Эксплуатация, истощение, утилизация вынуждают
задаться вопросом: ради чего, на какую
потребу истощаются многовековые запасы земли?
И оказывается, что все это нужно для производства
игрушек и безделушек, для забавы и игры.
Приходить от этого в негодование, конечно, нельзя; нужно
всегда помнить, что мы имеем дело с еще
несовершеннолетними, хотя бы они и назывались
профессорами, адвокатами и т. п.
Н. Федоров. «Философия общего дела»
До начала третьего тысячелетия осталось сто тридцать восемь месяцев. Много или мало? Этот вопрос хочется заменить каким-нибудь другим, не таким приторным. Хотя бы так: хорошо это или плохо? Лично на меня любая цифирь, будь она юбилейной или какой иной, всегда навевает скуку. Не случайно же в русском народном быту ни юбилеи, ни дни рождения не отмечались. Нынче от цифр, особенно юбилейных, человеку некуда деться.
Футурология тоже не уклонялась от числовых методов. Вспоминается, например, начало 60-х годов, когда в Москве во многих местах висели оптимистические плакаты: «Нынешнее поколение будет... » и т. д. Все было расписано не только по пятилеткам, но и по годам.
Осмеливаюсь утверждать, что в смысле питания у москвичей основания для оптимизма тогда действительно были. На Бутырском хуторе, где находилось наше студенческое общежитие, в продовольственных магазинах продавалось пять-шесть сортов превосходных колбас, добротная сельдь, треска горячего копчения, буженина, различные сыры вплоть до рокфора. В пятьдесят девятом году в Москве можно было купить икру и красную рыбу, причем относительно недорого. Очевидец, как говорится, не даст соврать!
Да, основания для оптимизма действительно были. В особенности у москвичей, обладающих привилегиями, но не у моих земляков-вологжан. Все пять лет студенческой жизни я возил вологодское масло для себя и своих родственников из Москвы обратно в Вологду. Вожу его и теперь.
Справедлив ли такой порядок, пусть рассудят госплановские москвичи, поскольку вологжане-то уже давно рассудили. Не существует двух мнений на сей счет и у наших соседей: у ярославцев, вятичей, новгородцев, как, впрочем, и у рязанцев и тверичей. Все эти древние и звучные названия не спасают иногородних покупателей от раздраженных взглядов некоторых москвичей. Нетрудно представить, что может чувствовать покупатель, теряющий время на поездку в столицу, переплачивающий за свои же продукты, стоимость которых увеличена на стоимость проездного билета.
Но поставим вопрос шире. Не то же ли самое чувство горечи, чувство унижения испытываем мы, уже как граждане своей страны, своего государства, покупая финские яйца и сметану, кубинскую картошку, голландское масло, канадскую муку на блины и аргентинское мясо на котлеты? Не знаю кто как, но я не испытываю при этом особого восторга.
Происходят удивительные, можно сказать, необъяснимые вещи. Великая страна, обладающая грандиозными сельскохозяйственными угодьями, более чем тысячелетним опытом хлебопашества, мощным научным потенциалом и развитой промышленностью, не способна к продовольственному самообеспечению? Чушь и нелепость! В чем же тогда дело?
На этот вопрос не хотят отвечать даже дефицитные «Московские новости». Можно, конечно, сослаться на дефицит информации. Но для настоящего журналиста подобная ссылка звучит как признание в профессиональной беспомощности. Нынче хотя бы по «Поднятой целине» всем известно, как загоняли в колхоз наганами. Но мало кому из молодых читателей известно о том, что колхозы были и... до колхозов. Об этих доколхозных колхозах наши историки говорят сквозь зубы либо вообще помалкивают. Хотелось бы знать — почему? Почему о расстрелах тридцать седьмого года говорят все от мала до велика, а о расстрелах, начавшихся в конце двадцать девятого года, молчат? Информации достаточно, она есть даже в газетах того времени.
Широкой публике совсем неизвестен такой, например, на первый взгляд совершенно странный момент коллективизации, когда колхозы и создавались и разрушались одновременно. Одни и те же силы загоняли в колхоз и в то же время не пускали в колхоз. Тысячи крестьянских семей очутились в безвыходном положении. И в единоличниках оставаться нельзя, и в колхоз не пущают. И так ты не нужен, и так нехорош. Нелепость? Но было именно так. Газета «Правда Севера» № 114 от 6 октября 1929 года в тассовской заметке сообщает: «Саратов. 5. По постановлению Камышинского окружкома партии, весь материал комиссии, обследовавшей лжеколхоз «Красный мелиоратор», передан прокуратуре для привлечения виновных к ответственно. Из колхоза исключено 23 человека во главе с председателем Понасенко. Бюро Нижневолжского крайкома ВКП (б) признало недопустимым прием кулаков и других лишенцев в колхозы и предложило провести чистку всех колхозов. Окружкомам партии предложено взять под свое наблюдение ячейки крупных колхозов. Бывших руководителей Николаевского укома, Камышинского окрколхозсоюза, зав. отделом по работе в деревне Астраханского окружкома, председателя Астраханского крайколхозсоюза постановлено снять с работы. Кроме того, бюро постановило ввиду того, что бывший руководитель окрколхозсоюза, работающий ныне в Колхозцентре, Чиркунов, и имевший в течение пребывания в «Красном мелиораторе» возможность изучать действительный облик последнего, явно не способен руководить колхозным строительством, сообщить в соответствующие органы для обсуждения вопроса о его дальнейшей работе».
Это всего лишь один момент. Сколько их было, этих моментов, с 1928 года!
По одним выпискам из газет можно выработать более или менее объективное представление об истории нашего сельского хозяйства. К сожалению, история эта выглядит как одна сплошная полоса экспериментирования.
Однажды, лет двадцать назад, поехал я на озеро Кубенское за рыбой. Вспоминается предвесенняя небесная глубь, мартовская ясность воздуха и голубоватые холстины снежных полей, окантованные темно-зелеными ельниками. В глазах и до сих пор грунтовая дорога к селу Никольскому. Запах первой талой воды, вернее, готового к таянию снега, напоминал запах только что выловленной рыбы. И я был уверен, что без рыбы в Вологду не вернусь. Да и в рыбе ли дело? Душа моя жаждала не столько свежей ухи, сколько весеннего общения с настоящими, а не любительскими рыбаками.
Рассчитывая попить чаю из нехлорированной воды, я остановился напротив деревеньки из пяти, может, шести домов. Заглушил машину и подошел к первому дому. У крыльца нет ни следа. Подошел ко второму — замок. У третьего дома замка на воротах нет, но стекла в окнах выбиты. Деревня была разорена и брошена, но мне не хотелось этому верить, я побежал к последнему крайнему дому. Нет, и этот дом пуст! Ворота оказались открытыми, в сенях в беспорядке валялись вилы, осиновая дупля, ухват и сломанная корзина. Я вошел в избу. Там в левом углу все было разворочено. Туристы таким способом добывают иконы. Печь, однако ж, стояла целехонька. Шкаф в горнице был настежь, на полочках еще стояла какая-то посуда. Пол в горнице был сплошь завален... налоговыми обязательствами и квитанциями. Я поднял с пола снимок какого-то военного, схватил наугад горсть этих бумажек, сунул в карман и по своему старому следу вернулся к машине. Завел и долго сидел, согреваясь.
Частенько сюжеты, использованные давным-давно, повторяются, подтверждаются, так сказать, документально.
