Я считал необходимым с возможной подробностью рассказать о «думской истории», так как о ней только и известно, что был какой-то скандал, что студенты освистали и ошикали Костомарова, который после этого навсегда оставил кафедру. Почему Костомаров не вернулся к университетской деятельности, об этом в своем месте я уже говорил. Чтя в нем крупную научную величину, ему дали платное место в археографической комиссии; но возврат к кафедре для него навсегда был закрыт, настали другие веяния.

      Заканчивая о Костомарове, не могу оставить без оговорки те строки, которые уделяет его лекциям В. И. Модестов в своих воспоминаниях о В. Г. Васильевском («Журнал министерства народного просвещения», № 1 1902 г.). Он говорит: «Приходили на лекции Костомарова главным образом для того, чтобы тут встретиться со знакомыми, обменяться общественными новостями, политическими слухами», и далее: «Хотя никакой ясной политической тенденции в лекциях Костомарова даже и тогда, когда он читал о северных «народоправствах», не было, они как-то сами собой получили общественно-политический характер». Эти слова явно в противоречии между собою: с одной стороны, собирались, чтобы обменяться новостями, с другой - лекции получили общественно-политическое значение. Но сам же В. И. Модестов замечает: «Лекции посещались не потому, что мы особенно (надо бы прибавить - ранее) интересовались русскою историей, а потому, что после Устрялова и Касторского они казались протестом против казенной истории... Костомаров читал историю русского народа, а не государства». В том-то и великая заслуга Костомарова, что он первый пробудил не только в студентах, но и в обществе живейший интерес к русской истории. Не говоря об Устрялове, тогда даже Соловьевым никто не интересовался и не читал его (на толкучке сочинения Соловьева продавались по пониженной цене; да и теперь, хотя его история выдержала повторные издания, кто ее читает? Просто ставят на полках, и только разве некоторые для справок заглядывают в нее). Я уже говорил, что многие в оно время не считали Костомарова настоящим ученым; отголосок этих мнений слышится и в теперешних словах В. И. Модестова.

     

      XXI. ШАХМАТНЫЙ КЛУБ

     

      Зимой, то есть в начале 1862 г. открылся в Петербурге шахматный клуб, и весной я часто в нем бывал, хотя и не состоял членом, но это было удобное место для некоторых свиданий. Кто был его официальным инициатором, не знаю, но несомненно, что под флагом шахмат была сделана попытка устроить литературный клуб. Он имел очень хорошее помещение, помнится, в доме Елисеева у Полицейского моста. Чтобы поддержать новое детище, Чернышевский в известные дни весьма усердно посещал его и всегда имел перед собою столик с шахматами; к нему подсаживались два-три человека, и обыкновенно Чернышевский рассказывал какие-нибудь невинные анекдоты. Но вот приходит Н. А. Серно-Соловьевич, только что перед тем открывший книжный магазин и начавший издательство. В то же время он со всею страстью отдался «Земле и воле», одним из основателей которой и был. Серно-Соловьевич за столик не усаживался, а, обойдя все комнаты, находил нужное лицо и погружался с ним в уединенный разговор. Литературный мир тогда был невелик, к тому же распадался на обособленные кружки, мало сходившиеся, потому в шахматном клубе вечно царила пустота; только в буфете иногда раздавались возбужденные голоса В. Курочкина, Кроля, Помяловского, Воронова и тому подобной братии. Клуб был на волосок от естественной смерти, как вдруг после пожаров удостоился чести быть закрытым. Закрытие его было мотивировано так: «В нем происходили и из него исходили неосновательные суждения».

     

      XXII. II ОТДЕЛЕНИЕ ПРИ ЛИТЕРАТУРНОМ ФОНДЕ

     

      По пути считаю нелишним сказать о II отделении для пособия учащейся молодежи, состоявшем при Литературном фонде. Одновременно с устройством публичных лекций в студенческом комитете явилась мысль о какой-нибудь организации, которая, с одной стороны, при закрытии университета поддержала бы расплывавшееся студенчество, а с другой - придала бы благотворительной деятельности более широкий и гласный характер. Остановились на соображении устроить Общество вспоможения учащейся молодежи. Так как тогда нельзя было и думать, что разрешат независимое общество, то кому-то пришло на ум попытаться провести его под флагом Литературного фонда. Позондировали почву; председатель комитета Фонда кн. Щербатов отнесся весьма сочувственно, также и другие члены, например Кавелин. Составили проект; по нему связь с Фондом была чисто титулярной; отделение должно было иметь особых членов (пять рублей взнос), свой комитет и свое бюро. Головнин сначала отнесся сочувственно, но потом стал предъявлять требование некоторых существенных изменений, - так он был против отдельного бюро.

      - Да зачем вам нужен особый председатель?

      - Мы хотим иметь председателем Егора Петровича Ковалевского, а он в этом году не состоит членом комитета Фонда.

      Дело, видимо, затормозилось, и казалось, что ничего не выйдет. Но вот после 8 марта оставался на руках адрес к министру народного просвещения. Раз собрались, чтобы решить - двигать ли его (то есть подать министру), или оставить, так как подписей не набралось и тысячи, а горячее время уже прошло. Спорим; вдруг входит Чернышевский, который никогда не бывал на наших собраниях, и никто из нас, кроме Утина, лично его тогда не знал. Дело происходило на квартире Утина.

      «А я к вам на минутку, Николай Исакович; извините, господа, вы, кажется, заняты, и я, может быть, помешал вам». Однако присел и умело осведомился о причине нашего собрания. «Вы, господа, революционеры, прямо скажу, ужасные вы революционеры. А знаете ли, Сергей Иванович, - неожиданно обратившись к студенту Ламанскому, продолжал Чернышевский, - кто первый революционер в России? Да ведь это ваш братец Евгений Иванович; посмотрите, каждый день печатает какую-нибудь прокламацию, то четырехпроцентные непрерывно доходные, то пятипроцентные банковые билеты, то металлики. - А затем Чернышевский стал нас отговаривать от подачи адреса. - Его даже не примет министр. Если вы откажетесь от адреса, то могу вам наверное сказать, что будет разрешено второе отделение». Перед авторитетом Чернышевского скоро умолкли даже самые горячие протестанты. И действительно, через короткое время отделение было разрешено. Круг деятельности его по уставу распространялся на всю Россию и на всякого рода учащуюся молодежь, причем она сама могла входить в качестве членов в состав общества. Из членов комитета помню: председатель - Е. П. Ковалевский 1 [Ег. Петр., по образованию был филолог Харьковского университета, потом ставший горным инженером, а затем дипломатом; одно время занимал пост директора департамента азиатских дел в министерстве иностранных дел; в описываемое время состоял сенатором; был первым председателем комитета Литературного фонда, где имеется хороший (то есть очень похожий), масляными красками, портрет Е. П. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], члены: Н. А. Серно-Соловьевич, М. С. Гулевич, Н. Утин, Е. П. Печаткин, Н. И. Корсини, М. А. Богданова; тоже и я был членом комитета.

      По поводу выборов в это отделение припоминаю следующий случай. В среде учредителей было решено выбрать в комитет Чернышевского. Когда он узнал об этом, то высказался так:

      - Я прошу вас этого не делать; пользы от меня никакой не может быть, я даже не имею времени чтобы исправно посещать заседания комитета Фонда. Между тем выбор меня в ваш комитет может привлечь ненужное внимание начальства к отделению.

      - Но, Николай Гаврилович, - отвечали ему, - есть люди, которые этим резонам не придадут никакого значения и будут баллотировать за вас; потому, если мы не будем подавать за вас свои голоса, то выйдет скандал - вы будете забаллотированы.

      - Никакого скандала не будет; если вы понимаете справедливость того, что я говорю, то без всяких колебаний кладите мне черняки; еще раз прошу вас не выбирать меня.

      Так большинство и сделало, Чернышевский, кажется, получил с десяток голосов из сотни собравшихся учредителей.

      Отделение просуществовало очень недолго; оно было закрыто после майских пожаров. Когда Е. П. Ковалевский получил бумагу о закрытии отделения, он собрал комитет и держал такую речь:

      - Не думал я, господа, что на старости лет окажусь во главе тайного общества.

      - Что вы, что вы, Егор Петрович, да разве тайное общество устроилось бы с гласным комитетом и таким же списком членов, - это только пустой предлог.

      - И я тоже думаю, - добродушно отвечал Егор Петрович.

