Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя, -
Богатыри, каких уж нет.
Вздохнем о них с тобой, поэт!..
Положим, вы в праве заметить, благосклонный читатель, что храм - не театр, что не для эстетических наслаждений, а для молитвы в него ходят. Но я отвечаю: так, да не так! Во-первых, не будь этого, если угодно, гиганта-грешника, мы не пошли бы в собор к обедне. А потом, кто вам сказал, что люди, пленяющиеся силою чудного голоса и искусством пользования им, не умеют Богу молиться? Если смеете утверждать, что, с глубочайшим вниманием прослушав всю божественную литургию в соборе и насладившись красотами церковной службы и пения, мы не сумели ни на один миг проникнуться молитвенным чувством, то берите камни и побивайте нас. Но и побиваемые мы говорил: вы ошибаетесь. Не судите же строго ни видимого грешника, ни последовавших за ним в храм Божий его юных почитателей.
VII
По уставу тогдашнего времени учебный год начинался с 1 сентября во всех духовных учебных заведениях и заканчивался 15 июля. И как же ждем, бывало, этого вожделенного дня, не бывавши в родной семье круглый год! Но вот он настал. Списки прочитаны, молебен отслужен, гардероб на плечах, хлеб и соль у нескольких человек в одной корзине, а на молоко если насчитывалось на 10 человек рублевка, то мы были в восторге. Сборным пунктом и точкой отправления было место около Красного моста. Усевшись в лодку и устроившись, насколько было возможно, поудобнее в ней, мы обычно на отвале затягали "Ныне отпущаеши...", а там позднее и дальше уже пели все, что только в голову придет. Ни лоцмана, ни рабочих нам не требовалось. Сами мы были и хозяева, сами лоцмана, сами и рабочие поочередно. Лодка была "тринадцатерик", некрытая, четырехвесельная. Итак, в очередь вступало 5 человек: две пары гребцов и один из нас стоял на корме у рулевого весла. При таком составе рабочих сил, хотя в реках Вологде и верхней Сухоне было и тихое течение воды, но лодка двигалась прилично. В "озерах" мелькали только ивовые кусточки да рыбацкие лачужки. Плыли мы безостановочно, не останавливаясь ни из-за погоды, ни из-за ночной темноты. Остановить нас могла только буря и гроза, но, к счастью, этого никогда не случалось. Интересно было и то, что, чем дальше мы плыли, тем быстрее неслась наша лодка, потому что быстрее становилось само течение воды. А когда, случалось, подует еще попутный нам юго-западный, южный или и западный ветер, тогда при теплой июльской солнечной погоде наше плавание было восхитительно. При порядочной воде наша лодка в нижней Сухоне, где течение воды уже очень быстрое, неслась, как пароход, с быстротою 10 - 12 верст в час. Ночью же получалась другая прелесть. Тихо и тепло. Вода в реке не шелохнется, она лежит, как стекло. Непотухающая заря еще настолько освещает путь, что хорошо видно, куда направлять надо лодку. Около полуночи все в природе так затихает, что как будто нет уже ничего живого в ней, ни шелеста, ни звука. А дремучий лес стоит над рекой, как богатырь очарованный. Одна лодочка наша скользит по реке, оглашая воздух лишь легкими всплесками воды под напором весел, неутомимо работающих в руках молодых гребцов.
Около же часу по полуночи начинают раздаваться одинокие звуки какой-то маленькой птички, спустя некоторое время слышатся голоса и других птиц, тихий ветерок начинает сначала как будто бережно шелестить листочками на осине, а затем и на других лиственничных деревьях. Началось утро. Залетали птицы. Выскочил из лесу заяц, посидел на берегу, посмотрел на реку, поприслушался как будто к чему-то в природе, поводил ушами и снова ускакал в лес.
Еще час - замелькали животные, вышли на работу и люди. Наступил рабочий день, день жизни, работы и прозы. О нем теперь я ничего не скажу. Но вечер в водяном пути, вечер на лодке, мне кажется, как и ночь, также не лишенным некоторой прелести. Небо ясно. Тепло и тихо. Значительно склонившееся к западу солнце освещает золотистыми лучами уже один берег с дремучим лесом, а другой остается в тени. На реке плавают утки, на берегу кричат чайки. А вон там, дальше, люди на пожне копнят сено и мечут его в стог. "Бог в помощь вам, труженики! Господа, песню", - раздается голос одного из старших любителей пения. "Хорошо, начинайте", - слышится ему в ответ. И вот из двадцати пяти молодых грудей раздаются хотя и не художественные, но иногда довольно стройные звуки молодых голосов, грянувших любимую песню, конечно, общеизвестную, вроде: "Дубрава шумит...", "Вниз по матушке по Волге...", "В реке бежит гремучий вал..." и т. д. На пожне работа моментально затихает. И старый, и малый, мужчины и женщины - все устремляют внимание на лодку и слушают, видимо, с необычайным вниманием. Мужичок, подававший на стог сено, встал, упершись руками на вилы, и устремил все свое внимание на лодку, стоящий на стоге так и окаменел как будто, а женщины, девушки и дети бегут к самому берегу, чтобы рассмотреть, кто плывет и поет. А мы, польщенные таким вниманием случайной аудитории, еще с большим увлечением распевали наши песни, что, действительно, выходило довольно сильно и эффектно на воде, в лесу, вечерней порой. А перед селами и большими деревнями мы пели песни только тогда, когда проплывали мимо их вечерами в праздничные дни и видели людей на улице. Очень интересовали уже нас эти неважные лавры.
- Что это? Солдаты что ли? - слышим, говорит кто-то в толпе.
- Какие солдаты! Вишь, как жарят! Это, робя, семинаристы, - отвечает другой. А нам и смешно, и приятно.
Но неприятно было то, когда, плывя в лодочке домой в будние дни, искали мы в деревнях молока и не находили. Все люди обыкновенно в половине июля находились на пожнях, а дома оставалась только беспомощная старость. Боялись ли нас старики и старухи, или не хотели хлопотать с нами по другим причинам, - не знаю. Только обычно всегда они запирались о нас и отвечали в окно на наши просьбы всегда и везде одно и то же: "Никого нет из хозяев дома, а я, мол, ничего не могу и не знаю". Не лучше относились к нам, к удивлению, и в семьях духовенства, оттуда получался такой же ответ: "Нет хозяев дома, а я ничего не знаю". Так было в наше время, так позднее до пароходства, так и в прежнее, предшествующее нашему времени время. Однажды при этом случилось следующее комическое обстоятельство, как рассказывал мне один сосед, по месту первой моей службы в селе, священник Феодор Иванович Попов, давно уже умерший. Нужно сказать, что он обладал такою физическою силою, что железные бабки, и доныне употребляемые в наших краях, для забивки в землю свай, весом от 24 до 28 пудов, мог за уши поднимать от земли до высоты локтей своих рук.
- И вот, - говорил он, - путешествуя из Вологды в Устюг в лодочке домой, когда учился я уже в богословском классе, вздумали мы с товарищами раздобыться молоком, для чего и пристали к берегу в селе Коченьге, верстах в 50 ниже Тотьмы. Обошли все село, и тогда имевшее домов 60, с просьбою о продаже, и везде получили отказ в такой форме: "Хозяев нет дома, распорядиться некому, а на руках у нас ничего нет", - говорили старики и старухи.
- Меня разобрала злость, - говорил отец Феодор, - увидев на высоком берегу, под окном одного дома железную бабку, я схватил ее за уши, вытащил на край горы и спустил под нее. Товарищи зааплодировали. Почему я, подбодренный их овациями, спустившись на берег, взял снова бабку за уши и уволок ее в воду. Меня снова наградили товарищи аплодисментами и стали садиться в лодку, чтобы ехать дальше. В это время подошел к нам старик со словами: "Если вам надо молока, то милости просим ко мне, я найду молока всем, только бабку, ради Бога, достаньте из воды-то хотя, я ведь караульщик и меня оштрафуют за то, что я не уберег ее". "Ладно, старик, - раздалось ему в ответ, - давно бы так. А то нет и нет ни у кого молока, бесстыдники!" Я, разумеется, сейчас же в воду, откуда и вытащил бабку на сухой берег со словами: "На, получай ее, не размокла". Нужно ли после этого говорить, что старый караульщик бабки нашел у себя и в других домах на селе всякого молока, за самую умеренную цену, угостил им семинаристов и на прощанье со вздохом лишь заметил, что, кажется, на одной лошади не вывезти бабку в гору, ведь она, сказывают, 28 пудов весит. "Не осуди, дедушка, - отвечал ему богатырь, - что я немножко поосерчал и удернул бабку далеко".
В нашем же присутствии при отличной погоде ничего особенного на этот раз не случилось. Плыли мы домой на отдых в родные гнезда веселые, довольные, жизнерадостные. Быстро мелькали перед нами уже знакомые села и деревни. В Тотьме подумывали было некоторые из нас чайку напиться, но и это удовольствие оказалось невозможным, так как все гроши наши рассчитаны были на потребности более существенные. А путь в родные края для многих из нас был очень далекий. Один я только должен был выйти из лодки на Сухоне, некоторые - в Устюге, а все остальные должны были ехать в уезды Сольвычегодский, Яренский, Устьсысольский и частию Никольский. Наша лодка вологодская обыкновенно продавалась в Устюге, вырученные за нее деньги делились, а отсюда расходились или разъезжались, кто как мог, семинаристы в разные стороны. А я, счастливец, на третий день по выезде из Вологды был уже дома у батюшки и у матушки, окруженный братьями и сестрами. Много было отдано времени расспросам с одной стороны и рассказам с другой, но всему бывает конец. Кончилось и любопытство. Жизнь пошла обычным темпом. Сенокосу я застал уже немного, да теперь его уже и не так боялся, как в годы детства. И косить уже мог, мог и копны носить с батюшкою без утомления. Только в клиросном пении за церковными богослужениями в эти каникулы был я плох: мой голос, сильный альт, был в переходном состоянии. Как ни любил я церковное и светское пение, но петь было нечем. Волей-неволей приходилось помалчивать. Зато я нашел для себя другое праздничное развлечение. С детства, живя очень дружно со своими крестьянскими сверстниками из ближайших деревень, я стал по праздникам, после службы и обеда, обязательно навещать моих деревенских друзей и рассказывал им про города Вологду и Тотьму, не хуже иного враля-солдата, рассказывал и про науки и про ученье. Никому не говорил только о том, как трудно мне жилось в Вологде и как я проиграл три рубля в карты. Очень уж стыдно было мне за себя и свою глупость. Таким образом, с праздничными развлечениями и будними работами время шло быстро. Приближалась пора подумывать и о возвращении в Вологду. Однажды вечерком, когда батюшка, матушка, сестры мои Елизавета и Наталья и я жали овес уже, и все молчали, вдруг батюшка объявляет, что учить больше меня не будет и не может, думай, мол, уже сам о себе и иди, куда хочешь. Такое категорическое решение родным отцом моей судьбы печальной так меня озадачило, что я ничего не могу отвечать ему, ничего не возражал и ни о чем не просил. Страшным призраком мгновенно встал в душе моей вопрос: ужели все кончено? Ужели я должен бросить учение, чтобы идти..., но куда? Мне еще только 16 лет, в чиновники идти? Но я молод, да как причетнического сына туда меня и не пустят. В дьячки, в пономари? Боже мой! Да ужели это случится? Да я еще молод. Ужели суждено мне идти в монастырь и там... (не знаю, что там для юноши-недоучки, никогда не помышлявшего о монастыре - жизнь или смерть?!), спасаться или развращаться! С полчаса еще поработав в поле, я один, глубоко опечаленный, пошел домой и без ужина лег на свою постель на повети, чтобы в тишине уединения всецело отдаться своим печальным думам. Долго ли, коротко ли угнетали мое сердце эти тяжкие думы, но они закончились тем, что я решил просить отца отправить к началу учебного года меня в Вологду, а если он и на это не согласится, уйти туда пешком. А там уж что Бог пошлет, то и принять. Но все-таки надо учиться до последней возможности. С этим решением я заснул, с ним проснулся по утру, с ним продолжал работать и жить. Прошло несколько дней в нашей семье тяжело, тоскливо. Родители молчали, притихли и дети. Но пора пришла уже окончить неопределенность моего положения. Я обратился сначала к матери с просьбою отправить меня в Вологду, где я стану учиться и работать, если вы не хотите или не можете дать мне и 30, даже и 20 руб. в год на мое содержание. Моя матушка заплакала и сказала, что она хлопочет, но пока все еще безуспешно. Вечером опять же на полосе я заговорил с батюшкою, еще раз уверяя его в моем непреклонном намерении учиться. Стала осторожно на мою сторону и матушка и просила вместе со мною моего родителя только отправить меня в Вологду, а уж там, мол, "дитятко на нас не надейся и учись, если хочешь, как знаешь, или уходи, куда знаешь". На этой мысли, очевидно, мои родители остановились заблаговременно, как я догадался, потому что мой батюшка тотчас же сказал мне то же самое. Мне оставалось принять и это родительское решение, и я его принял покорно и благодарно. Окрыленный какой-то неведомой надеждой на лучшее будущее, я даже успокоился и стал готовиться к возвращению в Вологду в ожидании, по примеру минувшего года, моих товарищей, ехавших туда также лодкою. И они пришли и успокоили, что вода в Сухоне ныне немалая, ход свободный на всех переборах или перекатах, в Вологду можно приплыть скоро. Я окончательно успокоился и ожил среди неунывающих товарищей, таких же бедняков почти, как и я. Повеселели и мои родители. А мой соквартирник Димитрий Васильевич (один из двоих пришедших ко мне был он) был в ударе и смешил удачно всех своими рассказами. Один из них я помню и передам сейчас же.