Хорошо помню, как бегал смотреть первый трактор. Тот самый, который был едва ли не единственным доводом при агитации за колхоз. (Правда, причина оказалась позади следствия, сперва несколько лет был колхоз и никакого трактора, и только потом, уже благодаря колхозу, явился трактор. ) Так или иначе, с помощью трактора предполагалось раз и навсегда покончить со всеми проблемами сельского хозяйства.
Мы называем землю матерью, матушкой, кормилицей, поем ей гимны и славословим. Это лишь на словах. На деле мы поступаем с ней безнравственно и жестоко, мы давно забыли, что она живая. Как все живое, она ждала милосердия. Но произошло отчуждение. Вместо любви и милосердия земле было уготовано презрение и равнодушие. Ныне человек не только травит ее химией изнутри, но и калечит физически: топит, сверлит, роет, терзает гусеницами, то есть наносит ей раны физически, раны в прямом смысле.
Что такое ну хотя бы современный карьер? Это обширная зияющая рана, которую не залечит и миллион лет. А шахты? А свалки и затопленные территории? Строители газопроводов и линий электропередачи, нефтяники, лесорубы — никому нет дела до болей земли! Что им этот крохотный, тончайший плодородный слой, кормящий человечество? Им не до него, ежели существует уже десятикилометровая скважина и почти наладились лететь на Марс. Некоторые ученые всерьез толкуют об искусственном интеллекте. Но пока они его придумывают, они вполне могут остаться без глотка чистой воды, без куска хлеба насущного. Призрак голода не исчезает с ростом технического комфорта. Сейчас на планете более 4 миллиардов гектаров пустынь. Пустыня с помощью человека расширяется со скоростью 4 гектара в минуту. К 2000 году площадь пустынь увеличится на 20 процентов. На границе 50—60-х годов лес занимал более 30 процентов суши. Но уже в 1965 году этот процент уменьшился до 22! Безжалостно и стремительно вырубаются леса Африки и Южной Америки, русского Северо-Запада и Сибири. Большая часть атмосферного кислорода пополняется лесами Земли. Чем же будут дышать земляне, когда леса исчезнут?
Почти всю массу продовольствия, необходимого людям, производит тончайший гумусный слой. Гумус — явление удивительное, может быть, единственное во вселенной. Но как безжалостна современная технология по отношению к этому нежнейшему чуду природы! Планета Земля как бы слегка всего лишь припудрена гумусом, так он тонок и беззащитен. И непонятно, чем же мы будем питаться, если его то и дело раздувают пыльные бури да расплевывают наши рукотворные моря и потоки? Переходить в питании на океанские водоросли ни физиологически, ни технологически мы не готовы.
... Оставшись вдовой, моя бабка Фоминична пахала надел босиком. Тот факт, что лошадь Карюха ходила бороздой тоже босиком, немаловажен, если учесть, в какие башмаки обуты нынешние железные лошади С-100, С-80. Особенностью отвального хлебопашества на конной тяге было то, что конь шел бороздой. Пахарь тоже ступал бороздой, но уже второй бороздой. Борозда, по которой шел конь, заваливалась рыхлой землей. Ни конь, ни пахарь не ступали на эту рыхлую землю, они ходили по твердому подошвенному слою. Нынче пахоту мы не столько рыхлим, сколько утрамбовываем. Колеса и тяжкие гусеницы по многу раз в год утюжат почву.
Любителям гигантских машин нет до этого дела... В Италии я видел такую картину: фермер пахал землю на лошади, а новенький трактор, похожий на наш «Беларусь», стоял у дома. Может быть, трактор был неисправен? Или экономят солярку? Так или иначе, наши создатели гигантских машин не прочь закупать зерно, выращенное западноевропейскими фермерами.
Чем мощней и сложней наша сельскохозяйственная техника, тем больше отчуждается хлебопашец от земли. Да, земля отчуждена от человека, поскольку единый цикл выращивания урожая раздроблен на множество операций. Интимные отношения человека и земли, необходимые для успешного дела, давно нарушены. Отчуждение коснулось и других, непроизводственных сторон жизни. Отчуждение от родины, от дома, от семьи... Отчуждение от земли подкреплено отчуждением от жилья. Люди в сельской местности разучились строить себе дома. Жилье во многих местах уже не принадлежит хлебопашцу. Так что же может удержать его на одном месте? Миграция — бич сельского хозяйства! (Одного ли сельского хозяйства?) Отчуждение произошло и в административной среде, в системе руководства. Хорошо помню, как председатели небольших, компактных колхозов краснели на колхозных собраниях. Народ разберет поведение руководства по косточкам, но и ободрит, подсобит, подскажет, как лучше. Нынче руководитель заслонился от жизни машиной и кабинетом. Он руководит с помощью зама, телефона и бездушных бумаг. И чем выше пост, тем опасней такое отчуждение. Оно всегда оборачивается неопределенностью, неясностью положения, ошибками. Отчуждение — признак современности. Но все виды этого отчуждения начинались с отчуждения от земли...
Бабка моя Александра Фоминична овдовела в мирное время, с тремя детьми, но духом не пала. Поставила деток на ноги, успела и внуков понянчить. Моя мать овдовела тоже очень рано, в тридцать восемь, но во время войны, растила пятерых.
Что во все времена помогало выстоять миллионам русских, украинских, белорусских вдов? Оглядываясь на годы Отечественной войны, я думаю сейчас, что выжили мы благодаря многовековой, устойчивой и непосредственной связи с землей. Помню, как ежедневно ходил смотреть на ячмень, посеянный матерью в огороде около бани. В белые летние ночи он рос буквально не по дням, а по часам. Вкус тех ячменных лепешек, испеченных на широких капустных листах, до сих пор во рту. Земля подлинно на глазах являла невыразимое чудо: за какие-то сорок северных дней она превращала сморщенный картофельный обрезок в 10—12 полновесных белых или розовых клубней, утолявших наш волчий голод. Нас не было бы, вероятно, в живых, если бы отец в 1935 —1938 годах перевез нашу семью в Москву, куда уезжал плотничать. Не зря он колебался. В городе мы не выжили бы, ну пусть не мы, другие. Ведь ячмень тот не был бы посеян и те грядки картофеля не были бы засажены. Надо очень много дьявольской хитрости, чтобы уморить человека с голоду, не отрывая его от земли.
Передо мной книга «Коллективизация сельского хозяйства в Северном районе» (Северо-Западное книжное издательство, 1964). На странице 681 читаем:
«31 января 1930 г. принят план расселения кулачества1 в Северном районе. Планом предусмотрено общее количество 70 000 семейств из 350 000 человек расселить по округам:
Архангельский 30 000 семейств
Вологодский 10 000 семейств
Северо-Двинский 9 500 семейств
Няндомский 8 500 семейств
Коми-область 1 200 семейств
1. Речь идет об украинских семьях, выселенных к нам. Наше местное раскулачивание началось чуть позже. Наших крестьян высылали еще дальше, на Колу и на Печору.
Трудоспособных мужчин партиями в 500—1000 человек направить в районы постоянного поселения для использования на лесозаготовках, сплаве и на постройке поселков. Всех нетрудоспособных членов семей разместить в специально приспособленных помещениях: церкви, монастыри, бараки и т. п. ».
Были разработаны «нормы хозяйственного вооружения», по коим каждой семье дозволялось иметь: «... лошадь — 0, 5, коров — 0, 4, сбруи — по 0, 5 комплекта, плугов — 0, 25, борон — 0, 1, кос — 2, серпов — 1, мотыг — 2, заступов — 1, топоров — 2, пил поперечных — 1, пил продольных — 0, 1».
Почему лошадей 0, 5, а коров 0, 4? Не совсем ясно. Неясно покамест и то, сколько украинских детей, стариков, женщин и мужчин было зарыто на импровизированных лесных кладбищах вдоль всей Северной железной дороги.
