(8)


      Возникают, по сути дела, бредовые идеи превращения сельского хозяйства в ряд гигантских фабрик с тейлоризированной организацией труда (агрогородов), в которых практически не оставалось места для традиционной крестьянской культуры.
      От рассуждения «о лени и спячке» трудовой России один шаг до теоретических постулатов Троцкого, о «культурном идиотизме» русского крестьянства. Этот постулат считался фактом, не требующим доказательств, и применялся многими политиками и культурными деятелями того времени. В частности, М. Горький неоднократно использовал этот «термин» в своих статьях7.
      Да что Горький, вся государственная политика 20-х годов рассматривает крестьян как людей второго сорта. Правительство стремится выкачать из деревни как можно больше средств, лишает крестьян права самоуправления, передав руководство деревней в руки пролетарских и босяцких элементов.
      Продовольственный налог был ниже продовольственной разверстки, хотя для разоренных гражданской войной крестьян он был по-прежнему обременительным. Налог на крестьянское хозяйство дифференцировался в зависимости от размеров обрабатываемой земли. Богатые и зажиточные крестьяне облагались во много раз сильнее, чем маломощные и малоимущие. В 1923—1924 годах высшая ставка превышала низшую в 10 раз, причем понятие «богатый и зажиточный крестьянин», как правило, намного отличалось от соответствующего понятия в дореволюционный период. В 20-е годы зажиточным назывался энергичный крестьянин, ведущий хозяйство с определенным достатком, по довоенным категориям — середняк.
      Пролетарские, полупролетарские и люмпен-пролетарские слои села освобождались от налога. В 1923—1924 годах от уплаты продналога полностью или частично были освобождены 5,9 млн. хозяйств. Преобладающая часть налога падала на коренного крестьянина.
      Кроме налога, крестьяне были обязаны выполнять так называемые трудовые повинности. По разнарядкам сверху крестьян направляли на ремонт и строительство дорог и сооружений, заготовку дров, перевозку грузов на собственных лошадях и т. д.
      Несмотря на разрешение денежного оборота, в первые годы нэпа крестьянство во многих местах не желало принимать обесцененные рубли. Торговля в деревне шла по реальному эквиваленту — на хлеб, на пуды, на фунты. Каждая сделка непременно переводилась на хлебное исчисление: «Например, баба принесла в кооператив 10 фунтов белых грибов и хочет обменять их на ситец, но надо сначала и ситец и грибы перевести на ржаные единицы, а потом уже менять».
      С самых первых дней хваленого нэпа политическое руководство берет курс на эксплуатацию крестьянства путем несправедливой перекачки созданного им продукта в пользу государства, на содержание партийного аппарата, репрессивных органов и армии. Теоретики партии разрабатывают концепцию развития социалистического накопления за счет эксплуатации досоциалистических форм хозяйства (то есть крестьянского хозяйства), путем перекачки средств через высокие налоги и цены в государственную казну. Так, Е. Преображенский писал: «Чем более экономически отсталой, мелкобуржуазной, крестьянской является та или иная страна, переходящая к социалистической организации производства, чем менее то наследство, которое получает в фонд своего социалистического накопления пролетариат данной страны в момент социальной революции, тем больше социалистическое накопление будет вынуждено опираться на эксплуатацию досоциалистических форм хозяйства, и тем меньше будет удельный вес накопления на его собственной производственной базе, то есть тем меньше оно будет питаться прибавочным продуктом работников социалистической промышленности». Используя беззащитное положение крестьян, государство назначало на товары, необходимые крестьянскому хозяйству, непомерно высокие цены. Так, если в 1913 году, чтобы купить плуг, крестьянин продавал 20 пудов зерна, то в 1923-м — 150 пудов; покупка косилки обходилась соответственно в 150 и 847 пудов; жнейки — в 120 и 704 пуда. Таким образом, цены на промышленную продукцию возросли в 5-7 раз. Так же высоки были цены на товары личного крестьянского потребления8.
      В результате преобладающая часть крестьянства была не в состоянии покупать промышленные товары, средства производства и инвентарь, что сдерживало производительность их труда и ухудшало уровень жизни. Многие хозяйства вынуждены были возвращаться к деревянной сохе.
      Напротив, заготовительные цены на сельскохозяйственные товары государство устанавливало на низком уровне. С 1924 года существовали так называемые лимитные цены, выше которых государственные и кооперативные (вот она экономическая свобода!) заготовители не имели права платить.
      Используя грабительское налогообложение и непомерно высокие цены на промышленные товары, государство изымало у крестьянства значительные средства для своих целей. Одновременно оно производило кредитование крестьянства под проценты, близкие к ростовщическим. (До 1925 года краткосрочный кредит выдавался из расчета 12 процентов годовых, долгосрочный — 7 процентов. С ноября 1925 года краткосрочный — 10 процентов, долгосрочный — 6 процентов.9) Налоги, цены и кредиты ставили крестьянство в полную экономическую зависимость от государства.
      По-прежнему, как и в годы гражданской войны, государство организует и поддерживает в деревне своих агентов в лице пролетарских, полупролетарских и люмпен-пролетарских слоев населения. Им предоставляются различные привилегии и льготы в налогообложении и ценах. Таким образом, поощрялись нетрудовые элементы, намеренно тормозился рост доходов самых энергичных и трудоспособных крестьян.
      В целом политика государства в деревне в 1921—1927 годах строилась на двух основах — осуществлении полной экономической и политической зависимости крестьян от государства посредством налогов, цен и кредита и ставка на пролетарские, полупролетарские, и люмпен-пролетарские слои сельского населения как на опору государства.
      Ставка государства на «пролетарские», зачастую, по сути дела, деклассированные, оторвавшиеся от крестьянского труда слои сельского населения, противопоставление их настоящим крестьянским труженикам использовались этими слоями для настоящего паразитирования. М. Калинин отмечает характерную черту: «...около власти такая беднота, которая прикрывается ее флагом для своих частных интересов. Беднота формальная. Оглянитесь кругом села или волости: кому попала реквизированная изба, корова, имущество совхозов? Вам перечислят по пальцам, что самое ценное заполучили довольно далекие от Советской власти элементы. Да и реквизиции-то подвергалась иногда действительная беднота. Пример: старуха — ее сыновья погибли на фронтах — осталась одна в двух пустых избах, от нее берут избу и дают молодцу, который удачно ускользнул с боевой линии, у него действительно не было избы. Сейчас старуха ходит по миру, а цепкий крестьянин пробивается в середняки и выше»10.
      «Мужики в... (двадцатые годы.— О. П.) недоумевали по поводу нижеследующей, непонятной им, проблематической дилеммы,— отмечал писатель Б. Пильняк.— В непонятности проблемы мужики делились — пятьдесят примерно процентов и пятьдесят. Пятьдесят процентов мужиков вставали в три часа утра и ложились спать в одиннадцать вечера, и работали у них все, от мала до велика, не покладая рук; ежели они покупали телку, они десять раз примеривались, прежде чем купить; хворостину с дороги они тащили в дом; избы у них были исправны, как телеги; скотина сыта и в холе, как сами сыты и в труде по уши; продналоги и прочие повинности они платили государству аккуратно, власти боялись; и считались они: врагами революции, ни более, ни менее того (выделено мной.— О. П.). Другие же проценты мужиков имели по избе, подбитой ветром, по тощей корове и по паршивой овце,— больше ничего не имели; весной им из города от государства давалась семссуда, половину семссуды они поедали, ибо своего хлеба не было,— другую половину рассеивали — колос к колосу, как голос от голоса; осенью у них поэтому ничего не родилось,— они объясняли властям недород недостатком навоза от тощих коров и паршивых овец,— государство снимало с них продналог и семссуду,— и они считались: друзьями революции. Мужики из «врагов» по поводу «друзей» утверждали, что процентов тридцать пять друзей — пьяницы (и тут, конечно, трудно установить— нищета ли от пьянства, пьянство ли от нищеты) — процентов пять — не везет (авось не только выручает!) — а шестьдесят процентов — бездельники, говоруны, философы, лентяи, недотепы. «Врагов» по деревням всемерно жали, чтобы превратить их в «друзей», а тем самым лишить их возможности платить продналог, избы их превращая в состояние, подбитое ветром»11.