- Идем мы к вам сейчас с Сухоны, - говорил он, - и видим, вблизи дороги мать и дочь, девушка-подросток, в новинке рвут лен.
- Бог на помощь, - говорю. - Ладно ли мы идем на погост?
- Спасибо, - отвечает мать и добавляет, - ладно.
- А сын дьячка - семинарист не уехал еще в Вологду?
Нет, она слышала, ждет товарищей с лодки.
- Прекрасно, спасибо, до свиданья, - заключил я беседу, иду и слышу, как в то же время дочь ее, хорошенькая девушка лет 12, говорит матери: "Мама, мама, посмотри-ка! У школьника-то ноги-то долгие, долгие да и раздвоилися". Общий смех. Очевидно, девочка эта не видала людей в пиджачках и брюках.
Часа два промелькнули незаметно. Закуска кончена. Запряжена лошадь, на которой и проводили меня с товарищами родители до Сухоны. Воды в ней, действительно, было довольно. Путешествие наше в такой же дымковской лодке, только не Макарова, а Маркова, кажется, совершалось скоро и благополучно с обычными остановками для обедов и ужинов людей и для отдыха и корма лошадей. Снова и ныне, как в прошлом году, мы помолились у раки преподобного Феодосия в Тотьме и поугощались у тетушки Арины в Шуйском, у которой были и в передний путь. И вот мы снова и своевременно в Вологде и опять на той же квартире у Якова Афанасьевича, продолжавшего жить в сторожке Казанской церкви. Денег от путевых расходов, т. е. от уплаты за лодку у меня осталось не больше, как пуда на 2 - 3 муки. Надо их было беречь, надо наживать дальше самому, уже не оглядываясь на родительский дом. Рассказав о своем трудном положении квартирному хозяину и двоюродному братцу моему, я просил его приискать мне письменных работ. Писал я хотя и не бойко, но каллиграфично, чисто и хорошо. Он, конечно, не отказывался заботиться посильно обо мне. А мои добрые товарищи, хищением казенного семинарского хлеба значительное время питавшие меня в минувшем учебном году, сказали мне: "Не тужи, прокормим одним-то хлебом и ныне". И зажили мы снова с Димитрием Васильевичем да присоединившимся к нам нашим товарищем по классу, также причетническим сыном Сараевской Троицкой церкви Никольского уезда, Семеном Петровичем Лобановым, "припеваючи и припеваючи", не отказываясь, в случае надобности, и от хождения с ведрами за водой на реку Вологду. Заниматься науками становилось интересно. Полюбил я и словесность, и историю, а это были главные предметы, на которые только и обращало внимание тогдашнее семинарское начальство, а алгебра, неважно и преподававшаяся, мне была не по душе. Уроки по ней, сознаюсь, и тогда уже отбывал я только как повинность по-казенному, ради порядка. К древним языкам относился не я один так же равнодушно, не бросая их вовсе, но и не заботясь о тщательном изучении их.
Прошел сентябрь, а с ним вместе и семинарский праздник в честь св. апостола Иоанна Богослова, 26 сентября. Ко всенощному бдению и к обедне в день праздника, совершавшейся епископом Христофором с о. о. ректором и инспектором при участии учителя семинарии иеромонаха Никона и местного священника Евгения Голубева, мы ходили в семинарскую Кирилло-Богословскую церковь, бывшую в то же время и приходскою. На всенощном бдении пели семинарские певчие под управлением воспитанника богословского класса Григория Ивановича Быстрова. Но пение их не отличалось ни выбором доступных композиций, ни голосовыми силами, ни чистотою отделки, а было только шумно. На литургии же пели оба хора певчих - архиерейский и семинарский - один на правом клиросе, другой на левом. Была, конечно, и проповедь, сказанная в свое время одним из воспитанников богословского класса. Не знаю, что кушали и как проводили праздник казеннокоштные воспитанники, а у нашего казанского триумвирата чаю не полагалось, а обед, как всегда, состоял из "холостой студени" и кислого молока - просто и сытно. В начале же октября в семинарии распространился слух, что один из письмоводителей семинарского правления, избиравшихся тогда из отличающихся каллиграфиею семинаристов, выходит в священники. Стало быть, открывается вакансия, на которую и советовали мне мои товарищи проситься. Не надеялся я попасть в письмоводители, потому что, хотя писал действительно хорошо, но не лучше всех, однако, наведя справку в канцелярии, сочинил, как умел, прошение и подал его о. ректору, конечно, через келейника. И вот потянулись для меня томительные дни и недели ожидания. Что-то будет? А между тем мне стало известно, что кроме меня, еще двое, хотя священнических детей и не особенно хорошо учившихся, но лучше меня писавших в смысле каллиграфии, просятся на письмоводительскую должность. Ах, отобьют они у меня местечко, казавшееся мне уголком рая, думал я, а ни к секретарю правления, ни к о. ректору семинарии идти и просить лично никак не мог решиться, опасаясь, чтобы не испортить дела такою, как казалось мне, назойливостью! Результата просьбы ждал я с замирающим сердцем и днем, и ночью только о нем и думал. Так проходили дни и недели. От постоянных дум об одном и том же я даже ошалел как будто. Пойду, задумавшись, в семинарию и вместо нее опомнюсь или на дворе губернаторского дома, или на Красном мосту, как случалось со мною не однажды. И смешно, и стыдно мне тогда было, но я никак не мог заставить себя относиться равнодушно к моему великому вопросу - "быть или не быть"? Настало 31 октября. Сижу я в классе во время перемены. Входит келейник о. ректора и говорит: "Кто у вас Алексей Попов? -Товарищи указали на меня. - Иди за мной, тебя зовет о. ректор". Иду, пришел, доложили. "Иди в залу", - говорит келейник, отворяя дверь, и уходит с докладом к о. ректору, который тотчас же и выходит с видом очень благодушным. Взглянув внимательно и благословив меня, он сказал: "Ты сын бедного причетника, учишься хорошо, пишешь также, а питаешься чуть не милостыней, ведь на половину кормят тебя бурсаки. Будешь ли впредь учиться также хорошо? И даешь слово кончить курс в первом разряде, если бы я взял тебя в письмоводители?". В эти великие для меня минуты я готов был обещать, что угодно, не задумываясь, и отвечал убежденно, что и учиться буду прилежно и постараюсь всегда держаться в первом разряде, только возьмите меня в письмоводители. Отец ректор улыбнулся и сказал: "Верю, помни же, что говоришь, в письмоводители ты уже определен. Завтра переходи жить сюда, в канцелярию". Это была одна из таких счастливейших минут в моей жизни, каких не много выпадает вообще на долю человека. Это был день моего благовещения. Я был спасен от голода, получил возможность продолжать мое образование, обеспеченный бесплатною квартирою и содержанием, обувью и одеждою, с надеждою получать со временем даже жалованье. В свой класс я пришел такой сияющий, что мои товарищи, не спрашивая, поздравляли меня с определением в письмоводители. Радовались и квартирные мои хозяева и мои соквартиранты, мои сподвижники по нужде и терпению. Когда я переместился на жительство на следующий день в канцелярию, то заметил, что старшие письмоводители Александр Павлович Смирнов, Петр Михайлович Гвоздев и Евгений Иванович Славин относятся ко мне не только равнодушно, даже неприветливо. Что значило бы это? А это значило то, что господину Гвоздеву и Славину хотелось видеть новым товарищем по канцелярии своего земляка, священнического сына Никольского уезда Ивана Ивановича Сумарокова, который, по просьбе их, и был назначен письмоводителем по черновому журнальному постановлению правления, написанному секретарем его Алексеем Никитичем Хергозерским. Но о. ректор на этом журнале написал: "Определить А. Попова как сына бедных родителей и одного из лучших учеников низшего отделения". Секретарь отнесся ко мне с улыбочкой: "Ну, принимайся за канцелярское дело да не бросай ученья; ведь вы, кажется, обещались учиться хорошо перед о. ректором". "Да, Алексей Никитич, буду трудиться под руководством вашим, - отвечал я, - буду и учиться". И посадили меня мои старшие товарищи за переписку черновых журналов семинарского правления, не представляемых на утверждение епископа, для улучшения, мол, почерка. А эти журналы не были писаны набело по крайней мере год. Скучная это была работа - улучшать почерк, воспитывать в себе терпение и послушание, переписывая эти журналы. Старшие товарищи по канцелярии видели, что одна эта работа нравственно тяжела мне, и сжалились, позволив мне переписывать иногда маленькие бумажки по адресу подчиненных правлению лиц и учреждений. Но здесь я скоро нарвался на косвенный выговор. В бумаге на имя ректора Вологодского духовного училища секретарем семинарского правления было написано в титуле между прочим: "Василiю Иоанновичу Нордову", а я имел неосторожность написать "Василью", т. е. вместо буквы i поставить ь и получить от Алексея Никитича через старшего письмоводителя Петра Михайловича Гвоздева такое замечание: "Неприлично так вульгарно называть людей заслуженных, особенно в официальных бумагах. Велите А-ю переписать бумагу и сделайте ему замечание". Так началась моя канцелярская служба, счастливо, впрочем, продолжавшаяся до окончания моего семинарского образования в 1862 году. Секретарем семинарского правления был преподаватель Священного Писания и немецкого языка Алексей Никитич Хергозерский, человек, правда, требовательный, заставлявший работать, случалось, и в первый день Святой Пасхи, но к письмоводителям относившийся терпеливо, ровно и благодушно даже тогда, когда высшая власть требовала взыскания. Например, однажды один из письмоводителей Евгений Славин отослал преосвященному Христофору пакет с надписью на нем, по рассеянности, имени Феогносту вместо Христофору (епископ Феогност был предшественником епископа Христофора по Вологодской кафедре). Епископ прогневался и возвратил в правление пакет с резолюцией: "Виновного письмоводителя поставить на час на колени в присутствии семинарского правления". Резолюция эта была, конечно, нам объявлена с вопросом, кто делал надпись на пакете и кто отсылал его? Оказалось, что все это делал Славин. "Ну, Евгений Иванович, - сказал тогда с комическою важностию наш секретарь, - извольте