Жутковато становится, когда безымянный кто-то и где-то планирует мою жизнь, решает, не спрашивая меня, быть моей деревне или не быть, течь ли моей речке, шуметь ли сосновому бору. Куда потечет и потечет ли вообще река Сухона в следующем десятилетии?
В 1937 году репрессии и раскулачивания еще продолжались, но уже перестали быть массовыми. Перст судьбы передвинулся с крестьянства на иные слои. В числе репрессированных по логике непримиримой борьбы оказались многие из тех, кто только что раскулачивал. Такой поворот нетрудно было предвидеть, ведь в мире все это бывало и раньше. Но в азарте борьбы кто учитывает уроки истории? Бывшие палачи, оказавшись на положении жертв, недоумевали: кто бы мог подумать, что так обернется?
Крестьянство примирилось с перегибами 30-х годов, вернее, приспособилось к новым условиям: жить-то надо. Даже сосланные и раскулаченные как-то приноровились на новых местах и вновь без обиды обратились к земле-кормилице. Строили жилье, вырубали и корчевали тайгу, снова сеяли хлеб, выращивали скот. Были случаи, когда таких тружеников вновь раскулачивали. В 1937 году Вологодская область имела три с половиной тысячи колхозов. Каждый из них насчитывал в своем составе от 16 до 60 дворов. Были колхозы либо с меньшим, либо с большим количеством дворов, но преобладали как раз те, у которых от 16 до 60. Выработался оптимальный, как говорят ученые, вариант по количеству дворов — хорошо управляемый и компактный, так как хозяйства строились по ландшафтному принципу. Худо-бедно, армию пополняли, войну выстояли, города прокормили, несмотря на жесточайшие налоги. Но после войны вместе с отменой непосильных налогов кому-то до зарезу понадобилась новая коллективизация: началось объединение уже самих колхозов.
Отчуждение продолжается и сейчас, болезнь зашла далеко. Так далеко, что одними разговорами о перестройке ее не вылечишь.
В моих шкафах тысячи писем от читателей, сотни писем, в коих люди обращаются с просьбой помочь. Но моя власть слишком мала, чтобы не обрезали приусадебные участки. Вот пенсионерка из Новгородской области жалуется: «Земли-то у нас глазом не окинуть. Все знают, что без земли нет жизни, она даст мясо, молоко, овощи, а местами в достаточном количестве фрукты. Нет, не дадим народу, пусть растет ольшаник и осина. А что можно сделать на шести сотках?» Хотел я обратиться в Новгородский облисполком, но в конце письма стояла такая приписка: «Ну, Василий Иванович, уж меня не подведите, а то обрежут у меня и остатки, скажут, много стала каркать».
Она вложила в письмо свою районную газету «Коммунист» (Пестовский район). Вместо передовой там было напечатано письмо пенсионера И. Кудрявцева: «Если посмотреть на карту сегодня и сравнить ее с картой пятнадцатилетней давности, недосчитаешься десятков населенных пунктов. Возьмем совхоз «Авангард». Теперешние же специалисты уж и не знают, пожалуй, где были деревни Иваши, Тарасово, Аносово, Фомкино, Козлово. Только старожилы колхоза «Рассвет» помнят такие названия, как Езжино, Пищугино, Рахино, только в книгах двадцатилетней давности можно найти запись о том, что в Богословском сельсовете были деревни Опалево, Плоское, Никитское и другие».
Новгородские и прочие письма вновь напоминали мне поездку за рыбой. В Вологде, помнится, я вложил собранные в избе бумаги в почтовый пакет не глядя и не читая... Сколько же их, таких вот пакетов, в моих шкафах! И все они терпеливо лежат, сохнут под спудом, ждут своего часа. И взывают к совести.
В прошлом, восемьдесят седьмом году я вздумал упорядочить наконец свою бумажную жизнь. Толчком к тому явился телефонный звонок из редакции «Огонька»: у меня вежливо просили рассказ. Или даже повесть. Но где их возьмешь, рассказ или повесть? Нынче они не валяются, как тогда, в молодости. Помню, двадцать восемь лет тому назад принес я в редакцию «Огонька» четыре своих лучших рассказа... Вежливый старичок Ступникер вежливо вернул их обратно. Впрочем, зачем заглядывать так далеко, не лучше ли рассказать про свежие «завороты»? Недавно по настойчивой просьбе одного журнала я послал в редакцию рукопись. Надо признаться, не ахти что. Я даже был рад, что не напечатали. Но ведь не напечатали-то совсем по иным причинам... Сейчас по всем правилам гласности я должен бы назвать и журнал и редактора, возвратившего рукопись. Но я честно скажу, что делать это побаиваюсь, предельному документализму по-прежнему мешает угроза будущих «заворотов»...
Рассказ начинался с такого абзаца: «Эпоха космоса, а точнее, интеркосмоса, иными словами — НТР, сопровождается не только ядерными, но и другими взрывами (например, демографическими). Все эти взрывы и революции (хотя бы сексуальная) подробно описаны в общедоступной печати. Но до сих пор, кажется, никто не говаривал о взрыве документальном, вернее, документалистском, или документалистическом, а в общем, бумажно-бюрократическом. В самом деле, документ по своей значимости в жизни человека вышел теперь на первое место. Что мы значим без документа? Ночевать в гостиницу и то не пускают. Если нет командировочного удостоверения, с тобой даже не станут разговаривать. Без соответствующей бумажки невозможно выйти не только на пенсию, но даже из больницы. (Не зря говорят, что из больницы выписан. ) Все мы только и делаем, что куда-нибудь записываемся, выписываемся, прописываемся... »
Нет, я не могу отрекаться от такого абзаца.
Сила бумаги безжалостна к человеку. Отчуждение личности начинается с документа, душевная безответственность охотно маскируется документом. В бумагах то и дело прячется нечистая совесть. «Без бумажки я — букашка, а с бумажкой — человек», — говорится в народе. Какой человек? Человек с бумажкой. Фронтовики, уходя в разведку, освобождались от всех документов, от всех бумаг. Человек становился как бы свободным от мелочных обязательств, оставался наедине с собственной совестью. Точно так же крестьянин, если ему не мешать, всегда без всяких бумаг выполнит свой долг хлебороба.
Так что же такое документ?
Пайцзу, хранящуюся в Эрмитаже, эту серебряную планку с дырочкой и вертикальными уйгурскими строчками, мне разрешили посмотреть только после того, как я показал служителям писательский билет. Так тщательно ее охраняют. Это не потому, что серебряная, а потому что документ, первое известное нам командировочное удостоверение. По этому документу разрешалось ездить бесплатно от Амура и до Дуная, сажать на кол и рубить головы, отбирать скот, продавать в рабство нищих и холостых. А как не беречь, например, петровские указы, под страхом смерти обязывающие русских людей носить немецкое платье? В приказном порядке царь понуждал наших предков брить бороды, курить и пить хмельное.
