БЫЛИ

      Много лет неизменное участие проявлял дядя Гиляй к художнику Николаю Ивановичу Струнникову. Он встретил его мальчиком в сторожке парфюмерной фабрики Броккара, где Коля Струнников рисовал этикетки к флаконам, коробкам...

      Дядя Гиляй сразу обратил на мальчика внимание, расспросил и узнал о желании стать художником. Да жить ему было негде и не на что, вот и работал, а не учился. Помог дядя Гиляй, отвел Струнникова в ляпинское общежитие, а там поступил Николай Иванович в московское Училище живописи, учился у Валентина Серова, затем в академию к Репину поехал.

      С дядей Гиляем Струнников дружил всю жизнь. Не однажды писал портреты его, дочери, любимых писателем запорожских казаков. И положил своими работами начало «портретной» дяди Гиляя — так стали называть в Столешниках со временем одну из комнат.

      — Здесь «были жизни» дяди Гиляя, — говорил он иногда тем, кто впервые попадал в эту комнату. Дом дяди Гиляя в старой Москве — понятие определенное. Не случайно извозчику достаточно было сказать: «К Гиляровскому» — и привозили в Столешников переулок.

      Много, много лет дорога к дому дяди Гиляя вела к месту, где жили внимание и участие без назиданий и поучений, поддержка, ненаходимый пятак, нужное человеку доброе слово. В старой Москве знали: куда бы ни шел дядя Гиляй, он сворачивал с пути, если требуется его помощь.

      По-разному проявлял ее дядя Гиляй. В Столешниках всегда было много разнообразных копилок. На ходу, при случае, обязательно после гонораров, которые были у него невелики, он опускал в копилки мелочь, а то и рубли. Иногда дома не оказывалось денег — копилки оставались неприкосновенными. Владимир Алексеевич поочередно опустошал их лишь тогда, когда отправлялся в путешествия по трущобной Москве либо в поездки на Волгу, иные оставались дома для тех, кто приходил за помощью. Нередко в копилки дяди Гиляя опускали монеты и его близкие друзья, те, кто бывал в его доме.

      Дом Владимира Алексеевича в старой Москве связывался с понятием своеобразного центра художественной интеллигенции. Дом и хозяин в разные периоды оказывались на жизненном пути М. Н. Ермоловой, А. И. Южина, А. П. Ленского, В. Н. Немировича-Данченко, Ф. И. Шаляпина, А. П. Чехова, А. И. Куприна, А. М. Горького, В. Я. Брюсова, А. К. Саврасова, И. Е. Репина, И. И. Левитана, А. Е. Архипова... — всех не перечесть! Но многие, очень многие люди из тех, кто составляет гордость и славу нашей культуры, знали дорогу к дому дяди Гиляя и преодолевали ее ради минут и часов общения с ним.

      Дом и сейчас хранит вещественные следы этих общений, потому что дядя Гиляй бережно хранил их, хранил как драгоценные реликвии, как память о замечательных людях, об ушедшем времени.

      В 1908 году Москва тепло отметила 25-летний юбилей беллетриста Владимира Алексеевича Гиляровского. Как бы в укор тому, что именно этим видом литературы не дали возможности заниматься Гиляровскому, запретив и уничтожив его первую книгу "Трущобные люди", общественность отмечала дату публикации первого рас сказа Гиляровского в 1883 году. Газеты и журналы говорили о деятельности Гиляровского-беллетриста. К юбилейным дням вышла книга рассказов дяди Гиляя «Были». Первый, кому он послал сборник, был Лев Николаевич Толстой. Толстому в 1908 году исполнилось 80 лет. На титуле книги дядя Гиляй написал: «...Дорогой Лев Николаевич! 28 августа я хотел послать Вам телеграмму и не послал. Сел писать Вам письмо: вышел рассказ «Песня». 30 августа я напечатал его в «Русском Слове», а в октябре закончил им эту мою книжку «Были». Были у меня хорошие минуты, когда я бывал у Вас в Москве, когда ходил с Вами на Чеховский вечер, когда... и много этих незабвенных «когда»... И в память этого примите мои «Были». Это кусочки моей жизни. Примите и все наилучшие мои к Вам чувства».

      В «портретной» дяди Гиляя висела фотография Льва Николаевича с автографом, кратким, как почти все его дарственные надписи: «Владимиру Алексеевичу Гиляровскому — Лев Толстой». Получен был портрет от Толстого в Хамовниках в 1899 году и всегда свято хранился.