      Расходясь, комитет, по предложению Серно-Соловьёвича, сделал постановление о выражении Е. П. глубочайшей признательности за его всегда отзывчивое и сердечное отношение к нуждам учащейся молодежи.

     

      XXIII. ПЕТЕРБУРГСКИЕ ПОЖАРЫ

     

      С 1861 г. всегда соединяется представление о «19 феврале»; но в течение этого года произошел ряд событий, хотя и не столь всеобъемлющего характера, как освобождение крестьян, по тем не менее имевших значительное влияние на последующий ход нашей жизни; по меньшей же мере - ярко характеризующих свое время. Но прежде чем коснуться внутреннего хода нашей жизни, я должен заметить, что общее положение тогдашних европейских дел электризирующим образом действовало на пробудившееся сознание русского общества, еще не пережившего тяжелых разочарований в своих упованиях, не изведавшего всей силы элементов, враждебных обновлению нашей жизни. Упомяну только о главнейших. Имя Гарибальди было не только окружено ореолом неувядаемой славы, но и являлось символом грядущего освобождения всех угнетенных народов. Все были в ожидании его похода на Рим, освобождения Венеции и обещанной им помощи революционному движению в Венгрии, которое должно было разразиться с часу на час. Люди немолодые, вдумчивые, и те, поддаваясь общему увлечению, пророчествовали, что через какие-нибудь полгода от Австрии, может быть, останется только одно историческое воспоминание. Начавшаяся парламентская борьба в Пруссии и постоянно возраставшая сила оппозиции хотя и в меньшей степени привлекали общее внимание, но давали наглядный пример легального сопротивления, которое, как казалось всем, должно было привести или к поражению короны, или к революционному взрыву. Во Франции, несмотря на весь блеск, окружавший империю после крымской и итальянской войн,- стало проявляться заметное пробуждение политической жизни, и не лишенный чуткости Наполеон III начинал первые шаги перехода к более либеральному режиму. Этому направлению европейской политической жизни прежде всего подпала наша западная окраина.

      Под весну 1861 г. произошли первые демонстрации в Варшаве и напомнили о существовании польского вопроса, которого большинство русского общества и не подозревало. Вскоре польское движение приняло такое развитие (в течение одного года сменилось четыре наместника), что возможность революционного взрыва стала весьма вероятной и могла угрожать внешними осложнениями, весьма неудобными при тогдашнем изолированном международном положении России. Ведь еще в 1858 г., при свидании с нашим государем в Бадене, Наполеон заводил речь о Польше, указывая на то, что наша система управления Польшей является помехой для установления более тесных отношений между Россией и Францией. Под боком Петербурга возрастающее неудовольствие в Финляндии вынудило увольнение генерал-губернатора Берга (впоследствии наместника Царства Польского) и назначение на его место Роккасовского, замененного потом Адлербергом, созвание «выборной комиссии» (24 апреля 1861 г.) - прелюдии к созванию сейма, не собиравшегося с 1809 г.

      С другой стороны, чисто внутренние дела были далеко не успокоительны. Финансовые затруднения, наследие крымской кампании, казались непреодолимыми, и дефицит стал нормальным явлением; торговый класс жаловался на плохие дела, промышленность была недовольна новым таможенным тарифом, курс падал, государственный кредит был поколеблен, и правительство с трудом заключало займы, которые обходились ему не дешевле 6%. Как во всякое переходное время, неуверенность и недовольство господствовали во всех классах. Применение «Положений 19 февраля» постоянно сопровождалось «недоразумениями», причем очень часто пускалась в дело военная сила, и не обходилось без пролития крови. Одни со страхом, другие с злорадством ждали - что-то будет, когда кончатся первые года переходного состояния бывших крепостных. Далее, в конце лета 1861 г. появилась первая прокламация, - Михайлова к «Молодому поколению», потом вскоре «Великорусс» и другие. Распространению лондонских изданий, несмотря на то, что «Колокол» можно было встретить в самых захолустных местах, правительство не придавало особенного значения; иначе оно взглянуло на прокламации: Михайлов и Обручев поплатились каторгой, что произвело на общество удручающее впечатление. Осенью, опять же 1861 г., произошли истории во всех университетах; из них, как известно, особенно выделилась петербургская. Место студентов в Петропавловской крепости скоро заняли тверские мировые посредники. Они письменно заявили губернскому присутствию по крестьянским делам о невозможности применения «Положений» 19 февраля и о том, что они впредь намерены в своих действиях руководствоваться воззрениями и убеждениями, не согласными с «Положениями» 19 февраля, так как всякий другой образ действий считают враждебным обществу1 [Так была изложена сущность заявления в «Северной почте», что и считаю нужным оговорить; других материалов в моем распоряжении не было. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Губернское присутствие взглянуло весьма благодушно на это заявление; оно увидело в нем лишь повод письменно напомнить подписавшим заявление, что для всякого состоящего на службе нравственно и юридически обязательно руководствоваться существующими законами. Только прокурор усматривал в заявлении нарушение служебных обязанностей, а потому полагал, что дело следует направить в сенат. Арест и препровождение в крепость тринадцати лиц были мерами экстраординарными, а не по постановлению сената, которому, однако, пришлось потом разбирать это дело 2 [В. В. Берви, магистрант С.-Петербургского университета, состоявший на службе в сенате, то ли разослал иностранным дипломатическим агентам, находившимся в Петербурге, изложение этой истории, то ли губернским предводителям дворянства. Это повело за собой арест г. Берви и высылку его в Астрахань. Вот имена тринадцати лиц, подписавших заявление: Член губернского присутствия по крестьянским делам Бакунин, председатели съездов мировых посредников, уездные предводители дворянства Бакунин и Балкашин, мировые посредники: Кудрявцев, Полторацкий, Глазенап, Харламов, Лазарев, Кислинский, Неведомский, Лихачев и кандидаты: Широбоков и Демьянов. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Коротко сказать, к началу 1862 г. общественная атмосфера была до крайности напряжена; малейшее обстоятельство могло резко толкнуть ход жизни е ту или другую сторону. Эту роль и сыграли майские пожары 1862 г. в Петербурге.

      Пожары в старое время благодаря обилию деревянных построек, отсутствию водопроводов были нередки в Петербурге и притом очень сильные. В начале 60-х гг. всем еще памятен был пожар, незадолго перед тем уничтоживший большую часть Измайловского полка. Но пожары мая 1862 г. должны были сильно поразить не только народное воображение, но даже и часть мыслящего общества. Начались они с 16 мая, но особенно выделились 22 и 23 числа, когда выгорели Большая и Малая Охты и огромное количество домов в Ямской - весь четырехугольник между Кобыльской улицей и Лиговской, от церкви Иоанна Предтечи до Глазова моста. 23 числа было пять пожаров. Уже подымались тревожные толки о причине пожаров, на что указывает заметка «Русского инвалида» (25 мая): «Итого в одни сутки - пять пожаров! Понятно, что в народе ходят толки о пожарах; насколько они справедливы, может быть откроют следствия; но, во всяком случае, этот ряд пожаров, начавшихся с 16 мая, хоть на кого наведет страх».

      Правда, дни стояли сухие и жаркие, и от пожаров пострадали главным образом местности, где преобладали деревянные постройки, во дворах которых, застроенных всевозможными клетушками, оказывалась масса горючего материала. Прошло четыре дня передышки, как вдруг запылал Апраксин двор, и выгорело все пространство между Чернышевым и Апраксиным переулками, а по другую сторону Фонтанки - между Чернышевым и Щербаковым и значительная часть Троицкого переулка. Трудно вообразить себе весь ужас этого дня, всю массу обездоленного люда.

      В крупных пожарах у нас народ всегда склонен видеть злодейский умысел. На этот раз народный голос главным образом завинял в поджогах студентов 1 [Говорю - главным образом, потому что по старой традиции завиняли поляков. Но и на этом дело не остановилось; в народе сильно циркулировали характерные для того времени толки, что жгут господа, недовольные тем, что крестьянам дана воля. Наконец ходила целая масса невозможных фантастических рассказов, напр., о генерале, у которого спина была намазана каким-то горючим составом; стоило ему только потереться спиной о стену, стена и загоралась; хотя ни один пожар не начинался с заборов, но в народе было сильно распространено убеждение, что поджигатели мажут заборы каким-то воспламеняющимся составом - отсюда панический страх перед всяким пятном на заборах. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Народные толки нашли себе отражение в печати. Вот что писалось в «Северной пчеле» (№ 143 от 30 мая), которую тогда редактировал в умеренно-либеральном направлении П. Усов. «В народе носится слух, что Петербург горит от поджогов и что поджигают его с разных концов триста человек. В народе указывают и на сорт людей, к которому будто бы принадлежат поджигатели, и общественная ненависть к людям этого сорта растет с неимоверной быстротой. Равнодушие к слухам о поджогах и поджигателях может быть небезопасным для людей, которых можно счесть членами той корпорации, из среды которой, по народной молве, происходят поджоги». В № 122 «Нашего времени» (издавал в Москве Н. Ф. Павлов) читаем: «Не подлежит сомнению, что пожары происходят вследствие заранее обдуманного плана»; в «Современной летописи» (№23) в письме из Петербурга г. Белюстина встречаем: «Но на кого указывает народ, как на главную причину своего бедствия? Горько и тяжело, а нельзя скрыть - на учащуюся молодежь».