      Демагогические заявления о крестьянской демократии не могли ввести в заблуждение крестьянскую массу, ибо большая часть деревни видела, как преимущественно пролетарские или люмпен-пролетарские элементы, а не настоящие крестьяне на помочах государственных органов вводились в Советы депутатов фактически без права замены. Поэтому преобладающая часть крестьянства не участвовала в выборах в Советы. В 1925 году во многих местах степень участия крестьян в выборах составляла 14 и ниже процентов от всего сельского населения12.
      Преобладающее настроение крестьян по отношению к политике правящей партии можно выразить двумя словами — «оставьте нас в покое». Американский писатель Т. Драйзер, побывавший в России середины 20-х годов, так и пишет: «Русский крестьянин больше всего хочет, чтобы его оставили в покое, не мешали ему трудиться, как он привык».
      Несмотря на активную пропаганду и значительную материальную поддержку, колхозное движение не пользовалось популярностью среди крестьян. Если число колхозов за 1921 —1925 годы возрастало, то в 1926—1927 годах стало снижаться. Значение колхозов в сельском хозяйстве было мизерным. В 1924—1925 годах валовая продукция колхозов составляла 1 процент валовой продукции сельского хозяйства. В 1925—1926 годах государству удавалось заготавливать только около половины товарного хлеба страны. Одновременно снизилась общая товарность сельского хозяйства. В 1925-м урожай зерновых достиг довоенного уровня, а товарность сельского хозяйства снизилась с 29,3 до 13,4 процента, то есть в 2,2 раза13, упав ниже уровня товарности в эпоху крепостного права. Снижение товарности сельского хозяйства во многом объяснялось невыгодностью для крестьян продажи своих продуктов при установленных соотношениях цен на промышленные и сельскохозяйственные товары. Правительство, делая главную ставку на рабочих городов и армию, обеспечивало их в значительной степени посредством низких закупочных цен на сельскохозяйственную продукцию, фактически перекачивало средства крестьян в пользу этих слоев.
      Рост частного предпринимательства во время нэпа носил искусственный и очень ограниченный характер.
      Прежде всего — была физически уничтожена большая часть российских предпринимателей и купцов, а те, кто сумел выжить, осели за границей. Прирожденных российских предпринимателей в стране осталось единицы. На их место пришли люди другого сорта и другого профессионального уровня. Как со знанием дела рассказывает тогдашний член Политбюро ЦК ВКП(б) Н. Бухарин: «Во время военного коммунизма мы русскую среднюю и мелкую буржуазию наряду с крупной обчистили... Затем была допущена свободная торговля. Еврейская мелкая и средняя буржуазия заняла позиции мелкой и средней российской буржуазии, вышибленной из седла в период военного коммунизма. Если были маленькие лавчонки, на которых было написано «Иванов», то потом появились в большей пропорции лавчонки, на которых написано «Розенблюм»... Своеобразное положение... заключается в том, что у нас в центральных районах, в центральных городах сосредоточена еврейская буржуазия и еврейская интеллигенция, переселившаяся из западных губерний и из южных городов»14. Трудовые ценности этого нового предпринимательского слоя (ни в коем случае его нельзя сводить только к еврейской буржуазии) были несколько иные, чем у дореволюционной буржуазии. Не всегда положительным было и отношение к русскому работнику, что нередко вызывало национальные трения. Да и условия, которые были созданы (огромное налогообложение, ущемления в правах, неуверенность в будущем), совсем не способствовали частному предпринимательству. Поэтому в период нэпа частная предприимчивость нередко превращалась в настоящее мошенничество.
      Чистка! Это короткое слово звучало в 20-е годы зловеще. Чистка распространялась на всех работников — беспартийных и партийных — советских учреждений и организаций. Меньше всего здесь учитывались профессиональные качества работника. «Чистили» за сращение (чаще всего мифическое), с кулаками и нэпманами, за извращение советских законов, за саботаж и вредительство (также чаще всего мифические). Для проведения чисток собирался «широкий актив трудящихся», давался свободный ход доносам и анонимкам. Чистка проводилась по «трем категориям».
      По «третьей категории»— самой милостивой — человека только понижали в должности, занеся соответствующую запись в послужной список. После чего «виновный», сжав плечи от страха, ждал следующей чистки.
      По «второй категории» работника увольняли, но давали возможность получить работу в другом месте. Конечно, уже хуже.
      По самой суровой «первой категории» работника увольняли без права получить работу в других советских учреждениях, выселяли из государственной квартиры, лишали пенсии.
      В результате таких чисток наряду со сравнительно небольшим числом настоящих лодырей или растратчиков в советских учреждениях с каждым годом оставалось все меньше самостоятельных и инициативных работников, а также профессионалов дореволюционной закваски. Их места заполнялись чаще всего серыми, безынициативными людьми, не посягавшими на самостоятельную мысль, послушно выполнявшими все распоряжения начальства.
      До сего дня многие авторы приписывают нэпу особые экономические свободы, невиданные возможности для самостоятельного хозяйствования. На самом деле было не так — свободы были сильно урезанные, возможности ограниченные. Государство одной рукой открывало дверь, а другой — мертвой хваткой душило частную инициативу. Государственная политика подчинения и контроля за всей жизнью страны особо сильно проявлялась в экономической сфере. Мы видели, как государство ликвидировало крестьянское самоуправление, передав власть в деревне пролетарским и босяцким элементам, ненавидящим настоящий крестьянский труд. Аналогичные процессы происходили и в артельном движении. Здесь лишение самостоятельности шло путем создания союзов и советов, которые начинали управлять артелями чисто административными методами, подобными методам, применяемым в государственной промышленности. Уже к 1927 году промысловые артели объединяются в союзы по производственному или территориальному признаку, над которыми возвышался Центральный совет промысловой кооперации. Руководители Центрального совета союзов и многих артелей уже не выбирались демократическим путем, а «добровольно-принудительно» рекомендовались партийными органами. Самостоятельность, предприимчивость, инициатива снизу погибали от прикосновения к ним административной палочки назначенных сверху руководителей, думавших не о процветании артелей и союзов, а о том, как бы угодить власть имущим.
      Не в 30-е годы, а сразу после революции родился тип бесплодного администратора, совершенно не зависимого от народа и даже от результатов своей деятельности, но чутко улавливающего каждое слово, каждый намек вышестоящих «товарищей». Об этом типе советского администратора писал в свое время В. Короленко: «Есть два типа администраторов: один представляет простор всему, что закономерно возникает в жизни; другие полагают, что должно существовать только то, что насаждается и процветает под их непосредственным влиянием. Такие администраторы полагают, что даже растения нужно подтягивать из земли мерами администрации.
      Большевизм за все берется сам, потому подходит ко второму типу. Закрытие демократических самоуправлений, попытка все сделать декретами и предписаниями без содействия общественных сил вредит даже лучшим начинаниям этого рода...»
      Настоятельную необходимость изменения в государственном механизме, омертвляющем многие общественные начинания, понимали и наверху. На XV съезде ВКП(б), состоявшемся в 1927 году, председатель Совнаркома А. И. Рыков сказал, что «необходимо изменить систему и метод работы наших организаций. Мы имеем огромные центральные организации, работающие в масштабе такой гигантской страны, как наша. Верхушки этих организаций так далеко отстоят от фабрики, завода, деревни, что возможность отрыва оттого что делается внизу, является реальной. На протяжении ряда лет в этих организациях неизбежно складываются элементы рутины и косности, в то время как внизу происходят гигантские сдвиги и изменения, каждый день проявляется и вырастает что-то новое. Мы стоим перед опасностью, что эти сложившиеся, окрепшие, имеющие огромное значение в жизни государства органы, приобретая некоторую рутинность и инерцию, будут давить и сдерживать то новое, живое, революционное и прогрессивное, что вырастает в порах Советского государства и хозяйства».