пожаловать сюда и понести наказание", - и пошел с ним в присутствие, где сидели тогда член правления благороднейший и деликатнейший Павел Михайлович Добряков. Пожурили, посмеялись и через 5 минут отпустили рассеянного письмоводителя в канцелярию на свое место. Состав канцелярии в начале 1857 года был следующий. Секретарь уже известен, а письмоводителями были ученик богословского класса Александр Павлович Смирнов, ученики философского класса Петр Михайлович Гвоздев и Евгений Иванович Славин и из риторики только что поступивший А. А. Попов. Смирнов, владевший хорошим почерком, учебным делом нимало не занимавшийся, все время занят был, как и мой предшественник Павлин Беспутин, одними канцелярскими трудами и получал жалованья по должности 4 рубля в месяц. Гвоздев и Славин были хорошими письмоводителями и товарищами и не бросали учебного дела, держась весь семинарский курс в первом разряде. Особенно хорош был Гвоздев. Это был человек богато одаренный от природы, с характером положительным и ровным, умный и рассудительный, замечательно добрый и честный. Всякое дело он обдумывал быстро и основательно, писал он, в смысле каллиграфии, лучше всех нас и, наконец, имел такой силы и размеров бас, что удивлял протодиакона Яблонского, заходившего по временам в нашу канцелярию "померяться с Петрушей голосом". А преосвященный Палладий Раев, впоследствии митрополит Санкт-Петербургский, серьезно выражал сожаление, что о. Петр пошел во священники - и то в село, а не в столичные протодиаконы. Кроме того, мне достоверно известно, что, когда о. Петр бывал в Вологде, то владыка Палладий всегда приглашал его для служения с собою, чтобы доставить удовольствие вологжанам послушать его могучего голоса, особенно октавы, например, на входном "приидите поклонимся и припадем ко Христу...". Подумывал в свое время Петр Михайлович и о высшем академическом образовании, но осуществить этой мечты не мог. Как он ни был умен и работоспособен, но все же при канцелярских занятиях с большими пробелами в учебном деле, особенно по предметам второстепенным, приготовить себя для поступления в Академию ему не удалось, и прекрасная мечта осталась неосуществленною. По окончании семинарского курса в 1860 году он поступил в священники к Шарженгской Михаило-Архангельской церкви Никольского уезда, лет через десять овдовел, а затем получил какую-то странную мозговую болезнь и сам скончался скоропостижно и преждевременно во время зимней поездки по должности благочинного по округу при одной из захолустных церквей. Посвящая родным о. Петра Михайловича Гвоздева эти строки, я должен сказать, что накануне этой последней поездки для ревизии округа по должности благочинного он писал мне очень грустное письмо, скорбя о том, что, несмотря на его отказ от благочинной службы, бывшей тогда выборной, не освободило от нее его ни окружное духовенство, ни епархиальное начальство. С больною головою тяжело ему было нести эту службу, и поездки по округу он уже боялся, видимо, предчувствуя, что она убьет его, как и случилось, на горе детей и к искреннему сожалению многочисленных его друзей и почитателей.
Говоря о Петре Михайловиче Гвоздеве, родном и старшем брате настоятеля Никольского Сретенского собора протоиерея Иоанна Михайловича Гвоздева, я зашел вперед довольно далеко. Возвращаюсь назад к новой моей жизни в канцелярии в качестве письмоводителя. Уведомив родителей о своем счастии, я скоро получил казенную казинетовую тройку и выростковые сапоги, продал кому-то из семинарских служителей свой классический дубленый тулуп и купил у Петра Михайловича Гвоздева легонький тулупчик из молодой русской овчины, крытый какой-то материей с черным барашковым воротником и оделся таким образом не хуже казеннокоштного воспитанника, хотя и не имел еще суконного сюртука. Этот сюртук выдали мне не скоро и уже на срок до окончания курса. До каникул жалованья мне не давали, чайку и сахарку купить мне было не на что. Но это была неприятность уже неважная при готовой казенной квартире в самом здании семинарии, прислуге, освещении, содержании. Не нужно было покупать мне уже ни книг, ни бумаги, ни перья. Все было готовое, казенное. Знай работай и учись! Правда, содержание казеннокоштных воспитанников семинарии было тогда неважное. В скоромные дни подавались мясной суп и каша, в постные - овсянка, горох, а иногда суп из суща (мелкой разных пород рыбы) и тоже каша, а в великие праздники подавалось какое-то мясо, называвшееся жарким, но обильно разбавленное жидким бульоном и, кажется, не жаренное, а сваренное. Каша же попеременно подавалась овсяная, пшенная и гречневая и притом с признаками вложенного в нее масла, смотря по времени то скоромного, то постного. Правда, наш семинарский врач Михаил Петрович Максимович, как было слышно, требовал у семинарского начальства улучшения стола казеннокоштных воспитанников. Но наше начальство было достаточно просвещенно для того, чтобы понимать, что русский солдат да семинарский бурсак выдержат, перенесут и вытерпят не только пищевые недочеты, но и холод, и голод, и все, что угодно, и не находило нужным баловать юношество улучшением стола или одеяния. Ведь теплой одежды, кроме ватного пальто, также не полагалось казеннокоштному воспитаннику. Однажды семинарское правление, в виду дешевизны холста, решилось заторговать одного качества и сорта весь холст, необходимый на устройство белья для них, о чем и представило свой журнал на утверждение владыки с приложением образчиков. По рассмотрении образчиков и журнала, преосвященнейший епископ Христофор на этом последнем изволил положить резолюцию: "Утверждается. Но на устройство портов можно бы подобрать холст и погрубее". Не ясно ли отсюда, что не одна семинарская администрация, но и епископы старались воспитать нас как древних спартанцев, и что этой чести нельзя усваивать одному семинарскому начальству, а тем более каким-нибудь хапугам-экономам. Спешу, однако, оговориться. Эти взгляды на дело нашего содержания и воспитания хотя и принадлежат мне, но они позднейшего происхождения. В то же блаженное время я думал иначе. После хождения на реку Вологду под коромыслом за водою, после питания кусками семинарского хлеба, тайно от начальства и прислуги приносимого мне моими незабвенными товарищами и после знаменитой "холостой студени", горячая пища, какова бы ни была она, составляла для меня уже лакомое блюдо. В то время, как новые мои товарищи, кушая то жидкие, подобно ухе, скоромные щи, то овсяную постную крупянку, где "крупина за крупиной бегали с дубиной", то плохой будто бы горох - мелкий и серый, то сорную сущевую похлебку, ворчали на о. эконома за скудную пищу, эта последняя казалась мне хорошею. Незаслуженной привилегией казалось мне и то, что письмоводители обедали и ужинали не в общей столовой с казеннокоштными воспитанниками в точно определенное время дня и вечера, когда им было свободно и угодно и при том в особой маленькой комнате, имевшейся при кухне. Другой уже несомненной привилегией письмоводителей - учеников семинарии было предоставление им полной свободы учиться или не учиться, ходить или не ходить в класс на лекции господ преподавателей. Никто и никогда не сделает замечания письмоводителю за леность и упущения, кроме разве одного секретаря, и то по адресу тех письмоводителей, которые учились у него. "А что, Евгений Иванович пожалует сегодня на урок? Можно ожидать?" - бывало, скажет Алексей Никитич, одевая шубу или пальто, чтобы идти в класс. Это значило, что и Евгений Иванович Славин и Петр Михайлович Гвоздев, учившиеся во втором отделении философского класса, где он преподавал священное писание, давно не были у него на уроках. При желании письмоводителей не запускать учебных занятий, канцелярского дела, однако, было в такой степени достаточно, что мы не могли иногда приготовлять своевременно и письменных работ по тому или другому предмету. И господа преподаватели были так снисходительны, что никогда не ставили нам в вину, если мы подавали им свои письменные работы позже товарищей. Особенно деликатен был в этом отношении профессор Павел Михайлович Добряков, бывший в то же время и членом семинарского правления. Близко, бывало, уже экзамены, а у меня не подано ему несколько сочинений. Павел Михайлович придет в канцелярию, сядет на стул и, не успеешь извиниться, заговорит сам: "Я намерен поставить вас в разрядном списке под № 3, но за вами значится несколько не поданных сочинений. Подадите ли их, и когда?" Извиняешься, благодаришь, обещаешь, наконец, каждодневно сдавать по сочинению, исполняешь уже точно данное слово, благоговеешь перед таким наставником и затем вспоминаешь такого доброго во всю свою жизнь. А между тем это был человек не только добрый и умный, но серьезный. Был раз такой случай. На первой неделе великого поста воспитанники семинарии обыкновенно говели. Наступила суббота. Отслужена утреня и молитвы "ко причащению" уже прослушаны. После них мы ушли из церкви в свою канцелярию, где имелась и наша квартира, замаскированная архивными шкафами, ушли для того, чтобы, кому возможно, почище поприодеться. К нам пришли двое товарищей Гвоздева и Славина из воспитанников семинарии, которым не нужно или не было возможности улучшать свою костюмировку. Завязалась легонькая беседа с шуточками и со смехом. И не слыхали мы, как кто-то вошел в канцелярию. Еще раз сострил кто-то удачно, снова раздался общий смех. И не успел он затихнуть, как мы услышали строгий голос уважаемого преподавателя, неожиданно раздавшийся из канцелярии: "Господа! Вы куда готовитесь?!" Этого было достаточно для вразумления забывшихся, "буесть юности" была моментально пришиблена нам стало стыдно и срамно. А у меня этот благородный упрек со стороны Павла Михайловича до сих пор звучит не только в ушах, но и в сердце. Несколько опомнившись, старшие товарищи пошли, было, извиняться, но Павла Михайловича в канцелярии не нашли. Он ушел и никому никогда ни разу не напомнил потом о нашей неизвинительной рассеянности в святые для нас минуты.