      Подобного рода заметки, перепечатываемые в других газетах, только подливали масла в огонь. Правда, эти бессмысленные обвинения встречали отпор даже нередко со стороны людей, которых ни тогда, ни после нельзя было заподозрить в склонности к разрушительным идеям. Как бы в ответ г. Белюстину Д. И. Иловайский (№ 25 «Современной летописи») в письме от 16 июня говорит: «В поджоги с определенными революционными целями - мы не верим», и затем настаивает, чтобы «подробные результаты этих исследований (то есть все следственное дело о пожарах) сделались известными публике со всеми именами, прикосновенными к делу». По всему тону письма можно заключить, что подобное желание было внушено Д. И. Иловайскому желанием снять с учащейся молодежи наброшенную на нее тень. Даже в «Северной пчеле», первой из петербургских газет, воспроизведшей на своих страницах народные толки о студентах-поджигателях, через три дня после того (№ 146 от 2 июня) военный инженер, поручик И. Татаринов писал: «Причину пожаров видят в поджогах. Допустим, что оно и так; но каким образом тяжкое обвинение поджога взваливать на голову бывших студентов? Это более чем странно!.. Распространение таких убеждений может самым ужасным образом обрушиться на неповинные головы бедных молодых людей... Одна журнальная заметка (это прямо по адресу «Северной пчелы») возбудила в нас эти мысли... одно из двух: или ничего не говорить, или говорить все, если есть факты... нашей журналистике следует употребить все усилия, чтобы уничтожить нелепые толки и подозрения».

      Жертвою возбуждения народной массы после 28 мая сделался В. А. Обручев, бывший офицер Измайловского полка, сотрудник «Современника», любимец Чернышевского; 1 [В. А. несомненно был близок к «Великоруссу», но даже, несмотря на добрые отношения, за несколько лет до своей смерти отказался что-нибудь сообщить. «В свое время я дал слово сохранять тайну». - «Но ведь все давно перемерли». - «Это ничего не значит, мое слово должно оставаться в силе». (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. 31 мая на Мытной площади происходила церемония объявления ему приговора (четыре года каторжных работ) за распространение «Великорусса». Толпа, окружавшая эшафот, выражала зверские желания, чтобы Обручеву отрубили голову, или наказали кнутом, или, по крайней мере, повесили на позорном столбе вниз головою за то, что смел идти против царя. Хотя толпа и не имела ясного понятия о причинах осуждения Обручева, но поджигателем его не считала. Возмутительнее всего был дикий взрыв хохота, который пробежал по толпе, когда на Обручева надели арестантскую одежду и шапку, спустившуюся ниже глаз.

      Надо признаться, что тогдашние толки о поджигателях, вышедших из интеллигентной среды, имели за себя одно, хотя и косвенное, но довольно веское обстоятельство. В половине мая в Петербурге и Москве появилась прокламация от имени Центрального революционного комитета, она называлась «Молодая Россия». По внешнему виду «Молодая Россия» выгодно отличалась от предшествовавших прокламаций; это был довольно большой пол-лист, очень хорошо отпечатанный. Что касается до ее содержания, то Герцен мягко отозвался, что она представляла смесь Бабефа и Шиллера (в прокламации было посвящено несколько строк и Герцену: он объявлялся человеком уже отсталым, хотя и признавались его заслуги в прошлом). «Молодая Россия» объявляла кровавую войну не только существующему строю, но и всем его основам; от современного общества не должно было остаться камня на камне. Понятно, что не только разрешались, но прямо рекомендовались все средства, и в числе их убийства, грабежи, пожары и т. п. Помнится, приблизительно триста тысяч жизней предлагалось принести в виде жертвы, чтобы расчистить поле для закладки нового общества. В действительности никакого Центрального революционного комитета не было и никакой связи с петербургскими пожарами «Молодая Россия» не имела. В начале 1862 г. в Петербурге было положено в кружке Н. Серно-Соловьевича начало тайному обществу «Земли и воли». Но оно и не подозревало, что готовится «Молодая Россия». Последняя была отпечатана в одном имении в Рязанской губернии и вышла из очень небольшого московского кружка студентов Аргиропуло (вскоре умершего) и Зайчневского; о ней мне еще придется говорить ниже. Среди петербургской молодежи «Молодая Россия» не встретила большого сочувствия; правда, ее распространяли, но просто потому, что тогда, как, вероятно, и теперь, молодежь считала обязательным распространять всякую прокламацию. К счастью, за нее никто не пострадал; а после петербургских пожаров тайна ее происхождения тщательно сохранялась. Не будь пожаров, «Молодая Россия» была бы скорее забыта, чем Михайловская «К молодому поколению» и «Великорусс», с которыми была связана судьба Михайлова и Обручева. Она была просто «порывом увлечения горячих голов», как ее довольно верно охарактеризовал публицист «Северной пчелы» (№ 151, 1 июня). Но после 28 мая в ней увидели явное доказательство, что петербургские пожары - дело организованной группы и имеют политический характер. «В высших классах, - говорится в «Северной пчеле» (№ 157), - почти единогласно пожары связывают с последней прокламацией». Но такой взгляд шел гораздо шире; даже Кавелин, которого никак нельзя заподозрить во враждебном отношении к молодежи, в известном письме к Герцену прямо говорит, что петербургские пожары - дело политической группы. Не удивительно, что при таком взгляде на пожары в обществе сказался поворот к реакции; половина людей, еще вчера либеральных, сегодня стали крайними реакционерами, каждый удивлялся, почему не запрещают того или другого, хотя в репрессивных мерах скорее сказался избыток, чем недостаток. Вслед за 28 мая в Петербурге было объявлено нечто вроде военного положения. Учрежденному под председательством генерал-адъютанта Зиновьева комитету между прочим было поставлено в обязанность «изыскание и принятие чрезвычайных, наиболее действительных мер к охранению безопасности столицы»; город был разделен на три участка с военными губернаторами во главе, определено «всех, кои могли бы быть взяты с поджигательными снарядами и веществами или по подозрению в поджигательстве, равно подстрекателей к беспорядкам, судить военным судом, в двадцать четыре часа» (от 30 мая). Вскоре военно-полевой суд был введен по всей России по делам о поджогах. Затем последовал целый ряд репрессивных мер. На восемь месяцев были закрыты «Современник» и «Русское слово», совсем прекращен «День» Аксакова и были объявлены (18 июля) суровые временные правила о печати, впрочем, высочайше утвержденные еще 12 мая; 1 [Так как эти «временные правила» и до сих пор благополучно сохраняют свою силу (писано в самые первые годы XX в., еще до революции 1905 г.), то считаю не лишним полностью привести их: «Впредь до пересмотра всех постановлений по делам книгопечатания: I. Во всех вообще произведениях печати не допускать нарушения должного уважения к учению и обрядам христианских исповеданий, охранять неприкосновенность верховной власти и ее атрибутов, уважение к особам царствующего дома, неколебимость основных законов, народную нравственность, честь и домашнюю жизнь каждого. II. Не допускать в печати сочинений и статей, излагающих вредные учения социализма и коммунизма, клонящихся к ниспровержению существующего порядка и к водворению анархии. III. При рассмотрении сочинений и статей о несовершенстве существующих у нас постановлений дозволять к печати только специальные ученые рассуждения, написанные тоном, приличным предмету, и притом касающиеся таких постановлений, недостатки которых обнаружились уже на опыте. IV. В рассуждениях о недостатках и злоупотреблениях администрации не допускать печатания имен лиц и собственного названия мест и учреждений. V. Рассуждения, указанные в двух предыдущих пунктах, дозволять только в книгах, заключающих не менее 10 печатных листов, и в тех периодических изданиях, на которые подписная цена, с пересылкою, не менее 7 р. в год. VI. Министру внутренних дел и министру народного просвещения предоставляется, по взаимному соглашению, в случае вредного направления какого-либо периодического издания, причислять оное к разряду тех, коим не дозволяется печатать рассуждения, показанные в пп. III и IV, и прекращать каждое периодическое издание на срок не долее о месяцев. VII. Не допускать в печати статей: а) в которых возбуждается неприязнь и ненависть одного сословия к другому, и б) в которых заключаются насмешки над целыми сословиями или должностями государственной службы. VIII. Не дозволять распубликования по одним слухам предполагаемых будто бы правительством мер, пока они не будут объявлены законным образом. IX. Статьи за подписью правительственных лиц дозволять к печатанию не иначе, как по положительному удостоверению в действительной присылке их от этих лиц. X. В отношении к статьям и известиям политическим наблюдать общее правило об охранении чести и домашней жизни царствующих иностранных государей и сынов их семейств от оскорблений печатным словом и о соблюдении приличия при изложении действий иностранных правительств. XI. Редакция каждого периодического издания, представляя в цензуру какую-либо статью, обязана знать, кто именно автор оной, для сообщения по востребованию судебных мест и министерств внутренних дел и народного просвещения, XII. Независимо изложенных здесь правил, цензора обязаны руководствоваться особыми наставлениями при цензоровании статей, касающихся военной части, судебной; финансовой и предметов ведомства министерства внутренних дел». (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] несколькими днями ранее 28 мая были распубликованы весьма подробные правила, утвержденные 14 мая, о надзоре за типографиями, литографиями и т. п. заведениями. В мотивах к ним сказано: «С некоторого времени начали распространяться у нас возмутительные сочинения, выходящие не только из заграничных русских типографий, но и неизвестно где печатаемые. Хотя эти явления, не представляющие по своей исключительности ничего общего с направлением умов благомыслящей части публики, имеют в глазах правительства значение единственно как нарушение полицейского порядка, тем не менее, нельзя не убедиться, что причина их лежит в неполноте существующих по части книгопечатания постановлении»1 [Эти правила, однако, не помешали появлению прокламаций. (Прим.. Л. Ф. Пантелеева)]. Соображая даты двух последних мероприятий, оказывается, что они были решены еще до пожаров; возможно, что появление «Молодой России» было толчком к ним; но вероятнее, что они были предрешены еще ранее. Идем далее. Последовали многочисленные аресты политического характера, в том числе Чернышевского, Н. Серно-Соловьевича, Писарева, Рымаренко и других, закрыты воскресные школы и народные читальни, вменено в обязанность министру народного просвещения разрешать чтение публичных лекций в Петербурге не иначе, как по соглашению с министром внутренних дел, главным начальником III Отделения и с.-петербургским генерал-губернатором (10 июня). И рядом с этим пострадали, как нередко в таких случаях бывает, вещи самые невинные. Так, были закрыты II отделение при Литературном фонде и шахматный клуб.