      Таким образом, машина, настроенная на противостояние народным основам, традициям и идеалам, любым живым движениям снизу, возникла еще в период военного коммунизма; в году нэпа машина продолжала благополучно работать — только резко сбавила обороты. Для того чтобы снова набрать скорость, требовалось перевести рычаг в крайнее положение. Это и сделал Сталин (хотя мог сделать и любой другой «машинист»). Чудовищная, всеразрушающая машина на полной скорости врезалась в тело России.
     
      ВЕЛИКАЯ НАРОДНАЯ ТРАГЕДИЯ

      СТРАХ И ГОЛОД
     
      С конца 20-х годов принуждение, страх, голод становятся главными движущими силами сферы труда, а сам труд приобретает принудительный характер в государственном масштабе.
      В популярной в 30-е годы пьесе Н. Афиногенова «Страх» один из персонажей, профессор Бородин, заявляет, что сейчас «общим стимулом поведения 80% всех обследованных (граждан страны.— О. П.) является страх». Остальные двадцать — рабочие-выдвиженцы. Они хозяева страны, им нечего бояться, «за них боится их мозг... Мозг людей физического труда пугается непосильной нагрузки, развивается мания преследования. Они все время стараются догнать и перегнать. И, задыхаясь в непрерывной гонке, мозг сходит с ума или медленно деградирует».
      Страх царствует всюду, пропитывает все поры общества, парализуя творчество, самостоятельность, инициативу, предприимчивость. «Молочница,— говорит Бородин,— боится конфискации коровы, крестьянин — насильственной коллективизации, советский работник — непрерывных чисток, партийный работник боится обвинений в уклоне, научный работник — обвинения в идеализме, работник техники — обвинения во вредительстве. Мы живем в эпоху великого страха. Страх заставляет талантливых интеллигентов отрекаться от матерей, подделывать социальное происхождение... Страх ходит за человеком. Человек становится недоверчивым, замкнутым, недобросовестным, неряшливым и беспринципным... Кролик, который увидел удава, не в состоянии двинуться с места... Он покорно ждет, пока удавные кольца сожмут и раздавят его. Мы все кролики. Можно ли после этого работать творчески? Разумеется, нет».
      «Мы жили и живем под неослабевающим режимом террора и насилия,— писал в 1934 году в письме к Молотову выдающийся русский ученый Иван Павлов.— Если бы нашу обывательскую действительность воспроизвести целиком без пропусков, со всеми ежедневными подробностями — это была бы ужасающая картина, потрясающее впечатление от которой на настоящих людей едва ли бы значительно смягчилось, если рядом с ней поставить и другую нашу картину с чудесно как бы вновь вырастающими городами, днепростроями, гигантами-заводами и бесчисленными учеными и учебными заведениями. Когда первая картина заполняет мое внимание, я всего более вижу сходство нашей жизни с жизнью азиатских деспотий»1.
      По всей стране происходит возвращение к принудительным методам регулирования сферы труда, сходным с методами военного коммунизма, но зашедшим еще дальше. Возвращение это не было случайным, а обусловливалось всей предыдущей политикой и практикой нового режима. О том, что к методам принудительного труда придется вернуться, Сталин не сомневался. «Мы пробовали этот путь,— писал он в 1927 году,— в период военного коммунизма в виде организации трудовых армий. Но на этом пути больших результатов не добились. Мы пошли потом к этой цели обходными путями, и нет основания сомневаться в том, что добьемся в этой области решающих успехов»2.
      В 1927 году решением ВЦИК и СНК РСФСР вновь вводится «Положение о привлечении населения к трудовой и транспортной повинности», согласно которому по решению административных организаций население может принудительно направляться на любые работы, уклонение от которых преследовалось в судебном порядке и квалифицировалось по статье 61 Уголовного кодекса.
      Основной формой привлечения кадров в промышленность стал так называемый организованный набор путем заключения договоров хозяйственных организаций с колхозами, закрепление рабочих за предприятиями на определенные сроки на основе контрактации (постановление ЦИК и Совнаркома СССР «Об отходничестве», 30 июля 1931 года). На практике это было так. Соответствующие органы давали разнарядку на район. Райком спускал эту разнарядку на отдельные колхозы. Колхозы автоматически заключали договора, причем практически не учитывались склонности и интересы самих направляемых колхозников. Бывшие колхозники прикреплялись к тем предприятиям, где, по мнению бюрократических органов, наблюдалась необходимость в них. Бывший колхозник не мог покинуть предприятие, пока не закончится срок контрактации.
      Постановлением ЦИК и СНК 27 декабря 1932 года в стране вводится паспортная система, ставшая в тех условиях одной из главных форм принудительного регулирования рабочей силы. Постановление о паспортах гласило так:
      «В целях лучшего учета населения городов, рабочих поселков и новостроек и разгрузки этих населенных мест от лиц, не связанных с производством и работой в учреждениях или школах и не занятых общественно полезным трудом (за исключением инвалидов и пенсионеров), а также в целях очистки этих населенных мест от укрывающихся кулацких, уголовных и иных антиобщественных элементов, ЦИК и Совнарком СССР постановляют:
      1. Установить по СССР единую паспортную систему на основании положения о паспортах.
      2. Ввести единую паспортную систему с обязательной пропиской по всему СССР в течение 1933 года, охватить в первую очередь население Москвы, Ленинграда, Харькова, Киева, Минска, Ростова-на-Дону, Одессы и Владивостока»3 .
      Люди, не имевшие паспортов, а жителям села их не выдавали, не могли устроиться на работу и поэтому пожизненно прикреплялись к тому или иному колхозу. Жители городов не могли устроиться на работу без прописки, а часто и наоборот, не могли получить прописки, не устроившись на работу. Таким образом, устанавливалась принудительная связь между местом работы и жительства.
      Кроме паспортного режима, появилась еще знаменитая статья «7-35», по которой получали до 7 лет люди «без определенного места жительства» и «без определенных занятий». По своей свирепости этот закон опередил английский «закон о бродяжничестве», который предусматривал более мягкое наказание.
      Вводится драконовский закон, предусматривающий немедленное увольнение хотя бы за один прогул. Постановление ЦИК от 15 ноября 1932 года гласило:
      «Установить, что в случае хотя бы одного дня неявки на работу без уважительных причин работник подлежит увольнению с предприятия или из учреждения с лишением его права пользования выделенными ему, как работнику данного предприятия или учреждения, продовольственными и промтоварными карточками, а также с лишением его права пользования квартирой, предоставленной ему в домах данного предприятия или учреждения»4.
      В 1933 году выходит постановление «О порядке отходничества от колхозов», в котором предусматриваются меры административного наказания за самостоятельный уход колхозника на постоянную или временную работу в город. Разрешение на уход дается только на основе специально зарегистрированного в правлении колхоза договора с хозорганами.
      В 30-е годы промышленность ежегодно набирала в «организованном» порядке в колхозах: около полутора-двух миллионов человек. Только за годы второй пятилетки было «организовано» и направлено в промышленность и на транспорт около 13 млн. человек — преимущественно колхозников.
      Рабочих «добровольно-принудительно» объединяют в ударные бригады, заставляя закрывать глаза на ужасные условия труда и быта. Более того, ударные бригады «добровольно» пересматривают нормы выработки в сторону их повышения, а сдельные расценки — в сторону понижения. Одновременно берутся повышенные против плана задания по производству и по снижению себестоимости. В конце 20—30-х годов нормы выработки в промышленности повысились на 15—50 процентов, а расценки на многие работы снизились.
      Рабочие, пока была возможности, пытались переходить на другое предприятие, однако чаще всего и там было то же самое. Тем не менее текучесть рабочей силы, например, в Донбассе в 1930 году доходила до 60—65 процентов. На хлопчатобумажных предприятиях за год сменилось 68 процентов всех рабочих, льняные — 104 процента, кожеобувных — 120 процентов5.
      Чтобы остановить этот естественный процесс, государством осуществляется целый ряд мероприятий по принудительному закреплению рабочей силы.