VIII
Продолжая описание канцелярской и учебной жизни письмоводителей семинарского правления, я должен сказать, что секретарь его, видя, что его канцелярия исправно исполнять свои обязанности и, за исключением одного из четырех письмоводителей, Смирнова, не хочет забросить и учебного дела, решил увеличить состав ее еще одним человеком к концу к концу учебного 1857 - 1858 года. На этот раз избранным в письмоводители оказался, не без указания моего, как хороший и бедный ученик мой бывший соквартирник и земляк Димитрий Васильевич Попов. А с началом 1858 - 1859 года по случаю окончания курса письмоводителя Смирнова и перехода на канцелярскую же службу в Вологодскую мужскую гимназию избраны были на место его двое бедных, но очень хорошо писавших и хорошо учившихся учеников из низшего отделения семинарии Василий Логинович Птохов и Александр Алексеевич Воскресенский, оказавшиеся впоследствии прекрасными товарищами и добрыми людьми. Особенно симпатичен был Птохов Василий Логинович за его открытую душу, прямолинейность характера и неподкупную честность, при замечательной работоспособности, без всяких расчетов. За последние два года моей семинарской жизни в числе младших письмоводителей еще появилось несколько учеников из низшего отделения семинарии, но все они, как люди еще не сформировавшиеся в определенный нравственный облик и жившие со мною в канцелярии недолго, не оставили в душе моей заметного следа. Как члены правления, кроме о. ректора и Павла Михайловича Добрякова, заходили сюда иногда отцы инспектор и эконом. Официальных же заседаний иногда не происходило. И если все члены заходили в правление по временам, то по побуждениям личным или для совета с секретарем, управлявшим всем ходом дел по частям учебной, воспитательной и экономической, согласно лишь указаниям отца ректора. Ректор был начальником семинарии полным, хозяином положения самостоятельным. Если кто-либо из членов правления или из числа преподавателей спрашивал иногда Алексея Никитича по тому или другому поводу: "Это почему же так?" Ответ получался такой, если не было указаний в законе или распоряжений свыше: "Так угодно отцу ректору". Этим дело и кончалось. Отец инспектор знал только своих помощников инспектора и "старших", эконом - хозяйственную часть, а Павел Михайлович, не имея никакой специальности, подписывал только в числе других членов бумаги и журналы. Все входящие в правление бумаги распечатывались о. ректором и сдавались обычные немедленно в канцелярию для соответственных распоряжений, а бумаги важные передавались лично секретарю, причем и указывался способ или смысл исполнения. Здесь, в кабинете отца ректора, могли быть, конечно, и совещания между начальником и секретарем, а не в присутствии правления между всеми членами его. Большую часть журналов составлял секретарь сам, а лишь некоторую часть их, и то самых шаблонных, доверял составлять старшим письмоводителям. Сам писал и постановления, а отец ректор обычно надписывал "смотрел" или "читал", очень редко изменяя сущность постановления. Если содержание журнала требовало архиерейской санкции, то журнал немедленно переписывался и посылался, а иногда представлялся и непосредственно отцом ректором на утверждение его преосвященства. А если этого не требовалось существом дела, то постановленное журналом приводилось в исполнение, а самый журнал переписывал набело и подписывался секретарем и членами правления спустя некоторое время. Добрейшей души человек был наш отец инспектор и очень любил негрубые удовольствия молодости. Рассказывали в наше время, что когда давались в семинарии рекреации (теперь они были уже оставлены), то он своих богословов приглашал веселиться к себе в монастырь. И здесь в скромном садике, сидя на дерновой кушетке, при закрытых воротах, смотрел и слушал, как поют и веселятся его питомцы. А однажды даже сам продиктовал и спел дребезжащим старческим голосом такую старинную песенку, которой молодежь и не слыхала. Вот она:
Я со вечера - девушка,
Со полуночи - молодушка,
Ах беда, ах беда,
Ах беда моя не маленькая!
Со полуночи - молодушка,
Ко белу свету - хозяюшка.
Ах беда, ах беда,
Ах беда моя не маленькая!
Ко белу свету - хозяюшка,
Через сорок недель - матушка.
Ах беда, ах беда,
Ах беда моя не маленькая!
Через сорок недель - матушка,
Через сорок годов - бабушка.
Ах беда, ах беда,
Ах беда моя не маленькая!
А у нас в канцелярии был такой случай. Письмоводитель Смирнов велел отыскать младшему письмоводителю в архиве нужное ему дело. Неопытный письмоводитель, не справившись в описи ни о номере, ни о точном названии дела, ищет и не находит его, хотя раскрыл чуть не все шкафы. Смирнов рассвирепел и давай величать неопытного юнца не по батюшке, а по матушке. За раскрытыми шкафами он и не заметил, что в канцелярию вошел и слушает его гневные титулы отец инспектор. "Ну, что вы тут расшумелись! Не великая беда, что парень не может найти дела", - сказал он. И только рассмеялся и прошел. Не даром же звали мы его дедушкой добрым и любили его. За простодушие и чрезвычайную доброту и снисходительность Господь даровал ему и кончину безболезненно-замечательную. Оставив службу при семинарии, отец архимандрит Дионисий управлял вологодским Спасо-Прилуцким монастырем. В одну из пасхальных ночей, приготовившись ко встрече Светлого праздника и одевшись во время пения "полунощницы" в полное облачение, он отпустил священнослужителей с крестным ходом в начале Пасхальной утрени вокруг монастырского собора, а сам, за старческою немощью, остался в алтаре храма, где, сидя в кресле, и умер в те святые мгновения, когда из притвора достигла слуха его великая христианская песнь: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав.
Экономом семинарии в наше время был один из членов братства Спасо-Прилуцкого монастыря иеромонах Виталий. По происхождению это был чистокровный зырянин. Он служил в свое время причетником в зырянском крае и угадал в монастырь, как утверждала злая молва, будто бы за то, что убил чужого годового жеребца, ударив за что-то его кулаком по голове. Силищей обладал он действительно страшной, так что мог свертывать пальцами в трубочку медные павловские копейки. Что же касается его грамотности, то мог подписывать свое звания и имя, хотя иногда и ошибочно. Так, когда о. ректор рассудил взять его на должность эконома в семинарию, то о. Виталий, назначенный сначала исправляющим эту должность, научен был подписывать бумаги так: "В должности эконома иеромонах Виталий". А он, не умею различить понятия, соединенные со словами эконома и иеромонаха, писал иногда так: "В должности иеромонаха эконом Виталий". Для Алексея Никитича такой человек был предметом шуток и смеха, а о. ректор будто бы восклицал иногда: "Удивительно, до чего может быть глуп человек!" А экономом все-таки держали его в семинарии долго. Значит, нужны тут были и глупые люди. Лично же я экономическими делами в канцелярии семинарского правления не занимался и о ходе их ничего поделать не могу. Знаю только, что когда о. ректор архимандрит Ювеналий, перемещенный на ту же должность в другую семинарию, оставил службу при семинарии в Вологде, то скоро был уволен от должности эконома и иеромонах Виталий, умерший первым настоятелем восстановленной в 1863 году, если не ошибаюсь, Ульяновой пустыни Устьсысольского уезда. Ныне это один из богатейших монастырей Вологодской епархии, устроенный как лавра, многолетними трудами монашествующей братии и особенно неусыпными заботами и усердием бывшего настоятеля, взятого из соловецких иноков архимандрита Матфея. А тогда царили там пустота, бедность и убожество.
При таких-то вот канцелярских порядках и условиях письмоводительствовали мы и учились, не быв, кажется, достаточно исправными, по крайней мере, некоторые из нас, ни письмоводителями, ни учениками. Тем не менее справедливость требует сказать, что нас не только терпели, но даже любили. За что же? А за то будто бы, что канцелярских дел запускать мы не любили да и учились четверо из нас в числе лучших учеников, оставаясь всегда по спискам в первом разряде. Манкировали мы предметами второстепенными, это правда, но манкировали ими не мы одни. Бывали случаи, что по главным предметам, как то Священной Писание, логика, психология, патристика или богословие догматическое, нравственное, пастырское, ученик стоит у преподавателей по разрядному частному списку в первом пятке, а по предметам второстепенным в числе последних. При составлении общего разрядного списка, по-видимому, и следовало бы такому ученику дать то место, которое образуется из снесения занимаемых им мест по частным спискам в среднем расчете. Например, по главным предметам я значусь по спискам под №№ 3, 5, 7 и по второстепенным 15, 27, 33. От сложения этих цифр получается 90, а от разделения их на 6 предметов - 15. Значит, при равномерном внимании начальства ко всем предметам семинарской программы, я должен быть поставлен в общем разрядном списке на 15 место, чего никогда не допускалось. Меня не поставили бы ниже 5 места. Зачем же нам после этого возиться, например, с геодезией, сельским хозяйством, медициной, языками, геометрией, даже физикой, пасхалией, гомилетикой! И занимались ими одни любители да очень уж регулярная молодежь. А мы, грешные, предпочитали читать и читать. У нас появились новые талантливые профессора, люди свежие. Это были, кроме Анемподиста Ионича Малевинского, умершего директором училищ в Екатеринославле, Протоген Вонифатьевич Кокшаров, умерший старшим начальником отделения канцелярии обер-прокурора Св. Синода, Петр Феодорович Попов, бывший впоследствии инспектором Костромской духовной семинарии. Иван Гаврилович Кузнецов и Василий Тимофеевич Даманский и другие. Заговорили они о нужде чтения и самообразования. Стала развиваться журналистика, появились новые духовные журналы: "Странник", "Православное обозрение", "Домашняя беседа" и другие. В Вологде открыл покойный Алексей Степанович Сумкин, Лальский купец и фабрикант, первую публичную библиотеку на Кирилловской улице. А в светской журналистике, популяризуя прогрессивные идеи, победоносно пошел вперед "Современник", а в след за ним и "Русское слово". Нашлась бы в Киеве в лице профессора Юркевича сила, способная противостать другой силе, являвшейся в лице Чернышевского, но, к сожалению, первого скоро не стало. Переведенный из Киевской духовной академии в Московский университет профессор Юркевич, печатавший свои статьи в "Трудах Киевской духовной академии" и "Вестнике Европы", скоро умер. Наш курс, в лучших его представителях, а их было много, с жадностью отдавался чтению. Читали мы все - и классических проповедников, и светских писателей, и поэтов, и публицистов, и различные лекции, конечно, не печатные, например, профессора Ф. А. Голубинского (умственное богословие), и архиепископа Иннокентия (учение о религии), и Фейербаха (сущность христианства), и "Колокол" Герцена, и сочинения Белинского, и "Домашнюю беседу" В. И. Аскоченского, и духовные и светские журналы, не исключая, конечно, ни "Русского слова", ни "Современника", в котором печатались тогда Н. А. Добролюбов, Н. А. Некрасов, Тургенев, Михайлов, кроме Чернышевского. Судите, читатель, до второстепенных ли было тогда нам предметов семинарской программы! Дай Бог по главным-то предметам не опуститься. Нас занимала горячая борьба мнений со стороны людей старого и нового направлений, со стороны западников и славянофилов, прогрессистов и консерваторов, начинавшая в то же время, хотя и не так заметно, как в журналистике светской, отражаться и в духовных журналах, борьба, например, между "Домашнею беседой" и "Православным обозрением". Пока учились мы в философском классе, слушая уроки Протогена Вонифатьевича по логике и психологии, мы были еще осторожны и читали книги и журналы только серьезные. По переходе же в богословский класс, когда уехал от нас наш серьезный ректор Ювеналий, как считали мы его, - ректор во всяком случае умевший учеников и учителей держать в своих руках, мы повели себя смелее и развязнее. А когда в конце 1860 года приехал к нам новый ректор архимандрит Ионафан Руднев, то мы сейчас же поняли, что это человек, хотя и горячий, но добрый, до слабости, словом, такой, при котором можно вести себя не стесняясь. Кому-то из нас, уже не помню, пришла мысль издать свой рукописный журнал, а я задумал в то же время основать и организовать при семинарии ученическую библиотеку. Поделившись