность, которую Я. П. питал к Помяловскому. Последний плакал иногда, как ребенок, делал над собой невероятные усилия, останавливался на одну-две недели и затем вдруг пропадал, и Я. П., бывало, немалых трудов стоило разыскать его в какой-нибудь трущобе, и можно себе представить, в каком ужасном виде.

      Одно время Помяловский работал в воскресной школе и обнаружил такой педагогический талант, что его ученики в самое короткое время усваивали то, что у других преподавателей, и притом далеко не рядовых, доставалось им лишь после многих месяцев.

      Портрет Помяловского в издании Мюнстера очень хорош. К слову сказать, эта почти забытая серия по большей части дает очень схожие портреты.

      На вечерах у Штакеншнейдера я познакомился с Я. П. Полонским; он с первого же раза стал держать себя как старый товарищ. Одно время я нередко бывал у него, даже сделал в его квартире своего рода склад, когда что-нибудь находил неудобным держать у себя. Раз как-то Я. П. и говорит:

      - А послушайте, Пантелеев, что мне достанется, если найдут у меня?

      - Если сразу скажете, что получили от меня, то не особенно много, а упретесь, то вам с вашей музой придется перебраться в Сибирь.

      - Черт побери, я не хочу ни того, ни другого!..

      - Так я унесу обратно.

      - Нет, я не к тому говорю, а надо, значит, спрятать, чтобы кто-нибудь не увидал.

      Я. П. и тогда все любили, хотя и называли «большое дитя»; его странности, рассеянность и житейская непрактичность постоянно давали повод ко множеству анекдотов. Расскажу один из них, идущий от Федора Ильича Байкова. Но прежде два слова о самом Байкове, имя которого знают у нас очень немногие, а между тем это был выдающийся талант; люди понимающие ценят Байкова за его кавказские виды и тамошний жанр выше прославленного Горшельта. Старая Академия не нашла Байкова достойным заграничной командировки. Он кончил Академию около 1840 г. и тогда же уехал на Кавказ; кажется, в середине 60-х гг. вернулся в Петербург и решил на свои средства привести в исполнение свою постоянную мечту - поехать в Италию. Но средств у Байкова хватило доехать только до Дрездена; перебиваясь кое-как от продажи своих картин, добрался он до Вены и, наконец, на третий год по выезде из России был уже близко от Италии, в Триесте. В этом городе, совершенно далеком от всяких художественных интересов, Байков и прожил почти двадцать лет, до самой своей смерти в 1891 г., как поселился в «Hotel de Lorm», так в нем и умер. Даже в Венеции ему не довелось побывать. Раз ему предложили даровой билет туда. «Не могу, - отвечал Байков, - пока здесь не разделаюсь с кое-какими должишками». Как я уже сказал, картины его продавались, но при этом львиная доля доставалась посредникам; к тому же он часто раздаривал свои картины, а потому вечно был не при деньгах. В его характере, вообще очень своеобразном, была черта, что он не выносил замечаний людей, ничего не понимающих в искусстве, какое бы высокое положение они ни занимали. Раз заказал ему наместник граф Воронцов какую-то картину, где сам должен был фигурировать. Картина готова, но Воронцов потребовал, чтобы был перерисован конь, на котором он сидел, - вместо белого ему понадобился вороной. Байков смолчал и взял картину обратно; простояла она у него несколько месяцев, а он и не подумал исполнить желание Воронцова. Но вот является посланный от Воронцова с настоятельным требованием, чтобы картина была немедленно закончена. Байков отвечал: «Хорошо». Вскоре приходит к нему Як. Петр.

      - Ты мне друг? - спрашивает его Байков.

      - Конечно, - отвечал Я. П., - разве можно в этом сомневаться.

      - Так обещай мне сделать, что я тебя попрошу.

      Не зная, чего от него хочет Байков, Я. П. начал было упираться.

      - В таком случае выходит, что ты мне не друг. Кончилось тем, что Я. П. дал слово.

      - Так вот что: возьми ружье и выстрели в эту картину, я ее видеть не могу, а у самого руки не поднимаются.

      Я. П. стал было отговаривать, но Байков стоял на своем и ссылался на слово, данное Я. П. Тогда Я. П. берет ружье и очень удачно выстреливает в картину.

      - Теперь вот еще что: пойди к Воронцову и скажи, что все это вышло случайно: ты взял ружье, а оно само у тебя выстрелило.

      Пошел Я. П. к Воронцову; тот, выслушав без вины виноватого Я. П., сказал:

      - Много вы здесь глупостей наделали, но эта превосходит всё; пора бы вам, Яков Петрович, убираться с Кавказа.