      В конце 20-х—30-е годы проводится шумная кампания по так называемому самозакреплению кадров. Суть ее состояла в том, что рабочих заставляли «добровольно» подписывать обязательства оставаться на предприятии до конца пятилетки. Нередко отказ от подписи такого обязательства объявляется антисоветским настроением с соответствующими последствиями для того времени. В Ленинграде в 1930 году, например, было закреплено 200 тысяч работников, на Украине — 30% всех металлистов.
      Приказом свыше происходит окончательная ломка сложившегося веками трудового ритма — чередования труда, отдыха, праздников. Происходит чудовищное! Вместо обычного календаря в 1929—1930 годах вводится совершенно искусственный производственный табель-календарь, по которому вся человеческая жизнь, рассматривается только с позиций производства. Традиционные воскресенья и праздники были отменены! Перечеркивается весь опыт русского народа, да и всего человечества. Советский производственный табель-календарь состоял из 360 дней, то есть 72 пятидневок. Остальные пять дней было велено считать праздничными. Праздничные дни были приурочены к советским памятным дням и революционным праздникам: 22 января (день смерти Ленина), 1 и 2 мая, 7 и 8 ноября. По сути дела страна обратилась к древнеегипетскому календарю, времен фараонов и построения пирамид. Разница была только в том, что в египетском календаре все пять праздничных дней были отнесены на конец года.
      Официально это мероприятие получило силу закона постановлением от 26 августа 1929 года «О переходе на непрерывное производство в предприятиях и учреждениях СССР», а в просторечии стало называться «непрерывкой». Согласно этому постановлению работники каждого предприятия и учреждения были разбиты на 5 групп. Каждой группе устанавливался день отдыха в каждую пятидневку на весь год, то есть после четырех дней работы. Семидневная неделя заменяется пятидневной.
      «Утопия стала реальным делом,— писал в 1930 году в книге «На злобу дня седьмого» Лев Кассиль.— Непрерывная производственная неделя выбила наше время из календарного седла. С уничтожением сонного провала, которым был седьмой, воскресный день, страна пребывает в постоянном бодрствовании». По данным, приводимым М. Горьким в начале 30-х годов, «непрерывкой» было охвачено 66 процентов рабочих.
      Однако сразу стало ясно, что подобная трудовая неделя несостоятельна, хотя бы в силу невозможности запрограммировать в неизменную систему гибкие, меняющиеся процессы жизни. Уже 21 ноября 1931 г. принимается постановление «О прерывной производственной неделе в учреждениях», по которому разрешалось переходить на шестидневную прерывную производственную неделю. Были установлены постоянные выходные дни 6, 12, 18, 24 и 30 числах каждого месяца.
      Однако, как и пятидневка, шестидневка полностью нарушала традиционную семидневную неделю с общим выходным днем в воскресенье. Тем не менее подобная противоестественная рабочая неделя просуществовала до 1940 года.
      7 августа 1932 года применяется один из самых антинародных законов сталинского времени «Об охране имущества государственных предприятий и кооперации и укреплении общественной социалистической собственности». Даже за незначительные проступки или просто трагические случайности (рабочий случайно сломал резец, колхозник собрал несколько колосков с убранного поля и т. п.) предполагалось «применение в качестве судебной репрессии и жесточайших наказаний — высшей меры социальной защиты — расстрела с конфискацией всего имущества» или «лишение свободы на срок не ниже 10 лет с конфискацией всего имущества».
      Использование широких масс бывших крестьян на работах, которые зачастую не удовлетворяли их, не учитывали их склонности, способности, стремления к инициативе и самостоятельности, затруднение условий смены вида деятельности вызывали чувство пассивного протеста — растут прогулы, различные нарушения трудовой дисциплины, текучесть, падает качество работы.
      В борьбе с закономерными в этих условиях явлениями сторонники административно-бюрократической системы пошли по линии дальнейшего «завинчивания гаек», выпуска административных постановлений.
      В 1932 году выходит постановление ЦИК и Совнаркома СССР «Об увольнении за прогулы без уважительной причины», в январе 1938-го — постановление «О мероприятиях по упорядочению трудовой дисциплины...», в июне 1940-го — «О переходе на восьмичасовой рабочий день, на семидневную рабочую неделю и о запрещении самовольного ухода рабочих и служащих с предприятий и учреждений». Указывается, что всякое нарушение трудовой дисциплины влечет за собой дисциплинарные взыскания или предание суду. Устанавливается уголовная ответственность за самовольный уход рабочего или служащего с предприятия или учреждения (таким образом, люди прикрепляются к месту работы), а также за совершение рабочими и служащими прогула без уважительной причины и некоторые другие нарушения трудовой дисциплины.
      С января 1939 года в стране снова, как и в годы военного коммунизма, вводится трудовая книжка, при помощи которой работник закреплялся за предприятием. Устроиться на другую работу можно было только по предъявлению трудовой книжки, которая хранилась у администрации по старому месту работы. Работник приходил в отдел кадров за трудовой книжкой, а там ему говорили, что по производственной необходимости ему следует продолжать работу на этом предприятии — хочет он этого или нет. И ничего не попишешь, согласно законам 30—40-х годов администрация имела право не отпускать работника. Трудовая книжка, как и паспорт, стали средствами закрепощения человека за определенным местом работы.
      В 1940 году наркоматам предоставляется по закону право производить организованное перераспределение между предприятиями, независимо от их территориального расположения, кадров — инженеров, техников, экономистов, мастеров и квалифицированных рабочих. Таким образом, администрация наркоматов могла сама устанавливать, где работать тем или иным специалистам, практически без учета их личных интересов.
      Директора предприятий получают диктаторские полномочия «казнить или миловать» своих работников — переводить их с места на место без их согласия, увольнять по собственному произволу, отдавать под суд. Хотя вместе с тем сами директора во всем зависели от произвола наркоматов, руководство которых могло в любой момент отдать их под суд даже за незначительные упущения или просто по навету.
      В этих условиях многие директора превращались в шкурников, готовых ради собственного благополучия любой ценой делать план, пренебрегая элементарными правилами человеческого общежития. «С самых разных противоположных сторон жизни,— писал в 1930 году Пришвин,— поступают свидетельства о том, что в сердце предприятия советского находится авантюрист и главное зло от него в том, что «цель оправдывает средства», а человека забывают. В этом же и есть, по-видимому, вся суть авантюры: внимание и забота направлены на внешнюю сторону, отрыв от человека — потому несерьезность. Забвение человека ради дела, поставленного авантюристом»6. Если нужно ради спасения плана кинуть в ледяную воду сотни человек (прекрасно зная, что часть из них погибнет), такой руководитель, не задумываясь, сделает это. Если понадобится, такой руководитель заставит работать на неисправной технике, грозящей смертью. Литература 30-х годов полна подобными примерами — только тогда это выдавалось за сознательный героизм.
      В 1940 году издается указ «О государственных трудовых резервах СССР», обязывающий председателей колхозов «ежегодно выделять в порядке призыва (мобилизации) по 2 человека молодежи мужского пола в возрасте 14—15 лет в ремесленные и железнодорожные училища и 16—17 лет — в школы фабрично-заводского обучения на каждые 100 членов колхоза, считая мужчин и женщин в возрасте от 14 до 55 лет» (Правда, 1940, 3 октября). Городские Советы депутатов трудящихся обязаны ежегодно выделять в порядке призыва (мобилизации) молодежь мужского пола в том же возрасте в количестве, которое ежегодно устанавливалось правительством. Позже возраст мужской молодежи, призываемой в школы ФЗО, повышается до 15—17 лет; вместе с тем разрешается призыв в школы ФЗО женщин в возрасте 16—18 лет.
      Указ предусматривал ежегодную подготовку для промышленности в ремесленных и железнодорожных училищах и ФЗО до 1 млн. человек городской и сельской молодежи. Молодые люди, окончившие ремесленные и железнодорожные училища и школы ФЗО, считались мобилизованными и были обязаны работать 4 года подряд на тех государственных предприятиях, куда они посылались. Уклонение от мобилизации каралось в уголовном порядке. Как в работных домах Англии XVIII—XIX веков, беглым подросткам грозило наказание до полугода тюремного заключения.