      Большое счастье, что тогда в Петербурге был генерал-губернатором Александр Аркадьевич Суворов. Это не был человек широких политических взглядов, нельзя также сказать, что он был тонкий и дальновидный политик; но Суворов был человек добрый, гуманный и замечательно доверчиво относившийся к молодежи; а к студентам он питал просто отеческую нежность. Только благодаря его заступничеству студенческие манифестации не были истолкованы в смысле покушения на нечто более серьезное; дело о трехстах студентах, сидевших в Петропавловской крепости и Кронштадте, было окончено к началу декабря, но освободить студентов предполагали после 14 декабря; Суворов убедил государя освободить всех 6 декабря. Все эти студенты могли оставаться в Петербурге не иначе, как за поручительством родителей или близких родственников; Суворов, не справляясь о степенях родства, принимал в качестве поручителя всякого, кого только ему приводили. Но возвращаюсь к делу о пожарах. Была назначена следственная комиссия, которой пришлось иметь дело с массой арестованных по подозрению в поджогах, в том числе немало из молодежи.

      Следственная комиссия, однако, не остановилась на этом непосредственном материале; она распубликовала следующее воззвание: «Долг каждого обывателя доводить до сведения правительства обо всем, что касается как общего блага, так и вреда. На этом основании комиссия, независимо от официальных мер, обращается к обывателям столицы с приглашением содействовать ей со своей стороны в исполнении возложенного на нее поручения, прося всех и каждого сообщать обо всем, что в настоящем случае может быть полезным, - одним словом, помогать ей всем, чем кто может послужить ей на общую пользу». Можно себе представить, какой град добровольческих указаний посыпался в комиссию после этого воззвания.

      Против некоторых арестованных из среды молодежи, напр., покойного хирурга Мультановского (в то время студента-медика), были на первый взгляд подавляющие улики. В известных кругах требовали решений в 24 часа (чему и были примеры в других местах, напр., в Одессе). В московской газете «Наше время» сообщалось (№ 122) из Петербурга: «В публике иногда слышны суждения от так наз. образованных людей, что надо пытать... в комиссии о поджогах один из членов говорил о необходимости пытки, прочие члены не соглашались и возражали, что государь этого никогда не дозволит». Одно очень близкое лицо к государю1 [Его брат - Ник. Ник. (со слов Алекс. Алекс. Козловой, дочери Суворова). (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] настаивало у Суворова, чтоб он для успокоения населения скорее повесил человек двадцать. Суворов устоял против этих давлений; и хотя следственная комиссия была составлена из самых обыкновенных чиновников, однако по некотором времени все обвинения против заподозренных в поджогах с политической целью рассыпались в прах, и арестованные были освобождены. «Journal de St.-Petersbourg» даже поместил статью, из которой можно было заключить, что не только политических, но и никаких поджогов не было. Был только сослан в Иркутскую губернию Викторов, учитель Лугского уездного училища, за имение запрещенных сочинений и три поджога Лугского училища, «впрочем, в нетрезвом виде», как сказано в конфирмации. Военно-полевым судом Викторов был приговорен к смертной казни.

      Не могу здесь не привести случай, о котором мне недавно напомнило одно лицо, весьма близко стоявшее к А. А. Суворову. Вскоре после 26 мая некто Милицын (или Мелицын)1 [За точность фамилии, однако, не ручаюсь, но так называла А. А. Козлова, дочь А. А. Суворова, по мужу Козлова (убитого вместо Трепова). (Прим. Л. Ф. Пантелеева)], служивший, кажется, на Варшавской ж. д., проезжал через так называемый Таракановский мост. Когда извозчик был уже на середине моста, произошел взрыв на мосту. Милицын быстро вскочил с дрожек и бросился бежать; но его догнали, схватили и препроводили в полицию. На мосту был найден опорожненный от взрыва патрон. Милицына судили и приговорили к смертной казни, главным образом на том основании, что он не дал никакого объяснения, где он провел три часа. Суворову предстояло конфирмовать приговор; но прежде чем исполнить эту тяжелую обязанность, он решил повидать преступника и поехал в Петропавловскую крепость, взявши с собой состоявшего при нем аудитора Цитовича. В крепости Милицын произвел сильное впечатление на Суворова простым изложением своего ужасного положения, рассказом о старухе матери, которую он содержал, о своем отчаянии при мысли, что ему придется умереть при проклятиях народа за мнимо совершенное преступление. Несмотря на все убеждения Суворова объяснить ему даже не как генерал-губернатору, а просто как Суворову - где и как он провел три часа, относительно которых отказался дать показание на суде, Милицын стоял на одном: «Этого я вам сказать не могу; я знаю, что должен умереть, но умру со спокойной совестью». Суворов вернулся домой сильно потрясенный этим свиданием, хотя отказ Милицына объяснить, где он провел роковые три часа, все-таки приводил его в крайнее недоумение. Цитович, однако, заявил, что, по его мнению, Милицын невиновен. Суворов доверял Цитовичу, а между тем надо было в тот же вечер конфирмовать приговор, а утром привести его в исполнение. При мысли, что может пострадать невинный, Суворов сейчас же вместе с Цитовичем принялся за пересмотр дела и пришел к убеждению, что улики против Милицына были недостаточны. Он немедленно по телеграфу испросил у государя позволение приехать в Царское Село1 [Суворов объяснил государю, что, во-первых, улики против Милицына недостаточны, а во-вторых, он, Суворов, следуя примеру своего деда, не может конфирмовать смертного приговора. Известно, что А. А. Козлова тоже хлопотала о сохранении жизни убийце ее мужа. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] и после доклада получил согласие государя на передачу дела главному военному прокурору (кажется, тогда он именовался главным военным аудитором) Философову. Последний дал заключение, что улики против Милицына слишком недостаточны. Из осторожности дело побывало еще в морском аудиториате, откуда вернулось, как говорили, с дополнением, что следовало бы подвергнуть законной ответственности членов военного суда за слишком легкое отношение к человеческой жизни. Милицын был освобожден.