      Здесь же, в бывшей столовой, взятый под стекло, в простой черной рамке хранился адрес, который в юбилейные дни получил Гиляровский от «Русского слова». Печатным шрифтом было набрано на листе прекрасной бумаги: «...Дорогой Владимир Алексеевич! Правильнее всего и лучше всего было бы вместо адреса написать Вам экспромт. Человеку, который экспромтом был рабочим, экспромтом стал артистом, экспромтом геройствовал на полях сражения, экспромтом сделался писателем и — что удивительнее всего — экспромтом создает свои экспромты — такая форма приветствия была бы самой подходящей. Но мы не Гиляровские, мы только товарищи Гиляровского.

      В качестве товарищей мы не будем подробно оценивать Ваших заслуг, мы скажем только, что Вы умеете жить на Парнасе, откуда несете свои задушевные стихи и рассказы, и на земле, где благодаря перу "Короля репортеров" раскрыто множество темных историй, сделано много добра.

      Но лучшее Ваше классическое произведение — Ваша личность. Тот Гиляровский, широкую душу которого на коне не объедешь. Это — чудесная, раскрытая книга, полная мощи, красоты и ласки...»

      — Дальше читать невозможно, слишком много похвал, — говорил дядя Гиляй тем, кто задерживал внимание на этом адресе. Под ним стояли подписи: широкая, размашистая — Власа Дорошевича, а дальше — Федора Благова, фактического редактора «Русского слова», Сергея Рокшанина, Сергея Яблоновского-Потресова, Сергея Мамонтова — сына Саввы Мамонтова... и в конце скромно: Иван Сытин...

      Адрес сочинял Влас Михайлович Дорошевич, по стилю чувствовалось. И Яблоновский приложил руку: «Доброту дяди Гиляя на коне не объехать» — это его фраза.

      Влас Дорошевич — это годы жизни, работы, письма и записки, телеграммы, наконец, частые встречи. Мудрено ли, что захотелось иметь его портрет перед глазами. Дорошевич сам и принес портрет в Столешники. Молодой, еще не потолстевший, в элегантной шляпе.

      Дядя Гиляй по возрасту был старше Дорошевича и работал журналистом, когда Влас Михайлович только начал. Но прошло время, и Россия стала зачитываться фельетонами Дорошевича, его знаменитой короткой строчкой. Она, эта строчка, вызывала немало насмешек в газетной среде. И дядя Гиляй порой называл Дорошевича: «Слово — точка — точка — строчка». Однако, раскрывая «Русское слово», он всегда искал короткие строчки, а найдя, успокаивался — будет что прочесть.

      Они сотрудничали вместе еще в петербургской газете «Россия», но настоящая дружба завязалась с момента переезда Дорошевича в Москву для работы в «Русском слове». Редакция газеты находилась недалеко от Столешникова, на Тверской, и редкий день не заглядывал Влас Михайлович к дяде Гиляю пообедать или поужинать. Жили и работали, не соперничая, радуясь общению, сопровождая свои встречи шуткой и, если оказывалась она не совсем безобидной, не боялись — ничто не нарушало их взаимного уважения, доброжелательного расположения друг к другу. Для окружающих было, по-видимому, удовольствием наблюдать, когда собирались Дорошевич и Гиляровский вместе: искры летели от их остроумия.

      Где бы ни был Дорошевич, он посылал в Столешники весть о себе. Из Испании, из Франции приходили его короткие строчки, и всегда с шуткой. Всего несколько фраз, но они обязательно вызывали улыбку.

      В Москве, где они виделись почти ежедневно, дядя Гиляй только успевал вынимать из почтового ящика конверты, адрес на которых был написан широким, размашистым почерком Дорошевича. Порой это бывали письма, в которых Влас Михайлович рассказывал о набежавшей жизненной тучке, о радостях и заботах молодого отца, но чаще всего это были шутки. Дорошевич иногда читал дяде Гиляю вслух свои фельетоны, до того, как они были напечатаны, а порой и после, те, что Власу Михайловичу самому нравились, например о Шаляпине, о его успехе в Италии, в Милане... — действительно, с блеском написанные.

      Отношения Дорошевича с его матерью, писательницей Александрой Ивановной Соколовой, оставались в чем-то сложными. Дядя Гиляй знал Соколову очень давно, когда она еще жила в Москве и работала в «Московском листке». Кроме Власа Михайловича, у Соколовой были еще дочь и младший сын Трифон — человек, причастный к литературе, но с неустойчивой нервной системой, болезненно самолюбивый. Соколова жила в Петербурге, а Трифон, не желая осложнять ее быт, уехал в Москву. С Власом Михайловичем он не общался. Устроился где-то и жил одиноко, никому не давая о себе знать, словно отгородившись от мира. Но, будучи больным человеком, он нуждался в помощи. Мать страдала от неустроенности Трифона, беспокоилась о нем. Она и обратилась к дяде Гиляю с просьбой разыскать Трифона в Москве и помочь ему. Оказалось, что он жил в одном из московских подвалов. Дядя Гиляй помог ему с работой. В небольшие газеты Трифон стал сдавать репортажи, а когда он не смог этого сделать из-за развивавшейся болезни, дядя Гиляй просто время от времени снабжал его всем необходимым — едой, одеждой. Соколова свою помощь передавала сыну тоже через дядю Гиляя — ни от кого другого Трифон не желал принимать ничего. Случилось так, что мать его, упав, серьезно заболела, полтора года была лишена возможности работать. Какое отчаянное письмо прислала она в те дни в Столешники: «...Только у нас, на святой Руси, можно не покладая рук проработать сорок лет и заработать себе право — умереть с голоду! Это наше национальное преимущество!..»

