Алексей Алексеевич Попов
(1841-?). Родился в Устюжском уезде Вологодской губернии в семье приходского дьячка. Окончив Вологодскую духовную семинарию, служил священником в сельском приходе неподалеку от Великого Устюга, благочинным в том же уезде, в 1887 г. был возведен в должность протоиерея и назначен настоятелем Лальского Воскресенского собора. Был членом III государственной думы.
Включенные в сборник отрывки из "Воспоминаний причетнического сына" относятся к периоду обучения АА.Попова в Вологодской семинарии (конец 50 - начало 60 гг. XIX в.)
(...) Считаю себя обязанным отметить то впечатление, какое произвела на меня Вологда при первом на нее взгляде. Большой город со множеством церквей и деревянных домов, с грязными улицами и площадями, река в нем с нетекущею водою, а приток ее Золотуха с поросшими бурьяном берегами и грязным ложем, с специфическим болотным ароматом, при слабом движении людей на улицах - все это, вместе взятое, не производило на свежего человека бодрящего впечатления. Даже невысокие храмы Божьи, с большими непозолоченными главами казались как будто к земле придавленными. Исключение в лучшую сторону составлял тогда грандиозный Софийский собор, большие главы которого, видимо, не подавляют его, а составляют величественное украшение А главы эти так велики, что, по вычислению покойного Николая Ивановича Суворова, в срединной из них можно спокойно поворотиться на тройке лошадей с экипажем. Даже храм Спасителя тогда был не этих как будто размеров и далеко не так хорошо украшен, как ныне Иоанно-Предтеченская церковь, ныне одна из благоустроенных, была мала и ничтожна А о Свято-Духовском монастыре и говорить нечего Храмы Божьи были хотя и каменные, но очень малы, а корпуса братские, не исключая и настоятельского, деревянные, ветхие и малопоместительные. Здесь царила бедность вопиющая. Магазинов в городе не было, да и в светлых рядах, за исключением торговых дней, казалось пусто. Гостиниц было четыре, около каменного моста за речку Золотуху, и назывались они "Петербург", "Москва", "Вена" и "Париж", да пятая гостиница, помещавшаяся в северозападном конце светлых рядов и называвшаяся "Светлорядскою". Отмечу кстати и то, что сюда обычно приглашало сельское духовенство канцелярских чинов консистории покушать чайку, когда нуждалось в их тех или других советах и услугах Здесь же далее по линии к женской гимназии находился и театр, это ветхое безобразное деревянное здание, напоминавшее скотский двор неряхи-хозяина. Гулять ли пойдете, осенью всюду встречаются козы и козлы, а весною и летом лягушки и лягушки. Не знаю, где ныне любит прогуливаться вологодская публика, а в наше время излюбленным местом для прогулок был старый бульвар, устроенный в память посещения Вологды в 25-м году императором Александром 1, да Соборная горка. Спасовсеградская площадь была самая грязная, Брызгаловского дома1[1 Брызгаловский дом - гост. Золотой якорь.] не существовало, здание присутственных мест только строилось. Здания мужской и женской гимназии были очень скромные, реального училища также не было (..)
...позвольте познакомить вас, мой дорогой читатель, хотя несколько с нашею квартирною жизнью, в которой кое-чем, быть может, и заинтересуетесь.
Хозяин и хозяйка нашей квартиры относились к своим полунищим квартирантам очень добродушно и хорошо, что нас несколько даже удивляло. Удивляло нас и то, что один из турундаевских крестьян, Иван Васильевич Сорокин, родной брат и тогда уже известного купца Александра Васильевича Сорокина, доставлял нам ржаную муку, не справляясь о том, в состоянии ли мы уплатить за нее деньги. Таковыми же казались нам и вологодские купцы, охотно уступавшие нам по временам в долг бумагу и перья. Наши родные устюжане, способные прогонять метлою бедных школьников, не отнеслись бы так внимательно к бедным семинаристам, как относились к ним вологжане. Одно нас иногда обескураживало несколько. На глазах наших в свое время хозяева попивали чаек, в котором мы уже знали вкус, а у нас, увы, на чаек "грошей" не было. Чтобы утолить свою алчбу и жажду, мы приноравливались в это именно время кушать свою "холостую студень". Крепко посоливши по ломоточку черного хлеба и взявши один из нас ковш холодной воды, а другой какую-нибудь чашку с тою же водою, начинали и мы кушать словно бы и чай, да с таким аппетитом, что, помолясь за тем Богу, тотчас и песенку споем такую, например, иногда:
На калинушке соловьюшко сидит,
Горьку ягоду калинушку клюет,
Горьку ягоду калинушку клюет,
Со малиною прикусывает.
Прилетали к соловью два сокола,
Заставляли соловейка песни петь:
"Уж ты пой, воспевай, соловей,
При кручине утешай молодца!.."
Так и размычем, бывало, мы свое маленькое горе, потом - и за учебное дело свое со всем пылом юных сил. Но случалось и иначе. Иногда нет в кадке воды, а вода уже нужна. Хозяйка Лизавета Павловна ходит да приговаривает: "Этакое горе! Надо бы воды принести, а послать некого, водоноса дождаться не можно." Видимое дело, что ей которого-нибудь из нас послать за водой хотелось бы, а совестно. Ведь как ни как, а ее квартиранты все же семинаристы, хотя и бедные. Ну и не выдержишь. Возьмешь коромысло и ведра и "айда" на Вологду за водой. Нетяжелая и негрязная это была работа, но она, во-первых, требовала умения ходить, чтобы не качались ведра и не плескалась вода, а, во-вторых, почему-то стыдно было чувствовать себя под ведрами с водою, когда попадались добрые люди навстречу. Особенно сгорал я от стыда, когда попадалась мне, водоносу, какая-либо из приличных барышень, в глазах которых всегда читал я не то изумление, не то притворное, но до глубины души смущавшее меня участие, как будто так вот и скажет сейчас: "Ах, бедный молодой человек! В каком ты странном положении! Как тебя жаль!" (...) А был и такой случай. Как-то среди зимы мне батюшка прислал три рубля денег. Вечером в день получения их кто-то пришел к хозяевам посидеть. Затеяли игру в преферанс, для которой недоставало четвертого игрока. Не игрывая никогда в карты, кроме дурачков, мельников и прочих козырей, я от игры в преферанс упорно отказывался, но отказаться не мог. Успокоили-усадили, обучали, но так интересно, что все мои три рублика за обучение и взяли. Повесил я свою глупую головушку. Хозяину стало нехорошо. Он сказал мне в успокоение: "Не тужи, выручу", и потом действительно во многом и много мне помог своими услугами. А пока все же мне пришлось питаться милостыней. В семинарии рассказал я своим близким товарищам о том, как я бесповоротно обанкрутился и просил совета, как быть мне дальше. У отца снова просить денег и думать было нечего, начальство, как известно, имеющим родителей, хотя бы и бедных, воспитанникам не помогало, положение мое, поистине, самое трагическое. Предстояло решать ужасную дилемму: или ходить по дворам, или выходить из семинарии для поступления в монастырь. Для меня это было страшное гамлетовское "быть или не быть"! Вопрос этот решили за меня мои добрые товарищи-бурсаки и спасли глупого картежника от гибели. По окончании классных уроков они шли в столовую обедать, а мне посоветовали ждать их возвращения из столовой в классе. По окончании человека два-три из них возвращались ко мне в класс и приносили каждый из них по ломтю хлеба - столько, сколько мне нужно было на сутки. Погибавший юноша в моем лице ожил, даже больше, он воскрес и зажил опять припеваючи и припеваючи, питаясь таким образом месяца три. Зато и возненавидел же он карты, на которые лет двадцать не мог смотреть равнодушно. Живы ли вы, мои дорогие друзья, мои спасители? Посмотрите, как, со слезою на глазах, вспоминает вашу любовь святую, ваши оцененные услуги спасенный некогда от погибели вами, ныне уже семидесятилетний старец, автор этих записок! Я помню вас, молюсь о вас, до сырой земли кланяюсь вам, живым и почившим, спасибо вам, друзья, сердечное, вечное!
Пришла весна. Понадобилась летняя одежда, брючки, пиджачок, сапоги да, пожалуй, и фуражечка. Вот в этом-то случае и оказал мне покойный Яков Афанасьевич неоцененную услугу. Не в осуждение, сохрани меня Бог, а ради истины и в объяснение дела я должен сказать, что он, не стесняясь, выпивал водочку и был знаком едва ли не со всеми сидельцами вологодских кабаков, у которых всегда имелись будто бы в закладе всякие безвозвратно пропитые "золоторотцами"2[2 Золоторотцы - пьяницы, босяки, бродяги.], по тогдашнему названию, веши. Вот сюда-то и устремил мой двоюродный братец и хозяин свое заботливое внимание. И что же думали вы? В течение какого-нибудь месяца после Пасхи он обул и одел меня порядочно буквально за бесценок. Вещь стоит 2 рубля, а пропита она за полштофа3[3 Полштоф (полуштоф) - стеклянная посуда определенной емкости.], т.е. 30 коп. Дайте за нее сидельцу4[4 Сиделец - приказчик, продавец в лавке.] 50 коп. и вещь ваша. Таким образом в течение 1856-1857 учебного года я просуществовал в Вологде, обулся и оделся за 20 рублей (...)