      Спустя некоторое время, год или два, Милицын явился к Суворову: «Теперь я могу вам сказать, где провел три часа, N умер... и я женюсь».

      За честь любимой женщины Милицын готов был отправиться на виселицу.

      Сколько мне помнится, следственное дело о петербургских пожарах не было публиковано; в последующее время (особенно после симбирского пожара) в известном лагере завиняли следственную комиссию, что она или не хотела или не сумела добраться до настоящих корней; потому я считаю нелишним упомянуть здесь об одном из выдающихся членов этой комиссии. То был Ростислав Захарович Столбовский (он умер в 1867 г. в должности председателя с.-петербургской управы благочиния), тесть и единомышленник В. Д. Скарятина, который, таким образом, был отлично осведомлен о ходе пожарного следствия 1 [О Скарятине см. мою заметку в «Минувших годах» (1908, № 12). Скарятин, выехавши из Сибири, отправился вместе с женой за границу; там жена (Ольга Ростиславовна) разошлась с ним и вступила в гражданский брак с эмигрантом Л. Мечниковым (Леон Бранди). От брака с Скарятиным дочь Кончевская (по первому мужу) потом вышла замуж за эмигранта Шишко. В 90-х гг. Скарятин перебрался к Кончевской и, таким образом, опять очутился под одной кровлей со своей первой женой. Оставаясь прежним Скарятиным, он, однако, крайне привязался к Шишко, так что за обедом и чаем их всегда вместе садили. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Столбовский, как он сам того не скрывал, много способствовал провалу следствия в смысле политической окраски пожаров. Между тем Столбовский далеко не был каким-нибудь благодушным идеалистом или мечтателем; совсем напротив, это был человек поседелый в полицейской службе. Вот какой случай из своей служебной практики он тогда мне рассказывал. Одно время Столбовский был полицеймейстером в Красноярске. Когда мне пришлось во второй половине 60-х гг. жить в Красноярске, то я часто слыхал от красноярцев: «Был у нас полицеймейстер Столбовский, при нем не было ни грабежей, ни воровства - он шутить не любил». «Раз, - говорил мне Столбовский, - заезжаю я к знакомым и узнаю, что у них пропали каминные часы; я даже знал эти часы. Ни на кого из прислуги подозрения не заявили. Еду от них и думаю - кто бы мог украсть часы? В это время попадается на улице бродяга (в те времена без особенного повода бродяг в Сибири не забирали); вдруг почему-то мне пришло на ум - не он ли? Приказал его забрать. Спрашиваю в полиции: «Ты украл часы?» - «Никак нет». - «Ну-ка разложите его». Дали ему пятьдесят розог. «Ты украл часы?» - «Никак нет, ваше высокоблагородие». - «Разложите его». Дали еще пятьдесят горячих. Опять спрашиваю: «Ты украл часы?» - «Никак нет». - «Ну-ка, еще разложите»; а у самого мелькнуло на уме - неужто я ошибся? Как вдруг бродяга поднялся. «Виноват, ваше высокоблагородие», - и затем указал, как и куда спровадил часы, которые и были тотчас же разысканы. Знаете, - заключил свой рассказ Столбовский, - от долгой практики вырабатывается своего рода полицейское провидение».

     

      Этот случай он припомнил, когда передавал мне, как удалось ему в комиссии вывести на свежую воду главных лжесвидетелей, которые, кажется, были простым орудием полицейских агентов.

      Не могу, заканчивая о петербургских пожарах, не привести одну заметку, которая тогда обошла все газеты. «Известно, - говорилось в ней, - что в духов день бывает гулянье в Летнем саду; по обыкновению, и в этот год собрались туда гуляющие, как вдруг одновременно с начатием пожара раздались крики: «Горим! горим!» - и вслед за тем поднялась суматоха, начался в полном смысле грабеж, начали срывать бурнусы, вырывать часы и пр., пока не подоспела полиция (если успела)». Очевидцы этого эпизода рассказывали, что действительность далеко превосходила то, что можно вообразить, прочитав приведенное описание. Срывали брошки, вырывали серьги из ушей, прямо хватали за карманы и опоражнивали их. Была ли следственной комиссией установлена какая-нибудь связь между пожаром Апраксиного двора и эпизодом в Летнем саду - это осталось неизвестным.

      Когда исход следствия о пожарах стал известен, в значительной части общества сказалась реакция в противоположном направлении, - точно стало стыдно за позорное обвинение, взведенное на молодежь; все стали открещиваться, произошло нечто вроде известной сцены из «Ревизора». К чести Скарятина, который тогда выступил в роли публициста-охранителя, он еще 6 июня писал: «Мы не хотим верить всем этим подозрениям, пока формальное следствие не обнаружит факта... Одни думают, что бессмысленные агитаторы хотят создать пролетариат... пропаганда хочет ожесточить народ... мы этому не верим», а 17 августа оповестил, что солидарность петербургских пожаров с политикой - не доказана; и, кажется, никогда впоследствии не позволял себе каких-нибудь двусмысленных выходок по поводу петербургских пожаров. Но «Молодую Россию» он не забывал, и пока «Весть» существовала, в ней нередко можно было встретить ссылки на нее для доказательства того, какие ужасы могут ожидать Россию от распространения социально-демократических идей. Хотя Скарятин начиная с 1862 г. не раз печатно заявлял, что не верит в силу революционной партии в России, но «Молодая Россия» служила ему крупным полемическим козырем в борьбе с «Современником» и пережившими его эпигонами.

      Тягостное обвинение, взведенное на учащуюся молодежь, рассеялось, но на светлом небе 60-х гг. осталось дымчатое облако - слово «реакция» было произнесено; и никакие уверения Скарятина, что толки о ней не имеют ни малейшего основания, не достигали своей цели...

     

      XXIV. «ЗЕМЛЯ И ВОЛЯ»

     

      Хотя прошло более сорока лет, как «Земля и воля» прекратила свое существование, но о ней даже в зарубежной литературе нет сколько-нибудь обстоятельных сведений; в очерке Е. А. Серебрякова «Общество «Земля и воля» (Лондон, 1902 г.) говорится об обществе, действовавшем с конца 1876 г. по конец 1879 г., и ни одним словом не упоминается, что под этим же названием была организация в начале 60-х гг. Между тем эта последняя просуществовала около двух лет и после тайных организаций конца царствования Александра I представляет первую несколько заметную попытку объединения уже имевшихся налицо некоторых оппозиционных элементов. Из последующего изложения станет понятным этот недостаток сведений о «Земле и воле». Имея некоторое касательство к обществу «Земля и воля», я считаю своим нравственным долгом пополнить недостаток сведений о нем; но заранее оговариваюсь, что могу это сделать лишь в некоторой степени: многое осталось для меня неизвестным, а из того, что знал, немалая доля улетучилась из памяти. Затем перехожу к делу.

      Я был знаком с К. Д. Кавелиным и, как только студентов выпустили из крепости (6 декабря 1861 г.), заявился к нему. Хотя Кавелин и был против каких-нибудь демонстраций со стороны студентов, но он хорошо понимал, что молодость имеет свой темперамент и свой житейский кодекс. Кавелин встретил меня крайне сердечно; после разговора о том, каково нам жилось в крепости, он спросил меня:

      - Что вы теперь предполагаете делать? (Как студент четвертого курса, я был исключен из университета.)

      - Да думаю пока делать то же, что и ранее; правда, университет закрыт, но можно работать у себя на дому и на всякий случай готовиться к экзамену.