      Этот случай мне лично подтвердил Я. П. в 90-х гг. Несмотря на эту историю, Я. П. до конца сохранил очень дружеские отношения к Байкову и даже навещал его в Триесте 1 [У меня есть четыре картины Байкова. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Вскоре после моего возвращения в Петербург, в 1877 г., я случайно встретил на Невском Я. П.; он очень обрадовался, увидавши меня, взял мой адрес, приехал ко мне и просидел целый вечер. Вот в одну из пятниц и я заявился к нему; в числе гостей встретил двух старых товарищей, М. П. Покровского и А. А. Штакеншнейдера (юрист). Покровский - дельный студент естественного факультета, в студенческой истории 1861 г. играл чуть не самую выдающуюся роль; ему долго удавалось избегнуть ареста, и он продолжал руководить студентами, когда почти все члены негласного комитета были уже арестованы; его авторитет был настолько велик, что предположенная было сходка у Казанского собора не состоялась только потому, что он передумал насчет ее уместности. Он был выслан; в ссылке пыл его настолько остыл, что, будучи еще студентом в хороших отношениях со Страховым, вернувшись в Петербург, совершенно подпал под его влияние. Мы встретились не то что сухо, а как бы люди, у которых в прошлом было мало общего. Но это не существенно; а вот Штакеншнейдер пристал ко мне с такими неделикатно-инквизиторскими расспросами, что, зная его как завсегдатая вечеров Я. П., я решил более не посещать их. Потом скоро уехал на Амур; после нескольких лет, опять вернувшись в Петербург, изредка встречался с Я. П. (в последний раз на первом общем собрании Союза писателей2 [На первом общем собрании он был выбран в суд чести, но вскоре наступившая болезнь помешала ему принять участие в трудах суда чести. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]), и, видимо, эти встречи были ему приятны; впрочем, мы говорили только о временах давно минувших.

      Кажется, на вечерах у Штакеншнейдера я встречал Писемского; он тогда редактировал «Библиотеку для чтения», и молодежь сторонилась от него. В «Библиотеке» Писемский обесславился как своими фельетонами за подписью «Никита Безрылов», так и многим другим, что появлялось в журнале, где боевую роль играл Д. Ф. Щеглов (псевдоним «Охочекомонный»). Впрочем, его отношения к журналу характеризует следующий случай. Раз он встречает на Невском М. И. Семевского.

      - Михаил Иванович, дайте что-нибудь в «Библиотеку».

      - Странно мне это слышать, Алексей Феофилактович, - отвечал Семевский, - когда меня чуть не в каждом нумере «Библиотеки» ругают.

      - Не может быть!

      - Вы, редактор, разве этого не знаете?

      - Стану я за тысячу двести рублей (получаемых от издателя Печаткина) читать всю «Библиотеку»!..

      Писемский, как известно, в выражениях не любил стесняться; Кавелин рассказывал: когда обсуждался, кажется, проект Литературного фонда, возник вопрос, принимать ли в члены дам. «Разве легкого поведения, - отозвался Писемский, - добродетель-то нам с Майковым и дома опостылела». Оба тогда жили в доме Куканова на Садовой.

      Бывал я также на вечерах Н. Л. Тиблена, тогда очень популярного издателя. Знакомство с ним меня самого толкнуло на издательскую дорогу. Тиблен был сын тоже в свое время небезызвестного архитектора 1 [Был в числе других придворных архитекторов, которые перед пожаром Зимнего дворца слышали запах гари, но не могли определить, откуда он идет. После пожара потерял свое место при дворцовом управлении. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], обытальянившегося француза, а мать у него была настоящая француженка. Он получил образование в Артиллерийском училище и принял участие в самом конце Севастопольской кампании; вел жизнь, по его собственным словам, очень рассеянную. Вернувшись в Петербург, он, однако, скоро оставил военную службу и поступил в департамент общих дел министерства внутренних дел, был там столоначальником и несомненно сделал бы административную карьеру, но предпочел другую дорогу. Личных средств у него не было; лишь женившись 2 [На Евгении Карловне Задлер (ее отец - доктор - был первый приглашен к Пушкину); она была почти невестой Винекена, племянника Штиглица, но Тиблен отбил, - это уже было признаком нового направления жизни. Отец Евгении Карловны был женат на дочери известного в свое время Рауха, он был лейб-медиком, но лишился этого звания, так как заявил Николаю Павловичу, что его любимая дочь Александра Николаевна (что была за кассельским принцем) не может быть вылечена. «Слышать этого не хочу, ты мне отвечаешь за нее». (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], получил за женой тридцать тысяч рублей. В то же время родные по жене были люди состоятельные. Тиблен пригласил их в компанию, открыл по тогдашним временам большую типографию (три скоропечатные машины) и начал издательское дело; потом он выделился из типографии, а сам остался при одних изданиях. Тиблен был человек без основательной научной подготовки, но очень способный, и видно, было, что одно время он много и с толком читал 1 [Интересно, что первый толчок в этом направлении дал ему министр внутренних дел Ланской. Раз Тиблен, еще в самом начале службы по министерству внутренних дел, был дежурным; заходит в дежурную Ланской и застает Тиблена за чтением французского романа. Ланской разговорился с ним и посоветовал ему читать что-нибудь посерьезнее, на первых порах рекомендовал «Русский вестник». (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], к тому же в совершенстве знал французский, немецкий и английский языки. Он способен был много работать; зачастую ночи напролет просиживал за корректурами, так как, не полагаясь даже на патентованных переводчиков, он сам все выверял по подписным корректурам, и случалось, что живого места не оставалось от первоначального перевода. Издательское дело шло у него хорошо; тогда завод в три тысячи экземпляров не считался большим, и через какой-нибудь год, много два, часто требовалось новое издание. Но... «женщины - вот что его сгубило», и Тиблен, несмотря на всю свою изворотливость, кончил плохо: во второй половине 60-х гг. бежал за границу, оставив неоплатные долги.