В заключение этой главы моих воспоминаний я должен еще рассказать об одном, не лишенном, думаю, некоторого интереса случае. Случай этот - мое первое знакомство с тогдашней вологодской знаменитостью, протодьяконом Александром Ивановичем Яблонским. В один из праздничных дней после обедни (ранней) у Казанской я и товарищ мой Дмитрий Васильевич сидим за книжками, готовя уроки. А в соборе уже заблаговестили к обедне. Вдруг резко отворяется в нашу квартиру дверь и тотчас же раздается могучий голос протодьякона (это был он): "Якша дома?" "Его нет," - отвечает хозяйка. "Так как же быть? - говорит он. - Мне надо бы достать водки опохмелиться. Да у вас есть семинаристы. Господа, не сходите ли за полштофом?" Я сейчас же вызвался и пошел за водкой. Возвратившись на квартиру с водкой, я нашел о. протодьякона сидящим за столом, перед ним стояла большая чашка, в которую накрошено было доверху черного хлеба. Взяв у меня полуштоф со словом: "Спасибо, Оля", о. протодьякон вылил в нее всю водку и, перекрестившись, стал ложкою кушать свое оригинальное блюдо и скушал все дочиста. Когда же кончил, то сказал: "Вот теперь хорошо! И опохмелился, и позавтракал, теперь пойду скорее архиерея встречать. Пора уже. Спасибо. Прощайте!" Мы, никогда не только не видевшие ничего подобного, но даже и не слыхавшие рассказов о случаях, подобных виденному, изумлялись и недоумевали, как он будет служить, и то с архиереем. Мы думали, что после того, что произошло на наших глазах, скандал в соборе уже неизбежен, и тотчас же вслед за протодьяконом пошли в собор. Простояв там еще минут пять, мы услышали звон "во вся"; служащее духовенство по чину вышло навстречу владыке, отворилась дверь из коридора, вышел епископ, а за ним и протодьякон с совершенно ясным лицом и чистыми глазами. Смотря на него, можно было подумать, что он не только сегодня, но целую неделю водки и в рот не бирал. И вдруг загудело по всему собору чтение входного "Достойно есть" в "до" октавы, да такое чистое, могучее, не слыханное нами раньше! Мы, однако, думали, что его разберет же, наконец, водка, и ошиблись. Так он и не охмелел нимало, но служил великолепно (...) Итак, мы ожидали скандала, а получили одно высокое художественное наслаждение и были в восхищении.
Да, были люди в наше время,
Могучее, лихое племя,
Богатыри, каких уж нет.
Вздохнем о них с тобой, поэт!..(...)
Возвращаюсь назад к новой моей жизни в канцелярии в качестве письмоводителя. Уведомив родителей о своем счастьи, я скоро получил казенную казинетовую5[5 Казетиновый. Казинет - полушерстяная гладкая ткань.] тройку и выростковые сапоги6[6 Выростковые сапоги - сапоги из кожи годовалого теленка.], продал кому-то из семинарских служителей свой классический дубленый тулуп и купил у Петра Михайловича Гвоздева легонький тулупчик из молодой русской овчины, крытый какой-то материей, с черным барашковым воротником, и оделся таким образом не хуже казеннокоштного7[7 Казеннокоштный - воспитанник учебного заведения, обучающийся и получающий полное содержание за счет казны.] воспитанника, хотя и не имел еще суконного сюртука. Этот сюртук выдали мне не скоро и уже на срок до окончания курса.
До каникул жалованья мне не давали, чайку и сахарку купить мне было еще не на что. Но это была неприятность уже неважная при готовой казенной квартире в самом здании семинарии, прислуге, освещении, содержании. Не нужно было покупать мне уже ни книг, ни бумаги, ни перья. Все было готовое, казенное. Знай работай и учись! Правда, содержание казеннокоштных воспитанников семинарии тогда было неважное. В скоромные дни подавались мясной суп и каша, в постные - овсянка, горох, а иногда суп из суща (мелкой разных пород рыбы) и тоже каша, а в великие праздники подавалось какое-то мясо, называвшееся жарким, но обильно разбавленное жидким бульоном и, кажется, не жареное, а сваренное. Каша же попеременно подавалась овсяная, пшенная и гречневая и притом с признаками вложенного в нее масла, смотря по времени то скоромного, то постного. Правда, наш семинарский врач Михаил Петрович Максимович, как было слышно, требовал у семинарского начальства улучшения сто казеннокоштных воспитанников. Но наше начальство было достаточно просвещено для того, чтобы понимать, что русский солдат да семинарский бурсак8[8 Бурсак. Бурса - общежитие при духовных учебных заведениях (семинариях).] выдержат, перенесут и вытерпят не только пищевые недочеты, но и холод, и голод, и все, что угодно, и не находило нужным баловать юношество улучшением стола или одеяния. Ведь теплой одежды, кроме ватного пальто, также не полагалось казеннокоштному воспитаннику. Однажды семинарское правление в виду дешевизны холста решилось заторговать одного качества и сорта весь холст, необходимый на устройство белья для них, о чем и представило свой журнал на утверждение владыки, с приложением образчиков. По рассмотрении образчиков и журнала преосвященнейший епископ Христофор на этом последнем изволил положить резолюцию: "Утверждается. Но на устройство портов9[9 Порты - мужское холщовое белье.] можно бы подобрать холст и погрубее". Не ясно ли отсюда, что не одна семинарская администрация, но и епископы старались воспитать нас как древних спартанцев и что этой чести нельзя усваивать одному семинарскому начальству, а тем более каким-нибудь хапугам-экономам (...)
Заговорили о нужде чтения и самообразования. Стала развиваться журналистика, появились новые духовные журналы - "Странник", "Православное обозрение", "Домашняя беседа" и другие. В Вологде открыл покойный Алексей Степанович Сумкин, лальский10[10 Лальский. Лальск - городок в Устюженском уезде, большинство жителей которого занимались торговлей и ремеслами.] купец и фабрикант, первую публичную библиотеку на Кирилловской улице.
А в светской журналистике, популяризируя прогрессивные идеи, победоносно пошел вперед "Современник", а вслед за ним и "Русское слово". Нашлась было в Киеве, в лице профессора Юркевича, сила, способная противостоять другой силе, являвшейся в лице Чернышевского, но, к сожалению, первого скоро не стало (...) Наш курс в лучших его представителях, а их было много, с жадностью отдался чтению. Читали мы все - и классических проповедников, и светских писателей, и поэтов, и публицистов, и различные лекции, конечно, не печатные, например, проф. Ф. А. Голубинского (умственное богословие) и архиепископа Иннокентия (учение о религии), и Фейербаха (сущность христианства), и "Колокол" Герцена, и сочинения Белинского, и "Домашнюю беседу" В. И. Аскоченского, и духовные и светские журналы, не исключая, конечно, ни "Русского слова", ни "Современника", в котором печатались тогда Н. А. Добролюбов, Н. А. Некрасов, Тургенев, Михайлов, кроме Чернышевского. Судите, читатель, до второстепенных ли было тогда нам предметов семинарской программы! Дай Бог по главным-то предметам не опуститься. Нас занимала горячая борьба мнений со стороны людей старого и нового направлений, со стороны западников и славянофилов, прогрессистов и консерваторов, начинавшая в то же время, хотя и не так заметно, как в журналистике светской, отражаться и в духовных журналах, борьба, например, между "Домашнею беседой" и "Православным обозрением". Пока учились мы в философском классе, слушая уроки Протогена Вонифатьевича по логике и психологии, мы были еще осторожны и читали книги и журналы только серьезные. По переходе же в богословский класс, когда уехал от нас наш серьезный ректор Ювеналий, как считали мы его, ректор, во всяком случае, умевший учеников и учителей держать в своих руках, мы повели себя смелее и развязнее. А когда в конце 1860 года приехал к нам новый ректор и архимандрит Ионафан Руднев, то мы сейчас же поняли, что это человек хотя и горячий, но добрый до слабости, словом, такой, при котором можно вести себя, не стесняясь. Кому-то из нас, уже не помню пришла мысль издавать свой рукописный журнал (...) Несколько человек из лучших моих товарищей составили программу нелегального рукописного журнала, избрали из своей среды сотрудников и стали выпускать свои труды помесячно под названием "Кводлибет" (что угодно). Понятно, занятый канцелярией и библиотекой да не желавший притом бросать и учебного дела, в журнале я не принимал никакого участия, а на собрания журналистов, происходившие у Владимирской, в квартире товарища Румянцева, захаживал. Помню, интересными казались статьи моих товарищей Ивана Николаевича Преображенского, умершего потом профессором Могилевской духовной семинарии, и Михаила Евграфовича Доброписцева, также умершего учителем одной из женских гимназий в Петербурге. Доброписцев вел в журнале хронику, а Преображенский - беллетристику. Здесь и начаты им были "Очерки Кадниковского уезда", напечатанные потом уже в 1874 или 1875 году в "Русском слове". Некоторые из товарищей, как то Я. А. Соколов и П. В. Богословский, писали и серьезные статьи на злободневные темы, а А. И. Румянцев работал, помнится, в сатирическом отделе. Но, как ни увлекательна была эта идея об издании нелегального журнала для горячих голов даровитых юношей, все же они должны были скоро опомниться. Стало известно, что за самовольными журналистами следит уже не семинарская администрация, а полиция, почему после двух-трех выпусков и умер наш "Кводлибет" естественной смертью (...)
С ранней весны 1858 года в Вологде стало известно, что с наступлением лета Государь Император намеревается ехать на конях через Вологду в Архангельск, а оттуда и в Соловки. Епископом нашим был тогда Христофор Еммауский из петербургских викариев11[11 Викарий (викарный архиерей) - помощник епархиального архиерея.], губернатором Стоинский, а вице-губернатором Пейкер.