Наверное, уже в петровское время все документы с определенной долей условности можно было разделить на три главных разряда: научно-техническая документация, административно-бухгалтерская и, так сказать, индивидуально-бытовая, превратившаяся нынче в беду хуже всякой чумы. С годами она, эта бумажная чума, все совершенствовалась, но особенно большие возможности открылись для нее в нынешние времена. Документ все больше внедряется в быт, в личную и в интимную жизнь. На этом и держалась моя неудачная попытка составить (а не создать) документальный рассказ о маленьком человеке, перехитрившем почти всех своих недругов. Речь шла о подлинных «Договоре», «Акте», «Расписке», «Заявлении», «Объяснительной записке» и «Медицинской справке», выстроившихся в достаточно четком сюжетном порядке. Здесь все было настоящим, не моим. Я лишь расставил упущенные запятые. Конечно, судьба моего документального персонажа не ограничивалась упомянутыми бумагами: множество документов из экономии места я не использовал (среди них протокол товарищеского суда, выписки из трудовой книжки и т. д. ). Подлинники всех документов и сейчас хранятся в архивах соответствующих учреждений. Сюжет заключался в том, что мужика пытаются посадить за пьянку, а он успешно с помощью таких же бумажек выкручивается (в медицинской справке говорилось, что «внутренние органы без изменений» и что он «может быть использован на тяжелых и земляных работах»). Но... скрутили-таки! Справка райбольницы была вовсе не решающим и не заключительным документом в этой обычной, ничем не примечательной, хотя и печальной истории. А чтобы рассказать, что такое принудительное лечение в ЛТП и как оно подействовало на героя и его семью, нужно было читать и выписывать новые документы, еще более многочисленные. Они, эти безликие, жалкие и беспомощные с виду бумажки, как тараканы, плодят вороха себе подобных, от этих ворохов появляются новые вороха, и мало кому удается остановить эту цепную реакцию...
Читатель, вероятно, догадывается, что тот документальный рассказ я так и забросил, дело не довел до конца. Не интересует меня эта рукопись и сейчас. Я ищу иные бумаги...
Мне не понятны писатели, в поисках сюжетов требующие от начальства спецкомандировок, рыскающие туда и сюда. Сюжетный дефицит, как многие прочие дефициты, дефицит мнимый. Вокруг столько сюжетов, что с лихвой хватит на все десять тысяч членов СП. Еще и останется. Хороший писатель может обойтись и совсем без сюжета. Евгений Носов, тонкий стилист и знаток детской души, написал превосходный рассказ о девочке, что жила «за лесами, за долами». Каково продолжение ее судьбы?
Однажды я видел, как срочно, самолетом, отправляли из Вологды донорскую кровь. Я знал, что из крови нынче делают много дефицитных лекарств, знал и о том, что существует наука геронтология. Носовская героиня выросла, уехала в город. Работая в магазине, она научилась пить, и, когда денег у нее не было, она сдавала свою кровь. Получалось, что она пропивала свою же кровь, а из ее крови делали где-то дефицитные лекарства, которых в Вологде простому человеку не купить, и вологодского масла тоже. Масло у нас продается крестьянское, и то по талонам.
Кстати, ведь ГОСТы тоже бывают разные, и вологодский кефир совсем не похож на московский. С чего бы это? Почему в городе Соколе нет ни сгущенки, ни сыра, если Сокол сам производит эти продукты, если действует здесь крупнейший молочный комбинат? Увы, почти вся продукция этого комбината куда-то увозится. Вологодским детишкам нечем полакомиться. Услыхав наши жалобы, один высокопоставленный товарищ, имеющий отношение к республиканскому и союзному фондированию, порекомендовал нам активнее развивать частный сектор, за счет чего и увеличивать продажу молочных продуктов.
Чуть ли не семьдесят лет мы всякими путями третировали этот самый частный сектор. Нынче вдруг наше отношение к нему начисто изменилось. К несчастью (а может, и к счастью), не все зависит от нашего отношения к чему-либо. Существует объективная реальность, это она диктует свои собственные сроки для положительных изменений (например, сколько лет страна училась пить, столько же лет, если еще не больше, придется и отвыкать).
Возродить частный сектор не так-то просто. Люди уже привыкли не верить обещаниям сверху, а местное руководство научилось игнорировать самые серьезные постановления центральных органов.
Помню, во время войны косить для своего скота разрешалось только день-два, и то глубокой осенью, когда полетят белые мухи. Дальше косили за так называемые проценты: в 50-е годы за 10, в 60-е за 15, в 70-е за 20, в 80-е за 30. Если так дело пойдет и дальше, то к 2000 году мои земляки станут испольщиками. Боюсь, что к этому времени сено не потребуется, так как многие молодые люди, живя в сельской местности, уже не желают и не умеют заниматься животноводством. Ни куры, ни коровы, ни овцы, ни телята их не интересуют. Вся эта живность требует, во-первых, небрезгливой натуры, во-вторых, животных надо кормить. А для того чтобы их кормить, надо заготовлять корма, но косить в дождь нельзя, а когда нет дождя, то жарко. Сельское хозяйство всегда было зависимо от желания трудиться физически. От погоды оно тоже зависит, но про погоду-то в программе «Время» как раз и говорится в самую последнюю очередь. Сперва шахматы и фигурное катание, а уж погоде что останется.
Но допустим, что еще не все селяне утратили вкус к животноводству. Отчего же в нашей области поголовье личных коров сокращается на две тысячи голов ежегодно? Да как раз оттого, что это частный сектор! Оттого, что для животноводства нужна не только вода, но и земля. Можем мы дать землю животноводу? Хотя бы лесную, заброшенную? Такого закона пока нет.
С другой стороны, вместе с гласностью явились на свет и те крикуны, которые в зуде преобразований называют колхозы трупами, а их укрепление — гальванизацией. Таких не корми хлебом — дай все на свете переделать, переворошить, поставить с ног на голову. Одним словом, революция. Даешь новизну! Нечего, мол, цепляться за эти колхозы, надо их вообще разогнать.
А между прочим, стоит вологодским колхозам доить не по 2 — 3 тысячи молока в год от коровы, а всего по три с половиной — и дефицит молочных продуктов в Вологде и Череповце моментально исчезнет. Конечно, при условии, что из Госплана тотчас же не поступит команда увеличить поставки в союзный и республиканский фонды. Если такая команда поступит — опять не видать вологодским детишкам сгущенки с Сухонского молкомбината.
Но я больше чем уверен, что поступит именно такая команда.
Разбираю бумажные вороха, ищу и не нахожу то, что надо. Многим из нас, по правде говоря, приятно жить в бумажном плену. Уж так мне хочется еще раз рассказать про мою переписку со светилами медицины! Правда, академик Н. Н. Блохин на мое личное письмо не ответил, зато ответил ученый секретарь. Он-то и отфутболил меня Институту психиатрии, а с этим институтом мы не нашли общего языка. (Впрочем, не нашел этот институт общего языка и со Всемирной организацией здравоохранения: ВОЗ говорит, что алкоголь — это наркотик, Институт имени Сербского говорит, что нет. ) Бумаги на алкогольную тему не вмещаются в три толстущие папки. Ни в какие административные ворота они пока не влезают... Приходится заводить еще одну отдельную папку. Сестра Александра Ивановна принесла такую вот выписку из «Занимательной зоологии»: «Появление жучка ломехуза в муравейнике нарушает все связи в этой дружной семье. Жучки поедают муравьев и откладывают свои яйца в муравейные куколки. Личинки жука очень прожорливы и поедают муравьиные яйца: но хозяева их терпят, так как ломехуза поднимает задние лапки и подставляет влажные волоски, которые муравьи с жадностью облизывают. Жидкость на волосках содержит наркотик, и, привыкая, муравьи обрекают на гибель и себя и свой муравейник. Они забывают о работе, и для них теперь не существует ничего, кроме влажных волосков.
Вскоре большинство муравьев уже не в состоянии передвигаться даже внутри муравейника; из плохо накормленных личинок выходят муравьи-уроды, и все население муравейника постепенно «вымирает». А жучок, сделавший свое «черное» дело, перебирается в соседний муравейник».