      У Тиблена тоже собиралось крайне разнообразное общество, но преимущественно профессора и литераторы, также много университетской молодежи. На этих вечерах я встречал Чернышевского, Костомарова, Лаврова, Страхова, Н. Н. Соколова (химика), А. Н. Бекетова, Бибикова (переводчика экономистов), А. Н. Энгельгардта, Соколова (впоследствии автор «Отщепенцев»), М. М. Достоевского (редактор-издатель журнала «Время»), Думшина (переводчика), Кулиша и др. Если на вечерах у Штакеншнейдера еще сказывался тон старого общества - иные приходили даже во фраке, - то у Тиблена уже царили начинавшие тогда проявляться простота и непринужденность. Общих разговоров обыкновенно не было, а все разбивались на небольшие группы. Тут громче всех сказывались голоса Энгельгардта и Бибикова, отчаянных говорунов и спорщиков; Костомарова чаще всего забирали в плен дамы. Мое внимание особенно привлекала личность Н. Н. Соколова; обыкновенно говорил он мало, всегда спокойно и замечательно умно - шел ли разговор о людях, или отвлеченных предметах, а главное - никогда не затруднялся высказывать свое мнение, хотя бы оно и не совпадало с ходячими тогда взглядами. В его манере вести беседу было что-то аристократически-сдержанное и в то же время как бы говорившее: я знаю, что вы мне скажете, и знаю, что мой ответ вас не удовлетворит; жаль, что вы не проштудировали хорошенько логику Милля. Эту книгу он имел пристрастие всем рекомендовать.

      Всегда с улыбкой и по-джентльменски вел спор П. Л. Лавров (я тоже встречал его у Штакеншнейдера); такого же высокого роста (и тоже полковник), Соколов («Отщепенцы») был ему прямою противоположностью: он уже и тогда обнаруживал наклонность не только к крайнему радикализму, но и к той откровенности в выражениях, дальше которой у нас в печати, кажется, никто не пошел.

      Раз как-то Тиблен сказал мне: «Приходите к нам, когда вздумаете, обедать, всегда найдется прибор». Я этим приглашением и воспользовался, так как редко случалось, чтобы у Тиблена не бывало за обедом кого-нибудь из профессоров или литераторов. Одно время часто встречал Н. Н. Страхова (он переводил для Тиблена Куно Фишера), и так как мне не предстоит говорить о нем особо, то я и сделаю это теперь. Когда я впервые стал встречать Н. Н., то многие с сожалением говорили, что он совсем напрасно забросил свою настоящую дорогу - естественные науки (он, кажется, тогда преподавал в гимназии естественную историю), так как его диссертация «О костях запястья» давала основание надеяться, что из него мог выработаться незаурядный ученый. В начале 60-х гг. He H. считался большим знатоком философии, особенно немецкой, и одним из самых убежденных гегельянцев. Его дружеские связи с наиболее выдающимися студентами, особенно с М. П. Покровским, сделали его имя довольно популярным среди молодежи; последняя пирушка в честь высылаемых студентов была устроена в квартире Н. Н. Я иногда захаживал к нему. Помню, как-то раз застал его за чтением Тургенева. «Вот я перечитываю Тургенева, - сказал Н. Н., - и, право же, в одной его страничке больше истинной поэзии, чем в целом романе Жорж Занд». Когда вышли «Отцы и дети», Н. Н. посвятил Тургеневу восторженную статью; но прошло каких-нибудь пять-шесть лет, и в романах того же Тургенева Н. Н. уже видел только бледные и маложизненные акварели. Это произошло после того, как Тургенев напечатал в «Вестнике Европы» свое знаменитое объяснение по поводу «Отцов и детей»; но покойный Л. Н. Майков говорил мне, что было еще какое-то личное обстоятельство, которого он не мог припомнить, повлиявшее на такую разительную перемену во взглядах Страхова. Впоследствии он имел простодушие перепечатывать свои статьи о Тургеневе в одном томике, и тут контраст его суждений выступал с комическою резкостью. Я как-то напомнил Н. Н. о вышеупомянутом сравнении Тургенева с Жорж Занд. «Ах, какие ереси я тогда способен был говорить», - отвечал, по обыкновению улыбаясь, Н. Н.

      В конце 70-х гг. я обратился к нему с предложением взять на себя перевод «Истории материализма» Ланге. «С величайшим удовольствием, - отвечал Н. Н., - хотя я теперь и не занимаюсь переводной работой, но переводить или по крайней мере редактировать Ланге возьмусь; это одно из самых капитальных сочинений, и для нашей публики крайне полезно иметь его». Ланге, на которого точили зубы все издатели, но никто не решался взяться за него, с именем Н. Н. Страхова благополучно вышел в свет; впрочем, при этом надо добром помянуть и цензора Ведрова.