Все ведомства и губернские учреждения стали заботливо и быстро подчищаться, казенные здания и частные дома, по крайней мере, на главных улицах, ремонтироваться, даже улицы, мостовые и тротуары поправляться. Всюду заметно было возбуждение и оживление. Ведь царские посещения Вологды явление здесь сколько редкое, столько же и желательное. Уже одно то, что, не уезжая никуда далеко, могу здесь увидеть "своего батюшку царя", "наше красное солнышко", одна эта мысль восторгала не только простых крестьян, давно мечтавших о "золотой волюшке", но и граждан вологодских нашего времени. В мае месяце стало уже официально известно, что Государь Император прибудет в Вологду в первой половине июня прямо из Петербурга по петербургскому почтовому тракту на конях и будет слушать обедню в соборе. Наконец, стал известен и тот день, в который изволит прибыть в Вологду Государь Император. Это было 15 июня. Наступил и месяц июнь. Построены были и триумфальные ворота за Каменным мостом по направлении к собору от речки Золотухи, именно там, где начинаются новые бульвары, устроенные в память этого, пока ожидаемого, посещения Вологды Его императорским величеством, под неусыпным присмотром тогдашнего вице-губернатора Ивана Ивановича Пейкера. Уже близко и желанный день. Вологда стала наполняться массами людей, отовсюду прибывающих в город в несметном количестве. Ко дню прибытия в Вологду Его императорского величества сюда собралось не только окрестное население, но и жители уездов Вологодского, Грязовецкого, Кадниковского, Тотемского и Вельского. Не стало в городе, наконец, достаточно квартир ни в гостиницах, ни на постоялых дворах, ни в домах граждан. Несметные толпы людей и днем, и ночью ходили, сидели и спали на площадях и улицах. Обнаружилось при этом очень скоро и то, что город не в силах был изготовлять достаточное количество хлеба, почему и было отдано распоряжение готовить хлеб в деревнях и доставлять его в Вологду. И вот он, этот день, настал. С раннего утра весь город на ногах. Наступил полдень - Государя нет. Вот и четыре, и пять, и шесть часов пополудни, а Его величества все еще нет. Всеобщее напряжение возрастало. Многие шли за город на петербургский тракт. А некоторые из дворян (называли имена кн. Гагарина и Скульского) ждали Государя где-то недалеко от петербургского тракта и Вологды в усадьбе, откуда и мчались сюда, не дождавшись Его, около восьми часов вечера. Публика, завидев лихую скачку лошадей и быстро мчавшиеся экипажи, вообразила, что едет Государь, и подняла тревогу. Раздался, кажется, даже звон на колокольнях, прекращенный, впрочем, скоро, когда стало известно, кто с петербургской дороги приехал в Вологду. Но Государя все еще не было. Весь этот день пришлая и приезжая публика, бродившая по городу в ожидании Императора, расположилась, наконец, на ночлег там, где застигла ее ночь, на бульварах, садах и лужайках городских пустырей. Там же спали эту ночь и многие из семинарской и гимназической молодежи. О преосвященном Христофоре говорили, что он ожидал Его величество в полном облачении в городе до двух часов ночи, а затем разделся и ушел домой отдохнуть. Утомленные ходьбою в течение целого дня, рассказывал мне один из моих товарищей,
Андрей Егорович Лобанов, я крепко заснул, приютившись под березкой на углу бульвара у Владимирской улицы и церкви. Кругом меня было множество людей, спавших и не спавших. Вдруг слышу, кто-то меня будит, толкает и говорит: "Эй ты, точеная голова (остриженная начисто), вставай! Вишь, зазвонили, а то проспишь !" Разбуженный вскочил, протер глаза. Народ мечется во все стороны, не зная, по каким улицам и куда поедет Государь. Я, говорил Лобанов, почему-то понесся к собору. Было четыре часа утра. Вижу, скачут туда и обратно конные жандармы. Прибегаю к собору. Собор заперт. И от него направляется большой дорожный экипаж, где и был Государь Император, привезенный к запертому собору почему-то. "Это что?" - будто бы спросил Государь, увидев храм. Ему отвечали: "Собор". "Везите на квартиру", - сказал Император. А квартира приготовлена была Его величеству в доме губернатора, где он и должен был отдохнуть до обедни, назначенной в 10 часов утра. Но отдохнуть едва ли удалось Его величеству, хотя, утомленный продолжительною ездою по грунтовой дороге на пространстве 700 верст, и днем, и ночью непрерывно, и нуждался он в отдыхе несомненно очень и очень. Когда вышла наша канцелярия в семь часов утра на улицу, по набережной реки Вологды, против семинарии, находящейся рядом с губернаторским домом, невиданное зрелище предстало пред нашими взорами. Вся наша и заречная набережная улицы Вологды от Соборного моста к мосту Красному и дальше к Фрязинову с пересекающими их улицами были буквально запружены народом. Не проехать, а пройти по ним было невозможно. И эти многотысячные толпы, столкнувшиеся в тесную массу, то и дело оглашали воздух кликами: "Ура, Ваше царское величество, ура!", "Выйди Ты на улочку, покажись Ты нам, красное солнышко!", или "Воля-то, воля-то скоро ли будет нам, скажи Ты нам, батюшка!". Сопутствовавший Государю Императору граф Адлерберг 2-й выйдет, помню, на балкон губернаторского дома, поуговаривает толпу вежливо, скромно, даже попросит ее дать хотя немного отдохнуть Государю, уверяя, что он покажется народу, что он для того и едет, чтобы взглянуть на свой народ, утешить и успокоить его. Народ затихнет ненадолго, потом опять и опять начнут раздаваться те же возгласы. И так прошло все время до самой обедни. Говорили, что перед обедней Государь выходил на балкон взглянуть на свой народ, пришедший в неизъяснимый восторг от одного ласкового взгляда своего любимого монарха. Но я этого не видел. А на поездку Государя Императора к обедне в собор смотрели мы из окон нашей столовой (ныне квартиры о. ректора). И это была картина невообразимая и неизобразимая, кажется, до какой степени любит наш народ православный своего Государя. Погода была прекрасная. В открытом фаэтоне, запряженном парою вороных лошадей, сидел Государь рядом с губернатором. За ними следовали другие экипажи и другие сановники. Но не туда устремлены были наши мысли и взоры. Все громадное пространство между губернаторским домом и семинарией, с одной стороны, и между гимназиею, со стороны другой, было запружено народом. Экипаж Государя еле двигался. К Государю неотступно лезли люди, смотрели Ему в глаза, целовали руки, одежду, подхватывали лошадей и экипаж, чтобы нести царя в собор на руках. Конные жандармы пробовали, было, раздвинуть массу, но Государь приказал только заботиться, чтобы не придавить никого. А народу ласково говорил сам: "Пустите меня, мне пора ехать, дайте дорогу!" Не могу сказать, долго ли таким образом ехал Государь в собор к обедне, у которой я не был (..) В половине двенадцатого государь вернулся на свою квартиру, а в двенадцать часов уже был в семинарии (...) В несколько минут государь осмотрел весь семинарский корпус, вышел на двор семинарии и оттуда пешком же ушел на плац-парадное место, занимающее площадь между семинарией и гимназией, где стояли уже находившиеся в то время в Вологде войска под командованием севастопольского героя Мольского, раненного в голову, почему и было ему высочайше разрешено носить фуражку, а не каску, причем генерал Кобелев почему-то стоял в строю, на правом фланге. Интересно было смотреть из окон семинарской столовой, как Государь, встреченный у цепи Мольским, изволил шествовать с ним к стоявшему в строю батальону. И Мольский был молодой, стройный, высокий и красивый мужчина, но, в сравнении с Государем, терял почти всю свою прелесть. Государю было тогда сорок только лет. Высокого роста, прекрасно сложенный, с добрыми, голубыми глазами, замечательно красивый, он казался выше Мольского на целую голову и своею поистине царскою походкою производил на всех нас неотразимое, чарующее впечатление. Государь шел по плац-параду крупными шагами, а Мольский следовал за ним буквально вприпрыжку. А наш о. ректор так убегался по семинарии с Государем, что едва отдышался, хотя тоже был мужчина не малого роста. С плац-парада Государь ушел в гимназию, а потом уже поехал на конях, весь день посвятив непрерывному обозрению Вологды. А народ - куда Государь, туда и он с раннего утра до позднего вечера. Вечером Государь ненадолго заезжал в дворянское собрание, где был, конечно, и днем. Слышно было, что здесь одна бойкая барышня, дочь предводителя дворянства Челищева, быв удостоена высочайшего внимания, осмелилась просить у Императора на память себе перо из каски Государя, но удовлетворения не получила. А в гимназии Государь, увидев в столовой скоромную пищу, когда был Петров пост, будто бы заметил директору Латышеву, что напрасно начальство гимназии приучает детей к нарушению постов. По утру того дня много говорили в Вологде о преосвященном Христофоре, проспавшем, дескать. Государя, говорили, что уже несдобровать старику, но когда узнали, что на приеме у Государя министр двора в присутствии Его императорского величества передал епископу поклон императрицы, лично знавшей и уважавшей его, то убедились, что ничего худого с ним не случится. Так и вышло. Государь был к нему милостив. Часов в одиннадцать вечера того же дня последовал выезд Государя Императора, так же на конях, как и в Вологду, в Архангельск. Около этого времени я пошел по Красному мосту, где полиция уже освобождала мост, по которому должен был ехать государь, от народа. Я подошел со стороны семинарии в ту самую минуту, когда одна часть чинов полиции отодвигала народ за реку, а другая, увлекшись очищением к мосту пути уже выехавшему со двора губернаторского дома Государю, оставила свободным проход на мост от семинарии, где публики на этот раз не было. Весь народ толпился теперь в третьей части Вологды, по пути к Архангельской заставе и Спасо-Прилуцкому монастырю, начиная от ворот губернаторского дома. Я один-одинешенек вошел свободно на мост и остановился там, где мне понравилось. По мосту кони шли ступью. Государь сидел, как и при поездке в собор, с левой стороны экипажа. На правом боку сидел Адлерберг. В ногах у Государя сидела большая черная собака, на которой покоилась рука Его величества. Сняв фуражку, я сделал низкий поклон Императору и долго имел возможность смотреть на него. Несмотря на то, что я стоял совершенно один. Государь все-таки, отвечая на поклон, сделал знак внимания рукою под козырек. Громовое "ура" из конца в конец теперь, около близкой полуночи, шумно разносилось по всей Вологде, еще не менее получаса потрясая воздух. Так, по моим наблюдениям, в 1858 году Вологда встречала и провожала своего возлюбленного монарха, который считается четвертым из коронованных особ, удостоивших своими посещениями нашу почтенную старушку Вологду. Наглядными предметами, возбуждающими воспоминания об этих царских посещениях нашего города, доныне служат: об Александре II - светлорядские бульвары с поперечными линиями соборными и Ильинскою, об Александре I - старый Власьевский большой бульвар с поперечною линиею Владимирскою, устроенный в память посещения им Вологды, о Петре Великом напоминает нам домик его, а об Иоанне Грозном Софийский собор, построенный этим державным посетителем. Не знаю, ошибаюсь я или нет, но мне думается, что мой благосклонный читатель ждет еще от меня продолжения воспоминаний о нашей жизни в семинарии. Он ждет, быть может, бытовых картин из жизни нашей духовной школы, картин бурсацкой жизни таких, какими прославился Помяловский12[12 Помяловский Николай Герасимович (1835 - 1863) - русский писатель, автор "Очерков бурсы".].