      - Душевно вам этого желаю; но как трудно, как трудно войти в прежнюю колею жизни. Боюсь, чтобы на многих это сидение в крепости не оставило крупного следа; иных уж теперь нельзя узнать; вот, например, Евг. Петр. Михаэлис 1[Брат Л. П. Шелгуновой; умер в Сибири в 1913 г., 2 декабря; справка Э. Пекарского. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] выглядит конспиратором, того и гляди погибнет ни за что, а какая талантливая, многообещающая личность2[«Крепость укрощает только легкий, напускной либерализм, - люди с твердым характером выходят из нее уже опытными заговорщиками». («Автобиография» И. А. Худякова.); (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Кажется, недели две мы провожали наших высылаемых товарищей;3[Тогда были высланы студенты К. А. Ген, М. П. Покровский, Е. П. Михаэлис, Френкель, Новоселицкий (один из весьма немногих тогда студентов евреев) и вольнослушатель Филитер Орлов. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] все вечера проводили в пирушках по этому случаю да в посещении разных салонов, гостеприимно открывшихся для нас. Везде между студентами шел один разговор: надо непременно, несмотря на закрытие университета, поддержать связь между студентами. С этою целью было даже устроено примирение с матрикулистами 4[То есть теми студентами, которые подчинились новым правилам и взяли матрикулы. От их имени главным оратором был Полозов, или Порозов; не знаю, жив ли, но еще недавно состоял присяжным поверенным в Рязани. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]. Но как поддержать связь между студентами? Единственное средство, чтобы побольше организовалось кружков - эти кружки должны регулярно собираться и через посредство своих представителей быть в постоянном общении между собою. Посещая разные кружки, нетрудно было заметить, что в каждом из них было ядро, которое не удовлетворялось одними разговорами о прошлой истории да обсуждением разных чисто студенческих дел; тянуло в какую-то другую, неведомую сторону; но ничего определенного не высказывалось, только нередко говорилось о необходимости быть осторожным. По этому последнему поводу я как-то, смеясь, сказал: «Да, право же, господа, эти разговоры об осторожности оскомину набили, а между тем не знаешь - что осторожно, что неосторожно; лучше прямо начать с того, что сочинить руководство к конспираторству и всем, вместо матрикулы, иметь его в кармане». По времени стали провертываться разговоры, что хорошо бы завести Акулину (под этим словом почему-то стали разуметь тайную организацию); но собственно студенческая среда так на этих разговорах и остановилась. Между, тем текущие события, как то ссылка на каторгу М. И. Михайлова, затем В. А. Обручева, дело тверских мировых посредников, арест В. В. Берви, высылка П. В. Павлова, - с каждым днем все сильнее и сильнее возбуждали молодежь; не без впечатления также проходили и вести из Польши 1 [Студенты поляки по закрытии университета большею частию разъехались по домам и там стали одними из самых горячих пропагандистов восстания. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Помнится, на пасхе 1862 г. заходит ко мне Николай Утин. До крепости я с ним почти не был знаком, там несколько сблизились, но, кажется, на него произвел впечатление разговор, который я имел с ним после одного довольно бурного заседания студенческого комитета 2 [О нем см. «Думская история». (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Я спокойно, но откровенно высказал ему, что его диктаторские замашки и резкая манера относиться к мнениям товарищей, когда они в чем-нибудь не сходились с ним, каждый день плодят ему если не явных врагов, то людей, которые могут покинуть его при первом остром случае, что человек, желающий играть руководящую роль, должен не только соображать свой каждый шаг, но и взвешивать всякое слово. Он стал после этого нередко советоваться со мной перед более серьезными заседаниями студенческого комитета; оказал мне самую деятельную поддержку в комитете относительно созвания большой сходки и избрания нового комитета взамен прежнего, случайно сформировавшегося. В «думской истории» я, насколько хватало сил, везде защищал комитет, на который взваливали всю ответственность за нее; и хотя лично находил, что Костомаров стал жертвою разных случайностей, тем не менее, отказался подписать адрес ему от молодежи. Это нас еще более сблизило. Утин после «думской истории» не раз заводил разговор на тему, что время требует более строгой организации, чем та, которую представляют из себя студенческие кружки, что пора выйти из рамок чисто студенческих интересов. Я не возражал ни против того, ни против другого, но указывал, что почин должен выйти из кругов с известным общественным положением.

      Так вот, заехавши ко мне, Утин и говорит: «Приходи ко мне завтра вечером; будут два господина с очень серьезным разговором, кроме тебя я никого не звал». Я догадался, о чем предстоит собеседование, и коротко ответил: «Хорошо, приду». На другой день в назначенный час являюсь. В кабинете наглухо спущены все драпировки; Утин, видимо, в приподнятом нервном настроении; я сам испытывал ощущение вроде того, как бы вступал в некое заповедное святилище. Через короткое время раздался звонок, и вошли двое мне незнакомых. Сейчас же Алексею (лакей Утина 1 [Сначала Утин был вполне убежден в полной преданности Алексея, но потом некоторые обстоятельства стали наводить его на сомнения; тем не менее отпустить Алексея не решался, боясь еще худших последствий. И так тянулось до самого бегства Утина. Была принята одна предосторожность - мы перестали собираться на квартире Утина. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)]) был отдан приказ никого более не принимать и подавать чай. Нас взаимно представили; один &;lt;А. А. Слепцов&;gt; был высокий, несколько плотный блондин; ему не было и тридцати лет, но смотрел он старше; я буду называть его - господин с пенсне; другой - моложе, небольшого роста, со впалой грудью и поразительно добрыми глазами, - хотя и был в штатском платье, оказался студентом Медико-хирургической академии - Рымаренко. После непродолжительного стороннего разговора уселись за стол, на котором уже стоял чай 2 [Прошло без малого пятьдесят лет, но при воспоминании об этом вечере я и теперь испытываю какое-то особенное настроение, хорошо припоминаю даже мелочи: например, как мы сидели, - Слепцов и Рымаренко на диване, слева Утин, а я визави в креслах; овальный стол, на нем пара стеариновых свечей и малиновое варенье к чаю... (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      - Можно приступать к делу? - спросил господин с пенсне тоном человека, не привыкшего понапрасну терять время.

      - Пожалуйста.

      Нарисовав картину тогдашнего положения наших внутренних дел, указав на всеобщее недовольство, господин с пенсне обратил наше внимание на то, что никаких настоящих реформ нельзя ждать от правительства. «Вся история, - сказал он (и тут было приведено немало примеров, всем известных), - учит, что действительные реформы всегда исходили из народа, а не преподносились ему. Но народ не организован; единичные же усилия, каким бы героизмом они ни отличались, ничего не могут дать. Поэтому нужна организация. Что должно стоять на ее знамени? - «Земля», то есть возвращение народу того, что ему по праву принадлежит, и «Воля», то есть созвание земского собора, который должен перестроить всю нашу государственную жизнь на новых, народно-демократических и федеративных началах». Затем господин с пенсне заявил, что начало такой организации уже положено. «Вся Россия, - продолжал он, - в революционном отношении, в силу естественных и исторических условий, распадается на районы: северный, - там есть еще места, где в народе до сих пор сохранилась память о вечевом строе; волжский, где Стенька Разин и Пугачев навсегда заложили семена ненависти к существующему строю; уральский с его горнозаводским населением; среднепромышленный, казачий. Что касается до Литвы и Малороссии, то здесь должны действовать свои собственные организации; с ними великорусская организация, конечно, обязательно входит в самые тесные отношения, но как равная с равными». Далее мы были посвящены в некоторые детали организации; помнится, все дело сводилось на целую иерархию пятерок. В Петербурге имеется центральный комитет (оратор и его сотоварищ были не более как скромные агенты центрального комитета, даже сами не знали которой степени, - так строго выдерживается в организации тайна!); в каждом районе свой комитет, но, понятно, главное руководительство принадлежит центральному комитету. Вся эта речь длилась, может быть, с час; говорил господин с пенсне складно, с дипломатической выдержкой, как бы взвешивая каждое слово, местами, правда, несколько темновато, когда, например, шла речь об отношениях центрального комитета к областным; но мы понимали, что он и не обязан был выкладывать перед нами все карты. В заключение нам был предложен вопрос: желаем ли мы вступить в организацию?

      Мы не колеблясь выразили свое согласие. Не помню, что говорил Утин, но я сказал приблизительно следующее: «Понятно, что всякая организация должна выдерживать принцип строжайшей тайны, и для удовлетворения личного любопытства я не счел бы себя вправе предъявлять какие-нибудь нескромные вопросы; но так как придется привлекать к участию в организации, то весьма существенно знать, находится ли «Земля и воля» в самом зародышевом состоянии, или уже она опирается на какие-нибудь силы? Ведь этот вопрос может предъявить всякий, кому будет предложено вступить в общество». - «Земля и воля», - отвечал господин с пенсне (Рымаренко пока все время молчал, - он только в конце беседы дал несколько практических указаний насчет формирования конспиративных кружков), - находится еще в первом, подготовительном периоде развития; впрочем, во всех крупных центрах уже началась группировка. Независимо от этого, организация может рассчитывать на поддержку одного полка и одной батареи».