      В последние годы Н. Н. стал увлеченным поклонником Л. Н. Толстого и даже часто проводил у него лето; большой портрет Л. Н. украшал его кабинет. «Вот на ком успокаиваю свой дух, - говорил раз мне Н. Н., показывая на портрет Л. Н., - а этот господин (Вольтер) и сам не знаю, почему висит у меня на стене». Это увлечение Л. Н. последнего периода, конечно, не могло остаться незамеченным в рядах той партии, которая считала Страхова своим знаменоносцем, и раз он попал в весьма каверзное положение. Получил он горячо написанное письмо (анонимное, как говорил Н. Н.), в котором высказывалось решительное недоумение, как он, Н. Н., которого до сих пор считали таким убежденным защитником православия и всех исконных начал русской жизни, может не только прославлять Толстого, но даже спокойно говорить о нем. Н. Н. печатно защищался, и. нельзя сказать, чтобы особенно удачно. Я шутя уверял его, что письмо сочинено каким-нибудь злокозненным нигилистом (Н. Н. по старой памяти с этим словом не расставался), чтоб только поставить его в безвыходное положение 1 [Увлечение Львом Николаевичем не мешало Н. Н. быть в то же время большим почитателем И. А. Вышнеградского и ждать от него для России каких-то особенных благ. А когда я заметил Н. Н., что Вышнеградский - хищник, стоивший очень дорого казне (история юго-западных железных дорог), то Н. Н. был очень возмущен не против Вышнеградского, а моими словами. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Не особенно задолго до смерти Страхов с видимым удовольствием обратил мое внимание на то, что в последние годы его сочинения довольно ходко идут, и приходится некоторые книги перепечатывать. «Но знаете ли, кто покупает вас, - отвечал я, - люди, которым перевалило за пятьдесят лет и которым приятно видеть, что вот и Н. Н. то самое говорит, что и они думают; на выступающие поколения вы никогда не имели никакого влияния, и вот почему: вы сами же не раз мне говорили, да и печатно это заявляли, что употребили все силы вашего ума на борьбу с нигилизмом; но вы боролись только с нигилизмом левых, к нигилизму же правых относились если не любовно, то более чем снисходительно. Тайна успеха Толстого, на которого вы теперь молитесь, - продолжал я, - в том и заключается, что его критическое отношение захватывает жизнь во всю ее ширь». Н. Н. спросил меня, что я разумею под нигилизмом правых. Я ему объяснил. Он затем переменил разговор.

      Говорят, что после смерти Н. Н. у него нашли начало своего рода исповедания веры; оно состояло всего из нескольких строк приблизительно следующего содержания: «Меня часто упрекали, что я ни разу не высказывал с достаточною ясностью свое положительное миросозерцание; я это теперь и делаю...» Но продолжения не оказалось. Покойный В. С. Соловьев серьезно уверял, что если вчитаться хорошенько в Страхова, то окажется, что он был чистейший материалист. Для характеристики Н. Н. у меня сохраняется интересная переписка с ним по поводу одной петиции (в половине 90-х гг.) - о положении печати. Сначала он не колеблясь заявил мне, что подпишет ее, а потом уклонился...

     

      В заключение этого очерка не могу не вспомнить еще о вечерах у двух студенток того времени: Н. И. Корсини и А. П. Блюммер 1 [Начались в 1861 г. и продолжались у Блюммер до ареста ее весной 1862 г., а у Корсини - до весны 1863 г., когда она уехала за границу. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. У первой собирался более тесный кружок, связанный очень близкими дружескими отношениями и даже сердечными привязанностями; у второй, кроме молодежи, иногда показывались Костомаров, А. Н. Пыпин, Воронов, Помяловский. И тут и там за обычным чайным столом возникали оживленные споры: всякий без опасливой оглядки высказывал свою мысль. Но не помню случая, чтобы чья-нибудь горячность или несдержанность вызвала хоть какое-нибудь недоразумение. И в то время и впоследствии приходилось бывать во многих кругах; но почему же теперь, спустя сорок лет, воспоминание о вечерах Корсини и Блюммер наполняет сердце какою-то особенною теплотой? Да потому, что человек даже на закате лет может еще обольщать себя разными надеждами, но только не надеждой на возврат молодости и той веры, которой она живет.

     

      XX. ДУМСКАЯ ИСТОРИЯ

     

      Когда осенью 1861 г. сидели мы в крепости, два студента, С. И. Ламанский и П. А. Гайдебуров, вместе с проф. И. Е. Андреевским во главе, - он был депутатом от университета в следственной комиссии 2 [Председателем ее был Волянский, выведенный в люди С. Голицыным, заявившим себя таким реакционером в 1849 г.; но говорили, что Голицын был почему-то в дурных отношениях с Путятиным или с его вдохновителем гр. Строгановым, и якобы употребил все свое влияние на Волянского, чтобы выгородить студентов. И действительно, студенты не могли пожаловаться на комиссию. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] по студенческой истории, - производили денежные сборы на нужды сидевших под арестом. 6 декабря все студенты были выпущены (около 300 человек, в Петропавловской крепости, и Кронштадте). Сейчас же к И. Е. Андреевскому примкнуло несколько студентов, игравших более или менее выдающуюся роль во время студенческой истории, и образовался своего рода комитет; в состав его входили: Н. Утин, В. Гогоберидзе, А. Герд, П. Фан-дер-Флит, Е. Печаткин, С. Ламанский, П. Гайдебуров, П. Спасский, Моравский и я. По ходатайству генерал-губернатора Суворова правительством было отпущено в его распоряжение пять тысяч рублей на пособия нуждающимся студентам. Эти деньги Суворов не иначе расходовал - даже когда к нему прямо обращались, - как по соглашению с комитетом. Раз даже вышел оригинальный случай: в присланном им списке оказалась фамилия Варшавчика, вольнослушателя, но, собственно, бывшего агентом III Отделения. Понятно, что комитет отказал в своей рекомендации, а Суворов, узнав, кто был Варшавчик, даже пришел в сильнейшее негодование от его дерзости обратиться к нему за пособием. Пока не были израсходованы пять тысяч рублей суворовских и те суммы, которые находились на руках И. Е. Андреевского к 6 декабря, комитет всегда собирался под его председательством, а потом И. Е. уже устранился. Деньги в комитет шли со всех сторон, но все же их не хватало, так как с закрытием университета все получавшие стипендии лишились их; другие растеряли уроки, многим нужны были средства на отъезд домой. Пришла мысль устроить публичные лекции; постепенно эта мысль расширялась, и решено было в форме публичных лекций возродить чтение почти всех университетских курсов (кроме восточного факультета). Что идея этих курсов вышла из среды комитета, это видно из того, что хотя прошения подавались профессорами от своего имени, но только теми, которые были приглашены комитетом. При этом дело не обошлось без попытки посчитаться с некоторыми профессорами, роль которых во время студенческой истории почему-нибудь не оправдала надежд, на них возлагавшихся. Я уже говорил несколько выше (стр. 217) о неудаче М. И. Сухомлинова; зуб был на Кавелина. Его поведение в совете было безупречно; он был руководителем, и притом весьма умелым, профессорской оппозиции Путятину; но в некоторой части студентов он возбудил неудовольствие тем, что старался удержать студентов от каких-нибудь демонстраций. Не совсем также были довольны и Костомаровым, по следующему поводу: во главе министерства - реакционер Путятин, университет в разгроме, студенты сидят в крепостях, а Костомаров выступил с проектом университетской реформы, с вольным университетом, в котором не было ни профессорской корпорации, ни студентов, а читались курсы на манер College de France. С точки зрения чисто научных интересов ему очень веско возражал М. М. Стасюлевич (в «С.-Петербургских ведомостях» осенью 1861 г. были напечатаны как статья Костомарова, так и возражения на нее). Также, помнится, возражал Костомарову и Спасович.