Извиняюсь и отказываюсь Такого удовольствия доставить моим читателям я не могу и потому, что не обладаю даже в отдалении талантом Помяловского, и потому, что не имею для таких картин подходящего материала. Наша жизнь, и квартирная, и бурсацкая, шла просто, мирно, прозаично. Ходили в класс, учили уроки, писали свои лекции и сочинения, а потом, по мере умственного развития, читали, рассуждали, иногда и диспутировали. На досуге гуляли, для чего достаточно было летнею порою раз вечерком пройтись по бульварам, а зимою бурсаку, не имевшему теплой одежды гулять было неповадно, ибо "прозябение предрассуждало будущаго священника", по шутливому признанию самого бурсака, хотя, бравируя, иногда и говорит он "Собака, не тронь бурсака, бурсак сам собака". А зимою семинаристы нашего времени любили гулять неудержимо только во время январской ярмарки. Сюда тянули их "белоножки". Сказать вам, кто это? Хорошо, извольте, это деревенские поповны, привозимые в ярмарку по делу и без дела, а просто так, для гулянья, иногда издалека. Когда, бывало, устроившись у известного столба в ярмарочном здании вверху (существует ли он ныне?), рассматриваете молодых особ женского пола с верхних частей их корпуса, то ничего не замечаете особенного за сельскими барышнями И на голове шляпка, и на плечах шубка, как и на горожанках, хотя тонкие знатоки дела и по головному убору, и по верхней одежде, а особенно по походке и позитуре умели отличить городскую барышню от сельской Но вот когда вы взглянете на ноги, тогда увидите, что сельские поповны и дьяконовны и есть "белоножки". Почему? Да потому, что родители их обували в белые катаники13[ 13 Катаники - валенки.], в которых они и разгуливали по Вологде зимою.
А горожанки и в наше время, особенно молодые девушки, носили и зимою башмаки и калоши, хотя и катаные, быть может, но черные. Что сказать еще о наших развлечениях? Были, конечно, между нами и любители веселья, умевшие около ночи сходить куда-нибудь в село на гулянье и к утру как ни в чем ни бывало вернуться в семинарию. Делалось это и с ведома начальства, в виде отпуска под тем или иным предлогом, делалось и контрабандой, наудачу. Но если такие самовольные экскурсии в села проходили без скандалов, наше начальство относилось к ним снисходительно. А скандалы, если и случались, то крайне редко. Здесь уже по степени вины следовало и наказание виновного. Нечасто, но бывали иногда танцевальные вечера и у таких лиц из городского духовенства, у которых были возрастные сыновья и дочери, приглашавшие на них одни своих подруг, а другие - друзей. Почему же не ходить туда молодым людям посидеть, поговорить, повеселиться? И ходили, и веселились те, кого приглашали. Раз один отец семейства, из числа вологодских отцов-дьяконов, имевший возрастных сына и дочь красавицу-девицу и живший в церковной сторожке в самом корпусе храмового здания, по просьбе детей устроил в своей квартире танцевальный вечер. На этот вечер приглашено было столько девиц и мужчин из числа товарищей сына-семинариста и подруг дочери, сколько в квартире поместиться могло. Но в числе приглашенных почему-то не оказался один из видных товарищей сына о. дьякона, известный уже в Вологде поэт. Сиротин обиделся и жестоко отомстил своему недальновидному товарищу, и не только ему, но и всей семье отца его. Когда шла на атом вечере пляска веселящейся молодежи. Сиротин, посидев на Соборной горке, прошел мимо этой церковной квартиры, зашел в гостиницу "Париж", где и написал весьма известное в свое время стихотворение под заглавием "Вечер Б...а" Для того, чтобы дать читателям понятие о силе и язвительности языка Сиротина, я, пожалуй, могу прочитать с памяти хотя начальные стихи из этого нецензурного, как и большая часть его стихотворений, эскиза. Вот его начало.
Раз случилось в час вечерний
Мне долгонько погулять,
И я шел с горы соборной
Вдаль, туда, где рыбный ряд.
Вижу я, чертог спасенья
На пути моем стоит,
Это церковь Вознесенья
Подхожу. И что за вид!
В окнах там свечи мелькают,
И трезвонят, и поют,
Танцы, пляска. Знать, играют
"Груню, ягоду мою".. и т.д.
Описав беспощадно далее сына и отца и обозвав все собрание молодежи глупым стадом Гадаринских свиней, жестокий поэт не пощадил и ни в чем не повинной перед ним дочери о. дьякона. Он говорил об ней:
А Раиса молодая,
И резвяся, и играя,
С раскрасневшимся лицом,
Лихо пляшет с молодцом.
То, как серна, быстро вскочит,
То, как пава, проплывет,
То вернется ловко, браво,
То вдруг медленно пройдет.
На другой день это стихотворение уже было у епископа, а по городу распространилось из гостиниц в сотнях списков и произвело большую сенсацию. Отцу же дьякону оно принесло много хлопот и горя. А бедная дочь его так была поражена ее публичным осмеянием и широко развернувшимся скандалом, что вскоре после этого захворала от стыда и тоски и умерла (...)
Но мне хотелось бы вернуться к семинарскому поэту предшествующего нашему, впрочем, времени, Василью Ивановичу Сиротину. Он старше меня на три курса, но как поэт он так широко был известен в Вологде, что с кем бы вы ни заговорили, бывало, все знали его. А в семинарии и до сего времени, кажется, помнится имя Сиротина. Да, это был поэт, правда, большею частью нечистоплотный и не дороживший талантом, хотя в прологе к поэме "На докладе у сатаны" и рекомендуется, между прочим, хвастливо и гордо таким образом:
Я Данте друг по Аполлону,
Собрат по лире мне Гомер,
Так дайте ж путь мне к Геликону,
Скрывать таланты не манер.
Его стихотворения "Друзья, свобода наша пала", "Улица, улица, ты, брат, пьяна", "Колокольчики звонят", "Вечер Б...а", "На докладе у сатаны", конечно, нигде не были напечатаны и не могли быть напечатаны в то время, но были широко известны. Лично мне нравилась поэма Сиротина "На докладе у сатаны". Она, к сожалению, у меня не сохранилась. А если у кого сохранилась она, то ее даже ныне, кажется, следовало бы напечатать. Идея этой поэмы - осмеяние пороков известного времени. А построение ее такое. Ад. Подробное и сильное описание его в русском народном духе, со всеми ужасами мук грешников. И там, в центре его, тронная зала сатаны. Трон его. Сатана уже на троне. Перед ним в дьявольски почтительной позе стоят все дьяволы, которым поручено было развращать каждый город в России, и докладывают почтительнейше о своих трудах и успехах. Дослушивая последнего из докладчиков и окидывая мрачным взором свою залу, вдруг сатана гневно спрашивает: "А где же вологодский черт?" И вологодский черт в ту же минуту предстал перед ним и повел свой доклад как опытный докладчик и неплохой оратор.
И после приветствия и общей характеристики жизни людской докладчик, вертя от удовольствия хвостом, начинает описывать очень метко все грешное в жизни вологжан, по профессиям, не исключая даже калачниц базарных. С концом доклада вологодского черта кончалась и поэма, производившая угнетающее впечатление своею страшною правдою и реальностью. А начиналась она так:
В аду, под закоптелым сводом,
Где жарят грешников в огне
И где все занято народом
Не только на полу, но даже на стене...
И затем шло подробное описание адских мучений, по народному представлению. Кто болтался повешенным на стене за ребро, кто за язык, кто варился в котле, кто жарился в огне, а кто скрипел зубами, страдая в холодильнике. И эти все картины были обрисованы сильными штрихами и довольно легким и свободным стихом, так что некоторые места из этой поэмы и самая идея ее не забываются во всю человеческую жизнь. А между тем самого творца ее давно уже нет на свете. По окончании семинарского образования он принял сан священника со взятием неграмотной девушки где-то в зырянском крае. Жена его не любила ни книг, ни писаний. Он писал, а она сжигала. Он стал больше пить, а она больше браниться. Жизнь превратилась в ад. Скоро, впрочем, он овдовел. Лишившись жены, лишился он и места. Начались печальные странствования по монастырям.
Живу на каменном у Спаса,
Приют мой ныне монастырь.
Весь скарб мой - сапоги да ряса,
А библиотека - псалтырь.
Так писал он по какому-то случаю в одном из писем своих императрице Марии Александровне, которая и пожаловала его, помнится, за это большое письмо стихами пятьюдесятью рублями. Но деньги шли у него уже на одну водку, совершенно расстроившую его здоровье. От нее, конечно, он и умер давно и преждевременно, но какую и где Господь послал ему кончину, ничего не знаю.
В одной из предыдущих глав я уже имел случай заметить, что любил заходить к нам в канцелярию тогдашний вологодский протодьякон А. И Яблонский, притом всегда вечерком. Мы интересовались его рассказами и для того, чтобы легче было вызвать его на воспоминания о делах минувших дней, иногда и купим для него бутылочку водочки. И вот он, померявшись с Петром Михайловичем Гвоздевым шуточно своею могучею октавою, однажды как-то разошелся в откровенностях особенно и сам поставил вопрос: "Сказать, что ли, вам, как я протодьяконом стал?" "Скажите, все, что можно расскажите. Ваши рассказы не только интересны, но и поучительны", - обыкновенно отвечали мы. "Хорошо, так слушайте", - заметил он и стал рассказывать о себе следующее: "Протодьяконом сделан я в 1841 году незабвенным архипастырем Иннокентием Царство ему небесное!" - перекрестился и смутился наш о. протодьякон. "Что с вами?" - спрашиваем мы. "Слушайте и узнаете", - отвечал он и стал продолжать едва начатый рассказ: "Заленившись учиться, я вышел из философского класса семинарии и был определен на должность причетника к Козленской церкви в Вологде. Пел я давно уже басом и года два-три был певчим архиерейского хора. После увольнения от должности протодьякона Кикина, обладавшего сильным басом, некоторое время протодьяконствовал некто Макарьин, владевший посредственным голосом. И подумывал я, что вологодское протодьяконство от меня не уйдет. А о Кикине я должен сказать, что хотя я от среднего "до" до верхнего "ре" мог брать все ноты сильнее и ровнее, чем Кикин, но зато вниз от "до" до "контра ля" все ноты он брал гуще и крепче меня. Но и вверху его голос был необыкновенный. Да вот судите. Раз на пасхальной неделе послал он одного из певчих на Спасскую колокольню, велел остановить там звон и слушать его. А сам он забрался на соборную колокольню, велел благовестить в большой колокол и стал читать "да возрадуется душа твоя о Господе" во время благовеста, желая знать, слышно ли будет его чтение на Спасскую колокольню среди белого дня, на расстоянии по крайней мере версты. И его чтение туда было слышно. Как вам это нравится? А я наглупил в другом роде, хотя и пуще, чем Кикин, но, к счастью, попал в другие, сильные и добрые руки и был спасен от верной гибели. Как знаете, в 1841 году прибыл к нам в Вологду новый архиерей, знаменитый Иннокентий Борисов. К первому литургийному богослужению при нем архиерейский хор певчих приготовил для пения все, что казалось тогда нам лучшим по композиции и, между прочим, известный концерт "Возведох очи мои в горы", в котором сольные места поручено было исполнять мне. Не знаю, как понравилось новому владыке вообще наше пение, но по поводу концерта он спросил регента, кто исполнял в нем первое "соло", не для всякого баса посильное. Регент отвечал так, конечно, как было дело, и был отпущен. Это было в начале мая. От преосвященного весь город был в восторге, так полюбили его все, полюбили его и мы, певчие. Время шло. Преосвященный служил. Мы пели. Преосвященный знал меня уже и лично. Пошли гулянья в близгородних барских поместьях, куда сбиралось много молодежи, много и вообще публики. Являлась сюда для наблюдения за порядком и городская полиция в лице "квартальных" и "частных", с нижними чинами. Отправился и я, буйная головушка, на одно из них. Приятелей и почитателей моего голоса у меня было уже много. Напоили они меня там допьяна.