«Каков жук!» — я в сердцах заталкиваю папку подальше в шкаф. И все же «Занимательной зоологией» не стоит брезговать. В детстве я несколько сезонов работал на колхозной пасеке. Помню, как в конце лета пчелы выгоняли из домиков трутней. Мне было жалко этих толстых и беззащитных пчелиных нахлебников. Теперь я сравниваю их с одной очень многочисленной прослойкой общества, но мне почему-то жалко и тех и других. Отчего такая вот жалость частенько не только не вызывает ответного чувства альтруизма, но и воспринимается как нравственная и физическая слабость и даже поощряет новый всплеск удивительного нахальства? Меня не устраивает стройная иерархия пчелиной семьи, запрограммированной в своих действиях, не устраивает и анархическая кутерьма. Но 18 миллионов чиновников, по-моему, не имеют отношения ни к тому, ни к другому. Они сами по себе. По-прежнему боюсь чиновника. Почти все беды, испытанные мною, были связаны с канцелярией, с бумагой, то есть с бюрократизмом. Начать хотя бы с того, что в сельсовете не записали день моего рождения (я не могу выяснить его до сих пор). Год в колхозной похозяйственной книге тоже был перепутан, и я устанавливал его дважды: в сорок девятом на медицинской комиссии и в восемьдесят втором с помощью милиции и народного суда. Помню, какой испытывал страх, когда, будучи второклассником, потерял табель успеваемости. Этот эпизод снился мне многие годы. Трусость? Не надо спешить с выводами. Для сельской жизни начала 30-х годов очень характерно было такое понятие, как «копия» или даже «копия с копии». Бумага или ее отсутствие могли отправить на Соловки, убить, уморить голодом. И мы, дети, уже знали эту суровую истину. Не зря составлять документы учили нас на уроках. Хорошо помню, как Николай Ефимович Мартьянов, наш сельский учитель, заставлял писать образцы документов.
В седьмом или шестом классе, помнится, мы учили наизусть стихотворение Некрасова «Размышления у парадного подъезда». «Вот парадный подъезд. По торжественным дням, одержимый холопским недугом, целый город с каким-то испугом подъезжает к заветным дверям». Н. А. Некрасов называл холопским недугом обычное подхалимство. Но можно ли называть холопским недугом страх беспаспортного деревенского мальчика, стоящего перед всесильным чиновником? Дважды, в сорок шестом и сорок седьмом годах, я пытался поступить учиться. В Риге, в Вологде, в Устюге. Каждый раз меня заворачивали. Я получил паспорт лишь в сорок девятом, когда сбежал из колхоза в ФЗО. Но за пределами деревенской околицы чиновников было еще больше...
Честные люди не ведают о своей честности, для них это обычное нормальное состояние; добрые даже не подозревают, что они добрые. Скромные потому и скромные, что не знают о своей скромности и, что всего важнее, не стремятся узнать. А вот чиновник, вернее, бюрократ, потому и чиновник, что он всегда помнит, что он — чин. Первый признак бюрократа — это тщеславие. Гордость по отношению к более низшему чину, смешанная с подобострастием по отношению к более высшему чину.
Крестьянин больше всего в своей жизни боялся человека с бумагой, то есть чиновника. Тать в нощи или разбойник и тот был не так страшен для землепашца! Подписать какую-нибудь бумагу значило заложить душу. Посылать жалобу значило навлекать на себя новую, еще большую опасность. Вспомним, чем кончился Шемякин суд. Вспомним уж заодно и ту пору, когда одна полевая сумка, раскрывавшаяся финагентом Министерства заготовок, вызывала в душе тоскливое чувство обреченности (я сам не однажды испытывал это чувство).
В конце двадцать девятого года хлебороб в нашей стране оказался гонимым, беззащитным и ошельмованным.
Стереотипы вульгарно-социологического мышления и до сего дня подпитываются ложными, а точнее, лживыми, представлениями о крестьянской психологии, фиктивными образами. Фигура в смазных сапогах и полосатых штанах, в жилетке и рубахе горошком, в картузе на подстриженной в кружок голове тотчас встает в воображении газетного художника, когда произносится слово «кулак». В 30-х годах слово это, набранное всеми шрифтами, не сходило с газетных страниц, оно склонялось по всем шести падежам. Образы тургеневских Хоря и Калиныча были начисто похерены в литературе. Их заменили портовый вор Челкаш и стяжатель Гаврила. Вскоре даже дирижеры и оперные певцы предпочли сусанинской дочери лесковскую леди Макбет. «Сеятель твой и хранитель» обернулся вдруг убийцей из-за угла, поджигателем. Некрасовский мужичок с ноготок быстренько превратился в Павлика Морозова. Что за странные метаморфозы?
От литературы до экономики не такое уж долгое расстояние. Взбудораженные революцией, горячие головы вздумали раз и навсегда освободиться от «власти земли». Что и было, в общем-то, достигнуто. Связанные с землей нравственные ценности были оболганы. Подмена произошла довольно шустро (примерно с такой же скоростью, с какой Лысенко подменил Вавилова). В сельском хозяйстве тысячелетний народный опыт быстро уступил место восторженному прожектерству, невежественной псевдоучености, волюнтаризму и бюрократическому командованию. Но солнце светило по своим прежним законам. Дождь падал из туч, как тысячу лет назад, и ветер дул тоже в собственную дуду. Тайна чудесного превращения солнечного луча в зеленую хлорофилловую частицу взывала к совести земледельца. Но почтительное отношение к земле, то бишь к тончайшему, такому нежному слою гумуса на планете, к природному круговороту воды, к естественному и потому безопасному для людей движению жизни стремительно исчезало.
Земля оказалась так же беззащитна, как сам хлебопашец. Мы самоуверенно решили выйти из-под природной зависимости, твердо задумали где только можно заменить естественное искусственным... Снобизм по отношению к природе то и дело подкреплялся лихорадочными успехами технического прогресса: энерговооруженностью, концентрацией, химизацией и т. д. Но в году по-прежнему оставалось триста шестьдесят пять дней, и солнце по-прежнему не могло (не имело права?) светить больше чем положено. Можно ли сократить цикл образования белка, ускорить природный круговорот? Наверное, можно, но тогда это будет уже не тот белок... Говорят, что кто-то когда-то за изобретение искусственной икры получил государственную премию. Вот и пусть бы он ее ел, эту свою икру. На здоровье. Но зачем же других-то потчевать?
Если годовой цикл крестьянских работ, соответствующий солнечному круговороту, сократить не удалось никому, то технологию этих работ сокращали. В нее вмешивались все кому только не лень. Выработался кампанейский авральный стиль. К примеру, в двадцать восьмом году вдруг все газеты дружно начали учить крестьянство силосованию кормов. С началом коллективизации совпала и кампания по поднятию целины, так живописно показанная Шолоховым. Сколько было подобных кампаний! У читателя среднего возраста, вероятно, еще свежи воспоминания о кукурузном периоде, о кроликах и торфоперегнойных горшочках, о травопольщиках и т. д. Все эти авралы могли бы остаться всего лишь темой для авторов «Крокодила», если б... если б в продовольственных магазинах Москвы продавалась хотя бы половина из того, чем торгуют в любом самом провинциальном финском магазинчике (очевидец опять же не даст соврать).
Тот, кто командовал колхозами, нередко не понимал в сельском хозяйстве, как говорят, ни уха ни рыла. Например, молоко и навоз, хлеб и навоз в сознании многих преобразователей были понятиями антагонистическими, взаимоисключающими друг друга.