своей дорогой для меня идеей с товарищами, я начал обдумывать способы, как поставить дело, т. е. как приобретать деньги, что выписывать в библиотеку, кому заведывать ею, кому предоставить контроль, как, кому и на какое время избирать библиотекарей. Составив правила и обсудив их на общем собрании моих ближайших товарищей по классу, солидарных со мною по убеждениям, я пошел к новому отцу ректору с просьбою о разрешении мне открыть при семинарии "ученическую библиотеку". Как ни ошеломлен был отец ректор поразившей его идеей о библиотеке, но я сумел разъяснить ему несомненную нужду и пользу ее. Спустя несколько дней я получил мои правила, несмотря на то, что они были очень либеральны, не переправленными и с надписью "разрешается". Библиотекарем мои товарищи избрали меня как инициатора. Закипела работа. По всем классам и отделениям были прочитаны мною правила и розданы подписные листы для взноса желающими денег в свободном количестве на выписку книг и журналов в открываемую мною ученическую библиотеку. Вся учащаяся молодежь с энтузиазмом отнеслась к моей идее. Скоро у меня появилось в кармане несколько десятков рублей, оприходованных в устроенную для сего приходорасходную книгу. Это дело, задуманное в конце 1860 года, происходило в январе 1861 года. Была в Вологде ярмарка. Здесь, окруженный моими товарищами, я сделал и первую покупку книг в новую ученическую библиотеку при семинарии. Книги эти были: "Жизнь и труды графа М. Сперанского" и Полное собрание сочинений В. Г. Белинского. А потом стали мы, по мере поступления денег выписывать книги и журналы*. Замечательно то, что семинарская молодежь, руководившаяся и хотя честными побуждениями, но либеральничавшая, видимо, не в меру, никем не была сдержана своевременно и естественно пошла дальше. Несколько человек из лучших моих товарищей составили программу нелегального рукописного журнала, избрали из своей среды сотрудников и стали выпускать свои труды помесячно, под названием "Кводлибет" (Что угодно). Понятно, занятый канцелярией и библиотекой да не желавший притом бросать и учебного дела, в журнале я не принимал никакого участия, а на собрания журналистов, происходившие у Владимирской в квартире товарища Румянцева, захаживал. Помню, интересными казались статьи моих товарищей Ив. Николаевича Преображенского, умершего потом профессором Могилевской духовной семинарии, и Михаила Евграфовича Доброписцева, также умершего учителем одной из женских гимназий в Петербурге. Доброписцев вел в журнале хронику, а Преображенский - беллетристику. Здесь и начаты им были "Очерки Кадниковского уезда", напечатанная потом уже в 1874 или 1875 году в "Русском слове". Некоторые из товарищей, как то Я. А. Соколов и П. В. Богословский, писали и серьезные статьи на злободневные темы, а А. И. Румянцев работал, помнится, в сатирическом отделе. Но как ни увлекательна была эта идея об издании нелегального журнала, для горячих голов даровитых юношей, все же они должны были скоро опомниться. Стало известно, что за самовольными журналистами следит уже не семинарская администрация, а полиция, почему после двух-трех выпусков и умер наш "Кводлибет" естественною смертию. Журнал умер, но не угасли в горячих головах молодежи мысли, уже не удовлетворявшиеся классным, схоластическим и большею частию скучным преподаванием предметов семинарской программы. И как мы только учились! Учебников и учебных руководств не было почти по всем предметам, кроме догматики Антония, пр. исповедания П. Могилы да Библейской истории Филарета. Уроки прослушивались и задавались вперед - от этого до этого. И только двое-трое из прежних профессоров да столько же молодых поговорят и объяснят дело живым словом. Это были достойнейшие Алексий Никитич Хергозерский, Анемподист Ионич Малевинский, Протоген Вонифатьевич Какшаров, игумен Никон, Петр Феодорович Попов да Николай Иванович Суворов и Павел Михайлович Добряков, оба говорить много не любившие, но что нужно, сказать умевшие. Не знаю, как преподавал догматическое богословие ректор арх. Ювеналий, у которого мне не пришлось учиться, а о. Ионафан читал нам догматику по Макарию, но не по книге, а по тетрадям, на которые и приказывал своим лакеям выписывать, что было нужно было для него из системы Макария, которого мы давно прочитали и знали. Если не говорит или не хочет говорить на своем уроке тот или другой профессор, то аудитории классной решительно нечего было делать в классе. А ходить в класс все-таки надо, ну, и ходили, и читали здесь свои книжки, чтобы не скучать по крайней мере. Застал я в семинарии еще одного преподавателя весьма типичного. Жаль мне тревожить его память своими воспоминаниями, но раз я задался ими, то, кажется, не в праве и умолчать сознательно о том или другом лице по личным расчетам. Это был преподаватель алгебры и геометрии во вторых отделениях риторики и философии Иван Александрович Снятков, кандидат Санкт-Петербургской духовной академии. Среднего роста, уже поседевший и носивший очки постоянно, но не всегда на носу, а часто и на лбу. От роду ему было тогда уже больше 60 лет. Он служил в молодости учителем в Каменец-Подольской семинарии, обладал феноменальной памятью, но был какой-то невменяемый проказник и чудак, забывавший решительно порою, зачем пришел в класс. Любил он всякие книги. А старые особенно, всякие новости, любил, наконец, оживление. И у него на уроке уже никто никогда не дремал. Вот по коридору гудит, бывало, звонок, но шум в классе не утихает, хотя и садятся ученики на места. Входит Иван Александрович. Читается молитва и подается журнал ему. А между тем кто-нибудь встает и говорит: "Вот Широгорский принес какую-то книгу. Должно быть, очень интересная, никому не кажет". Иван Александрович тотчас же идет к Широгорскому и говорит: "Ну, скот*, кажи, что у тебя за книга?" "Да я и сам не знаю, начала-то у нее нет". Берет книгу и рассматривает: "Да ведь это вот какая книга, - называет ее заглавие. - Да ты где взял ее?" "Мне хозяйка дала почитать". И пойдет беседа и о книге, и о хозяйках. А между тем другой кто-нибудь подаст ему другую книгу. И опять та же история и т. д. А между тем опять звучит звонок. Время-то урока и прошло. "А как же урок-то, Иван Александрович?" "Да вот, скоты, с вами так и провозишься! Ну, повторить старое или прибавьте еще немного вперед". "Хорошо. До этого?" "Да". Иногда порешат шалуны - не шуметь сегодня. В классе - могильная тишина. Входит Иван Александрович и начинает гневаться, почему не слышно привычного и любимого им шума. Занимается и все сердится. И вдруг встает какой-нибудь смельчак и начинает: "Надобно бы поговорить с вами, Иван Александрович, да не смею". "Ну, говори, скот!" "Да слышали ли вы невероятную новость?" "Какую?" "Вот Васильяновский пришел и рассказывает, будто бы сегодня ночью Кубенское озеро выгорело..." "Что, скот, обер-скот? Да разве это возможно? Васильяновский, да ты с ума сошел!" "Да мне что! Я ведь там не был, а мне вот дорогой какая-то кубенская баба сказала", - отвечает Васильяновский. И затем урок забыт, и речь пошла и о бабе, и о Кубенском озере, и о самом Васильяновском. "Да ты чей? Откуда? Да там у тебя дядя такой-то? А там тетка? А у вас на погосте церквоь стоит так, дом священника так, а там хижина просфорни, а там бани? Знаю, знаю, ну, и скот же ты, Васильяновский! Гм... Кубенское озеро выгорело..., выдумал". В классе хохот и шум. И опять урок прошел бесплодно. И так, бывало, правда, не всегда, но редко. Теперь встанет вопрос, что же узнавали ученики такого преподавателя по математике? Да ничего, за исключением любителей, изучавших ее более или менее самостоятельно. А как сдавались экзамены? И экзамены сдавались удачно, благодаря кое-каким приспособлениям, в согласии с преподавателем. В наше время экзаменовали нас в семинарии по билетам, приготовляемым самими учителями. Экзамены же производились в течение года дважды: перед рождественскими и перед летними каникулами. И вот пройденное за полгода разносилось по конспекту на билеты, часть коих делалась на бумаге с клеймами фабрики, а другая часть без клеем и раскладывались они на столе, предупрежденном заблаговременно преподавателем в известном для учеников порядке. Они уже знали, какая часть уроков написана на билетах с клеймами и без клеем, какая часть пройденного значится затем на билетах, лежащих справа, какая слева. Оборудовав все это заблаговременно, и начинали ученики готовить по математике, каждый то, что лучше знал. Вызывали к столу обыкновенно трех учеников. Пока первый отвечал, следующие двое "соображались", а желающие отпускались о. ректором для просмотра даже на место. Экзаменационная комиссия состояла обыкновенно из двух только лиц - отца ректора и преподавателя того предмета, по которому шел экзамен. И дело всегда проходило благополучно, к общему удовольствию и экзаменующихся, и экзаменуемых. Такое послабление, нужно заметить, допускалось только преподавателями второстепенных предметов, а другими - нет, кроме случаев, когда сам о. ректор рассудил дать возможность экзаменующимся приготовлять двоим из спрошенных ответы на месте, пока отвечает первый. Письмоводители, фельдшера* и певчие принадлежали всегда к лику этих счастливцев, чем и баловало нас очень наше милостивое начальство, а меня особенно о. Ювеналий, доверивший мне вести некоторые дела, уже не относящиеся к канцелярии семинарского правления. Как-то в декабре 1858 года, по приходе моем в философский класс, призывает меня к себе о. ректор, выносит в залу какие-то книги и бумаги и говорит: "Вот меня просят написать за год приходорасходные книги по Вологодскому женскому монастырю. Они не записаны за год; это дело я доверяю тебе. Для образца - вот книга старая, а вот и новая. Расход денег записан вот на этих бумагах", - говорил он и указал на кучу бумажных лоскутьев. - "Но тут значатся такие предметы расхода, которые не могут быть записаны в книги". - "Рассмотри старую книгу и разнеси расход на подходящие предметы. А доходные статьи те же и в том же количестве почти, что и в прежних годах, разумеется, с некоторым колебанием цифр в ту и другую сторону. Занимайся здесь у меня и не торопись, а в случае недоумения и спрашивай". - "Справлюсь ли я с этим новым для меня делом? - отвечал я. - Ведь я еще не умею считать на счетах". - "Ну, это пустое дело, - сказал о. ректор, принес счеты, сам показал мне на них единицы, десятки, сотни, тысячи и т. д., положил на них, для примера, какое-то количество, заставил меня выговорить и заключил, - вот и вся наука. Начинай завтра часов с 9 и до 1 часу, а когда лучше заниматься вечером, будет сказано. И еще, - добавил он, - когда прибудут посторонние люди, сейчас же кончай дело и складывай бумаги вот сюда", - и указал место. И вот я принялся за новое дело, не торопясь и осмотрительно. Между тем, наступали рождественские экзамены, а я все сижу за монастырскими книгами. И вот однажды я сажусь в зало о. ректора за дело, а он идет одетый и говорит: "Теперь иду я на ваш экзамен, через полчаса приходи и ты". Слушаю и исполняю. Через полчаса прихожу на экзамен как именинник, не имея в руках не книжки, ни тетрадочки, называемой лекциями. Но кончила еще отвечающая тройка учеников своих ответов, как о. ректор вызывает новую тройку и меня четвертого и говорит: "Идите на место и пока готовьтесь". Билет попал мне простой, а времени для приготовления минут 15-20. Содержание билета мне было знакомо и теперь прочитано не раз и продумано основательно, по логике, кажется. Отвечать было легко. Выслушав ответ, ректор сказал мне: "Хорошо, иди и занимайся своим делом". Этим и кончились наши экзамены. По другим предметам уже спрошенных по главному из них и не спрашивали без причин особенных. Ко святкам я закончил книги, составил отчеты, сдал свои дела и книги, услышал от о. ректора "спасибо". А матушка игуменья (Смарагда Розен, если не ошибаюсь*), хотя и бывала при мне у о. ректора, своим вниманием меня, мальчишку, конечно, ни разу не удостоила. На следующий год осенью поручил мне о. ректор новое и уже очень важное дело составления новой описи церквей, корпусов настоятельского и братских, а также мельниц и всего имущества церковного и монастырского по Вологодскому Спасо-Прилуцкому монастырю. От этого дела я уже не отказывался и исполнил его, работая на месте в Прилуках в течение месяца. За эту работу о. ректор не только сказал спасибо, но дал сколько-то даже деньжонок.