      Последние слова были сказаны так просто и скромно, что, признаюсь, произвели на меня ошеломляющее впечатление; несмотря на то, что прошло с лишком сорок лет, я их точно сейчас слышу. Даже и без того, что говорил господин с пенсне, я сам догадывался, что «Земля и воля» вряд ли существует более полугода 1 [Так я мог думать тогда, исходя из предположения, что лица, выпустившие «Великорусс», могли положить начало и «Земле и воле»; но я отнюдь не утверждаю этого теперь, так как у меня на то нет никаких данных. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)] и уже успела заручиться полком и батареей!

      Впрочем, дело возможное, - я сам имел некоторые знакомства между военными, и настроение их было благоприятное...

      В конце беседы господин с пенсне вошел в некоторые конспиративные детали и между прочим сообщил рецепт химических чернил для переписки. «Его дал Маццини». Если ссылкой на знаменитого заговорщика он хотел в финале усугубить эффект, то сильно ошибся. «Да это всякий аптекарь может посоветовать», - подумал я, то же и Утин.

      Но вот мы с Утиным остались вдвоем.

      - Ну, что ты скажешь? - спросил он меня.

      - Да теперь уж поздно говорить; мы заявили, что присоединяемся к «Земле и воле».

      - Я не о том говорю. Вот это, друг мой, люди! А тонкая штука господин с пенсне, ни одного лишнего слова не проронил.

      - А несомненно он во многое посвящен, это ведь чувствуется, - отвечал я.

      - Я думаю, - продолжал Утин, - что если он не член центрального комитета, то во всяком случае очень близко стоит к нему. Интересно бы знать, кто в комитете? как ты полагаешь, Николай Гаврилович член комитета?

      - Не думаю, он слишком кабинетный человек; кстати, ты давно знаешь господина с пенсне?

      - Нет, всего второй раз вижу, если не считать случайной встречи в магазине Серно-Соловьевича; там нас Николай Серно-Соловьевич познакомил; при этом господин с пенсне спросил меня, когда бы мог побеседовать со мной; я назначил ему время, и он был у меня; говорил несколько неопределенно; а затем мы условились насчет сегодняшнего вечера. Николай Серно-Соловьевич очень его хвалил и даже сказал: «Это человек вполне надежный, и за что возьмется, то уж можно быть уверенным, что на полдороге не бросит».

      - Как ты полагаешь, пыль он нам пустил в глаза, или это и правда, что на стороне «Земли и воли» есть уже один полк и батарея (я еще в гимназии перечитал много разных военных историй, студентом имел знакомства между военными и потому считал себя чуть не специалистом в военном деле)?

      - А что ж в этом удивительного, сегодня полки, а завтра будут и целые корпуса, - отвечал Утин, не имевший ни малейшего понятия о военном мире. - Вот насчет Маццини... - но тут мы оба расхохотались.

      Так как у нас с Утиным было много общих знакомых между молодежью, то мы условились насчет размежевания. Утин непременно хотел оставить за собой очень многочисленный кружок Судакевича и Островского, я не стал спорить. «А вот Женичку (брата, покойного присяжного поверенного) я тебе уступаю, мне неудобно иметь с ним дело». Затем мы дали друг другу слово, что будем взаимно предупреждать о всяком члене, нами афильированном. Это, конечно, явно нарушало основное правило организации, что пятерки иерархически связываются через посредство одного, но мы сейчас же сообразили, что, провались, например, Утин, так все, через него связанное, неминуемо отрывается; значит, кроме него, еще кто-нибудь должен знать о всех им приобщенных к организации. В объяснениях господина с пенсне и Рымаренко этот пункт остался как-то невыясненным.

      В речи господина с пенсне я обращаю особенное внимание, читателя на слова «общее недовольство». Оно несомненно было широко распространено. Не входя в объяснение причин этого явления, считаю, однако, необходимым остановиться на тех заключениях, которые выводила из него передовая интеллигенция. При тогдашней политической незрелости казалось, что раз есть такой базис, как «общее недовольство», то стоит только людям решительным сплотиться между собою, и перед их дружным напором старый порядок неминуемо рухнет, ибо все колеблющееся и пассивно относящееся к общественным делам не только не окажет какого-нибудь сопротивления, но и само будет увлечено. И в виде неотразимого аргумента прибавлялось к этому: «Бывают исторические моменты, когда искра энтузиазма горсти людей, как электрический ток, с невероятной быстротой охватывает народные массы и выводит их на новую дорогу; горе тому поколению, которое не поймет исторического момента, им переживаемого; этим самым оно отсрочит решение основного вопроса, может быть, на целое столетие». Что касается до самой организации сил, то это дело, именно в силу своей неизведанности, не представлялось чем-нибудь особенно трудным. Кто из людей убежденных, - а ведь нет такого глухого угла, где бы их не было, - откажется стать за правое дело, кто не выполнит своего долга перед народом?..

      Ну, мы с Утиным и принялись за дело; я даже несколько поторопился, так как подходило лето, и надо было своевременно афильировать некоторых уезжавших. Однако действовал с разборчивостью и на первых порах ввел в общество не более шести-семи человек, в том числе одного военного инженера, Преснухина (помнится, Ник. Вас); впрочем, двое из приобщенных мною скоро получили заграничную командировку (из «Педагогического кружка»).

      А все-таки нас с Утиным очень занимало, что за человек господин с пенсне; о Рымаренко успели проведать, что он пользуется между студентами-медиками большою популярностью и много между ними работает. По временам нападало сомнение - не миф ли эта «Земля и воля». Решили позондировать Чернышевского. Мы, конечно, ничего ему не сказали, что уже вступили в общество, а вели речь разными обиняками, - например, говорили о необходимости развивать кружки между молодежью, притом с общественным направлением. Чернышевский, хотя и одобрял нас, был, однако, непроницаем; впрочем, к нашему удовольствию, о господине с пенсне отозвался с очень выгодной стороны да рассказал нам басню Эзопа о медведе, который порвал дружбу с человеком за то, что тот в одном случае дул на огонь, чтоб он хорошенько разгорался, а в другом - чтоб погасить его 1 [Незадолго перед тем (18 марта 1862 г.) покончил самоубийством молодой человек Пиотровский, один из второстепенных сотрудников «Современника». Самоубийство Пиотровского произвело очень сильное впечатление на Чернышевского; Пиотровский запутался в денежных делах, а Некрасов отказал в авансе, так как Пиотровский был уже в большом заборе по конторе «Современника». Утин рассказывал мне, что будто бы Ник. Гав. раз выразился так: «Если Пиотровский не дорожил своей жизнью, то мог бы сделать из нее более разумное употребление, чем пустить себе пулю». Мы эти слова истолковывали в том смысле, что Пиотровский лучше сделал бы, если б отдался политической агитации, чем покончить с собой. Кстати, насколько можно доверяться с фактической стороны воспоминаниям А. Я. Головачевой-Панаевой, прекрасно свидетельствует ее рассказ о самоубийстве Пиотровского. Она пространно повествует, как в день самоубийства Пиотровского Чернышевский пришел к ней во время обеда, как Добролюбов, бывший за обедом, заметил особенную бледность Чернышевского и т. д. Между тем Добролюбов умер 17 ноября 1861 г., а самоубийство Пиотровского случилось в марте 1862 г. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Но вот в один прекрасный день совершенно неожиданно приходит ко мне господин с пенсне.

      - Не можете ли вы рекомендовать кого-нибудь для поездки в Уральский казачий край? Там надо установить отдел нашей организации.

      Как раз у меня была для этого совершенно подходящая личность, Гр. Ник. Потанин (сибиряк).

      - Могу, - отвечал я не без некоторого чувства удовольствия и назвал фамилию, дополнив ее надлежащей характеристикой.

      - Ничего лучше быть не может, - сказал господин с пенсне, - а теперь вот еще что: очень важно весь север и частью северо-восток связать в одно целое и установить местный комитет; не возьмете ли вы это на себя?

      - Но я же никого там не знаю, только в Вологде есть у меня кое-какие знакомства.