      В годы войны у нас работало много детей 14—15 лет, заменивших у станков и на полях отцов и братьев, ушедших на войну. Про этих детей, работавших по десять часов,— вспоминает очевидец тех дней,— написано много трогательного и умиленного. И все написанное было правдой. Не написали только о том, что происходило, когда — в силу обстоятельств военного времени — предприятие куда-нибудь эвакуировалось. Конечно, вместе с «рабсилой». Хорошо еще, если на этом же заводе работали мать, сестра, кто-нибудь из родных. Ну, а если мать была ткачихой, а ее девочка точила снаряды? На новом месте было голодно, холодно, неустроенно. Многие дети и подростки не выдерживали этого и, поддавшись естественному инстинкту, сбегали «к маме». И тогда их арестовывали, сажали в тюрьму, судили, давали пять лет и отправляли в лагерь7.
      Наряду со страхом, порождаемым административно-террористическими методами регулирования труда, превращением его в принудительный и подневольный, другой особенностью эпохи становится голод — прямое последствие государственной политики экономии на человеке и вместе с тем еще один метод управления трудом.
      Именно в конце 20-х—30-е годы в практику нашей страны входит порочный, экономически несостоятельный «остаточный» метод распределения ресурсов, идущих на потребление трудящихся, по сути дела политика «экономии на человеке».
      Считалось возможным и даже перспективным снимать ресурсы, предназначенные для потребления и развития человека, и направлять их на строительство заводов, станков, механизмов, а также бесконечное расширение государственного аппарата. Расходы на воспроизводство основных производственных фондов, на технические средства, а также на развитие государственной машины росли значительно быстрее расходов на воспроизводство рабочей силы, на развитие человека. Фонд потребления национального дохода, являющийся суммой жизненных средств трудящегося человека, зачастую рассматривался с позиции государственной благотворительности, он мог относительно произвольно сокращаться в пользу фонда накопления основных производственных фондов, который объявлялся главным источником научно-технического прогресса. Считалось, что строительство новых фабрик и заводов, внедрение дополнительной техники автоматически повысит продуктивность экономики, поднимет уровень жизни. А это было преступное заблуждение зарвавшихся недоучек, ставшее причиной катастрофического падения уровня жизни народа.
      Страна еще не оправилась от последствий страшной разрухи, фонд потребления ее составлял не более 60 процентов 1913 года, а уже во второй половине 20-х годов начинает осуществляться централизованная перекачка средств из без того мизерного фонда потребления на развитие промышленности и содержание все возраставшего числа чиновников госаппарата. Доля накопления в национальном доходе сразу после смерти Ленина возросла с 17% до 30—40% в тридцатые годы.
      Формами такой перекачки средств трудящихся становится недоплата за труд (снижение доли труда во вновь произведенном продукте), изъятие из доходов трудящихся в виде прямых и косвенных налогов, принудительных займов, чрезмерной эмиссии денег.
      Недоплата за труд становится сначала теоретическим постулатом, а позднее входит и в практику. А. Рабинович в книге «Экономика труда», вышедшей в 1926 году, заявляет: «Мы должны неизбежно получать прибавочную ценность... (которая) ... является... условием нашего дальнейшего развития». «Но,— отмечает он,— высокая зарплата механически снижает норму прибавочной ценности». Отсюда вывод о необходимости повышения прибавочной стоимости за счет снижения заработной платы.
      Доля оплаты труда в чистом продукте промышленности, составлявшая в 1908 году 55 процентов, в 1928 году — 58, в 30—40-е годы резко снизилась, а в 1950 году не превышала 33 процента. Таким образом, на каждые три рубля, созданные советским рабочим, два отдавалось им в казну, тогда как даже в США из трех произведенных долларов два доллара рабочий оставлял себе8.
      Одним из главных орудий перекачки народных средств в пользу промышленности и бюрократического аппарата стал налог с оборота. Академик Струмилин очень удачно назвал его «данью», которой государство обкладывает товары широкого потребления.
      «Дань» эта была потяжелее татарской. Если Золотая Орда взимала с побежденных десятую часть дохода, то троцкистско-сталинская система забирала для реализации своих планов только в виде этой «дани» (а были и другие виды) до третьей части всего народного дохода. С «легкой руки» Сталина налог с оборота объявляется частью чистого продукта, созданного обществом и родственного прибыли предприятия. Давным-давно, когда крестьянам значительно недоплачивали за труд, в этом лукавстве Сталина была доля истины. Тогда часть налога с оборота образовывалась из разницы в заготовительных и розничных ценах на сельскохозяйственную продукцию, с учетом стоимости ее переработки. Таким путем государству передавалась часть национального дохода, созданная колхозами и колхозниками. В 1953 году, например, налог с оборота по зерну был равен 85 процентам, по мясу — 75 процентам, то есть до 40 процентов созданного крестьянами продукта уходило в виде дани государству. Но большая часть налога взималась с промышленных товаров — здесь он был косвенным налогом в чистом виде9.
      С конца 20-х годов вместо обычного во всех странах скромного налога с оборота (не более 3—5 процентов) появляется гигантский налог с оборота, темпы которого опережают все разумные пределы. Его размер с десятой части национального дохода в 1928 году увеличивается до четвертой части в 1931 году и почти третьей части — в 1905-м*[*Фактически вновь созданный налог с оборота объединил в себе и другие ранее существовавшие косвенные налоги].
      «Дань» (налог с оборота) на товары широкого потребления назначается в любом размере (в трехкратном, пятикратном, десятикратном) — все зависит от того, будут ли товар покупать потребители. И чем хуже работает экономика и меньше товаров, тем большую «дань» можно собрать. Современная женщина, например, не может обойтись без колготок, и вот приходится ей выплачивать «дань», многократно (раз в десять) превышающую стоимость этого товара первой необходимости. За право владеть цветным телевизором государство взимает в виде «дани» 400 рублей с каждого покупателя. Кстати, ту же экономическую природу носила прибыль от водки, за которую ратовал Сталин. В сентябре 1930 года он писал Молотову: «Нужно отбросить ложный стыд и прямо, открыто пойти на МАКСИМАЛЬНОЕ увеличение производства водки»10. Что и было сделано. Потребление спиртных напитков резко возросло, увеличившись еще больше при наследниках Сталина. Если в начале XX века среднедушевое потребление спиртных напитков составляло около 2—3 литров в год (и было одно из самых низких в мире), то в 30-е годы возросло до 5—6 литров. Превращение водки в важный доходный источник государственного бюджета — одно из главных экономических инструментов сталинизма.
      В работах руководителей административной системы в 30-е годы неоднократно подчеркивается необходимость увеличения налогов, принудительных займов (рабочих заставляли покупать облигации займа, равные двух-, четырехнедельному заработку), установления цен на таком уровне, который был бы оптимально выгоден государству11. С 1927 по 1932 год налоги и сборы с населения (без налога с оборота) возросли в 3,3 раза, а величина государственных займов — в 5,4 раза12.
      Тяжелым налогом на население легла чрезмерная эмиссия денег, значительно превышающая рост товарной массы. За 1928—1932 годы денежная масса в обращении увеличилась в 5 раз, тогда как реальный рост промышленного производства составил 24 процента, а уровень сельскохозяйственного производства даже снизился на 19 процентов. По плану за этот период предполагалось выпустить в обращение 1,25 млрд. рублей. Фактически же масса денег в обращении возросла с 1928 по 1932 год примерно на 4 млрд. рублей, а в 1933 году — еще на 2,4 млрд.13. За этот счет, указывалось в документах Наркомфина, перекрывался недобор ресурсов обобществленного хозяйства14.
      Неизбежным результатом такой финансовой политики стал стремительный рост розничных цен. С 1928 по 1940 года розничные цены в стране выросли в пять раз, а к 1949 году — в десять раз. Постоянное отставание роста товарной массы от выпуска новых денежных знаков, выпуск денег под несуществующие или не пользующиеся спросом (лежащие без движения на складах) товарные ценности, а также пагубное влияние на стабильность денежной массы фиктивной стоимости налога с оборота обеспечили непрекращающийся процесс обесценения, инфляции рубля. Если по отношению к золотому рублю 1913 года по данным Струмилина червонный рубль 1924 года стоил полтинник, то рубль 1932 года — 25 копеек, а рубль 1940-го — несколько копеек.