Между тем случился у молодежи какой-то раздор. Вмешалась в дело полиция. Мне показались действия ее грубыми и несправедливыми. Я вышел на защиту буянов. Меня попыталась тогда полиция арестовать, а я не захотел покориться и, разбив солдат, оборвал у мундиров фалды, сорвал у властей погоны, поломал даже шашку... Но, успокоившись несколько, я понял, что наделал, понял, что меня или сдадут в военную службу бессрочно, или сошлют в Сибирь. Что тут было делать? Меня немедленно кто-то увез в Вологду, где, переодевшись, я отправился, по совету добрых людей, пока не арестован, в консисторию и к архиерею. Здесь мне сказали, что губернатор уже был у архиерея с сообщением о моем буйстве. Страшно стало и идти к архиерею, но я, не задумываясь, решился идти, чтобы прямо покаяться в своей вине и отдать себя на суд его, если только примет, а не примет, так, значит, надо погибать. Доложили. Стою, конечно, я уже сам не свой, куда и хмель девался! "Что сказал?" - спрашиваю. "Ничего, - ответил мне келейник, - постой и жди". И я стоял, и страдал, как никогда, но долго ли, не знаю. Послышались шаги. И вот он, от кого зависела вся моя будущность, приближается ко мне, еще издали пронизывая меня своим пламенным взором. Не ожидая более ничего, я повалился ему в ноги и не смел поднять головы до тех пор, пока он не оставил меня, после долгих и горячих упреков, Иннокентьевских упреков, которые жгли и стыдили. Так я и ушел от него, не дождавшись решительного слова ни в ту, ни в другую сторону. А дело обо мне, веденное по горячим следам, по-видимому, не затихало. Скоро заговорили о том, что оно уже в Питере. Меня, однако, не арестовали. Я продолжал оставаться причетником в Козлене и архиерейским певчим. Спустя некоторое время архиереи советует мне жениться и затем немедленно делает протодьяконом. Так мое дело и кончилось в Питере, как в воду кануло, без всяких последствий и для меня, и для чинов полиции. Невероятно, а справедливо (...). После увольнения в 1858 году от должности протодьякона в Вологде как вдовый человек, имевший только сына и дочь, о. Александр Иванович принял монашество и поступил в петербургскую Александро-Невскую лавру. Здесь оценены были по достоинству не только его голос, все еще сильный, но прекрасная манера его служения Так, рассказывал он потом своим вологодским почитателям, что однажды, когда случилось ему служить за архидьякона в лавре в присутствии императрицы Марии Александровны, то он удостоился услышать из уст Ее величества тут же в храме, по окончании литургии, царское спасибо в таких выражениях "Спасибо вам, о дьякон, за службу и уменье держать себя. Таких, как ваш хороший голос, положим, я слыхала, но такого уменья держать себя, ходить и кадить не видала". Отзыв очень лестный не только для ученика, но и для учителя по службе преосвященного Иннокентия. Как бы хорошо ему здесь, в лавре, и остаться, жить и служить. Но неумеренное пристрастие к водке было причиною того, что уволили его и отсюда в свою епархию. Последние годы своей жизни о Яблонский провел в вологодском Спасо-Прилуцком монастыре, где служил за архидьякона при преосвященном Павле Попове, викарии Великоустюгском. Здесь он и умер, и погребен, если не ошибаюсь (...)
Были еще в Вологде в наше время люди с замечательно сильными и приятными голосами соборный псаломщик Вениамин Изюмов, Николай Павлович Милославов, Василий Иванович Сацердотов и знаменитый как солист и певчий о дьякон Чулков И вот, когда протодьяконствовали в Вологде Яблонский и Образцов, все эти люди пели в архиерейском хоре под управлением о. Д. Неклюдова, получившего специальное образование по пению в Петербургской придворной капелле, тенора, за исключением о Неклюдова, голос которого, также тенор, называли итальянским, все были звонкие и серебристые, как колокольчики. Об альтах и дискантах и говорить не приходится. Чудные были голоса. Что и как ни пели бы эти люди, было прекрасно и по свойствам голосов, и по постановке, и по исполнению. Но когда они пели что-нибудь большое и серьезное, мы заслушивались до самозабвения. Нас пленяли особенно херувимские "Царская", "Симоновская", "Турчанинова большая", "Достойно есть" лучшие его же и Бортнянского, задостойники Турчанинова, "Тебе одеющегося светом" Турчанинова, "Свете тихий" большое Веделя, "Ныне отпущаеши", "Покаяния" и "На реках вавилонских" его же, из концертов - "Днесь владыка твари" его же и "Слава в вышних Богу", кажется, Дегтерева или Сарти. Меня поражала и сила композиций этих авторов, и чудное исполнение - эта сила и мощь голосов, сдерживаемых опытною рукою регента, эти чудные переливы за душу хватающих в стройных звуках голосов, эти искусные переходы от "forte" к "piano" и наоборот. А, чтобы оттенить особенности басовых голосов, я должен сказать, что когда не было в хоре налицо голосов Изюмова и Кострова, чувствовалось, что недостает хору необходимой силы, особенно в нижних тонах, когда не было Васильевского, тогда недоставало окраски или полировки звуков приятным тембром, в чувствительной степени, а когда и все они налицо, лишь нет Чулкова, тогда весь хор казался только машиной, инструментом, правда, хорошим, но без живой души. А когда весь хор был в полном составе, тогда любителям церковного хорошего пения можно было помолиться и послушать церковных песнопений в духовную, высокую сладость. Хорошо, за отсутствием Чулкова, исполняли сольные места Васильевский и Сацердотов, но когда то же самое исполнял Чулков, удивительное дело, получалось другое, более сильное и более глубокое впечатление. Императрица Екатерина говорила о митрополите Платоне Левшине, что он что хотел, то и делал со своими церковными слушателями его ораторского искусства. Я должен сказать то же самое о Чулкове как о солисте-художнике, что как певчий он мог и увлекать, и пленять слушателей, и вызывать у них и восторг, и слезы - он делал со слушателями, что хотел. А голос был, правда, и мягкий, и хороший, голос бархатный в две октавы с плюсом от "си" до "ре", но менее сильный, чем у Васильевского, Кострова и Изюмова. И однако же в искусстве пения оставлял далеко за собою всех троих. Этим артистическим талантом в церковном пении, конечно, объясняется и то обстоятельство, что когда о. дьякон Чулков находился уже в предсмертной болезни в больнице, в числе душевнобольных, и распевал там, в этом печальном состоянии, свои любимые пиесы, то не было в Вологде, кажется, ни одного человека из рядов его почитателей во всех общественных слоях, такого, который не посетил бы его и не насладился бы еще раз чудным пением певца-сумасшедшего. Здесь и скончался наш знаменитый Чулков, едва достигнув сорокалетнего возраста (..) А если бы вы, дорогой мой читатель, спросили вообще о силе голосов этого описываемого так внимательно архиерейского хора, то я скажу, что в церкви, как мне хорошо известно, ни к одной партии никогда не позволялось делать полное "forte". В наших не особенно больших храмах такое "forte" было бы оглушительно. Если к одному Васильевскому, в пору расцвета его голоса, невозможно было приблизиться, когда он ударял своим голосом только еще в "фа" или "соль", если от одного удара голосом со стороны другого баса в верхнее "до" падали нервные дамы, если от одной октавы человека, жившего одно время со мною, чувствовалось содрогание пола, если от четырех-пяти басов, когда они опускались вниз, при пении в домах, деревянный пол, как говорят, ходуном ходил, то судите сами, как можно было позволить им сделать в храме полное "forte", хотя бы оно и требовалось. Раз, помню я, был полный хор архиерейских певчих на проводах одного богатого покойника из одного центрального храма на кладбище. И вот этот хор, предшествуя гробу по улице, мимо Александровского сада, когда дружно ударил на "Святый Боже" последнее "нас" в верхнее "до", так этот удар голоса слышен был одновременно на двух кладбищах Богородском и Введенском, находящихся за городом на противоположных сторонах его, на расстоянии пяти верст приблизительно (...)