      Чтобы по возможности открыть полные курсы, в комитете пропускались даже такие отсталые личности, как проф. Ивановский (международное право); но когда очередь дошла до Кавелина, то, несмотря на все усилия мои и В. Гогоберидзе, он получил одним голосом меньше 1 [За были: В. Гогоберидзе, П. А. Гайдебуров, С. И. Ламанский и я. Против - Н. Утин, П. Л. Спасский, П. Ф. Моравский, Е. П. Печаткин и Анат. Макаров. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Тогда те, кто стоял за Кавелина, решили подавать голос против Костомарова, чтобы провалом его довести дело до нелепости; никакие уговоры не побудили нас отказаться от этой тактики, и Костомаров также был забаллотирован. Кончилось тем, что произвели новую баллотировку, и на этот раз как Кавелин, так и Костомаров были выбраны.

      В комитете также было решено обратиться к некоторым лицам, не принадлежавшим к числу профессоров Петербургского университета; были намечены: К. П. Победоносцев (он тогда состоял в комиссии по преобразованию судопроизводства и преподавал наследнику Николаю Александровичу) - для судопроизводства, Чернышевский - финансы, Лавров - философия, Берви (тогда магистрант, служивший в сенате), А. В. Лохвицкий - государственное право европейских держав, профессор Артиллерийской академии Гадолин - физика, И. М. Сеченов (в то время профессор Медико-хирургической академии) - физиология. Все выразили свое согласие. Но вот в один прекрасный день К. П. Победоносцев дал знать комитету, что ввиду многочисленных занятии он не имеет свободного времени для чтения лекций. Так как комитет весьма желал иметь его в составе лекторов, то отрядил к нему депутацию: Неклюдова и меня.

      - Я очень занят, - ответил К. П.

      - Но ведь ваши занятия все те же, что раньше были.

      - Это правда, но вот что я вам скажу: я не хочу читать в одной компании с Чернышевским; это шарлатан, гаер; если он не будет читать, то извольте - я готов.

      Неклюдов пытался было отстаивать Чернышевского, но К. П. стоял на своем. Комитет, выслушавши наш отчет о свидании с К. П., конечно скорее предпочел отказаться от удовольствия иметь его в числе лекторов, чем нанести уже приглашенному Чернышевскому ничем не оправдываемое оскорбление. Однако Чернышевскому не довелось читать: он не получил разрешения; по той же причине не состоялись лекции Лаврова, а Берви был арестован. Лекции читались днем, в залах Думы и Петершуле (директором ее был проф. Штейнман); всего было двадцать лекторов, читавших тридцать шесть лекций в неделю; были как абонементные, так и разовые билеты. Лекции усердно посещались не только студентами, но и публикой, а Костомаров собирал не менее пятисот слушателей. Все шло хорошо до истории с проф. П. В. Павловым по поводу вечера в зале Руадзе. Павлов также читал (в зале Петершуле) что-то вроде курса философии истории. По своей простоте его лекции скорее походили на беседы в небольшом частном кружке; в них сказывалось сильное влияние Бокля; самостоятельных взглядов он никаких не высказал.

      Как только стало известным, что Павлов высылается в Ветлугу (у него даже не спрашивали никаких объяснений, не потребовали текста чтения), сейчас же собрался студенческий комитет; все были в крайнем возбуждении; да и не одни студенты - все общество было взволновано. В комитете почти единодушно было решено в виде протеста закрыть все лекции; но для этого нужно было иметь согласие профессоров; потому остановились на таком порядке: созвать всех лекторов, отрядить в это собрание нескольких депутатов от комитета с поручением поставить вопрос: в виду участи, постигшей Павлова, считают ли они возможным продолжение лекций?