      Все время, пока она болела, дядя Гиляй не оставлял Трифона своими заботами и никогда ни словом не обмолвился о нем и Соколовой с Дорошевичем.

      Но Влас Михайлович знал многое, это чувствовалось, хотя тоже никогда не говорил на тему матери и брата. А на своей книге «Сахалин» написал дяде Гиляю: «Старому товарищу, лучшему из приятелей и чуть ли не единственному другу Володе Гиляровскому на добрую память 12 января 1903 года».

      В бывшей столовой Столешников висел и портрет Антона Павловича Чехова. Большой, живописный, который все принимали за копию работы Браза, но он был написан художником Н. И. Струнниковым. Бразу был заказан портрет А. П. Чехова для Третьяковской галереи. Несколько сеансов Антон Павлович позировал в Петербурге, где в это время учился в академии у Репина Струнников. Специально ездил в Питер дядя Гиляй и договорился с Бразом и с Чеховым, чтобы разрешили и Струнникову писать одновременно портрет Антона Павловича для него. Так в Столешниках появился портрет друга юности, который и занял со временем свое место в бывшей столовой.

      Молодой Чехов и молодой дядя Гиляй. Сколько веселья, даже озорства, но остроумного, помогающего жить, работать! Дружба началась в редакциях юмористических журналов, потом перешла в более тесную — домами.

      Кончался последний час редакционного дня, а расставаться не хотелось, возникал вопрос: теперь куда? Чехов был в то время, как писал дядя Гиляй, «совсем молодым, симпатичным, безусым студентом-медиком с лучистыми добрыми глазами». Дядя Гиляй только начал заниматься литературой, только что покинул театр, а потому на галерку контрамарками обеспечивал себя и друзей во всякое время. Ходили в театр, с удовольствием бывали в цирке. У дяди Гиляя имелся сезонный билет — Аким Никитин снабжал. Ну а если не цирк и не театр? Чаще отправлялись к Чеховым, пока дядя Гиляй не женился. Мать Антона Павловича — «удивительно ласковая и внимательная женщина». Сделанный ею салат с маслинами казался самой вкусной едой.

      Вечера затягивались далеко за полночь. Серьезные разговоры разбавлялись обычно шуткой, обсуждением, а порой осуждением издателей. Участниками вечеров были братья Чеховы — Антон и Николай, братья Левитан — Исаак и Адольф. Нередко к ним присоединялся еще друг театральных скитаний Гиляровского Вася Григорьев. Он продолжал жизнь провинциального актера, лишь временами оказывался в Москве и в этом случае обязательно бывал с ними.

      Когда в 1884 году у дяди Гиляя появилась семья, собирались у него. Но праздники проводили всегда у Чеховых. Очень хорошо «готовились праздники у Чеховых, по-донскому», отмечал дядя Гиляй. С каждым годом все больше зарабатывали, и к салату прибавлялись пирожки, жаркое, иногда телятина, а то дядя Гиляй с охоты дичь привезет.

      Молодые, веселые, остроумные люди, хороший стол — вечера проходили радостно и беззаботно, были такой же необходимостью, как работа.

      Лето нарушало заведенный порядок, хотя виделись и в эти месяцы, приезжали друг к другу на дачу.

      Для семьи Гиляровских Антон Павлович был еще и доктором. Отец Владимира Алексеевича то и дело благодарил в письмах из Вологды доктора Чехова за внуков. Не раз выручал Антон Павлович и самого Гиляя. Лечил, когда он ожегся на пожаре, когда ногу сломал. И летели к Чехову в случае необходимости записки с просьбой прийти, иногда в стихах.

      ...Здоровей, чем рыцарь в латах,
      Не боялся я простуд.
      39,3!
      Что мне делать тут?
      Не был ты врачом богатых,
      Значит, мне и помогай.
      39,3! Твой всегда Гиляй.

      И Чехов помогал. Неравнодушно Чехов относился к литературным делам друга.