      Еще в 20-е годы цены в стране приобрели «многоэтажный» характер. Самые низкие цены были на продукты, покупаемые по карточкам. Следующим этажом шли так называемые среднеповышенные цены, действующие в рабочих районах, но по этим ценам мало что можно было купить. Потом шли коммерческие цены, которые были значительно выше, зато по ним покупали товары без карточек. На четвертом этаже существовали цены «образцовых магазинов» — универмагов — выше коммерческих. Много горя и беды принесли цены пятого этажа — «торгсинов». Здесь товары продавались за золото (которое насильно заставляли сдавать) или валюту. И, наконец, на шестом этаже существовали цены рынков в условиях острого товарного голода, достигавшие фантастических размеров. «Многоэтажье» цен ошарашивало простого труженика, ведь для того, чтобы по-человечески жить в этих условиях, надо было быть разбойником с большой дороги.
      В 20—30-е годы изменяется весь набор традиционных мотивов труда. Крестьянское нестяжательство, труд как добродетель, а потом уже как средство достижения материальных благ насильственно сменяются методами внеэкономического принуждения к труду и в лучшем случае примитивными формами материального стимулирования.
      Основная масса рабочих и крестьян, привыкших действовать в рамках традиционной трудовой нравственности, столкнулась с разнузданной безнравственностью и бюрократическим произволом различных видов принуждения, описанных нами выше. Разрушается привычная российскому работнику система мотивов к труду. Духовно-нравственные, моральные мотивы вытесняются казенными фальшивыми лозунгами*[* Новое время рождало новый трудовой «фольклор». Только он, в отличие от старого, был насквозь фальшив. Этот «фольклор» рождался не в толще народа, а придумывался поставленными для этого интеллигентами. Разница здесь была такая же, как между старыми народными помочами и сталинскими коммунистическими субботниками, древней народной традицией и казенными лозунгами. Вот некоторые примеры этого казенного лозунгового «фольклора»: «Сталинская правда светлее солнца», «Сталинский указ — что отцовский наказ», «Свет советского маяка виден издалека», «Ударная работа человека красит», «По-ударному работать — по-зажиточному жить», «Лодырь ударнику не товарищ», «Велик день для лодыря, а для ударника — мал». Или еще типичное для того времени: «Надо всем знать, как врага распознать», «Прогул на руку врагу», «Прогульные дни воровству сродни», «Не будь тетерей, борись с потерей»], не подкрепляемыми справедливым вознаграждением за труд. Часть продукта, необходимого для поддержания жизненных сил работника, используется для создания новых единиц производственных фондов. Остаточный метод формирования фонда оплаты работников становится государственным принципом. В Большой Советской Энциклопедии 30-х годов буквально декларируется, что «часть совокупного общественного продукта составляет фонд, предназначенный для возмещения израсходованных средств производства, для расширения общественных производственных фондов, для создания резервов... Остальную часть составляет фонд, предназначенный для удовлетворения потребностей социалистического общества в предметах потребления». Кстати говоря, в число первоочередных нужд включались и средства на содержание бюрократического и репрессивного аппарата, что еще больше сужало совокупный фонд оплаты труда. Еще одним принципом объявляется то, что «индивидуальная зарплата, получаемая рабочими, является лишь формой участия в распределении созданного всем классом продукта»15. Таким образом, обосновывается обезличка и уравнительность.
      Основывающаяся на этих принципах оплата труда работников осуществлялась по тарифам, выработанным на самом верху бюрократического аппарата, и почти не учитывала местные и отраслевые особенности. Более того, оплата рабочих, выполнявших один и тот же труд, могла произвольно устанавливаться центром по-разному для разных отраслей или даже отдельных предприятий, исходя из «высших государственных соображений». Слесарь или токарь в машиностроении получал значительно больше, чем в пищевой или легкой промышленности. Использование тарифных документов, не отражающих прямой связи между затратами и оплатой труда, свело к абсурду саму идею справедливого вознаграждения, материального стимулирования, обусловливало выводиловку, потолок оплаты, уравниловку, обезличку. Все это, конечно, не могло способствовать стимулированию труда.
      Огромный вред формированию системы материального стимулирования нанес сложившийся в 30-е годы неэквивалентный обмен между государственным сектором и крестьянством, а также, в меньшей степени, рабочими. За счет значительного косвенного налогообложения рабочим и крестьянам приходилось платить за промышленные товары больше, чем они реально стоили. А, как известно, в условиях завышенных цен материальные стимулы для большей части населения работают слабо.
      Все попытки изменить порочную систему остаточного принципа и неэквивалентного обмена наталкивались на яростное сопротивление бюрократического аппарата, для которого эта система создавала материальную возможность существования.
      Начиная с конца 20-х годов, и без того плохие по сравнению с 1913 годом условия труда рабочих становились все хуже и хуже. Как писал в своих воспоминаниях Хрущев, бывший тогда секретарем МК ВКП(б): «Рабочих вербовали (а точнее направляли по разнарядке.— О. П.) из деревни, селили в бараки, там люди жили в немыслимых условиях: грязь, клопы, тараканы и, главное, плохое питание, плохое обеспечение производственной одеждой. Вообще с одеждой было трудно, не купишь. Все это, естественно, вызывало недовольство. Раздражали людей и пересмотры коллективных договоров, связанные с пересмотром норм выработки, расценок. К примеру, была такая-то норма, а потом, после нового года, вдруг на 10—15 процентов выше при тех же расценках и даже меньших»16.
      Средняя месячная зарплата рабочего позволяла купить в 1913 году 333 кг черного хлеба, в 1936-м — 241 кг, масла — 21 и 13 кг, мяса — 53 и 19 кг, сахара — 83 и 56 кг. В годы нэпа рабочий тратил на питание около 50 процентов своей заработной платы, а в 1935-м — 67,317.
      Резко ухудшились жилищные условия рабочих. Если в 1913 году в городах на 1 человека приходилось 7 кв. метров, то в 1928-м — 5,8, а в 1940-м — 4,5. Однако эта статистика за советское время не учитывала бараки. С учетом их условия жилья были еще хуже. Часто семьи из 3—5 человек ютились на площади 6—10 кв. метров.
      По официальным данным, заработная плата советского рабочего возросла за 1929—1953 годы почти в 11 раз. Однако эти данные не учитывали гигантского роста стоимости жизни. По расчетам американской ученой Жанет Чепмен, стоимость жизни в СССР по сравнению с 1928 годом возросла в 1937 году в 5 раз, в 1940-м — уже в 7 раз, а в 1952-м — в 11 раз. И эти данные совсем не удивляют, если посмотреть на ценники товаров в разные годы. Цены на печеный ржаной хлеб возросли с 1928 по 1937 год в 10 раз, а к 1952 году — в 19 раз! Цены на говядину 1-го сорта — в 16 и 17 раз; на свинину в 10 и 20 раз; на сахар в 6 и 15 раз; на подсолнечное масло в 28 и 34 раза; на яйца в 11 и 19 раз, на картофель в 5 и 11 раз! Вместе с тем увеличивались суммы обязательной подписки на займы и налоги. В результате в 1952 году уровень заработной платы был ниже уровня 1928 года, хотя и превышал уровень зарплаты предвоенных лет.
      Ж. Чепмен производит расчет, сколько продуктов может купить рабочий за 1 час работы в СССР и зарубежных странах. Так вот, если в 1928 году советский рабочий мог купить продуктов в 4 раза меньше, чем американский, и в 2 раза меньше, чем английский, то в 1950-м — уже в семь раз меньше, чем американский, и в четыре раза меньше, чем английский18.
      В 1929 году снова вводится карточная система: рабочий, провозглашенный хозяином страны, получает 600 г хлеба в день, а члены его семьи — по 300 г, жиров — от 200 г до 1 литра, 1 кг сахара в месяц. В 1930 и 1931 годы размеры выдачи по карточкам снизились. Мясо по карточкам почти не выдавалось, купить его можно было только по рыночным (очень высоким) ценам.