      Делегаты, конечно, не должны были говорить, что комитет уже пришел к решению закрыть лекции, но они обязаны были заявить, что не ручаются за сохранение порядка (и это была правда) ввиду крайне возбужденного настроения не только молодежи, но и публики. Профессора собрались в квартире В. Д. Спасовича; все они одинаково были возмущены высылкой Павлова. Прежде всего выбрали председателя собрания; выбор пал на И. Е. Андреевского, и этим они погубили свое дело, что будет видно далее. Как только делегаты поставили вопрос, могут ли продолжаться лекции, то Стасюлевич, Б. Утин, Спасович самым решительным образом высказались против закрытия лекций; они, конечно, находили меру, принятую против Павлова, ничем не оправдываемой, но не видели никакой связи между судьбой, постигшей Павлова, и лекциями. М. М. Стасюлевич, напр., сказал: «Вы идете по улице, вдруг на вас падает кирпич, значит ли это, что не следует ходить по улицам?» Забавно было видеть, как сцепились два брата, Б. Утин и Н. Утин, который был в числе делегатов: оба они были раздражительны и наговорили друг другу разных любезностей. В середине заседания приехал Костомаров; узнав, в чем дело, он тоже высказался против закрытия лекций: «Для меня, - сказал он, - читать лекции - это величайшее наслаждение». Он, однако, не остался до конца заседания, и все решения были приняты без него. Тем не менее, огромное большинство профессоров (делегаты в баллотировке, помнится, не участвовали) высказалось за закрытие лекций, причем предварительно было постановлено, что решение будет обязательно для меньшинства. Затем был обсуждаем вопрос: объявление о закрытии лекций (оно собранием возлагалось на студенческий комитет, и даже назначили день - ближайшая лекция Костомарова) должно ли быть мотивировано участью, постигшей Павлова? И опять значительным большинством решено в утвердительном смысле1 [В числе очень горячо высказывавшихся за закрытие лекций, как протеста, был Д. И. Менделеев, а И. М. Сеченов даже подымал вопрос о расширении протеста: «Мы ведь не в одной Думе читаем». Но поддержки он не встретил. Зато на собрании у Советова Д. И. не только выразил согласие на возобновление лекций, но и живейшую радость, что отменили прежнее решение. Напротив, Сеченов даже не пошел на собрание у Советова, зная, зачем оно созывается. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Все это произошло в значительной степени от роли, которую на этом собрании сыграл И. Е. Андреевский. Ранее он никогда не заявлял резкого образа мыслей, а тем паче какого-нибудь фрондерства; но на этом собрании сделал все, что было в силах председателя, чтобы решение вышло такое, какого, видимо, хотел студенческий комитет. Профессора потом громко говорили, что И. Е. их предал. Мы вышли торжествующие и даже несколько удивленные легко одержанной победой; но мы никак не могли понять, каким образом И. Е. оказался всецело на нашей стороне?

      Кажется, через день, во всяком случае, накануне лекции Костомарова, комитет собрался; надо было сообразить некоторые практические обстоятельства, которые вызывались закрытием лекций, - например, расчет с публикой за недослушанные лекции и т. п.; но было еще и другое дело: это - адрес от публики к министру народного просвещения о возврате Павлова; он был заготовлен (редактировал Н. Утин, кажется, вместе с Хорошевским), прошел в комитете; предположено было предложить его для подписи на лекции Костомарова и, кроме того, пустить отдельные листы по городу.

      Было уже за одиннадцать часов вечера, как входит Гогоберидзе. «Я шел в комитет, - сказал он, - но случайно встретил Советова; он мне сказал, что у него будет собрание профессоров, и усиленно просил меня присутствовать на нем, чтобы потом передать комитету, что будет решено. Я согласился, и знаете ли, профессора отказались от принятого решения и постановили, что будут продолжать чтение лекций, и обязались завтра, до начала костомаровской лекции, или лично явиться в Думу, или послать на имя комитета письменное уведомление от каждого, что лекции его будут продолжаться». Сообщение Гогоберидзе произвело невыразимую сенсацию. Н. Утин, не разобрав дела, накинулся на Гогоберидзе: «Да как же вы могли на это согласиться? Вы не имели никакого права». - «Да я ни на что не соглашался, а только сидел и слушал».

      Естественно возникал вопрос: что же теперь делать? П. А. Гайдебуров, и ранее не обнаруживавший никакого сочувствия к закрытию лекций, первый заговорил, что нужно все бросить, но другие не хотели помириться с мыслью отказаться от демонстрации. Слабая сторона собрания у Советова была та, что на нем не присутствовали некоторые лекторы, убежденно стоявшие за закрытие лекций. «Не обращать никакого внимания на решение профессоров, они - трусы», - слышалось в комитете. Но даже Н. Утин, не находивший достаточно резких слов, чтобы клеймить измену профессоров, понимал, что сделать этого никак нельзя. Однако когда достаточно поговорили и поставили на баллотировку, признавать ли новое решение профессоров, то большинством одного голоса было принято, что оно не обязательно (не скрою, что в большинстве был и мой голос, в чем я недолго спустя и стал раскаиваться); а что же затем делать? Ни до чего практического не договорились; сам Н. Утин, видимо, был смущен результатом баллотировки и поминутно повторял: «Однако как же теперь быть?» Проспорив до утра, ничего не порешили и, напившись у Утина чаю, прямо отправились в Думу. Там - сюрприз: не находим никого из профессоров, ни посланных от них с записками. Ничего не можем понять; может быть, профессора опять передумали? Вот уже приближается лекция Костомарова; наконец-то заявились Советов и А. В. Лохвицкий и сообщают о состоявшемся накануне решении профессоров; присылаются также две-три записки. В объяснениях с Советовым и Лохвицким мы ссылались на то, что собрание накануне было неполное, что присутствовавшие на нем профессора обязались или лично, или каждый отдельно поставить комитет в известность, что их лекции будут продолжаться; а так как профессора раз уже перерешили, то, может быть, вновь изменили свое мнение. Словом, фонды партии протеста поднялись благодаря этой совсем непонятной беспечности или колебательности профессоров. Комитет сейчас же собрался в одном из кабинетов Думы, и хотя был не в полном составе, но в достаточном; решено было сделать объявление о закрытии лекций на основании решения, состоявшегося у Спасовича, но при этом оговорить, что такие-то и такие-то профессора отказались от этого решения и прислали заявления, что будут продолжать чтение лекций. Было 8 марта, большая думская зала была переполнена не только студентами, но и огромной массой публики, так как в нее уже успели проникнуть слухи о какой-то предстоящей демонстрации. Вот Костомаров кончил свою лекцию; раздались обычные аплодисменты.