      Приедет Чехов к нему, посмотрит, что есть нового, отнимет рассказ, который готовился автором в «Развлечение», и пошлет его в «Осколки» Лейкину, напишет:
      «Удался рассказ и форматом и содержанием». А цензура не пустит рассказ. С Чеховым дядя Гиляй одно время по субботам давали рассказы в «Новое время». Гиляровский как-то записал: «Прихожу к Чехову, а он сообщает:
      — Суворин меня пригласил писать субботники. В «Новом времени» завели прекрасный обычай: печатать по субботам рассказы — субботники. Давай вместе писать: субботу ты, субботу я. Приноси рассказ, я пошлю Суворину, он меня просил пригласить, кого я найду нужным, и вот я прошу тебя. Так строк 200—300 давай».

      Согласился дядя Гиляй. На другой день принес Чехову рассказ «Часовой» — он был напечатан в субботу. Но второй рассказ задержали, не подошли «Новому времени» и следующие.

      Помешал сотрудничеству и другой конфликт. Суворин стал платить дяде Гиляю по пять копеек за строку, что было значительно меньше принятых гонораров. Тот рассердился и написал брату А. П. Чехова Александру Павловичу, который работал в «Новом времени»: «На таких условиях у этого господина работать не желаю. Пусть в его болото другие черти лезут». Тем и кончились отношения дяди Гиляя с «Новым временем».

      Часто встречались с Чеховым, пока тот жил в Москве на Садово-Кудринской, а как переехал в Мелихово, много реже. Чехов из Мелихова призывал дядю Гиляя, писал ему: «Хочешь, чтоб тебя забыли друзья? Купи имение и поселись в нем. Потяни, Гиляй, за хвостик свою память и вспомни о поздравляющем тебя литераторе Чехове. Приезжай». Или: «Ах, если б ты знал, какая у нас тяга! Какая редиска! Приезжай!»

      Появляясь в Москве, Чехов давал о себе знать краткими открытками в два-три слова: «Я вернулся. Просижу в Москве пять дней».

      Не оборвались жизненные связи с переездом Чехова в Ялту. Если дядя Гиляй не мог быть в Ялте, спешил сообщить Антону Павловичу, ну, скажем, об успехе его пьесы в Москве, в Художественном театре или отправлял в Ялту телеграмму, что «Чайка» прошла великолепно при полном сборе, на него произвели неотразимое впечатление Роксанова, Мейерхольд, что хороши Книппер, Артем, Тихомиров, поставлено удивительно, не забывал сообщить, что пьют за его здоровье — он, Гиляровский, и компания.

      Тоскующему по столице Чехову дядя Гиляй посылал в Ялту письма, рассказывая о своей жизни, о новостях. Сообщал, например, что был в Питере на обеде у Савиной, что вообще живет, как всегда, вовсю, работает тоже, не стесняясь... Грустно жилось Чехову в Ялте. И тоска его прорывалась в письмах, дядя Гиляй утешал — сообщит, что будет на Дону, а оттуда махнет к Чехову хоть на минутку, да еще добавляет: «А ты не скули».

      В Столешниках многие вещи напоминали А. П. Чехова. В «портретной» у Гиляровских было кресло, происхождение которого связано с Антоном Павловичем. И у Чехова в Ялте точно такое. Оба кресла заказывались с помощью дяди Гиляя в Москве по рисунку Чехова с учетом здоровья и роста Антона Павловича. Чехов был высокого роста и легко простужался от малейших сквозняков. Придумали они кресло с большой спинкой и низким сиденьем. Выполнялся заказ в Москве, затем дядя Гиляй одно кресло отправил в Ялту, а другое так и осталось у него. Есть еще в Столешниках диванчик, на котором любил отдыхать Антон Павлович и прозвал его «вагончиком».

      О Чехове напоминает и матрешка-чернильница — ее подарил дяде Гиляю Антоша Чехонте, есть и другие вещи. После смерти Чехова дядя Гиляй не раз пытался написать о нем, но не получалось. Собирал материал, малейшие подробности о Чехове записывал, чтоб не забыть. Специальный блокнот завел, назвал его: «О Чехове». В нем короткие фразы вроде: «Антон Павлович любил сквер в марте» — или слова самого Чехова: «В Мелихове первая яблоня. Она переживет меня. У нее никаких болезней»; «Хорошо жить на свете»; «Мне хочется жить, и я люблю жизнь».

      Портрету Глеба Ивановича Успенского определил дядя Гиляй место на своем столе, и береглась еще одна реликвия — оттиск письма Глеба Ивановича в Общество любителей российской словесности с автографом: «Владимиру Алексеевичу Гиляровскому на добрую память от Глеба Успенского. 21 марта 88 г. Москва».