На место добрейшего о. инспектора старца архимандрита Дионисия за выслугою на пенсию, оставившего духовно-учебную службу при семинарии, был определен инспектором в 1860 году молодой иеромонах Григорий Воинов, магистр, родом москвич. Вот подтянет-то семинарию, думали мы и ошиблись, на счастье или несчастье свое. Раз сидим мы на уроке психологии у Протогена Вонифатьевича, разбиравшего письменные работы наши и дававшего по поводу их же те или другие разъяснения. "Наша наука, - говорил он между прочим, - не догматика. Для меня не важно, что вы решаете вопрос в согласии с теорией данного времени, ибо они меняются. А важно то, как вы, т. е. каждый из вас в отдельности думает, широко ли и глубоко ли его мысль проникает в вопрос, как человек освещает его и как сильно, логично и умно доказывает свое мнение". А на мое возражение, при другом случае, в частной беседе, когда я говорил ему, что наш ум - не его ум, не те познания, что мы наговорим, пожалуй, и наивных и глупых вещей, он, успокаивая меня, отвечал: "Верьте себе, своему здоровому уму и говорите обдуманно и смело. И если бы ваши мысли были и не во вкусе большинства, ни в смешное, ни в унизительное положение они вас не поставят". Покончив с нашими сочинениями и по поводу их свою беседу с нами, Протоген Вонифатьевич вдруг ставит вопрос: "А слышали вы, кто назначен инспектором нашим?" - "Слышали, но никто ничего не знает о нем, что это за особа, грядущая к нам". - "Ну, так я вам скажу. Это мой товарищ по академии, монашество принял еще студентом, как москвич и как монах - он магистр, и только". - "А как человек, что он такое", - ставим мы вопрос. "Человек, которого бояться нечего, да вот он скоро приедет, увидите и судите сами", - заключил свой отзыв о новом инспекторе наш уважаемый профессор. И приехал наш инспектор действительно скоро, и увидели, и услышали, и узнали, и не полюбили его, начиная, кажется, с отца ректора и кончая последним служителем. Физически этот человек так был обижен природой, что лучше не описывать, даже вместо голоса из уст его раздавалась одна хрипота, а по душе - дитя, пожалуй, капризное, но далеко не умное, оскорблявшееся мелочами и досаждавшее людям. На серьезное дело он был неспособен. Почему и при нем в воспитательном отношении семинария осталась при тех же дедушковых порядках, какие были установлены старцем Дионисием. Не прослужил он, бедный, и двух лет, как видно стало, что людей, недовольных им, уж много. Однажды осенним вечером сидим мы в канцелярии; занимаясь своими делами, -кто готовит урок, кто пишет сочинение, кто читает, кто переписывает канцелярские бумаги. Вдруг бешено забегает к нам семинарский фельдшер (по тогдашнему подлекарь) В. А. Рукин и говорит: "Что вы тут сидите? Ведь инспектора чуть не убили!.." - "Сумасшедший! Что ты врешь! - отвечаем ему. - Говори толком". И Рукин рассказал нам следующее: "Нет еще и часу, как вбежал к нам в больницу келейник инспектора испуганный и сказал: "Идите скорее к нам - инспектора чуть не убили". - "Кто? Как? Быть не может", - отвечали мы. Но он повернулся и убежал. Прихожу я к инспектору, смотрю, сидит и плачет, а лицо и голова в крови. "Позвольте, - говорю, я вас обмою, осмотрю рану и перевяжу, вероятно, ничего опасного нет". - "Не троньте меня, - сказал инспектор, - а позовите о. ректора, да скорее поезжайте за доктором". - "Да позвольте узнать, как это случилось? Ведь меня об этом спросят". - "А вот я сидел против окна у письменного стола за книгой, и в меня с улицы кто-то бросил камень, попавший мне в голову. Видите, стекла пробиты в обеих рамах, а камень лежит на столе". Камень был не меньше 3 фунтов и не больше, по-видимому, пяти. Я к ректору. "Не пойду я к нему, - сказал ректор, расспросив меня. - Это не больше, как царапина; поезжай, впрочем, к доктору". Я туда. Доктор оказался дома. Я доложил доктору, что кто-то с улицы бросил в инспектора камнем, угадал ему в голову и окровянил его. Семинарским доктором был тогда Михаил Петрович Максимович, знаток своего дела, но хохол горячий и ни с чем не считавшийся при своей неудержимой экспансивности. "Сейчас еду, - отвечал доктор и сейчас же добавил, - гм... бросили камнем, а почему не пулей?" Вот поди и толкуй с нашим доктором", - заключил свой рассказ фельдшер и пошел к инспектору. Оказался действительно, только ушиб с поранением наружных покровов. Виновника искали, но не нашли. Но скверный факт остался фактом. Скоро потом перевели отца Григория в Вифанскую семинарию, оттуда и уволили совершенно от духовно-училищной службы с возведением в свое имя в сан игумена и архимандрита и с определением на должность одного из московских монастырей, где он не так давно умер. В последние годы о. Григорий печатал в "Душеполезном чтении" резолюции своего великого благодетеля высокопреосвященного митрополита Московского Филарета. И эта работа была покойному о. архимандриту и по душе, и по плечу уже без всякого сомнения. О преподавании его в семинарии я, как не его ученик, говорить ничего не могу, а как инспектор, напуганный притом дерзким на него покушением, он уже не имел в Вологде никакого значения. Не буду говорить я о методах и качествах всех тех преподавателей семинарии, у которых не учился. Все они трудились честно и преподавали, каждый свою науку, как умели и как могли по тогдашнему времени, при полном отсутствии учебных руководств и пособий. Желающие учиться, могли учиться и у них и оказывали приличные успехи во всех науках. Не обширны были наши познания, плохо знали мы математику, мало смыслили в науках естественных, не сильны в литературе, но мыслить мы могли и писать умели, не будучи краснобаями. Одного очень жаль, что не учили нас проповеди живым словом, а мучили на гомилетике рукописной. Выйдя во священники, годов 10 я мучился со своими проповедями, составлявшимися по правилам гомилетики. В семинарии поставили бы мне за иную проповедь несомненно 5, а сказав ее в церкви моим прихожанам и прихожанкам в деревне, я видел, что они ставят только 2 или 1. Как так? Да так. Ведь я вижу, что они, слушая мою проповедь, только глазами хлопают, а потом слышу, и говорят: "Батюшка-то бедный, уж учит нас, учит этими проповедями, хорошо таково и сладко говорит, да вот мы, поди ты, темные люди, ничего не понимаем". Вот так проповедник, думаю себе, хорошо таково говорить, да люди не понимают! И заставили меня нужда и жизнь переучиваться. Но в таких недочетах пастырского преподавания и преподавания вообще виновато время и общее состояние умов, за малыми исключениями, предшествующих поколений, а не семинарские только преподаватели. Они и сами так писали и так говорили, потому что так учены были. Спустя 50 лет легко обвинять людей далекого прошлого в тех или других недочетах с современной точки зрения, но справедливо ли? Я близко знал весь состав семинарских преподавателей своего времени, знал, какие это вообще были хорошие люди, готовые делать и делавшие для своих учеников все, что могли, по духу времени, почему и признаю их труды почтенными и ни от кого и никаких огульных упреков не заслуживающими. Вечная им память и поклон до сырой земли!
В бытность Ювеналия ректором Вологодской духовной семинарии во время моего в ней обучения было здесь два важных события, из них одно особенно замечательное. Это посещение города Вологды в июне 1858 года Его Императорским Величеством Государем Императором Александром Николаевичем. А другое событие, хотя и важное, но частное, относящееся только к семинарии. Это ее ревизия, которую производил о. ректор Московской духовной академии архимандрит Сергий Ляпидевский, впоследствии митрополит Московский. Не помню, в котором году была эта ревизия, но знаю, что она была приурочена к июльским экзаменам. Не знаю также, как обревизована была хозяйственная и воспитательная часть по семинарии, но учебная просто. О. ревизор производил все экзамены сам в присутствии членов правления и при участии того из преподавателей, по предмету которого шел экзамен; экзаменовали по билетам, вызывая по три ученика, и спрашивали не по всем, а только по двум или трем предметам. Учителя и ученики, разумеется, подтянулись и содействовали одни другим во всем, сколько было возможно. Экзамены, таким образом, прошли благополучно. Успехи учеников найдены были удовлетворительными и господа наставники, по-видимому, были признаны способными и благонадежными. Ни по воспитательной, ни по экономической части после ревизии никаких перемен не последовало. Значит и эти стороны семинарской жизни найдены удовлетворительными. После июльских экзаменов в наше время всегда бывали еще так называемые "публичные экзамены"; произведены они были и при о. ревизоре. По каждому предмету избирались наставниками 1 или 2 ученика из числа лучших, и в то же время избирались особенно интересные отделы по каждому предмету, которые и должны были избранники изучить тщательно. Затем вслед за окончанием обычных экзаменов, назначался и публичный экзамен, на который приглашались, кроме архиерея и губернатора, все любители просвещения, из лиц более или менее высокопоставленных. Интересно то, что приглашенным на публичный экзамен лицам предоставлялось право ставить испытуемым воспитанникам всякие возражения. Председательствовал епископ. И вот когда, по примеру председателя, станут раздаваться и со стороны посетителей дельные возражения, тогда для умных учеников и высоко в курсе своей науки, стоящих преподавателей представлялся случай блеснуть умом или познаниями. Как, бывало, вместе с профессором предусматриваешь все возможные возражения и не предусмотришь. В наше время интересным считался психологический вопрос об органах душевной жизни в человеке (о седалище души). Этот отдел и приготовили мы по психологии к публичному экзамену, прослушав тщательно разбор различных теорий со стороны профессора; приготовились и успокоились. Наступил экзамен. Публики много. Преподаватели все. Ответы учеников, конечно, ясны, точны и удовлетворительны. Так дошло дело и до психологии. Спрошен был, кажется, А. А. Соколов. Он взял билет, объявил содержание и стал спокойно и основательно излагать взгляды и решения науки. Протоген Винфатьевич (это был его предмет) ставит вопросы и одобряет решения их со стороны отвечающего воспитанника. И когда утверждено было положение, что мозговая система, точнее, головной мозг есть орган душевной деятельности, следовательно, и жизни души в человеке, преосвященный Христофор, он же и председатель, раскрывает Библию и читает какой-то стих из книги Моисея, откуда видно, что кровь дает жизнь человеку, или что-то в этом роде. "А если так, - говорит затем преосвященный, - причем же останется ваша наука с мозгом? В самом деле, выпустите кровь из человека и он умрет, - душа, значит, живет в крови, а не в мозгу", - заключил владыка. Как ни хотелось нам, чтобы наш профессор повел речь с преосвященным на эту тему, но он только улыбнулся и... ни слова больше. Тут, кажется, со стороны преосвященного была допущена некоторая передержка. По психологии речь шла об органах душевной деятельности в человеке, а владыка заговорил о жизненном начале организмов и утешался опровержением научной теории. По этой причине, думаю, и не нашел удобным настоять на научном решении вопроса перед председательствующим начальником наш уважаемый профессор, хотя мне и не удалось переговорить с ним потом по этому вопросу. Читались на этих экзаменах и лучшие сочинения лучших воспитанников по тому или другому предмету. У меня сохранилось сочинение Ивана Александровича Кратирова* на тему "Завистию диаволею грех вниде в мир", читанное им при окончании семинарского образования на публичном экзамене в 1860 году и подаренное мне на память. Вспоминали наши почтенные преподаватели времена святительствования в Вологде знаменитого епископа Иннокентия Борисова и публичные экзамены при нем в семинарии. Это были самые оживленные дебаты, в которых спрошенный ученик давал только тему для них. А владыка ставил вопросы, которые не всегда по плечу приходились и учителям. И тогда он начинал сам, освещая вопрос со всех сторон, решать их замечательно обоснованно, метко, порою и остроумно. А речь так и лилась из уст его неудержимым потоком и несокрушимою эрудицией. В наше время не много раздавалось возражений со стороны председателя и публики, но все же они были, хотя и легонькие, и эти экзамены проходили оживленно, и нам нравились. Но вот они кончились. Закончилась ревизия и учебный год вместе с нею. Ученики разъехались по домам. Уехали на каникулы и двое из письмоводителей, а я, в числе троих, оставлен был в Вологде для занятий в канцелярии по текущим делам. Наши семинарские ветераны, вследствие ли ревизии или уже по своему смотрению, стали мало-помалу оставлять семинарскую службу. Так ушли из семинарии в следующем учебном году о. инспектор архим. Дионисий, учителя Александр Владимирович Вячеславов (по прозванию барин), екатерининский священник Фавст Александрович Ржаницын, Иван Александрович Снятков, а вслед за ними переведен был куда-то и о. ректор архим. Ювеналий, уехавший из Вологды в 1860 году как то так тихо и скромно, что в моей памяти ничего не сохранилось такого относительно проводов его, что заслуживало бы внимания. В последнее время, т. е. в 1859 и 1860 годах он стал как-то заметно нравственно изменяться, становясь все более и более апатичным и равнодушным. Удивляло нас и то, что он, когда-то строгий монах, ревнитель церковных порядков, устава и дисциплины, в последнее время читал летнею порою, в праздничные и воскресные дни при хорошей погоде передлитургийное правило не дома, не у себя в кабинете, а гуляя в саду по аллеям. Ходит, читает и крестится, как видели его тогда мы из окон канцелярии. На какой-то почве, не знаю, у него возникли недоразумения даже с преосвященным Христофором, относившимся раньше к нему всегда хорошо. И эти недоразумения, по-видимому, были так серьезны, что преосвященный Христофор осенью 1860 года решился произвести лично внезапную ревизию семинарии, причем и я чуть не нарвался на беду. Это было вечером 26 сентября 1860 года, в день семинарского праздника. Засидевшись на квартире у товарищей, я пришел в канцелярию, когда мои товарищи уже поужинали.