      Затем на кафедру сейчас же вошел студент Е. П. Печаткин и сделал заявление о закрытии лекций с тою мотивировкой, какая была установлена на собрании у Спасовича, и с оговоркой о профессорах, которые будут продолжать лекции. Костомаров, который не успел далеко отойти от кафедры, сейчас же вернулся и сказал: «Я буду продолжать чтение лекций», - и при этом прибавил несколько слов, что наука должна идти своей дорогой, не впутываясь в разные житейские обстоятельства. Разом раздались и рукоплескания и шиканье; но тут под самым носом Костомарова Е. Утин выпалил: «Подлец! второй Чичерин1 [Б. Н. Чичерин публиковал тогда, кажется в «Московских ведомостях» (1861, №№ 247,250 и 260) ряд статей по университетскому вопросу, реакционных. Но еще ранее того его письмо к Герцену сделало имя Б. Н. крайне непопулярным среди молодежи; защищал его Кавелин, видя в нем крупную научную величину, хотя и не разделял большинства его взглядов. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], Станислава на шею!» Влияние, которым пользовался Н. Утин, видимо, не давало покоя Е. Утину, и он тогда из кожи лез, чтобы заявить свой крайний радикализм; его даже шутя прозвали Робеспьером. Выходка Е. Утина могла взорвать и не такого впечатлительного человека, каким был Костомаров; к сожалению, он потерял всякое самообладание и, вновь вернувшись на кафедру, сказал, между прочим: «...Я не понимаю тех гладиаторов, которые своими страданиями хотят доставлять удовольствие публике (кого он имел в виду, трудно сказать, но эти слова были понятны как намек на Павлова). Я вижу перед собой Репетиловых, из которых через несколько лет выйдут Расплюевы». Рукоплесканий уже не раздалось, а, казалось, вся зала шикала и свистала. По программе мне следовало сделать заявление о расчете с публикой; я это и сделал, но, кажется, меня никто не слышал, да и слышать не хотел. Несмотря на то, что Костомаров тотчас же уехал, публика не расходилась; немногие пытались защищать его, но подавляющее большинство возбужденно говорило, что если Костомаров попробует читать, то его до этого не допустят, забросают солеными огурцами и мочеными яблоками. А той порой циркулировал адрес, и было собрано несколько сот подписей. Наконец появился II. И. Погребов (городской голова) и попросил публику разойтись, что и было тотчас же всеми исполнено.

      Когда стал известен в широких кругах этот совсем неожиданный и вместе с тем фатальный эпизод, он вызвал во многих сильнейшее неодобрение поведения студентов (участие публики как-то игнорировалось); между самими студентами проявился раскол; большинство профессоров было возмущено и решило непременно продолжать чтение лекций, о чем и появилась публикация. Но в то же время возросло в высшей степени раздражение, даже озлобление и в другой стороне, то есть противной Костомарову; нам, членам комитета, приходилось иногда выслушивать такие заявления, что становилось жутко, и в то же время сто раз рассказывать всю историю и объяснять в разных студенческих кружках, что мы, то есть комитет, в эпизоде с Костомаровым ни при чем.