Комсомолец 30-х годов и ветеран партии С. В. Проничев из Грязовца рассказывал мне анекдотический случай с председателем колхоза, посланным в деревню одновременно с шолоховским матросом Давыдовым. Семен Давыдов хоть пахать выучился. Этот же, увидев в окно навозный бурт, возмутился и назвал навоз грязью и бескультурьем. Уже в те времена открылась борьба за чистоту на фермах, обернувшаяся борьбой с навозом. В централизованном порядке быстренько ликвидировали подстилку. Начали строить скотные дворы с деревянными полами, а термин «навозоудаление» до сих пор в полных правах. Но разве зря народ испокон веку называл животные испражнения ночным золотом? Позволю себе напомнить читателям: богатство и состоятельность русского северного (и не только северного) крестьянства измерялось раньше не тем, сколько у него зерна в амбаре или денег в кармане, а тем, сколько навоза в хлеву! (Говорили, кстати, не навоз, а назём. ) По количеству возов навоза, ежегодно вывозимых на поле, судили об экономической мощности крестьянской семьи. Скот держали не только, а подчас и не столько для производства мяса, молока, кожевенного и рогового сырья, сколько для производства навоза. Хозяин, у коего по каким-то причинам не было скота, навоз покупал, отрабатывая дни.
Не буду вспоминать многих пословиц, бытовавших в народе по этому поводу. Земля тщательно унавоживалась. Ведь от нее зависела жизнь не только человека, но и всей домашней живности, осуществлялся круговорот органических веществ с помощью солнца и дождевой воды. Человек не мешал естественным циклам, он осторожно к ним приноравливался. И вдруг — навозоудаление... Все встало с ног на голову.
В заграничных поездках я везде стремился если не побывать на фермах, то хотя бы узнать что и как. И повсюду — в ФРГ, Швеции, Англии, Югославии, Венгрии, Финляндии, Франции — навоз не удаляют, а копят и берегут. Одни мы внедряем навозоудаление и травим навозом реки. Такова безнавозная технология производства молока, основанная на бесподстилочном содержании животных, диктуемом в свою очередь конструкциями гигантских коровников, так называемых комплексов. Кто их придумал, эти комплексы? Кто рекомендовал правительству? Ищи теперь свищи. Как сказал поэт, одних уж нет, а те далече...
В двадцать девятом году в моей деревне Тимонихе имелось: домов — 23, гумен — 14, амбаров — 12, бань — 16, сенных сараев в лесу и в полях — около 20. Но уже ко времени Великой Отечественной войны осталось всего 12 домов. Сейчас — 7, да и то в двух из них живут только летом. 5 жилых домов, а в них пенсионеры. Трудоспособный, как у нас говорят, всего один человек, детей совсем нет. 5 домов и 5 бань. Ни гумен, ни амбаров, ни сеновалов — все сожжено или сгнило.
Судьба Тимонихи типична для многих тысяч русских деревень, для всего Нечерноземья. За последние пятилетки в одной нашей области более 7 тысяч деревень исчезло. Там, где со времен Даниила Заточника звучали песни и бегали ребятишки, дымились трубы и мычали коровы, теперь одна трава и кусты. Некоторые люди, даже в партийной среде, считают, что так и должно быть, что это прогрессивное явление.
Давайте, однако же, разберемся, что такое подобный прогресс. Из 332 тысяч вологжан, ушедших на фронт, чуть не половина (147 тысяч) осталась лежать в чужой земле. Пусть будет им пухом эта чужая земля. Посмотрим на их родную, оставшуюся. Я не знаю, сколько погибло всего в нашем Харовском районе, знаю, что с войны в мою деревню не вернулось ни одного. В соседнюю Вахруниху тоже ни один не вернулся. Я спрашивал в областном военкомате, сколько в настоящее время осталось в живых из тех, которые уцелели на фронте. Ссылаясь на миграцию, мне ответили, что эта цифра неизвестна, но мне кажется, она очень невелика, большинство фронтовиков умерли от ран и болезней.
Читатель, конечно, понимает, что от тех, кто лежит в могилах, дети не рождаются. Что же, может быть, сейчас, когда прошло сорок два года после великой опустошительной войны, наше Нечерноземье, как окрестили половину России, стало наконец и многолюдным и многодетным? Нет, это не так. В доказательство предлагаю всего одну цитату из статьи, опубликованной в «Литературной газете»: «За девять лет между переписями 70 и 79 годов сельское население Костромской области уменьшилось на 28 процентов, Орловской — на 30, а Таджикистана — увеличилось на 36 процентов».
Может быть, это компенсируется ростом городского населения? Нет, не компенсируется. В той же статье сообщается, что в России в двенадцатой пятилетке на 100 человек рабочих, выходящих на пенсию, молодых придет только 85. В Узбекистане же взамен этих 100 придет 302, а в Таджикистане и того больше. И вот в таких условиях, сидя в Москве, ученые-демографы дают безапелляционные рекомендации нашим планирующим органам, придумывают термин «бесперспективный населенный пункт»! Лукавство этого термина не сразу и разглядишь.
Столичные экономисты, плановики и демографы, объявив неперспективными тысячи русских, украинских, белорусских, литовских, мордовских и других селений, первое время демагогически ссылались на то, что, мол, нынешний крестьянин давно не тот, что был прежде. Он, мол, не станет пахать без теплого нужника. Нет, я совсем не за то, чтобы у меня на родине, в Азле, или в Шапше, или в Пустораменье, не строить отдельных домов с канализацией и паровым отоплением. Наоборот, я подниму за это руки и ноги. Я даже скажу, что строили в деревне слишком мало. И говорили об этом слишком робко, а вот объявить неперспективными тысячи деревень у многих почему-то хватило и смелости и находчивости.
Но позвольте, что значит бесперспективная деревня? Стояла на земле полтысячи лет — и вдруг на тебе! Долой ее, под бульдозер. Что, разве там земли нет? Или воды? Я скажу читателю на ушко: все там есть. И земля, и вода, и люди, и дома. Не было власти, чтобы за нее заступиться.
Надо прямо сказать, что кое-кому даже из местного районного начальства выгодна эта бесперспективность. Ведь что получается? Под ширмой «бесперспективности» бюрократу-руководителю полная воля. Ему легче жить, у него меньше забот, можно даже и в сенокос являться в контору не раньше восьми. Можно руководить по телефону, не надо заботиться и думать о десятках дальних деревень. Построил два-три комплекса, сселил всех в одно место — и живи себе, в ус не дуй. Именно об этом мечтает руководящий сторонник сселения. И что самое страшное — вскоре он же и оказывается прав, бесперспективные деревни действительно после этого появляются. Но, товарищи, дайте мне на два часа кресло Новомира Николаевича1 — и я за два часа сделаю бесперспективными не только всю Катрому и Азлу с Мужурками, но и Сорожино с Пустораменьем. Как? Очень просто.
1.Предрайисполкома.
Первое: надо сказать председателям колхозов, секретарям парткомов и председателям сельсоветов, что районные внутриколхозные дороги — это ерунда, их пока можно не строить.
Второе: позвонить заведующему роно и сказать, что все дети района должны учиться в двух-трех интернатах, школы в колхозах строить больше не будем.
Третье: сказать главврачу районной больницы, чтобы он прикрыл с десяток сельских медпунктов, нечего гонять старух на уколы за шесть — восемь километров.
Четвертое: дать указание в отдел культуры, чтобы закрыли с десяток сельских клубов.
Пятое, и самое главное: надо связаться с райпотребсоюзом и порекомендовать укрупнить 5 — 6 сельпо, как это сделали с Шапшей, Азлой и Кумзером. Заодно необходимо закрыть мелкие пекарни, ликвидировать сельские лавки и магазины, которые не справляются с финансовым планом. Ну, и вдобавок я сократил бы в районе почтовых работников и сэкономил бы на автобусных рейсах.