      В свое время, рассматривая питание в рабочих артелях, мы обещали вернуться и сравнить его с питанием на стройках социализма. Так вот, данные свидетельствуют, что уровень питания в средней русской артели середины XIX века был в 3—5 раз выше, чем на предприятии в 1930-е годы. Помните, в артелях полагалось на день граммов по 300 мяса, а хлеба и каши сколько съешь, как тогда говорилось— «от пуза».
      Писатель Гладков в романе «Энергия» рассказывает о столовой на строительстве Днепровской плотины в 1930-е годы: «Я бываю на фабрике-кухне, и меня тошнит от одного вида гнусного ядева. Я бываю на участках работ, туда пища привозится в термосах. Эта синяя болтушка смердит трупом и выгребной ямой. Рабочие предпочитают только хлеб с водой». В документах смоленского архива, захваченных немцами и опубликованных после войны на Западе, приводится сообщение агента ОГПУ о жалобах рабочих на питание в столовой: «В том, что они называют щами, с трудом что-нибудь найдешь. Это не щи, а кипяченая вода из-под овощей; без жира, мясо часто плохо вымытое... Однажды в продуктах были обнаружены черви».
     
      «РАСКРЕСТЬЯНИВАНИЕ»
     
      «Коллективизация,— писал в 1929 году русский крестьянин Михаил Петрович Новиков,— имеющая на верху горы — батраческий коммунизм, есть стремление не вперед, а назад, и может временно удовлетворить лишь забитых нуждою батраков и нищих или попросту — это рай для батрачков-дурачков. Свободные же люди не могут идти в это рабство, как бы их туда ни загоняли, как не могут вообще ходить люди на четвереньках».
      Самой характерной чертой русской деревни стало стремительное увеличение числа бедняков. В 1927 году только по официальным данным 35 процентов крестьянских хозяйств числились маломощными, то есть бедными1.Фактически их число было еще больше. В 1928 году по доходу на душу населения 45,3 процента составляли пролетарские и бедняцкие слои2, причем их численность увеличивалась (в 1913 году — 20—25 процентов).
      В 1928—1929 годах в РСФСР 56 процентов крестьянских хозяйств имели доход до 250 рублей3. Если взять средний размер крестьянского хозяйства в семь человек, то доход на одного крестьянина будет составлять 36 рублей и ниже. А в переводе в довоенные рубли еще значительно меньше. Напомним, что среднедушевой доход бедных крестьян в 1913 году составлял в ценах этого года 40 рублей.
      Более того, в 1926—1927 годах 33 процента крестьянских хозяйств имели доход ниже 150 рублей4, то есть это были хозяйства, по довоенным оценкам близкие к нищете.
      В 1927 году почти треть крестьянских дворов была лишена средств производства, необходимых для ведения самостоятельного хозяйства. Так, 28,3 процента крестьянских хозяйств не имели рабочего скота, 31,6 процента — пахотного инвентаря5.
      Таким образом, по сравнению с дореволюционным периодом удельный вес бедных и маломощных крестьян увеличился в 2—2,5 раза.
      Надо сказать, что рост числа бедняков обусловливался не только разрухой, но и всей государственной политикой, направленной на разорение зажиточных, трудолюбивых крестьян, политикой поддержки бедноты, опоры на нее как на политический фундамент села. Государственная пропаганда создает настоящий культ бедняка. А это, как писал в 1929 году крестьянин Михаил Петрович Новиков, самое худшее, что у нас есть. Культ бедноты разводит притворщиков, «химиков», как их зовут в деревне, которые в полном сознании, на виду у всех, не заводят себе скота и инвентаря; даже по два года не кроют крыши и живут как самоеды, в гумне. Это же заставляет сильные семьи селиться врозь, чтобы всем сразу же стать бедняками и начать есть тоже чужой хлеб. Стыд и позор должен быть не на так называемых «кулаках» и зажиточных, имеющих свой хлеб, а на тех «химиках», бедняках, которые, имея 10 лет равное со всеми количество земли, все-таки не хотят, как нужно, работать и искусственно поддерживают свою бедноту и голод в надежде на государственную помощь. Разве это не позор! Культ бедноты надо изменить в корне, иначе они, как тощие фараоновы коровы, сожрут всех тучных и сами не пополнеют. Тунеядство и притворство надо вырвать с корнем6.
      Тощие фараоновы коровы пожирали тучных, значительно сократилось число крестьян, живущих со средним достатком. Удельный вес «середняков» — крестьянских хозяйств с доходом от 250 до 700 рублей (в ценах 1928—1929 годов) — сократился до 42 процентов7, тогда как к 1913-му удельный вес «середняков» составлял примерно 55 процентов.
      Значительно снизился по сравнению с довоенным уровнем доход богатых и зажиточных крестьян, также сильно сократилось их общее число. В 1928—1929 годах доход свыше 700 рублей (в ценах этих лет) получало около 2 процентов всех крестьянских хозяйств8 с численностью населения примерно 1,8 млн. человек.
      В результате социальной и экономической политики Советской власти только два процента крестьянства могли считаться богатыми и зажиточными, то есть в 10—12 раз меньше, чем их было в довоенный период.
      В 1928 году официальная статистика относила к числу «кулаков», то есть зажиточных и богатых крестьян, 5,6 млн. человек9. Таким образом, в число «кулаков» (зажиточных и богатых крестьян) совершенно необоснованно включались группы крестьянства с уровнем дохода, не соответствовавшего даже зажиточности, то есть средним крестьянам.
      Все это отражало интенсивно протекающий процесс «раскрестьянивания» или пролетаризации села. Причины его были очевидны. Во-первых, разрушение вековых ценностей крестьянской общины, и, прежде всего, самоуправления и трудовой демократии. В этот период община подпала под диктат пролетарских и люмпен-пролетарских элементов села (поддерживаемых репрессивным аппаратом). Постоянное вмешательство в крестьянские дела армии, партийных и государственных чиновников подрывали самостоятельность, инициативу и предприимчивость сельских тружеников. Во-вторых, порочная ценовая и финансово-кредитная политика государства, создавшая своего рода машину по перекачке созданного крестьянином продукта в город с минимальным вознаграждением затрат. Экономически неравноправный обмен, когда крестьянин вынужден был платить за промышленные товары в несколько раз больше их настоящей стоимости, на корню подрывал возможность эффективного развития сельского хозяйства, снижал жизненный уровень крестьян, превращая многих из них в пролетариев.
      ...В августе 1942 года между Черчиллем и Сталиным произошла беседа, в которой последний выразил официальную точку зрения на коллективизацию в нашей стране:
      «— Политика коллективизации была страшной борьбой,— сказал Сталин.
      — Я так и думал, что для вас она была тяжелой. Ведь мы имели дело не с несколькими десятками тысяч аристократов или крупных помещиков, а с миллионами маленьких людей...
      — С десятью миллионами,— сказал Сталин, подняв руки.— Это было что-то страшное, это длилось четыре года. Чтобы избавиться от периодических голодовок, России необходимо было пахать землю тракторами. Мы были вынуждены пойти на это. Многие крестьяне согласились пойти с нами. Некоторым из тех, кто упорствовал, мы дали землю на Севере для индивидуальной обработки. Но основная часть их была весьма непопулярна и была уничтожена самими батраками...»10
      Мы недаром привели эту цитату. Ее ценность в том, что она отражает метод, которым была проведена коллективизация, т. е. «раскрестьянивание села» — опираясь на пролетарские, полупролетарские и люмпен-пролетарские слои деревни, опрокинуть сопротивление среднего и зажиточного крестьянина, стремившегося сохранить свои традиционные основы жизни.
      Крестьяне лишаются возможности свободно перемещаться по стране. В отличие от жителей города, им не выдаются паспорта, а без них в то время нельзя было ступить и шагу. На работу в город их отправляли по разнарядке сверху.