      О 8 марта есть рассказ самого Костомарова в его «Автобиографии» («Русская мысль», №№ 5 и б, 1885 г.), но в нем встречаются неточности, между прочим относительно роли, которую играл в финале этого дела Чернышевский. Н. И. совсем пропускает собрание у Спасовича; говоря о собрании у Советова (я думаю, что он смешал его с собранием у Спасовича), утверждает, что Стасюлевич, Б. Утин, Кавелин и молодежь были за закрытие лекций, что только Б. Утин наконец перешел на его сторону. Кавелин тогда был уже за границей, а Стасюлевич и Б. Утин, как сказано выше, были против закрытия лекций; никакой молодежи у Советова не было1 [Вообще в «Автобиографии» немало ошибок или, может быть, описок, опечаток; говорится, что Костомаров стал профессором Петербургского университета в 1858 г., а это произошло осенью 1859 г.; «зима 1862 г., время польского восстания», но оно вспыхнуло в 1863 г.; «Гайдебуров, Гогоберидзе - одни из самых ярых моих врагов»; Гайдебуров все время был решительно на стороне Костомарова, а Гогоберидзе занимал среднее положение; назначение Путятина переносится на осень 1861 г., на самом деле оно имело место летом, и т. д. Я только указываю на обстоятельства 1861/62 г., так как предшествующая и последующая жизнь Костомарова мне неизвестны. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Несмотря на публикацию (не от всех, однако, профессоров), чтение лекций не возобновилось, кажется по совместному соглашению профессоров и Головнина; один Костомаров непременно хотел читать. Чернышевский был осведомлен о настроении молодежи и, вероятно желая спасти ее от неминуемо прискорбных последствий, вмешался в дело. Он поехал уговаривать Костомарова отказаться от чтения лекций; тот ни за что не хотел этого сделать. В «Автобиографии» Н. Ив. рассказывает, что Чернышевский держал к нему такую речь: «Поезжайте к Головнину и просите, чтобы вам запретили читать». - «Не могу, я сам хлопотал о разрешении». - «Ну, так я поеду; дайте мне которое-нибудь из писем, где вам угрожают скандалом». Я дал письмо... Чернышевский съездил к Суворову и Головнину и устроил дело так, что мне запретили читать лекции». Не помню, говорил ли Чернышевский о Суворове, но вот что сохранилось в моей памяти из его рассказа: «Я уехал от Костомарова, который наотрез отказался прекратить лекции, и отправился к Головнину; тот меня сейчас же принял. Я объяснил ему, что ввиду настроения молодежи и публики необходимо закрыть лекции Костомарова; Головнин выслушал меня до конца и затем сказал: «Из ваших слов я вижу, как медленно министерские курьеры доставляют по своему назначению мои распоряжениям: еще вчера отдал приказ о закрытии лекций Костомарова». На Чернышевского, видимо, произвело неприятное впечатление, что Головнин с первых же слов не предупредил его о принятой им накануне мере. «А затем, когда я вернулся домой, - продолжал Чернышевский, - то нашел письмо от Н. Ив.; вот оно». В письме Костомаров писал приблизительно следующее: «После вашего ухода, припоминая все, что вы говорили, хотя то и были для меня очень тяжелые слова, я все-таки слышал в них голос старой дружбы;1 [Начало дружеских отношений Костомарова с Чернышевским относится ко времени ссылки Костомарова в Саратов, где Чернышевский был одно время учителем в гимназии. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] а потому взялся за перо, и начал было писать заявление Головнину, что отказываюсь от чтения лекций, как вдруг курьер принес мне министерское распоряжение о закрытии моих лекций...»2 [Это письмо я лично читал в подлиннике. Оно потом найдено в деле Чернышевского и опубликовано Лемке. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Об этом письме Н. И. не упоминает в «Автобиографии». Чернышевский, кажется, ничего не говорил, что Костомаров дал ему ругательное письмо, где угрожали, что насильно вынесут с кафедры, а только прибавил: «Костомаров так упрямо стоял на своем и так был раздражен, что мы даже не распрощались, когда я уходил».

      Едва стало известно, что лекции Костомарова не состоятся, как волнение между молодежью постепенно стихло. Большинство жалело Костомарова; стала даже возможной своего рода демонстрация в его пользу, - ему был поднесен адрес от молодежи; впрочем, под ним подписалось не более сотни, в том числе и В. Гогоберидзе.

      Первое время после 8 марта душевное состояние Костомарова было ужасно; его, конечно, возбуждал всякий намек на это событие, но еще более выводило из себя выражение сочувствия со стороны людей, которых он не уважал, и доходившие до него из известных сфер толки: «Да Николай Иванович совсем не такой человек, каким мы его себе воображали». Лица, которые в то время особенно часто посещал» его, напр. В. М. Белозерский, Хорошевский (последний проводил у него целые вечера и, чтобы развлечь Н. И., читал что-нибудь из классиков), передавали, что Н. И. поминутно говорил: «За меня вся сволочь, а против - все порядочные люди и настоящая молодежь». Понемногу все стало забываться, и на обычных журфиксах Костомарова начали осенью появляться многие из тех, которые 8 марта были против него. Сближению помогла и реакция, наступившая после майских пожаров, закрытие журналов, аресты. Под тяжелым впечатлением от поворота в реакционную сторону Костомаров публиковал тогда своего «Кремуция Корда»; написан он был давно, чуть ли не в Петропавловской крепости. Летом 1862 г. я был в Вологде, там стали затруднять мой возврат в Петербург; я дал знать в Петербург, и дело кончилось благополучно. По приезде в Петербург я узнал, что в числе лиц, хлопотавших за меня, был и Костомаров, потому пошел поблагодарить его, и наши отношения возобновились. Через год одно личное обстоятельство развело нас навсегда; и тут главную роль играло то, что Н. И. иногда совершенно не владел собой.

      На студенческий комитет ближайшим образом относилась ответственность за 8 марта; а так как он не был выборный, то большинство комитета, несмотря на живую оппозицию П. А. Гайдебурова, решило собрать сходку, чтобы дать по этому делу своего рода отчет и вместе с тем предложить устроить выборный комитет. В новый комитет с одной стороны не попал П. А. Гайдебуров, а с другой - Е. Утин, который считал себя главным героем 8 марта, а между тем получил до смешного малое число голосов. Новый комитет вышел более однотонный в смысле расширения деятельности, до того времени исключительно направленной на чисто студенческие дела.

      8 марта вызвало не только разнообразные толки в обществе, но и горячие нападки на студентов в печати. Последняя публицистическая статья Чернышевского «Научились ли?» была посвящена энергической и остроумной защите студентов. У него даже было нечто вроде третейского разбирательства с Эвальдом, открывшим поход против студентов статьей «Учиться или не учиться?» При этом прении со стороны Эвальда был В. Д. Скарятин; он после, кажется в конце 70-х гг., в «Московских ведомостях» в своих воспоминаниях наговорил замечательные глупости о Чернышевском, который якобы убеждал его стать на стороне революции. Чернышевский без смеха никогда не мог говорить о Скарятине.


К титульной странице
Вперед
Назад