      Встречи дяди Гиляя с писателем начались в «Русских ведомостях». Мягкий по характеру, хлебнувший горя, Глеб Иванович откликался на доброту и сердечность. Редко приезжал в Москву по делам, но всегда заглянет в Столешники. Отношения его с дядей Гиляем стали настолько близкими, что, если возникала надобность решить какие-то вопросы в редакциях московских газет или журналов, Успенский обращался сам или просил издателей обратиться именно к Гиляровскому. А такая необходимость часто возникала. Успенский жил в Петербурге, но был тесно связан с московской периодикой. Неравнодушен был к русской кухне Глеб Иванович. В Столешниках, если известно было, что приедет Успенский, готовили хороший обед. Ну а где же хороший обед проходит в молчании? Какие это были драгоценные беседы!.. Они запомнились на всю жизнь.

      Хранимый оттиск письма Успенского дядя Гиляй получил в трудный момент жизни — после того как сожгли книгу «Трущобные люди». На душе было смутно и горько. Письмо Успенского — выражение признательности Глеба Ивановича по случаю избрания его в почетные члены Общества любителей российской словесности. Когда об этом через газеты стало широко известно, Успенскому начали присылать со всех сторон России письма и телеграммы. Всего поздравлений пришло свыше двух тысяч. Среди них одно оказалось для Глеба Ивановича особенно дорогим. Это было письмо от пятнадцати рабочих. Его содержание и послужило основой для благодарного ответа Успенского Обществу любителей российской словесности. Много раз в течение жизни перечитывал это письмо дядя Гиляй, вспоминая Глеба Ивановича и сожалея о ранней смерти Успенского. А начиналось письмо с воспроизведения слов рабочих, обращенных к Успенскому: «Стыдно нам, русским рабочим, делается тогда, когда мы всюду слышим похвалы заграничным вещам, — говорим, что их вещи и дешевле и лучше и что только за границей изобретают хорошие машины и другие вещи. И нам обидно становится. Чем хвалить заграничное и порицать русских рабочих, не лучше ли устроить школы, где могли бы мы, рабочие, учить физику, механику. Вот тогда мы, русские рабочие, могли бы сделать что угодно... Обидно слышать порицание, в чем мы не виноваты... пора перестать видеть в нас непонятное стадо глупых людей и говорить, что мы не способны понимать правду, не любим читать хорошие, дельные книги...» Эти, последние мысли письма развивал в своем ответе Успенский: «Самым большим несчастьем простого рабочего человека оказывается невежество, темнота, отсутствие нравственной поддержки, дающей возможность ощущать в себе человеческое достоинство. И вот эту-то нравственную поддержку, как оказывается, человек нашел, по словам адресатов, «в хорошей книге»... Книга ничего не изменит в его (рабочего) труженической жизни, но... ему станет ясно и понятно вокруг себя. До этой хорошей книги они добрались не вдруг, а после долголетнего одурманивания себя лубочной литературой...» Книги Глеба Ивановича Успенского рабочие называли в своем письме «хорошими». «Оттого, — сообщали они, — что говорите о нас, о простом, сером народе... справедливо». «Действительно, — добавляет к этим словам Успенский, — желание писать справедливо всегда было во мне. И если высокоуважаемое Общество любителей российской словесности нашло возможным оказать мне высокую честь, избрав почетным членом именно только за эти простые цели, руководившие мною в моей литературной деятельности... честь, сделанная мне, есть вместе с тем приветствие и поощрение того рода литературы и тех его участников, которые руководствуются теми же простыми целями...»

      Глеб Иванович неслучайно подарил дяде Гиляю, тогда еще совсем молодому человеку, именно это письмо. В нем был ответ на вопросы, неоднократно затрагиваемые ими в разговорах во время встреч, в частности вопрос, кому и как писать. Принцип Глеба Ивановича — «писать справедливо» — стал главным и для Гиляровского независимо от того, писал ли он заметку, репортаж, очерк, фельетон, рассказ... Вот отчего всегда стоял на столе дяди Гиляя портрет Глеба Ивановича, вот почему так тщательно хранил он дар своего друга.

      Почти всегда, если заходила речь в доме, какой ставить самовар — их было несколько, — жена и дочь в один голос говорили:
      — «Купринский».

      Это обыкновенный тульский самовар, разве что формой отличавшийся от других — совсем круглый, как большой арбуз. Почему его называли «купринским»? И не перечесть, и не вспомнить, сколько раз приносили этот самовар в столовую, когда приходил в Столешники Александр Иванович Куприн. В «портретной» не было портрета Куприна. А самовар, приютившись на буфете, превращенном в книжный шкаф, напоминал о Куприне своим присутствием.