Пошел я темным и тесным коридором старого корпуса из канцелярии на кухню ужинать один. Смотрю, навстречу идет какой-то монах с маленьким фонариком. Вообразив, что это наш эконом, я еще издали закричал ему: "Ну, что это вы! Далеко ли! А в шубе и фонарем! Удивительно!" А Сашка, келейник архиерея, высунул голову из-за плеча архиерея и грозит мне кулаком. Заметив, что в очень тесном коридоре с диким и громким криком иду прямо навстречу архиерею, я ужаснулся. Что было делать? Быстро обернувшись, я помчался назад, но не в канцелярию, а в залу, оттуда - в бурсу, из нее на двор, а со двора по среднему подъезду поднялся в свой коридор и, незаметно войдя в канцелярию, стал писать, как ни в чем не бывало, какую-то бумагу. Преосвященный сидел уже в присутственной комнате правления и отдавал распоряжения о том, чтобы немедленно вызвать всех членов правления и отыскать попавшего ему навстречу в коридоре "крикуна юношу". Из членов явился только один инспектор иеромонах Григорий да секретарь правления. Павла Михайловича не оказалось дома. А об о. ректоре сказали, что уехал в Прилуцкий монастырь за 5 верст от Вологды и в семинарию сегодня не будет. Так и не состоялась ревизия, а юноша-крикун не был найден о. инспектором. Трудно понять, на чем подловить хотел в данном случае преосвященный о. ректора. Деньги хранились в казначействе, отсюда ящика вечером достать было нельзя, а приходорасходные книги, всегда впрочем исправные, без проверки сумм, что могли дать ревизору? Может быть, он хотел лично проверить поведение казеннокоштных воспитанников вечером праздничного дня? Тогда почему не пойти бы ему по комнатам их с отцом инспектором и его помощником Флавием Васильевичем Скабовским? Но он этого не сделал и уехал домой, принятый семинарией как гость, хотя и дорогой, но нежданный, негаданный, - холодно и неприветливо. Сколько было известно, о. ректор не ездил к преосвященному и извиняться. Говорили даже злые языки, что о. ректор был в семинарии и велел только сказать, что уехал в Прилуки. И уроками по догматике осенью 1860 г. о. ректор Ювеналий почти не занимался, поручив свой предмет Павлу Михайловичу Добрякову и за ходом семинарской жизни перестал следить. Для нас все это было непонятно, но сам он, вероятно, уже был извещен, что его перемещение, а может быть, увольнение от духовно-учебной службы - дело уже решенное.
С ранней весны 1858 года в Вологде стало известно, что с наступлением лета государь император намеревается ехать на конях через Вологду в Архангельск, а оттуда и в Соловки. Епископом нашим был тогда Христофор Еммаусский из петербургских викариев, губернатором - Стоинский, а вице-губернатором - Пейкер. Все ведомства и губернские учреждения стали заботливо и быстро подчищаться, казенные здания и частные дома, по крайней мере на главных улицах, ремонтироваться, даже улицы, мостовые и тротуары поправляться. Всюду заметно было возбуждение и оживление. Ведь царские посещения Вологды - явление здесь сколько редкое, столько же и желательное. Уже одно то, что, не уезжаю никуда далеко, могу здесь увидеть "своего батюшку-царя", "наше Красное Солнышко", - одна эта мысль восторгала не только простых крестьян, давно мечтавших "о золотой волюшке", но и граждан вологодских нашего времени. В мае месяце стало уже официально известно, что государь император прибудет в Вологду в первой половине июня прямо из Петербурга, но петербургскому почтовому тракту, на конях и будет слушать обедню в соборе. Наконец, стал известен и тот день, в который изволит прибыть в Вологду государь император. Это было 15 июня. Наступил и месяц июнь. Построены были и триумфальные ворота за Каменным мостом по направлению к собору от речки Золотухи, именно там, где начинаются новые бульвары, устроенные в память этого, пока ожидаемого, посещения Вологды его императорским величеством, под неусыпным присмотром тогдашнего вице-губернатора И. И. Пейкер. Уже близко и желанный день. Вологда стала наполняться массами людей, отовсюду прибывающих в город в несметном количестве. Ко дню прибытия в Вологду его императорского величества сюда собралось не только окрестное население, но и жители уездов Вологодского, Грязовецкого, Кадниковского, Тотемского и Вельского. Не стало в городе, наконец, достаточно квартир ни в гостиницах, ни на постоялых дворах, ни в домах граждан. Несметные толпы людей и днем, и ночью ходили, сидели и спали на площадях и улицах. Обнаружилось при этом очень скоро и то, что город не в силах был изготовлять достаточное количество хлеба, почему и было отдано распоряжение готовить хлеб в деревнях и доставлять его в Вологду. И вот он, этот день, настал. С раннего утра весь город на ногах. Наступил полдень - государя нет. Вот и 4, и 5, и 6 часов пополудни, а его величества все еще нет. Всеобщее напряжение возрастало. Многие шли за город на Петербургский тракт. А некоторые из дворян (называли имена кн. Гагарина и Скульского) ждали государя где-то недалеко от Петербургского тракта и Вологды в усадьбе, откуда и мчались сюда, не дождавшись его, около 8 часов вечера. Публика, завидев лихую скачку лошадей и быстро мчавшиеся экипажи, вообразили, что едет государь, и подняли тревогу. Раздался, кажется, даже звон на колокольнях, прекращенный, впрочем, скоро, когда стало известно, кто с Петербургской дороги приехал в Вологду. Но государя все еще не было. Весь этот день пришлая и приезжая публика, бродившая по городу в ожидании императора, расположились, наконец, на ночлег там, где застигла ее ночь: на бульварах, в садах и лужайках городских пустырей. Там же спали эту ночь и многие из семинарской и гимназической молодежи. О преосвященном Христофоре говорили, что он ожидал его величества в полном облачении в городе до двух часов ночи, а затем разделся и ушел домой отдохнуть. Утомленный ходьбою в течение целого дня, рассказывал мне один из моих товарищей Андрей Егорович Лобанов, "я крепко заснул, приютившись под березкой на углу бульвара у Владимирской улицы и церкви. Кругом меня было множество людей, спавших и не спавших. Вдруг слышу, кто-то меня будит, толкает и говорит: "Эй ты, точеная голова (остриженная чисто), вставай! Вишь, зазвонили, а то проспишь!"". Разбуженный вскочил, протер глаза. Народ мечется во все стороны, не зная, по каким улицам и куда поедет государь. "Я, - говорил Лобанов, - почему-то понесся к собору. Было 4 часа утра. Вижу, скачут туда и обратно конные жандармы. Прибегаю к собору. Собор заперт. И от него направляется большой дорожный экипаж, где и был государь император, привезенный к запертому собору почему-то. "Это что?" - будто бы спросил государь, увидев храм. Ему отвечали: "Собор". "Везите на квартиру", - сказал император". А квартира приготовлена была его величеству в доме губернатора, где он и должен был отдохнуть до обедни, назначенной в 10 часов утра. На отдохнуть едва ли удалось его величеству, хотя утомленный продолжительною ездою по грунтовой дороге на пространстве 700 верст и днем, и ночью непрерывно, и нуждался он в отдыхе несомненно очень и очень. Когда вышла наша канцелярия в 7 часов утра на улицу, по набережной реки Вологды против семинарии, находящейся рядом с губернаторским домом, невиданное зрелище предстало перед нашими взорами. Вся наша и заречная набережная улицы Вологды от Соборного моста к мосту Красному и дальше к Фрязинову с пересекающими их улицами были буквально запружены народом. Не проехал, а пройти по ним было невозможно. И эти многотысячные толпы, столкнувшиеся в тесную массу, то и дело оглашали воздух кликами: "Ура! Ваше царское величество, ура!", "выйди ты на улочку, покажись, ты нам красное солнышко!" или "воля-то, воля-то скоро ли будет нам? Скажи ты нам, батюшка?" Сопутствовавший государю императору граф Адлерберг 2-й выйдет, помню, на балкон губернаторского дома, поуговаривает толпу вежливо, скромно, даже попросит ее дать хотя немного отдохнуть государю, уверяя, что он покажется народу, что он для того и едет, чтобы взглянуть на свой народ, утешить и успокоить его. Народ затихнет не надолго. Потом опять и опять начинают раздаваться те же возгласы. И так прошло все время до самой обедни. Говорили, что перед обедней государь выходил на балкон взглянуть на свой народ, пришедший в неизъяснимый восторг от одного ласкового взгляда своего любимого монарха. Но я этого не видел. А на поездку государя императора к обедне в собор смотрели мы из окон нашей столовой (ныне квартиры о. ректора*). И это была квартира невообразимая и неизобразимая, кажется, до какой степени любит наш народ православный своего государя. Погода была прекрасная. В открытом фаэтоне, запряженном парою вороных лошадей, сидел государь рядом с губернатором. За ними следовали другие экипажи и другие сановники. Но не туда устремлены были наши мысли и взоры. Все громадное пространство между губернаторским домом и семинарией с одной стороны и между гимназиею со стороны другой было запружено народом. Экипаж государя едва двигался. К государю неотступно лезли люди, смотрели ему в глаза, целовали руки, одежду, подхватывали лошадей и экипаж, чтобы нести царя в собор на руках. Конные жандармы пробовали, было, раздвинуть массу, но государь приказал только заботиться, чтобы не придавит кого. а народу ласково говорил сам: "Пустите меня, мне пора ехать, дайте дорогу!". Не могу сказать, долго ли таким образом ехал государь в собор к обедне, у которой я не был. Узнали мы потом, что служба шла скоро, управлял хором регент придворного певческого хора, бывший в свите государя, государь стоял подле правого клироса, а протодиаконствовал уже новый протодиакон Стефан Образцов, заменивший протодиакона А. И. Яблонского, уволенного от должности за излишнее, без сомнения, употребление водки, дня только за три до прибытия государя в Вологду. Яблонский так и не служил, а стоял обедню на левом клиросе. У нас же в этот день заболел наш секретарь. Между тем дано было отцу