Находясь еще в Устюге, я любил слушать проповеди, а в Вологде лучших проповедников слушали мои предшественники, товарищи и ученики следующих за нашим двух курсов, как и я, с увлечением. Очередные проповеди для произнесения в соборе назначались и в наше время и не одному градскому духовенству, но и преподавателям семинарии. Таким образом, послушать нам было кого. Первое место между всеми проповедниками и в нашем юном внимании, по достоинству, занимал, конечно, покойный, прославившийся своими трудами о. протоиерей Василий Иоаннович Нордов. И мы слушали этого маститого церковного учителя, мужа мудрости и разума, изучившего глубоко человека и жизнь, со всем вниманием, "слагая глаголы его в сердце своем". Любили слушать мы также отца Никона, преподавателя семинарии, проповедь которого, талантливая, мастерски изложенная, хотя и деликатно, но всегда метко указывала на тот или другой недуг общественный, требовавший известного врачевания. В таком же духе бойко писал и хорошо говорил и о. Алексей Яковлевич Попов, ректор Вологодского духовного училища, а впоследствии епископ Павел, викарий Вологодский. Этот человек, бывший несколько лет приходским священником, вращавшийся в дворянском кругу как свой человек, зорко следил за светской литературой, был знаком таким образом со всеми течениями мысли в обществе и в печати, не терял случая отозваться с церковной кафедры на то или другое явление, возбуждавшее внимание в современном читающем обществе. Так, помнится мне, когда покойный Бенедиктов14[14 Бенедиктов Владимир Николаевич (1807 - 1873) - русский поэт.], кажется, написал свое известное стихотворение
О, христиане, братья, братья!
Когда умолкнет гул проклятья?
Когда "анафемы" замрут?
Пора! Мы ждем. Века идут и проч.
и когда о нем, в тон автору, громко заговорили в печати и в обществе, тогда о Алексей небоязненно возвысил пастырский голос с церковной кафедры в соборе, в неделю православия, объяснил спокойно и обстоятельно значение анафемствования15[15 Анафемствование - отлучение от церкви.] и таким образом достойно отстоял право и обязанность святой православной церкви и уничтожил все значение этого фразистого, но неосновательного стихотворения.
Тогда люди еще умели уважать и противоположные строго церковные взгляды на дело, если находили их основательно доказанными и справедливыми. Из господ профессоров семинарии говорили проповеди в соборе еще, впрочем, редко, преподаватель гомилетики16[16 Гомилетика - учение о христианском проповедничестве.] Павел Михайлович Добряков, Алексей Никитич Хергозерский, Николай Иванович Суворов и, из молодых, Анемподист Ионыч Малевинский и Протоген Вонифатьевич Кокшаров.
Первые три проповедника выходили на кафедру с проповедями, конечно, тщательно отделанными, но жизни не касавшимися, почему как отвлеченные и теоретические они семинарскую молодежь не удовлетворяли. А. Малевинский и Кокшаров, эти молодые и светские люди, конечно, со всею осторожностью, но умели понавесить на уши внимательным людям что нужно и на нейтральные как будто темы. Так, я помню, когда покойный Протоген Вонифатьевич Кокшаров говорил раз проповедь в праздник Воздвиженья Креста Господня на тему "О треблаженное древо, на нем же распяся Христос, Царь и Господь", то впечатление получилось поразительное. Это был человек по внешности непредставительный, небольшого роста, с голосом тихим, с лицом спокойным, но со взглядом глубоким и совершенно серьезным. Его проповедь слушал весь собор молящихся с замиранием сердца. Так умно, сжато и сильно, с чувством непритворного благоговейного преклонения пред великою святынею и с чувством сердечного сожаления о нашей небрежности иногда в отношении креста, говорил проповедник, что его мысли овладевали мыслью слушателя и его чувства овладевали сердцем последнего. А этого достигнуть и вообще достигать многие ли могут проповедники? Помню и то, что, когда Кокшаров кончил проповедь, то стоявший недалеко от меня одни из дворян Брянчаниновых со своим сыном-гимназистом, обратившись к сему последнему тихо, но все-таки довольно слышно для стоявших на близком от них расстоянии, сказал: "Помни, сегодня мы слышали знаменитое слово" (...) Я должен упомянуть и еще об одном, по крайней мере, проповеднике нашего времени в Вологде. Это был протоиерей Николаевской, что во Владычной слободе, церкви о. Иоанн Васильевич Прокошев. Кончивший курс со степенью магистра в Московской духовной академии вместе с прославившимся своими проповедями впоследствии известным Рыбинским протоиереем Иродионом Путятиным, он, отдавая свои очередные соборные проповеди мне для переписки, не раз говаривал со вздохом: "Вот мой товарищ по академии Путятин прославился на всю Россию своими проповедями, а я, грешный, молодость проучительствовал, а теперь за немощами старости никак не могу собраться обработать и напечатать свои проповедки". Тогда ему было лет около шестидесяти. Он уже больше двадцати пяти лет прослужил в Вологодской духовной семинарии профессором философских наук, был в то же время долго и преемственно библиотекарем и секретарем семинарского правления и, наконец, законоучителем губернской мужской гимназии в Вологде. Высокого роста красавец с длинною седою бородою, с ярким румянцем на лице и огненным взором, с камилавкою на голове, лишенной волос, он одним внешним видом своим напоминал древних пророков и производил на людей, впервые встречавшихся с ним, импонирующее впечатление. Горячий по темпераменту, он говорил голосом мягким и звучным вообще и всегда возбужденно и красно, с увлечением, освещал предмет ярко, хотя глубиною мысли и не отличался будто бы, как Нордов. Так, по крайней мере, как известно мне, оценивали его наши семинарские учителя и профессоры. Мне же казалось, да и ныне думаю, что этот человек как оратор рожден был для церковной кафедры, чтобы словом Божьим, глаголами вечной истины то освещать пути нашей жизни, то "жечь сердца людей" когда нужно. О. протоиерей Прокошев писал только проповеди очередные, для произнесения в соборе, в своей же приходской церкви он говорил проповеди всегда экспромтом. Я помню одно место из проповеди его, произнесенной в соборе перед молебствием по случаю присоединения к России Приамурского края. Описав с сильным энтузиазмом доблести русского воинства, он восклицает, наконец "Для русской мощи нет преград! По мановению державного вождя, чтобы победить врагов его и святой отчизны, русские орлы устремляются в непроглядную даль, возносятся на высоты великанов... Они и в бездны проникнут, и там поразят!" Вдохновенны и сильны были и его церковные импровизации. Необходимо заметить, что о. протоиерей Иоанн Васильевич был единственный импровизатор во всей Вологде, но не в епархии. Между сельскими священниками средка уже были таковые. Небольшие, но всегда произносимые с сильным чувством поучения о. Иоанна производили даже на ветреную молодежь порою потрясающее впечатление. Большею частью говорил о. Иоанн эти поучения на всенощных бдениях, вместо кафизм17[17 Кафизм (кафизма) - название отделов книги "Псалтырь", на которые она разделяется для удобства богослужения.].
Одного из причетников Николаевской церкви звали Сакердоном. И вот, обращаясь к нему, бывало, о. Иоанн говорит: "Сакердонушка! Поставьте налойчик. Пойду страху Господню поучу православных". Читатель! Вы удивляетесь, как я знаю и помню все это? Да очень просто. Обучаясь последние два года в семинарии, я был певчим в хоре Николо-Владыченской церкви и видел, и слышал все, о чем говорю, лично. И вот мне помнится такая картина. В одной из своих обычных импровизаций, произнесенной в неделю мясопустную или в неделю о блудном сыне, уж, право, не помню, вдохновенный проповедник, с горящим взором описав сильными штрихами дурные последствия для необузданных нарушителей воли Отца небесного и презрителей уставов церкви, вдруг и затих, и омрачился на несколько мгновений. В церкви водворилась могильная тишина. Тогда проповедник-оратор ставит вопрос: что же ожидает этих несчастных губителей своего счастья в доме отчем там, по ту сторону гроба? И это говорит тихо, раздельно, опустивши долу взор, как бы задумавшись и положивши правую руку на грудь. Мертвая тишина продолжается. Кажется, что никто даже дышать не смеет. И опытный проповедник-оратор, использовав момент как нельзя лучше, с глубоким чувством, подавленным голосом отвечая на вопрос свой, говорит так: "Страшно сказать, а сказать надобно слушатели - ад!" Впечатление получилось поразительное, такое, которого вот нельзя забыть целую жизнь. Да! Вологда, где никогда не оскудевали проповеднические силы, порою необычайные, и в наше время не бедна была ими. Если, зная одного протоиерея Нордова, преосвященный Иннокентий, возглавлявший и украшавший, как ангел. Вологодскую церковь, называл его вологодским бриллиантом, то, думается, и нам позволительно прибавить к нему в качестве эпитета несколько драгоценных камней, хотя бы только по адресу некоторых поименованных проповедников. Во всяком случае, по силе ума, талантов и солидного образования все они были замечательные люди ( ..)