      Приходя в Столешники, Куприн просил чаю. И каждый раз приносили этот пузатый самовар, а потом и сам Александр Иванович требовал именно его и, смеясь, приговаривал:

      Мой пузатый самовар,
      Нагони-ка в доме пар!..

      Так и пошло — «купринский» самовар.

      Жил в Столешниках альбом — «Дума за думой». Такие альбомы в былые времена составляли неотъемлемую принадлежность многих семейств. Если окружение дома оказывалось интересным, с годами альбомы превращались в любопытные, а порой и ценные документы. В них хранились мысли, впечатления, стихи, напутствия, благодарности, шутки, сказанные порой невзначай, а порой обдуманно и серьезно — в зависимости от человека, его настроения, обстановки. Альбомы эти являли собой характер взаимоотношений между людьми и часто — значительными. Иной раз они оставались неизвестными десятилетия после смерти владельцев, а потом издавались.

      У дяди Гиляя тоже был альбом. Купила его жена Гиляровского и сама предлагала кому-нибудь из гостей написать в альбом несколько слов. Потом он почти всегда лежал на виду, и кто хотел, тот и оставлял в нем на память стихи, экспромты, рисунки, обращенные к хозяину дома. Куприн заполнил в альбоме целую страницу. Свои чувства он выразил бурно, энергично: «Ах, дорогой дядя Гиляй! Крестный мой отец в литературе и атлетике. Скорее воображу себе Москву без царь-колокола и царь-пушки, чем без тебя, ты — пуп Москвы...»

      Молодым юнкером встретился Куприн с Гиляровским в Москве, ожидая поддержки и одобрения первым своим литературным опытам. Дядя Гиляй поддержал его. И Куприн не забывал этого. Потом, правда, не раз шутя упрекал:
      — Толкнул ты меня в литературу, а ею едва заработаешь на папиросы...

      Проходили годы. Дядя Гиляй был прочно связан с Москвой, Куприн надолго отрывался от нее. Встречались порой неожиданно, непреднамеренно. Что за беда! Стоило увидеться, и как будто не было перерыва встречам, а если он оказывался слишком длинным, посылали открытку, или записку, либо визитную карточку с несколькими словами привета, а то и телеграмму (телефонами еще широко не пользовались, предпочитая письмо, может, по старой привычке).

      Во все встречи, во всех письмах Куприн как бы держал отчет перед старшим «дядей Гиляем», «Володей», «дорогим дружищем», как он называл Гиляровского.

      Александр Иванович родом из Пензенской губернии, но уехал оттуда ребенком. Однако не забывал пензенской земли и любил о ней поговорить. Жена дяди Гиляя родилась в Пензе, знала родину Куприна — Наровчат, бывала там взрослой у дальних родственников. И любил Александр Иванович, заглянув в Столешники, за самоваром послушать рассказы Марии Ивановны о пензенском крае, о земляках, их привычках, обычаях...

      Немало времени потратил Куприн, занимаясь математикой с дочкой дяди Гиляя, Надей. Когда Надя стала взрослой, она, как и отец, отдавала много сил журналистике, писала рецензии на книги, в том числе и Куприна, — они печатались в разных газетах. Александр Иванович снова говорил:
      — Вот чем надо заниматься! Учить других, учеников растить, и благодарность будет, а ты пустил меня в литературу. Кто за нее хвалит. Только моя ученица.

      Это, конечно, было не так. Куприна и хвалили в прессе, и любили читатели. Но, оглядываясь на прошлое, дядя Гиляй говорил:
      — Мало.

      Часто исчезая, Куприн вдруг врывался в Столешники, неожиданно и шумно. Требовал от дяди Гиляя помериться силой, всегда оставался побежденным, но не огорчался.
      — На Гиляе надо проверять мускулы...

      У них было много общих жизненных привязанностей. Оба неравнодушны к спорту, оба любили цирк, любили жизнь, открытую, незатворническую, с шуткой...