      - И отлично, в Вологде же находится Бекман, вот, значит, Вологда и обеспечена; оттуда проезжайте в Петрозаводск; там войдите в сношения с Рыбниковым; 1 [Рыбников - известный собиратель былин; был выслан из Москвы в Петрозаводск, кажется в 1859 г., там состоял на государственной службе. К его кружку принадлежали Козлов (впоследствии профессор философии), М. Я. Свириденко, Орфано (сотрудник «Московских ведомостей» катковского времени) (Прим. Л Ф Пантелеева.)] через него вам будет открыт весь Олонецкий край да, наверное, и Новгородский. Проезжая через Москву, непременно познакомьтесь с кружком Аргиропуло и Зайчневского; надо их во что бы то ни стало ввести в наше общество; это один из самых энергических кружков и с большими связями. От них, конечно, можете получить указания на Владимир, Кострому и другие города.

      - Тоже не знаю ни Аргиропуло, ни Зайчневского.

      - Вы получите к ним письма. Постранствуйте по большим волжским торговым селам; вы и в этом случае можете рассчитывать на кружок Аргиропуло и Зайчневского, но, главное, приобщите их к нашему делу.

      Не скрою, это предложение вскружило мне голову; имея полное основание рассчитывать на заграничную командировку, я только что приступил было к кандидатскому экзамену; но разве из-за чисто личного интереса можно отказываться от общественного дела, да еще такого важного? Мне нет и двадцати двух лет, что же меня ожидает в будущем? что я никого не знаю во всем обширном крае, который мне предстоит сорганизовать,- так ведь в Москве я получу некоторые указания; это правду говорит господин с пенсне - укажут на Ивана, а тот в свою очередь на Петра и т. д. Волка бояться - в лес не ходить. И я дал свое согласие.

      Характерно, что ни я, ни Утин, которому тотчас сообщил о сделанном мне предложении, не вынесли из него прежде всего совершенно прямого и ясного заключения насчет поразительной слабости «Земли и воли», если она для такого серьезного поручения вынуждена была обратиться к человеку, собственно говоря еще не сошедшему со школьной скамейки и ничем себя не зарекомендовавшему. Напротив, мы его истолковали в том смысле, что для «настоящего дела» действительных работников только и может поставлять молодежь. И такое истолкование было совершенно в духе времени. Несколько лет печать, а вслед за ней и общество на разные лады при всяком случае твердили, что все надежды следует возлагать лишь на «молодое поколение», а потому не удивительно, что молодое поколение поняло их в буквальном смысле. То несущественно, что я просил некоторое время обдумать сделанное мне предложение; на самом деле, как только оно было мне заявлено, в моем уме уже был решен утвердительный ответ. «Иначе и поступить нельзя, - думал я, - отказ набросит на меня неблаговидную тень».

      После визита господина с пенсне и моего утвердительного ответа, заходя иногда в книжный магазин Н. Серно-Соловьевича или встречая Николая Александровича в шахматном клубе, я заметил, что он стал очень внимателен ко мне; почти всякий раз уводил меня в отдельный кабинет и там подолгу беседовал о разных злобах дня, преимущественно же на тему, что надо прилагать все усилия, чтобы как-нибудь молодежь не рассеялась, и постоянно поддерживать в ней единение и сознание гражданского долга, лежащего на ней перед народом. А в один прекрасный день вручил мне, должно быть, двести рублей, со словами: «Это на вашу поездку», и пожелал всякого успеха 1 [Это была моя последняя встреча с Н. А. Серно-Соловьевичем. Сосланный в Сибирь на поселение, он по дороге близко сошелся со многими выдающимися польскими деятелями 1863 г. и принял, как мне говорили некоторые поляки, самое горячее участие в проектах восстания поляков в Сибири (идея сама по себе не новая, она уже обсуждалась между ссыльными после 1831 г.), подавая им надежду на поддержку местного населения. Хотя он и умер в 1866 г., но, кажется, на его счастье не дожил до печальной развязки кругобайкальской истории летом того же 1866 г. (Прим. Л. Ф. Пантелеева)].

      Должно быть, Рымаренко дал мне письмо в Москву. Меня огорчала одна неудача. Чтобы облегчить себе выполнение одного пункта намеченной мне программы, а именно - постранствовать по волжским селам, я сам надумал попытаться получить из министерства народного просвещения нечто вроде открытого листа, якобы для собирания этнографического материала; мысль моя была одобрена господином с пенсне. Заявляюсь к тогдашнему попечителю Ив. Д. Делянову; тот сочувственно отнесся к моей просьбе и сказал: «Подайте докладную записку, я доложу министру». Я так и сделал. Но по некотором времени Ив. Дав. ответил мне, что не было примеров в выдаче таких открытых листов, а потому министр (Головнин) и не находит возможным удовлетворить мою просьбу.

      «Вам лучше бы обратиться в Географическое общество, - прибавил Ив. Дав., - это в его круге деятельности».

      Этим советом я не мог воспользоваться, так как было поздно, да к тому же решительно никого не знал в Географическом обществе.

      Утин не раз говорил: «Как я тебе завидую; если б не семья (ему действительно, не навлекая на себя крайних подозрений, трудно было выбраться из Петербурга), непременно отправился бы с тобой». Думаю, что он говорил искренно.

      Однако для выезда из Петербурга мне надо было преодолеть одно немаловажное препятствие. По конфирмации студенческого дела я жил в Петербурге на поручительстве В. Ф. Панютина (офицера Преображенского полка) и состоял под гласным полицейским надзором. Что такое значит - быть под надзором полиции, я, как и другие, не имел о том ни малейшего понятия; догадывался, однако, что это обязывает меня сообщать полиции, если куда вздумаю поехать, а может быть, и еще что-нибудь. Чтоб выйти из неизвестности, направился к Суворову, который лично меня знал.

      - Что вам нужно, Пантелеев?

      - Да вот, ваша светлость, хочу поехать в Вологду.

      - И прекрасно делаете; там вы несколько успокоитесь от всех здешних треволнений. У меня в Вологде приятель губернатор, Хоминский; он поляк, был губернатором в Ковно; ну, там демонстрации и т. п.; просился, чтоб перевели его в более спокойную губернию; вот он теперь в Вологде и недавно писал мне, что более спокойного места еще не видал; даже нашел помещика, который не слыхал, что Наполеон в двенадцатом году был в России. Хотите, я вам дам письмо к Хоминскому?

      - Очень буду обязан.

      И тут же Суворов отдал распоряжение правителю канцелярии Четыркину приготовить письмо. Когда через несколько дней Четыркин вручил мне письмо, то сказал: «Такое, батюшка, письмо, что даже отец о сыне так не написал бы».

      Несмотря на это письмо, я при отъезде позвал дворника и сказал ему, чтобы он передал приставу, что я еду в Вологду. И затем полагал, что все формальности с моей стороны выполнены. И вот я в дороге.

      В Москве я решительно никого не знал; там в университете были два-три земляка, но с ними не стоило и разговор начинать. Тем с большим интересом я ждал встречи с кружком Аргиропуло и Зайчневского. Тот и другой, однако, сидели под арестом, помещались в какой-то части, а может быть и в разных - хорошо не помню, но доступ к ним был совершенно свободен. Оба они пребывали в ожидании конфирмации по их делу; Зайчневский был приговорен в каторжные работы за речь, кажется, на какой-то панихиде и, как прибавляли, за попытку возмутить крестьян в имении своего отца; Аргиропуло судился за печатание запрещенных сочинений. Но была между ними и другая разница: в то время как Зайчневский кипел избытком сил, Аргиропуло находился в последнем градусе какой-то болезни, и дни его, видимо, были сочтены; он, действительно, вскоре и умер в Мясницкой больнице. Едва я предъявил свои рекомендации, как Зайчневский сейчас же запустил руки в шаровары (он был в красной рубахе).

      - Вот вам новинка, - сказал он, вручая мне довольно большой полулист, отлично отпечатанный (в Рязанской губ., в имении Коробьина, довольно давно умершего), с заголовком «От русского центрального революционного комитета».

      Я бегло прочитал.

      - Ну, что скажете?

      - Очень сильная вещь, - ответил я дипломатически. Прокламация мне не понравилась, но я считал необходимым скрыть свое личное мнение, чтобы не помешать успеху дальнейших разговоров.

      - Вот наша программа, - сказал Зайчневский, - и если «Земля и воля» согласна с нею, то мы готовы идти вместе. - Это было сказано таким тоном, как бы за словом «мы» стояла по меньшей мере очень большая группа. - Наш посланный, - продолжал Зайчневский, - теперь уже в Петербурге, он должен прямо явиться к Чернышевскому; конечно, повидает кого-нибудь из ваших, имеет адрес Утина.


К титульной странице
Вперед
Назад