Особенно хорошо относились ко мне из учителей семинарии Николай Иванович Суворов, приблизивший меня к себе с первых дней моей семинарской жизни и до конца своей долгой жизни переписывавшийся со мной, Петр Федорович Попов и Иван Гаврилович Кузнецов, а также и ректор Вологодского духовного училища Алексей Яковлевич Попов и инспектор того же училища Иван Андрианович Морошкин. Последний был особенно полезен как человек практический, заботливо и дальновидно, подобно Николаю Ивановичу Суворову, предостерегавший меня от увлечения новыми веяниями. С о. Алексеем беседовали мы большею частью о Байроне и о материях важных. Он читал все новости в современной литературе легальной и помогал мне разбираться в ней. А мы, зеленая молодежь, уже зачитывались передовыми журналами светскими, особенно "Современником" и "Русским словом". Белинского, Добролюбова, Некрасова, Тургенева, Гончарова, Гоголя, Пушкина, Лермонтова, Кольцова, Крылова, Загоскина и т.д. знали мы не хуже, чем своих великих учителей Иннокентия Борисова и Филарета Дроздова. Это бы еще ничего, но мы находили возможность читать и "Колокол" Герцена и сочинения Фейербаха и всякую непечатную дрянь. Вот в этом-то случае и были драгоценны для меня, с одной стороны, практические предостережения Н. И. Суворова, И. А. Морошхина, а, с другой стороны, и умный разбор сочинений то протестантских, атеистических, а иногда и возмутительно политических из числа рукописных. Читали, списывали, судили-рядили, волновались иногда ночи напролет. Для чего? Читали Бокля, Льюиса, Гартвига, Митчеля, Милля, Шекспира, Шиллера, Байрона, Гете, Диккенса, Теккерея и т.д.. Для того, чтобы знать больше других, чтобы пощеголять при случае своими обширными познаниями, если уже не пропагандировать. Так, однажды, это было уже в последние недели перед окончанием семинарского курса, шел я мимо квартиры одного из помощников инспектора, бывшей тогда на Кирилловской улице. Вижу, окна открыты, из комнаты слышались знакомые голоса наших учителей. Дай-ка, думаю, зайду и я, нежданный и непрошеный гость, положим, но что ж такое, думаю. Вот, например, под предлогом какого-либо недоумения, скажу, простите, беспокою вас, если позволите. Вхожу. Вижу, хозяин дома и у него гости: Иван Гаврилович Кузнецов, Петр Федорович Попов, Николай Иванович Суворов. Отлично. "Что скажете?" - говорит встретивший меня на пороге зала хозяин. "Если есть у вас свободное время, то уделите мне несколько минут", - отвечаю. "Пожалуйте, в чем дело? Не секрет? Да это свои люди при том же", - продолжал он. Я сел против дверей в гостиную, где и увидел на столе угощение. "Ну что же? Говорите!" "Да вот что-то робею и собираюсь с духом", - отвечал я. "Ну так иди, выпей", - тогда сказал хозяин. Я не заставил себя просить и только предложил им всем сделать мне честь выпить вместе. Они согласились. Затем мало-помалу разговор завязался. Тогда я прочитал им по памяти какое-то стихотворение из "Колокола", возмутительное по содержанию, и стал просить опровергнуть его или, по крайней мере, установить правильный взгляд на него. Профессора мои объясняли, я не соглашался. Они пошучивали и меня расшевелили. Выпили еще. И я пошел бесстрашно блистать своими вольнодумными познаниями. Чего только я не наговорил! Каких выдержек из различных авторов отрицательного свойства только я не сделал! И когда повыжали из меня эти добрые люди столько, сколько им было нужно для составления понятия о кончающей курс семинарской молодежи, тогда Николай Иванович сказал:
- Вот мы тебя выслушали. А ты разве забыл, что мы все трое помощники инспектора? Мы можем сейчас же арестовать тебя и отправить куда следует. Что ты думаешь?
- Вы этого не сделаете, все вы честные люди, и я давно и хорошо знаю вас, - отвечал я.
- Вот и толкуйте с ними, - заметил тогда Николай Иванович. - Все они таковы. Вон у меня есть свой молодец, еще начинает учиться, а уже рассуждает тоже.
О ком говорил так Николай Иванович, я и теперь не знаю, хотя и догадываюсь.
- Ну так вот что, дорогой гость, скажу я тебе, Алексей. Иди же ты домой да и помалчивай о том, где был, кого видел и что делал. Да помни, что с такими речами, какими занимал теперь нас, нигде и никогда не раскладывайся, если не хочешь погибнуть, - заключил Николай Иванович.
Я и ушел, поблагодарив хозяина и гостей, извиняясь за причиненное им беспокойство, просил забыть мою болтовню и простить меня. Они меня успокоили и сдержали все трое замечательно честное данное мне слово. Что касается незабвенного и дорогого для меня Николая Ивановича Суворова, и потом, "в минуту жизни трудную", не раз помогавшего мне, то я не перестану молитвенно вспоминать о нем, "дондеже есмь". И не такие люди, как добрейший Николай Иванович, не забываются, а о таких благодарно молятся (...)
К ночи на 16 июля 1862 года в семинарии опустело. Чувствовалось безлюдье и тишина. В бурсе остались только те, кто назначен был для поступления в академию, да человек десять по своим обстоятельствам, а у нас в канцелярии семинарского управления осталось письмоводителей только трое. Пусто и скучно. Не хотелось, помнится мне, ни гулять, ни писать, ни читать. И, скоротав кое-как вечер, вся наша маленькая канцелярия завалилась спать. Но спокойно проспать эту ночь нам не пришлось. Около двух часов ночи слышу, что меня будит кто-то и говорит: "Вставай скорее, спать не время". Смотрю, передо мною один из близких товарищей Евгений Иванович Рукин в заметно возбужденном состоянии духа. "Ты откуда (он был бурсак)? Что случилось? Рассказывай". Между тем пробудились и мои товарищи. "Слушайте же! Румянцев арестован", - выпалил Евгений Иванович. "Как? Когда? Где? Почему?" - послышались от нас тогда в испуге тревожные вопросы. Тогда наш полунощный вестник сообщил нам следующее: "От нечего делать сегодня вечером я зашел на квартиру Румянцева, где еще ни сам, ни товарищи не разъехались по домам. Разговор завязался оживленный, время шло незаметно, да никто на время не обращал и внимания. Вдруг входит неизвестный человек и говорит: "Здравствуйте, господа! Здесь квартира воспитанника семинарии А. И. Румянцева?" Ему отвечает Румянцев: "Да, здесь! Что угодно?" Но вместо ответа незнакомец, приотворяя входную дверь, говорит: "Пожалуйте!" Вслед за этим вошла в комнату группа чинов во главе с жандармским полковником Зориным. Между ними был священник, ректор духовного училища о. Алексей Яковлевич Попов. Мы поняли, что дело плохо, нежданные гости появились непросто. Действительно, сейчас же начался допрос и обыск. У Румянцева потребовали все бумаги и книги, о. Алексей Яковлевич стал возражать: "Зачем же все? Мало ли их. Да и ненужных тут столько!" И стал некоторые из особенно важных отбрасывать. Полковник заметил и остановил его. Румянцева, Кедровского и еще кого-то арестовали, а остальных, записав, отпустили. У Евгения Ивановича в комиссии кто-то из членов оказался знакомым, он успел сообщить, что это дело возникло в Никольском уезде, где арестован и сегодня вечером привезен в Вологду воспитанник же семинарии Иван Благовещенский. У него найдены в бумагах записки и статьи, компрометирующие других семинаристов, и больше других Румянцева. Вот почему и производится обыск прежде всего у Румянцева. Несомненно, он будет сделан и в семинарии завтра же или, точнее, сегодня же. После этого я юркнул незаметно в кухню, а оттуда и сюда. Обыск будет здесь без сомнения. Скоро, будьте готовы, а я пойду разбирать свои бумаги и будить бурсаков. Вот уж светает, надо спешить. Что тут было делать? У меня различных выписок из разных авторов, журналов легальных и нелегальных, печатных и литографированных, была масса И разобраться в них не было никакой возможности, потому что записывано было худое и доброе рядом, в одних и тех же тетрадях, да и времени было в распоряжении мало. Итак, собрав рукописные грехи своей юности и неведения и со скорбью поглядев на них, открыл я в своей спальне (у письмоводителей была особая спальня) печку, уложил туда свои бумаги, подложил огонька, сидел и глядел, как в несколько минут уничтожились мои неразумные, но многолетние труды. Еще не было и шести часов утра, как извещенный ранним утром о начавшемся деле о. ректор, арх. Ионафан призвал меня к себе, разразился гневом и яростью.
"Знаешь ли, - наконец, сказал он, - что арестованы Румянцев, Кедровский, Благовещенский и другие, что сейчас прибудет тайная полиция сюда и арестует всех вас, вот и долиберальничали до тюрьмы, да и семинарию обесславили". "Знаю, что случилось, - отвечал я, - и, конечно, скорблю, но за письмоводителей и бурсаков не беспокойтесь. У нас полиция не найдет ничего, и наших бумаг не найдется ни у кого из арестованных. Если мы и читали кое-что из нелегальной литературы, то только из любопытства, а распространением завиральных идей не занимались подобно Благовещенскому, которого лично я даже и не знаю". О. ректор как будто поуспокоился несколько и сказал: "Ждите допросов и обыска, сейчас нагрянет полиция". И полиция действительно не больше как через час пожаловала в семинарию, начав обыск с нашей канцелярии. Во главе комиссии был тот же, что и вчера, полковник Зорин, но депутатом с духовной стороны был уже не о. Алексей Яковлевич, устраненный епископом по жалобе полковника, заподозрившего его в содействии к укрывательству, а о. протоиерей Всеволод Писарев. Обыскивали внимательно, перебросали дела даже в архиве, поспрашивали нас о Герцене, Бакунине и других эмигрантах, о "Колоколе", Фейербахе и непечатных стихотворениях, приписывавшихся Некрасову. Ответ у нас был короткий: или слыхали только, но читать не случалось, или и не слыхали даже. Полковник пожимал плечами, выдумывал дипломатические вопросы, но все безуспешно. Так, появившись в первом номере семинарского общежития, где ожидала группа учеников, только что окончивших семинарский курс, он говорил: "Вот вы, господа, кончили образование, которое и дано вам для того, чтобы с успехом послужить народу. Заботливые из вас, без сомнения, запаслись и такими книжками и записками, которые могут быть особенно полезными. Интересно бы посмотреть их. Позвольте взглянуть, у кого они есть". Большая часть воспитанников отвечала полковнику, что они ничего особенного для народа не имеют, что все книги и руководства они найдут на местах где суждено будет служить. Но Евгений Иванович Рукин поступил иначе; когда полковник поставил ему вопрос: "У вас нет ли чего для народа?" "Есть, есть, полковник, - отвечал он, - не важная, конечно, вещь, но, думаю, необходимая". И подал ему азбуку. Положение полковника стало не из завидных, но пилюлю пришлось проглотить. Так следственная комиссия и не нашла в семинарии ничего, не нашла и на других квартирах ничего важного и занялась рассмотрением бумаг, забранных у Благовещенского и в квартире Румянцева (...)