      Встречаясь, вместе ходили в цирк, где особенной любовью обоих пользовались звери. Побывать в цирке, заглянуть к Анатолию Дурову, а затем морозным снежным вечером пешком вернуться с Цветного в Столешники к горячему самовару — в этом удовольствии они себе не отказывали. А затем Куприн снова надолго исчезал. Проходило время, и получал от него дядя Гиляй весточку: «Милый Володя! Поздравляю тебя и твою милую семью с Новым годом. Пусть високосный — а тебе в пользу. Повергни к ногам Марии Ивановны мои чувства преданности и уважения». Порой дядя Гиляй не знал, по какому адресу ответить на приветствие. Чем больше отсчитывалось лет от начала века, тем реже бывал Куприн в Москве. События набегали одно на другое, и часто новости о друзьях дядя Гиляй узнавал из газет — так стало известно о предстоящем юбилее Куприна. Удивился дядя Гиляй — совсем недавно Куприн был еще юнкером, недавно вышел в отставку и писал: «Я больше не военный, о чем очень жалею...» И вот Куприн стал знаменитым писателем, и собираются юбилей его отмечать. Написал тогда в Гатчину дядя Гиляй, спрашивая, действительно ли подошло время его юбилея и отчего сам он пропал? Ответ не заставил себя ждать. Куприн писал, но на этот раз без всяких шуток, что никогда не забывал друзей, а особенно таких, как дядя Гиляй, сообщал также, что «юбилеиться» не будет: «Не осуждаю этот обычай, но и не придаю ему значения, как и визитам и публичным похоронам...» Это была одна из последних весточек от Александра Ивановича...

      Чая «купринского» самовара не хватало, если в доме у дяди Гиляя появлялся Мамин-Сибиряк. Дмитрий Наркисович никогда не приходил в Столешники без подарка. Это было просто бедой. Запреты и грозные окрики дяди Гиляя не помогали, а между тем. подарки были совсем не пустяковые, что особенно сердило. Однажды привез Мамин-Сибиряк в Столешники чашку с блюдцем, сказал, словно оправдываясь:
      — Тут нечего сердиться, я не покупал, выиграл в детской лотерее.

      В детские лотереи он всегда играл, его дочь Аленушка была болезненной девочкой, и к детям Мамин-Сибиряк относился с повышенной чуткостью.

      Но и чашка с блюдцем были необычные. В чашку входило семь стаканов чая, а блюдце от нее потом служило в доме Гиляровских салатницей — на всю семью хватало, да еще и гостям. Чашку сейчас же назвали «Пей вторую», хотя трудно было осилить ее и один раз. На столе она появлялась в качестве чайной чашки, если приходил в Столешники Мамин-Сибиряк, а обычно стояла рядом с «купринским» самоваром или на горке с коллекцией уральских самоцветов, которую Дмитрий Наркисович подарил дяде Гиляю. С годами осталась горка, а коллекцию подарил дядя Гиляй в музей при гимназии Фидлера. Она погибла во время событий 1905 года. Только один камень из коллекции хранил дядя Гиляй, придавливал листы рукописей, чтоб не разлетались от сквозняков. Камни в коллекции были замечательны по цвету, формам. Мамин-Сибиряк сам подбирал их не один год.

      В самом начале 90-х годов материальные дела Мамина-Сибиряка и Гиляровского были довольно стесненными, и решили они поправить их совместной арендой прииска на Урале. Мамин-Сибиряк уговорил. Такие заманчивые рисовал картины, что там «Аленушкины сказки»! Писал дяде Гиляю с Урала, рассказывал, как возвратился еще из одной поездки в поисках подходящего по цене прииска. Сожалел, что сделанные разведки дали неутешительные результаты... Денег на покупку прииска не было, искал подешевле и не находил. Но неизменно добавлял, что приисков достаточно и что он возьмет другой, более надежный... Из этой затеи, разумеется, ничего не вышло.

      Характер у Мамина-Сибиряка был не из легких, с людьми он сходился непросто, мешала некая суровость, впрочем, исчезающая в обществе хорошо знакомых людей.

      В Москве другом Мамина-Сибиряка и дяди Гиляя был издатель журнала «Детское чтение» Дмитрий Иванович Тихомиров, который устраивал у себя вечера, их называли Тихомировскими чтениями. Если Мамин-Сибиряк оказывался в Москве, то в первую очередь отправлялся к Тихомирову. Этот издатель внимательно, чутко относился и к Мамину-Сибиряку, и вообще ко всем, кто сотрудничал с ним, помогал нередко и материально, хотя был не из богатых и удачливых издателей. У него в Крыму на даче постоянно отдыхал кто-нибудь из писателей, иногда с семьей. Дмитрий Иванович входил в заботы и трудности жизни своих авторов. И хотя в литературной Москве проскальзывали шутки по поводу скуки и однообразия тихомировских вечеров, где слишком много времени тратили на речи (у Тихомирова бывали педагоги, любившие поговорить), все же Тихомировские чтения собирали интересных людей, особенно в 90-е годы. Сам Д. И. Тихомиров, автор «Букваря», «Элементарного курса грамматики» и «Азбуки правописания», был известен педагогической деятельностью, да и литературно-издательской снискал уважение. На Тихомировских чтениях, кроме Мамина-Сибиряка и Гиляровского, можно было встретить Ивана Бунина, Телешева...