Все. Через неделю половина Харовского района окажется бесперспективной»2.
2. Цитирую собственное выступление на районной партийной конференции в Хабаровске.
Странным образом термин «бесперспективность» быстро приобрел равноправие среди прочих, и ему как бы даже обрадовался сельскохозяйственный чиновник. Ликвидация деревень, подобно укрупнению колхозов в хрущевские времена, оказалась сродни раскулачиванию 30-х годов. Да-да, но многим статьям это были сходные явления! Под прикрытием концентрации производства сколько крестьянских дворов перестало существовать! Были заброшены луга и пастбища, пашня тоже зарастала дикой травой и кустарником. Совмин РСФСР то и дело то у одной области, то у другой оптом списывал такие земли. Но что значило списать землю, которую обрабатывали и изобихаживали тысячу лет? Прежде чем списать землю, надо было списать тех, кто на ней трудился. Но списать живых людей трудно, хотя и возможно. И бывшие пахари само собой скорехонько превратились в горновых, штукатуров, в крановщиков и сталепрокатчиков. Поначалу они даже не очень и обижались, что в Вологде и Череповце трудно купить масло и колбасу, поскольку хорошо знали, как там, в деревнях, достается мясо и молоко. Но вот выросли их сыновья, внуки, правнуки и заговорили совсем по-иному...
Да и впрямь: чем лучше ленинградский станочник череповецкого, а московский шофер ярославского или тульского? Почему вологжанину приходится возить из столицы свое же масло?
Оставим пока в стороне качество вологодского масла, поговорим о количестве. Кое-кто думает: значит, худо работаете, если у самих масла нет в магазинах. Мол, как потопаешь, так и полопаешь. Нет, в этом случае дело не в работе! Вологжане и в оставшихся деревнях работают не хуже и не меньше кубанских казаков или таджикских дехкан. Мы выращиваем достаточно скота и на свинину и на говядину, доим молока также порядочно. Но все дело в том, что себе мы можем оставлять только то, что производим сверх плановых поставок в союзные и республиканские фонды. А план? А план устанавливается сверху, от достигнутого в лучшую пору. Но циклоны с Атлантики идут и крутятся отнюдь не по плану. Они все еще непредсказуемы и центральным ведомствам неподвластны. Один год хлеба и травы вырастут хорошие, другой — не очень, третий — совсем худо. Это в одних чиновничьих головах и бумагах гарантированные удои и гарантированные урожаи. И если уж честно, то сюрпризы погодных условий, их магазинные последствия должны бы делиться поровну хотя бы между вологодскими и московскими агропромовцами.
Итак, из 13—14 тысяч тонн масла, которые ежегодно производятся в области, самим вологжанам остается всего 5 — 6 тысяч. Билет до Москвы и обратно стоит двадцать рублей. Пенсия моей матери 40 рублей в месяц. Поедут ли такие пенсионеры в Москву за продуктами? Работающим у станков и на стройках разъезжать вообще некогда. Значит, сыр и московскую отдельную колбасу покупают одни командированные вроде меня, то есть привилегированные, остальные довольствуются тем, что бог послал. Ни сыра, ни творога, ни сосисок в Вологде не купить.
Существуют так называемые научно обоснованные нормы питания. Они тоже устанавливаются неизвестно где и неизвестно кем. Я, конечно, благодарен московской науке за то, что она установила мне точную цифру — 80 килограммов мяса в год. (Интересно, сколько съедает в месяц собака моего знакомого доцента, причастного к выяснению научно обоснованных норм?) Но, во-первых, 80 кило в год — норма явно заниженная. Во-вторых, вологжане потребляют всего 56 кило мяса в год на душу. В-третьих, рыба и фрукты в Вологде тоже не ахти какие. Те, кто командует фондами, видимо, устыдясь этой цифры (56), начали с нами спорить и установили цифру 68. Откуда у них взялись 12 кило дополнительно? Очень просто, двенадцатикилограммовая добавка образовалась якобы из тех покупок, что вологжане везут из Москвы и Ленинграда. На компьютере все можно высчитать (хотя очень все это сомнительно: 12 кило на душу в год вологжанам из Москвы при всем желании не вывезти).
«Такие вот пироги», — всегда говорит вологодский агропромовец, с которым частенько вместе возвращаемся из столичных командировок. Ездим уже лет двадцать. И в наших толстых портфелях отнюдь не одни бумаги. Пока он ездит в Москву «выбивать фонды», в уцелевших деревнях выросли поколения, вообще не желающие иметь дело с животными. Отчуждение крестьянина от земли продолжалось быстрыми темпами. Оно закреплялось сверху государственными мерами, многие из них периодически официально признавались ошибочными. Но сколько раз можно ошибаться?
Термин «крестьянская страна» и нынче подразумевает нечто ущербно-отсталое, в противовес чему говорится о промышленно развитом государстве. Но это противопоставление во многом искусственное...
В конце 20-х годов Сталину внушали мысль о перенаселенности украинской и русской деревни. Раскулачивание по некоторым причинам переродилось в рассереднячивание, а иной раз и в разбеднячивание. Точнее, эту не лишенную элементов геноцида трагедию можно назвать раскрестьяниванием.
Раскулачивание, начавшееся в январе 1930 года по типу расказачивания, проведенного троцкистами на Дону, продолжалось вплоть до 1937 и даже до 1941 года, о чем скромно умалчивают наши уважаемые историки.
Великая Отечественная война (разумеется, на свой лад) углубила процесс раскрестьянивания, одновременно троцкистские методы руководства сельским хозяйством жили и здравствовали. Продолжались они не только во время войны, но и после войны.
Эти высказывания не безответственны. Я могу подтвердить их документами, а также свидетельством живущих ныне очевидцев. Я и сам был очевидцем! В мои неполные пятнадцать лет, когда мои попытки поступить на учебу провалились, меня вдруг поставили счетоводом нашего колхоза «4-я пятилетка». (Счетовод в колхозе в то время был вторым руководящим лицом, после председателя. ) Итак, я счетовод, но счетовод беспаспортный. Мне же хотелось продолжить образование и стать полноправным, то есть небеспаспортным. Не только послевоенный голод и жесточайшая нужда, но больше всего эти два обстоятельства заставили меня покинуть родную деревню. (Городская нужда в первые послевоенные годы была не меньше деревенской. ) Миллионы моих сверстников уехали в города и лесные поселки как раз из-за ощущения своей второсортности. Быть крестьянином считалось вообще позорным и бесперспективным.
1949 год, я составляю годовой колхозный отчет. Всю войну колхоз выращивал и сдавал государству сотни пудов зерна. Все, до последнего зернышка, увозилось! На трудодень начисляли по три-четыре копейки и по 100—120—200 граммов зерна. Не зерна, а третьего сорта, то есть костера, отходов от веялки. Что оставалось делать колхозникам? Ясно что. Или уезжать, или идти воровать. Так и поступали, смотря по тому, кто на что способен. Уехавшие не возвращались. Воров сажали в тюрьму, и расказачивание, то бишь раскрестьянивание, шло полным ходом.
Интересен один факт, о коем я уже упомянул выше. То, что произошло на рубеже 20 — 30-х годов с индивидуальными крестьянскими хозяйствами, грубо говоря, повторилось в 50-х, но уже с самими колхозами. Тогдашнее укрупнение северных колхозов можно назвать «коллективизацией» колхозов.