Был ли еще кто-нибудь арестован, кроме вышеупомянутых лиц, я не помню, но знаю, что привлекалось" к делу еще несколько человек из учеников семинарии, кончивших курс и не кончивших, с производством обыска. Был сделан обыск и у о. ректора Вологодского духовного училища Алексея Яковлевича Попова, но, конечно, нигде ничего нелегального не оказалось и в показаниях никто не путался. Полковнику Зорину особенно хотелось обвинить в пропаганде если не политического, то религиозного вольномыслия о. А. Я. Попова, о котором он знал, что он был принят в дворянском кругу и уважаем гражданами и епископом, не говоря уже о его воспитанниках и сослуживцах. С прекрасными душевными качествами, любознательный и просвещенный человек, строго православный, трудолюбивый и ревностный пастырь, о. Алексей Яковлевич был одним из тех уважаемых особ, которые являлись в то время достойнейшими представителями и украшением вологодского духовенства. Но обвинить этого человека, как и всех учеников семинарии, в пропаганде политического и религиозного свободомыслия, кроме Благовещенского, следственной комиссии не удалось. Да пропаганды и не было. Если и читали мы попадавшиеся нам книжонки направления отрицательного, то читали действительно из любопытства и кое-кто для того, чтобы при случае побравировать широтою сведений и взглядов перед своими преподавателями и мыслящими товарищами. Ивана Благовещенского я не знал и не встречался с ним даже в семинарии, Румянцева по окончании семинарии потерял из виду, о. Кедровском знаю, что он оставался мыслителем либеральным до почтенного возраста, о Якове Андреевиче Соколове ничего не знаю, а обо всех остальных товарищах, увлекавшихся в юности либеральными произведениями, я должен сказать, что все они благополучно поступили в свое время или в высшие учебные заведения, или на службу по духовному и гражданском ведомствам и с честью и достоинством исполняли, а некоторые и до сего времени исполняют свои служебные обязанности. И наше следственное дело, так горячо начатое сначала, продолжалось вяло. Мне известно, что от некоторых привлекавшихся по нему лиц показания отбирались в конце октября, если не в ноябре месяце хотя и того же 1862 года. И кончилось оно безрезультатно. Пострадали или нет сколько-нибудь разве Благовещенский и Румянцев. Все же остальные отделались одними показаниями, давать которые было нетрудно, так как ни у кого почти ничего не найдено и в пропаганде никто уличен не был (...)
Учились мы в семинарии с 1856 по 1862 год, т.е. как раз в то время, когда с восшествием на престол императора Александра II началось оживление общественной мысли, заговорили о прогрессе, стала быстро развиваться светская и духовная журналистика, когда даже в Вологде открыта была публичная библиотека. В то же время появляются в ряду семинарских преподавателей новые люди прямо с академической скамьи, люди талантливые, умеющие возбудить и поддержать любознательность в юношах. Они не учили нас беспардонному либеральничанью, но будили мысль, разбирая то или иное литературное произведение или и наши сочинения, будили самым, конечно, невинным образом А мы, анализируя их суждение, делали уже свои заключения, мы хотели расширять свои скудные школьные познания, хотели читать и читать не только то, что должны были знать по семинарской программе, но и шире и больше. Мы знали, что есть течения человеческой мысли консервативные и прогрессивные. Нам казалось необходимым ознакомиться, по мере сил и возможности, более или менее основательно с теми и другими. Мы пошли в библиотеки публичную и частные к знакомым людям и стали читать уже не одних духовных авторов, не одни духовные журналы, не одни и светские консервативные, а самые передовые прогрессивные журналы. Так постепенно и, пожалуй, нечувствительно, подошли мы и к дереву познания добра и зла, а если подошли, то разве мыслимо для юности удалиться от него, не покушав заманчивых по виду и аромату его губительных плодов? (...)
Дней за десять до святок приехал на мою родину рассыльный от местного благочинного18[18 Благочинный - административно-судебное должностное лицо православного духовенства.] с бумагами и сообщил, между прочим, интересную для меня новость о последовавшей недавно смерти будринского священника о. Иоанна Воскресенского.
Рассыльный на Будрине уже был (церкви будринская и моей родины находятся в одном округе) и рассказал мне подробно и о том, что к больному о. Иоанну выписаны были обе его вологодские дочери с мужьями-чиновниками и племянник из Лальска соборный священник о. Флегонт Соколов. Все они дожили на Будрине до смерти О.Иоанна, схоронили его и на этих днях зятья и дочери уехали в Вологду, взяв с собой и племянницу покойного, невесту, для приискания ей жениха, с занятием после дяди священнического места. Хотя очень я интересовался будринским местом и непоказанною невестою, но, чтобы не дать понять ее родственникам своих желаний, решил не выезжать в Вологду до святок, как и предположено было раньше. Ехал я до Тотьмы, помнится, с товарищем на одной лошади, а дальше так же на одной и не по станциям, а по знакомому мне до самой Вологды духовенству, которое и приискивало мне самые дешевые подводы. По прибытии в Вологду прежде всего узнал, что дело о Благовещенском и Румянцеве кончилось благополучно. Не только прикосновенные к делу лица, но даже Румянцев на свободе и всех их охотно принимают не только на гражданскую службу, но и на службу церковную. Прекрасно. Значит, мне можно начинать свои хлопоты о поступлении во священники и начал я их с наведения справок о месте жительства будринской невесты, гостившей у старшего зятя покойного О. Иоанна, чиновника Беляева. Здесь нашел я и невесту, и ее мать и в то же время узнал, что они вошли в согласие уже с одним из моих товарищей, Афиногеном Прокопьевичем Поповым, человеком скромным, но чахоточным. Мне стало жаль невесты и простодушной матери, а на господ Беляевых даже обидно. Завязывают с человеком такое важное дело, как брак, и не видят, что жених "на ладан дышит" и непрерывно кашляет. Заявил, что я сегодня совершенно свободен и, если не обременяю их своим присутствием, то охотно побеседовал бы с ними обо всем, о чем только им угодно. Меня пригласили посидеть и старушка, мать невесты, скоро, похвалив скромность жениха, заметила, что он покашливает. Это замечание и дало мне возможность показать свое благоразумие и привлечь к себе общее внимание. Я начал с того, что покорнейше просил об избранном женихе меня не расспрашивать. Он мне товарищ и такой же, как я, кандидат на должность священника и, вдобавок, бедняк, нуждающийся в месте. Ни хвалить, ни порицать его я не мог и не желал, опасаясь быть заподозренным в своекорыстии и пристрастии, а просто спросил, кто порекомендовал им этого жениха? Старушка-мать и Беляевы отвечали, что никто им его не рекомендовал и ни у кого они о нем не спрашивали. "Пришел он к нам, - говорили они - такой скромный да тихонький и пояснил, что он кончивший курс семинарии, даже студент, и желал бы занять на Будрине священническое место со взятием их невесты. А на вопрос о причинах кашля жених сказал, что ехал он ныне в Вологду с извощиками на возах и простудился". "Не сомневаюсь, что все это так, но прошу простить меня, если я замечу, что в выборе жениха для вашей невесты, и то кандидата на должность священника в хорошем приходе, весьма рискованно пренебрежительно относиться к справкам об нас. У нас есть начальство и учителя, почему бы вам не спросить кого-нибудь из них о женихе? Они знают нас хорошо и кривить душою не станут, отзываясь о нас". Все согласились, что я говорил правду и удивлялись, как это не пришло им в голову, несмотря на то, что есть знакомые у них между профессорами семинарии. Поблагодарив меня за советы, они сказали, что сегодня же справятся о женихе, с которым велось сватовство, а меня попросили снова зайти к ним вечером того же дня, если я свободен (...) Вечером я был снова у Беляевых и заметил, что ко мне все семейство стало относиться с лестным для меня вниманием. За чаем была и невеста, которую я видел в первый раз. Разговор шел легкий, шутливый, непринужденный. После чаю невеста удалилась, а матушка с хозяевами осталась со мной и повела откровенную беседу. Она стала признаваться, что избранного ими жениха вообще не хулят добрые люди, хотя и считают его незаметным среди товарищей, но о здоровье его отзываются очень сомнительно.
-Что же вы теперь намерены делать? - не стеснился я поставить вопрос.
- Надо будет ему отказать, - отвечали мне.
- А дальше что?
- Надо будет приискивать другого жениха. Не пойдете ли вы на Будрино во священники, со взятием нашей невесты? Только не запрашивайте ни приданого, ни денег, у невесты-сироты ничего ведь нет.
- Не знаю, что сказать вам на это, но пока не кончено у вас дело с Афиногеном Прокопьевичем, я ничего не отвечу на ваше предложение.
Мы откажем завтра, когда придет жених с прошением для подписи.
А я подумаю и завтра, пожалуй, побываю у вас, если угодно.
На следующий день еще до полудня пришел ко мне на квартиру сын дьякона кладбищенской Введенской церкви г. Вологды, ученик семинарии Дьяков с предложением также невесты и дьяконского места на кладбище, вместо умершего отца. Невесту эту я знал. Невеста вполне приличная и с приданым; место хотя и дьяконское, но богатое. Я попризадумался над вопросом о месте и невесте, но, вспомнив о родителях, почувствовал влечение к будринской невесте и месту, находившемуся в одном благочинническом округе с церковью моей родины. А когда знакомый мне брат невесты Дьяковой вслед за моим отказом обратился за советом о том, кого порекомендовал бы я в качестве жениха его сестре, я указал на товарища моего Ивана Николаевича Озеркова, умершего потом священником вологодского Спасского собора. С ним и повели сватовство Дьяковы, за него эта невеста и вышла замуж. А я решился, если будет отказано матерью будринской невесты Афиногену Прокопьевичу, войти в сватовство с нею, несмотря на бедность ее и свою. Мне нравились в этой невесте ее здоровый вид и деревенская простота в обращении. В два часа пополудни я был уже там. С Афиногеном Прокопьевичем дело было прекращено. Повели его со мною. Но о чем нам было толковать? У меня не было ничего, кроме бедности, и у невесты тоже. Меня, конечно, спросили, какое запрошу приданое с невестой вещами и деньгами, и были удивлены, когда я сказал, что если я не противен ни невесте, ни ее матери, то я ни денег, ни приданого, ничего не прошу, а что будет дано с ней, с тем и возьму. Мне даже и пира свадебного не надо, родители мои далеко, на свадьбе быть не могут, а из родственников здесь есть только двоюродный брат, причетник Казанской церкви Кичанов. Столковались мы скоро и, заручившись согласием невесты, помолились Богу. В то же время и тут же в доме Беляевых было написано мною и прошение, с которым и решено было идти к преосвященному Христофору на следующий день. Когда прошение наше, обоюдное от матери невесты и от моего имени, было написано и подписано, ко мне вся семья, и Беляевы, и гости их, обратились с возгласом: "Так вот вы какой! В полчаса, без всякого черняка вы написали чисто и стройно прошение к архиерею, тогда как Афиноген Прокопьевич часа три возился с одним черняком прошения да так и ушел, не закончив его".
-Это его дело, - отвечал я (...)