      В «портретной» дяди Гиляя некоторое время висел большой фотографический портрет Ивана Алексеевича Бунина, подаренный писателем с несколькими словами привета. Потом дядя Гиляй снял его со стены: фотография начала выцветать. Бунин покинул Россию, а дяде Гиляю хотелось сохранить черты этого замечательного писателя.

      Они знали друг друга долгое время, но как-то издали. Бунин то жил в Москве, то исчезал, однако круг литературно-художественной среды Москвы был не так широк. Они встречались и в Кружке на Дмитровке, и на телешевских «Средах», на Тихомировских чтениях, на обедах в честь какой-нибудь даты или на шмаровинских «Средах» художников, куда при случае приводил Ивана Алексеевича его брат Юлий — постоянный участник «Сред».

      Эти встречи с Буниным возобновлялись случайно, к тому же сказывалась значительная разница в возрасте — дядя Гиляй был на двадцать лет старше Бунина. Помнил дядя Гиляй появление первых книг Бунина. Пожалуй, мало кого из современных ему писателей читал дядя Гиляй с таким удовольствием, проза Бунина вызывала у него истинный восторг. Встречались они и у брата Бунина — Юлия. Вот того хорошо знал дядя Гиляй, вместе работали они в кассе взаимопомощи литераторов, немало было отдано ей сил. Многие и многие годы дядю Гиляя упорно переизбирали членом ревизионной комиссии кассы. Находилась она в помещении Литературно-художественного кружка, и там сталкивались они часто с Иваном Буниным. Общие приветствия — и разошлись. Как-то встретились у Чехова в Ялте. А позже в Эрмитаже на юбилейном обеде у Вукола Михайловича Лаврова в честь «Русской мысли», за столом дядя Гиляй оказался рядом с Буниным. Заговорил и с дядей Гиляем о Чехове, которого уже не было в живых. На меню написал Бунин вспомнившийся ему, но благополучно забытый автором, дядей Гиляем, сказанный у Чехова в Ялте экспромт:

      Край друзья у вас премилый,
      Наслаждайся и гуляй!
      Шарик, Тузик косорылый
      И какой-то Бабакай...    

      Шарик и Тузик — это собаки Чехова, а Бабакай — садовник. Дядя Гиляй сохранил меню с автографом Бунина. Записав стихи, Бунин сначала имитировал подпись дяди Гиляя, а затем через все меню росчерком соединил ее со своей подписью: «Ив. Бунин».

      Когда пришел впервые и сколько раз вообще бывал Бунин в Столешниках — неизвестно. Есть свидетельства двух посещений. В апреле 1915 года заглядывал Иван Алексеевич в Столешники, будучи в Москве проездом. Внимание писателя всегда было обращено к исконно русской жизни, к ее обычаям, традициям. Бунин пришел к дяде Гиляю, чтобы узнать о московских гнездах старообрядчества, где, думал он, сможет найти ответы на волновавшие его вопросы. Дядя Гиляй рассказал Бунину все, что знал, указал ему, куда и к кому обратиться. Разговор был долгим. Уходя, Иван Алексеевич взял альбом Гиляровских «Дума за думой» и оставил в нем несколько слов: «Надо, чтобы тебя, дорогой Владимир Алексеевич, кто-нибудь описал — очень ты любопытный человек. Иван Бунин».

      Война 1914 года нарушила мирный ход жизни, виделись реже, знали друг о друге только издалека, понаслышке. Не рассказал дядя Гиляй о визите Бунина в Столешники в 1916 году, когда он оставил на память свой портрет с надписью: «Дорогому дяде Гиляю. Иван Бунин. 13.V.1916».

      Висели в «портретной» Гиляровских и большие групповые снимки сотрудников «Русского слова», «Курьера», «Русских ведомостей»... — все это были люди, с которыми дядя Гиляй вместе работал.

      Многие вещи хранили память о людях. Скажем, письменный прибор, выполненный и подаренный рабочими Путиловского завода, и гильза от снаряда, которая употреблялась как ваза для цветов. В «портретной» висели два рисунка, изображавшие ночлежки. Один — художника В. А. Симова. Дядя Гиляй написал:

      Чтоб сродниться с дном Максимовым,
      Загнала судьба нас с Симовым,
      Как-то в Хитровку на «дно»...

      На акварели Афанасьева тоже ночлежка, только петербургская. Эти работы художников всегда оставались у дяди Гиляя на виду.

      Висели здесь еще портреты Ф. И. Шаляпина, С. И. Мамонтова, а недалеко от них на небольшом книжном шкафу стоял бюст художника В. Д. Поленова работы С. И. Мамонтова, подаренный дяде Гиляю автором, — все это была жизнь дяди Гиляя, память о тех, кто не однажды заглядывал в его дом в Столешники.
     


К титульной странице
Вперед
Назад