ректору знать, что может случиться, что тотчас после обедни государь посетит семинарию. Мы должны были часа в два известить всех, по возможности, учеников и учителей семинарии и сами находиться в канцелярии. Это мы все устроили. В 11 часов стали собираться в семинарию ученики и преподаватели. В половине 12-го государь вернулся на свою квартиру, а в 12 часов уже был в семинарии. Отцы ректор и инспектор едва успели приехать из собора до прибытия сюда государя. И в наше время зал был в том юго-восточном углу корпуса, где и теперь, только не двухсветный. Государь пожаловал со своею свитою из губернаторского дома в семинарию, по набережной пешком, и отсюда поднялся во второй этаж по лестнице здания, покрытой красным сукном. Ученики семинарии поставлены были рядами лицом ко входу, но господа преподаватели во внутреннем, т. е. северо-западном углу ее образовали свою особую группу. Вступив в залу, государь изволил сказать: "Здравствуйте, дети!". Дети ответили поклоном и запели, по странному распоряжению начальства, не "Спаси, Господи, люди Твоя", а "Царю небесный..." Прослушав молитву, государь сделал легкий поклон, взглянул на о. ректора и быстро пошел осматривать семинарию. Семинарское правление, куда мы успели уже незаметно юркнуть из залы, оказалось первым на пути царского осмотра здания. Разговаривая с о. ректором о преподавателях и о зырянском языке, государь, ответив на наш общий поклон легким кивком головы, быстро прошел наши две комнаты - канцелярскую и присутственную - и также быстро пошел далее. В несколько минут государь осмотрел весь семинарский корпус, вышел на двор семинарии и оттуда пешком же ушел на плац-парадное место, занимающее площадь между семинарией и гимназией, где стояли уже находившиеся в то время в Вологде войска, под командою севастопольского героя Мольского, раненного в голову, почему и было ему высочайше разрешено носить фуражку, а не каску, причем генерал Кобелев почему-то стоял в строю на правом фланге. Интересно было смотреть из окон семинарской столовой, как государь, встреченный у цепи Мольским, изволил шествовать с ним к стоявшему в строю батальону. И Мольский был молодой, стройный, высокий и красивый мужчина, но, в сравнении с государем, терял почти всю свою прелесть. Государю было тогда сорок только лет. Высокого роста, прекрасно сложенный, с добрыми голубыми глазами, замечательно красивый, он казался выше Мольского на целую голову, и своею, по истине царскою, походкою производил на всех нас неотразимое, чарующее впечатление. Государь шел по плац-параду крупными шагами, а Мольский следовал за ним буквально в припрыжку. А наш о. ректор так убегался по семинарии с государем, что едва отдышался, хотя тоже был мужчина немалого роста. С плац-парада государь ушел в гимназию, а потом уже поехал на конях, весь день посвятив непрерывному обозрению Вологды. А народ - куда государь, туда и он с раннего утра до позднего вечера. Вечером ненадолго государь заезжал в Дворянское Собрание, где был, конечно, и днем. Слышно было, что здесь одна бойкая барышня, дочь предводителя дворянства Челищева, быв удостоена высочайшего внимания, осмелилась просить у императора на память себе перо из каски государя, но удовлетворения не получила. А в гимназии государь, увидев в столовой скоромную пищу, когда был Петров пост, будто бы заметил директору Латышеву, что напрасно начальство гимназии приучает детей к нарушению постов. По утру того дня много говорили в Вологде о преосвященном Христофоре, проспавшем, дескать, государя, говорили, что уже несдобровать старику, но когда узнали, что на приеме у государя министр двора в присутствии его величества, передав епископу поклон императрицы, лично знавшей и уважавшей его, то убедились, что ничего худого с ним не случится. Так и вышло. Государь был к нему милостив. Часов в 11 вечера того же дня последовал выезд государя императора, также на конях, как и в Вологду, в Архангельск. Около этого времени я пошел по Красному мосту, где полиция уже освобождала мост, по которому должен был ехать государь, от народа. Я подошел со стороны семинарии в ту самую минуту, когда одна часть чинов полиции отодвигала народ за реку, а другая, увлекшись очищением к мосту пути уже выехавшему со двора губернаторского дома государю, оставила свободным проход на мост от семинарии, где публики на этот раз не было. Весь народ толпился теперь в третьей части Вологды, по пути к Архангельской заставе и Спасо-Прилуцкому монастырю, начиная от ворот губернаторского дома. Я один-одинешенек вошел свободно на мост и остановился там, где мне понравилось. По мосту кони шли ступью, государь сидел, как и при поездке в собор с левой стороны экипажа. На правом боку сидел Адлерберг. В ногах государя сидела большая черная собака, на которой покоилась рука его величества. Сняв фуражку, я сделал низкий поклон императору и долго имел возможность смотреть на него. Несмотря на то, что я стоял совершенно один, государь все-таки, отвечая на поклон, сделал знак внимания рукою под козырек. Громовое "ура" из конца в конец, теперь, около близкой полуночи, шумно разносилось по всей Вологде, еще не менее получаса, потрясая воздух. Так, по моим наблюдениям в 1858 году Вологда встречала и провожала своего возлюбленного монарха, который считается четвертым из коронованных особо, удостоивших своими посещениями нашу почтенную старушку Вологду. Наглядными предметами, возбуждающими воспоминания об этих царских посещениях нашего города доныне служат: об Александре II - светлорядские бульвары с поперечными линиями соборными и Ильинскою, об Александре I - старый власьевский большой бульвар с поперечною линиею Владимирскою, устроенный в память посещения им Вологды, о Петре Великом напоминает нам домик его, а об Иоанне Грозном - Софийский собор, построенный этим державным посетителем.
Не знаю, ошибаюсь я или нет, но мне думается, что мой благосклонный читатель ждет еще от меня продолжения воспоминаний о нашей жизни в семинарии. Он ждет, быть может, бытовых картин из жизни нашей духовной школы, картин бурсацкой жизни таких, какими прославился Помяловский. Извиняюсь и отказываюсь. Такого удовольствия доставить вам не могу и потому, что не обладаю даже в отдаленной степени талантом Помяловского, и потому, что не имею для таких картин подходящего материала. Наша жизнь, и квартирная, и бурсацкая, шла просто, смирно, прозаично. Ходил в класс, учили уроки, писали свои лекции и сочинения, а потом, по мере умственного развития, читали, рассуждали, иногда и диспутировали. На досуге гуляли, для чего достаточно было летнею порою раз вечерком пройтись по бульварам, а зимою бурсаку, не имевшему теплой одежды, гулять было неповадно, ибо "прозябение предрассуждало будущего священника", по шутливому признанию самого бурсака, хотя иногда бравируя и говорит он: "Собака, не тронь бурсака, бурсак сам собака". А зимою семинаристы нашего времени любили гулять неудержимо только во время январской ярмарки. Сюда тянули их "белоножки". Сказать вам, кто это? Хорошо, извольте, - это деревенские поповны, привозимые на ярмарку по делу и без дела, а просто так, для гулянья, иногда издалека. Когда, бывало, устроившись у известного столба в ярмарочном здании вверху (существует ли он ныне?) рассматриваете молодых особ женского пола с верхних частей их корпуса, то ничего не замечаете особенного за сельскими барышнями. И на голове шляпка, и на плечах шубка, как и на горожанках, хотя тонкие знатоки дела и по головному убору, и по верхней одежде, а особенно по походке и позитуре, умели отличить городскую барышню от сельской. Но вот когда вы взгляните на ноги, тогда увидите, что сельские поповны и дьяконовны и есть "белоножки". Почему? Да потому, что родители обували их в белые катаники, в которых и разгуливали они по Вологде зимою. А горожанки и в наше время, особенно молодые девушки, носили и зимою башмаки и калоши, хотя и катаные, быть может, но черные. Что сказать еще о наших развлечениях? Были, конечно, между нами и любители веселья, умевшие около ночи сходить куда-нибудь в село на гулянье и к утру, как ни в чем не бывало, вернуться в семинарию. Делалось это и с ведома начальства, в виде отпуска под тем или другим предлогом, делалось и контрабандой, наудачу. Но если такие самовольные экскурсии в села на гулянья проходили без скандалов, наше начальство относилось к ним снисходительно. А скандалы, если и случались, то очень редко. Здесь уже по степени вины следовало и наказание виновного. Не часто, но бывали иногда танцевальные вечера и у таких лиц из городского духовенства, у которых были возрастные сыновья и дочери, приглашавшие на них одни своих подруг, а другие друзей. Почему же не ходить туда молодым людям посидеть, поговорить, повеселиться! И ходили, и веселились те, кого приглашали. Раз один отец семейства, из числа вологодских отцов дьяконов, имевший возрастных сыновей и дочь - красавицу-девицу - и живший в церковной сторожке в самом корпусе храмового здания, по просьбе детей, устроил в своей квартире танцевальный вечер. На этот вечер приглашено было столько девиц и мужчин из числа товарищей сына-семинариста и подруг дочери, сколько в квартире поместиться могло. Но в числе приглашенных почему-то не оказался один из видных товарищей сына о. диакона - известный уже в Вологде поэт Сиротин. Сиротин обиделся и жестоко отомстил своему недальновидному товарищу, и не только ему, но и всей семье отца его. Когда шла на этом вечере пляска веселящейся молодежи, Сиротин, посидев на соборной горке, прошел мимо этой церковной квартиры, зашел в гостиницу "Париж", где и написал весьма известное в свое время стихотворение под заглавием: "Вечер Б...а". Для того, чтобы дать читателям понятие о силе и язвительности языка Сиротина, я, пожалуй, могу прочитать по памяти хотя начальные стихи из этого нецензурного, как и большая часть его стихотворений, эскиза. Вот его начало.