      Сущность новых взаимоотношений государства с крестьянством в основном сводилась к созданию колхозов, руководимых безоговорочными сторонниками Советской власти, из числа сельского пролетариата или приезжих горожан, и беспощадным подавлением всех несогласных. Все антиколхозные настроения и выступления крестьян юридически признавались контрреволюционными и подпадали под действие уголовного кодекса (принято в октябре 1929 года).
      О том, как проводили коллективизацию, сохранилось великое множество рассказов. Приведем один, очень типичный, записанный Федором Абрамовым на русском Севере. В нем отразилось все характерное для той эпохи — запугивание, лишение самостоятельности, превращение самоуправляющихся трудовых коллективов крестьян в парализованных страхом одиночек.
      «Задание было совершенно определенное: в самые сжатые сроки (крайкомом был спущен по районам план-график) коллективизировать деревню...
      Активность народа была «высокая». Как только объявили... о собрании, сразу в клуб хлынул народ (активность подстегивалась тем, что одновременно с собранием проводили раскулачивание, люди были запуганы, охвачены страхом, готовы на все).
      В клубе собралось народу — нечем дышать. Передние сидели, а их со всех сторон подпирали стоящие.
      Председатель сельсовета сделал короткий (15—20 мин.) доклад по железному стандарту тех лет: международное положение, борьба с классовым врагом, необходимость коллективизации.
      После доклада посыпались вопросы:
      — Что будут обобществлять?
      — Все, за исключением построек.
      — А что будет тем, которые не запишутся в колхоз? Будут ли высылать?
      — Землю отберет колхоз, а людей... Места на Севере много.
      — А как питаться будут?
      — В столовой. Крынку с маслом на стол поставят — макай сколько хочешь.
      Таковы были представления о колхозной жизни у самих организаторов колхозов.
      Минут пять, наверное, после этого в зале стоял смех. Потом стали записываться на две руки (два списка).
      — Кто «против»? «Против» нет.
      — Кто «за»?
      — «За» нет.
      — Будем записывать. Заминка.
      — Так вы что же — против Советской власти?
      Первой поднялась какая-то баба.
      — Записывай меня. Все равно деваться некуда (хуже не будет).
      Вслед за бабой записывались все остальные. Председатель сельсовета, закрывая собрание, сказал:
      — Есть предложение спеть «Интернационал».
      Запели «Интернационал». А в задних рядах заголосили старухи. «Интернационал» и бабьи причитанья (не хотят в колхоз, боятся колхоза).
      — Что там такое?— спросил председатель.
      — Это старухи затосковали.
      — Ну, им можно: колхоз — это смерть старому»11.
      Создаваемым колхозам предоставлялись различные налоговые, финансовые и кредитные льготы, дешевая аренда, сельхозинвентарь и машина, давались лучшие земли, а также имущество, конфискованное у крестьян, несогласных с колхозной политикой.
      С другой стороны, крестьяне, которые не соглашались вступать в колхоз, объявлялись «кулаками» или «подкулачниками» и к ним со всех сторон применялись многочисленные репрессивные меры, начиная с грабительского налогообложения и конфискации имущества и кончая выселением в Сибирь и заключением в трудовые лагеря.
      Определения, которые применялись при отнесении крестьян к «кулакам», были очень растяжимыми. По этим определениям большая часть среднего крестьянства могла считаться эксплуататорами.
      К «кулакам» относились:
      а) применявшие наемный труд для сельскохозяйственных работ или в кустарном промысле и на предприятии;
      б) имевшие мельницы, маслобойни, крупорушки, сыроварни, колбасни, кожевни и другие промышленные предприятия, а также механические двигатели или предприятия с прочими двигателями, дающие более 150 рублей дохода в год;
      в) сдававшие внаем сельскохозяйственные машины с механическими двигателями или производившие работы в других хозяйствах, а также сдававшие внаем другие сельхозмашины (конная полусложная молотилка, сноповязалка, жатка и пр.), если доход от них превышает 150 руб.;
      г) сдававшие внаем постройки, оборудованные под жилье или предприятие, доход от которых (построек) составлял в сельских местностях более 150 руб., а в городах — более 200 руб. в год;
      д) арендовавшие земли с целью торгового и промышленного использования садов и огородов;
      е) занимавшиеся торговлей, ростовщичеством, скупкой и перепродажей сельскохозяйственной продукции и скота;
      ж) содержавшие постоялые дворы с доходом свыше 200 руб. в год;
      з) дававшие деньги, семена, продукты, корма, товары и т. п. в долг под отработку, независимо от количества отработанных дней;
      и) применявшие наемный труд при занятии извозом или ямщиной.
      Причем уровень дохода, получаемого от видов деятельности, признаваемых «кулацкими», был очень низок (151—201 руб.) и фактически (по дореволюционным меркам) не создавал крестьянской семье значительного достатка.
      Наступление на крестьянство со стороны государственных органов совпало со значительным кризисом в процессе хлебозаготовок урожая 1927 года. К началу 1928-го государственными учреждениями было заготовлено только 300 млн. пудов зерна против 428 млн. пудов к январю 1927 года12. Значительная часть крестьян не хотела продавать хлеб государству по низким заготовительным ценам, а предпочитала торговать им на свободном рынке, где устанавливались более справедливые цены.
      Нежелание крестьян продавать хлеб государству объявлялось «кулацким саботажем», хотя на долю зажиточных и богатых крестьян приходилось не более пятой части производимого ими товарного хлеба*[* В 1926—1927 годах 74 процента всего товарного хлеба производилось бедняцкими и средними хозяйствами и только 20 процентов богатыми и зажиточными13].
      Для того чтобы взять хлеб у крестьян, против них был принят ряд чрезвычайных мер. Этими мерами, сходными с мерами времен гражданской войны, терроризируются широкие слои крестьянства. У них отбирали выращенный их руками хлеб, а чтобы выявить его, пролетарским и люмпен-пролетарским слоям деревни предлагалось доносить на своих односельчан — держателей хлеба — за это полагалось 25 процентов конфискованного зерна. Такая практика поощряла паразитизм определенной части деревни и вызывала значительную вспышку социальной розни.
      Налогообложение зажиточных крестьян в 1928 году начинает производиться не по установленным нормам, а в так называемом индивидуальном порядке. «Индивидуальный порядок» налогообложения допускал самый беззастенчивый произвол местных властей, которые начисляли на зажиточных крестьян фантастические налоги, вынуждавшие их не только отдавать значительную часть дохода, но и продавать часть своего имущества, чтобы расплатиться с налогами. В 1928 году в индивидуальном порядке было обложено 890 тыс. зажиточных и богатых крестьянских хозяйств.
      В марте 1928 года принимается постановление «О землепользовании лиц, существующих на нетрудовые заработки». Согласно ему значительная часть богатых и зажиточных крестьян лишалась права распоряжаться землей на началах трудового землепользования. У зажиточных и богатых крестьян изымалась большая часть земли.
      В конце 1928 года вводится новый закон о земле, который сильно сократил возможности индивидуального хозяйствования. Аренда земли и применение наемного труда для индивидуальных крестьян фактически запрещается.
      Сельским Советам, руководимым партийными ячейками, предоставляется право приостанавливать или отменять решения общих собраний (сходов) земельных обществ, которые не соответствовали распоряжениям верховных органов или «нарушали интересы» бедных крестьян. Таким образом, сельские Советы, подбираемые партийными органами, ставились выше всех членов земельного общества, объединявшего все крестьянские дворы.
      Зажиточные и богатые крестьяне, а также часть среднего крестьянства лишаются избирательных прав в Советы, то есть теряют право голоса и возможности быть избранными в Совет. Так, значительная часть крестьян лишается элементарных демократических прав и механически ставится вне общества. В дальнейшем специальным постановлением ЦК ВКП(б) (июнь 1929 года) зажиточные крестьяне лишаются права голоса во всех видах кооперации.
      Грабительское налогообложение, конфискация имущества, лишение избирательных прав, просто прямой террор всколыхнули значительную часть крестьянства. По всей стране прокатилась волна выступлений. Только в конце 1928 — начале 1929 года был зарегистрирован 5721 случай крестьянских выступлений, официально именуемых кулацкими14.


К титульной странице
Вперед
Назад