Я хорошо помню, как из десятков сельскохозяйственных артелей, сложившихся исторически и ландшафтно, выстоявших даже во время войны, сделали в наших местах один, всего один колхоз! Из конца в конец протяженность его была около пятидесяти километров. Что тогда началось — долго рассказывать. Вскоре пришла директива разъединяться. Но укрупнение успело развалить бывшие жизнеспособные колхозы, не укрепив маломощных. Когда стряслось это гигантское укрупнение, народ в наших местах правдами и неправдами начал бросать обжитые родные места.
От того укрупнения оставалось два шага до так называемой бесперспективности. Объявление тысяч деревень неперспективными смахивало на преднамеренное, обдуманное преступление перед страной. Кто дал ход, кто подписал рекомендации о бесперспективности?
Бюрократ — это чиновник с расплывчатыми обязанностями. Он оправдывает свое безделье мифической общественной необходимостью. Он сам для себя придумывает работу. Но самый распространенный вид бюрократа составляют люди, искренне считающие себя необходимыми и полезными. Чиновник, осознавший свою никчемность, бесполезность для общества и все так же спокойно получающий зарплату, становится циником. Иногда он начинает изобретать новые способы самозащиты, незаурядный его интеллект работает уже не на общество, а на личность. Такого не так просто вышибить из седла. Вернее, из канцелярского кресла.
Бюрократ испытывает жажду иметь заместителя, но заместитель-то тоже ведь не прочь иметь заместителя. Заместителю необходим свой заместитель, на худой конец помощник, а помощнику тоже нужна секретарша.
Чтобы отыскать в этой системе ответственного виновного, нужно перебрать всех, надо подняться или опуститься по всей иерархической лестнице. Но каждый или ссылается на верхнего, или отсылает к нижнему. Концов не найдешь!
Бюрократическая организация — это коллективная безответственность, она гарантирует защиту каждому ее члену. Словно грибница в болотной почве, невидимая обычным глазом, она самостоятельна и независима. Возможен ли в этой системе честный чиновник? Конечно! Но он быстро перерождается. Иначе система выталкивает его из своей среды как инородное тело.
Ясно любому, что анархия равносильна гибели государства. Государство не может существовать совсем без чиновников. Вопрос о том, сколько их должно быть в такой стране, как наша. 8 миллионов или 18? А может, и 18 мало? Или вполне обойдемся двумя-тремя миллионами? Тут-то опять и обнаруживается жесткая и всегдашняя взаимосвязь качества и количества1. Выбранный народом умный, способный к самопожертвованию чиновник не станет искать себе зама, чтобы разделить тяжесть ответственности. Чем больше чиновников, тем они безответственнее себя ведут, чем меньше, тем легче их контролировать сверху и снизу.
1. На этот счет в русском народе бытовала пословица: лучше грозный царь, чем семибоярщина.
Формальное, чиновничье-бюрократическое отношение к миру из канцелярии и кабинетов распространялось и на сферу физического труда, непосредственно к станкам, тракторам и доильным аппаратам. Вот несколько примеров. Шофер сидит в кабине, скучает и ждет, когда грузчики сделают свое дело. Он не обязан грузить, ему платят по путевому листу. Доярки, придя на ферму, отказываются доить, поскольку ночной сторож, иначе скотник, пьяный, проспал и не отгреб в лотки жидкую фракцию. Приемщик молока, он же завфермой, он же ответственный за транспортер, уже не берет в руки накидной ключ, чтобы устранить течь в трубе. Он звонит в райцентр.
И вот за шестьдесят километров из-за плевой неисправности шпарит в колхоз ремонтная летучка, поскольку ферма поставлена на централизованное техническое обслуживание.
Нет, при такой централизации, регламентации, организации у нас никогда не будет безработицы! Вспоминаю одну свою поездку во Францию. В Париже в министерстве культуры за пять минут решили все организационно-туристические формальности. Сотрудница, которая нас опекала, совмещала в одном лице сразу три должности: гида, переводчика и... шофера. Возможно ли такое сочетание у нас в Москве? Не знаю, может, и будет возможно, когда перестроимся.
Особенно опасна бюрократическая обезличка в сельском хозяйстве, когда земле-матушке служат не родные сыны, а пасынки. Один вспашет кое-как, другой посеет шатяй-валяй. Третий заборонит, может быть, и добросовестно. Четвертый опять кой-как раскидает химию. Пятый... Пятому достанется жать. Но что выросло? Шестой подсчитывает, подбивает бабки. Седьмой деньги платит всем, в том числе и самому себе. А земля-то одна! И кто только ее, бедную, не корежит, не мнет, не давит, кто только не травит ее, не полощет, не сверлит в ней дыры, не паскудит свалками.
Как-то я возвращался в деревню, ехал по лесной узкоколейке. Машинист вдруг затормозил. На наших глазах на полотно выскочила молодая лисица, она начала судорожно крутиться на одном месте. Что-то ее корежило, мучило страшно. Наконец она свернулась в клубок и затихла. Мы сошли. Лисица была мертва. «Съела отравленного зайца», — сказал моторист. Спрашиваю: «А чем заяц отравлен?!» Моторист кивнул на небо и уехал, а я пошел через лес. До деревни оставалось километров семь. Шел, вспоминал, как шли мы однажды по этому же маршруту с Шукшиным и говорили громко и обо всем (никто не мог нас услышать, кроме медведя или лося). Нынче я ступал по лесу один... Не дойдя до поля примерно с километр, я услышал гул самолета, и мне стало страшно. Он пролетел низко над лесом, потом исчез. В деревне мне сказали, что в лес ходить нельзя, что вся морошка, черника и клюква отравлены... Через месяц, вернувшись в Вологду, пошел я в наш объединенный авиаотряд. Спрашиваю: «Чем это вы лес опрыскиваете?» — «Бутиловым эфиром». — «Но это же яд!» — «Ну и что? У нас договор с лесхозом на химобработку».
Авиаторы травили все живое и неживое несколько лет. Люди жаловались, писали куда-то. Включилась местная печать — самолеты продолжали летать и опрыскивать! Был такой случай: заготовленные бочки с ядом оказались простреленными. Кто-то их расстрелял, чтобы выпустить ядовитую жидкость.
Наконец облисполком принял решение — запретить химобработку. И что же вы думаете? Минлесхоз республики пишет гневное письмо в Вологду и требует возобновить! Метод, дескать, научно разработан, рекомендован и проверен!
Ведомственная демагогия и вседозволенность всегда опираются на «научные» разработки. Только после этого включается оперативный механизм, основанный в свою очередь на отчуждении и централизации. Местные органы Советской власти прямо-таки заворожены такими терминами, как «головной», «центральный» и т. д. Все зацентрализовано, следовательно, отчуждено.
Существует ли предел подобной централизации? Нет. Во всяком случае, ее «неиспользованные резервы» явили бы миру новые, доселе невиданные явления, если б не подоспевшие времена перестройки. Впрочем, рано радоваться. Многие годы сверху, централизованно насаждается и распространяется по стране не только «передовая» технология, но и «передовая» культура — низкопробная музыка и читабельная газетная информация, рекомендации для проведения клубных вечеров (два притопа, три прихлопа) — все это и еще многое соответствующие центральные ведомства навязывают областным, те — районным, а уж район двигает подобный прогресс непосредственно в народ. Ведь до чего дошло дело! Вологда заказывает в Ленинграде не только проект собственной застройки, но и просит художественного оформления, причем платит ленинградским халтурщикам большие деньги. Может, в Вологде нет своих оформителей? Есть. Все есть. И художники и скульпторы. Но уж так повелось, что нет пророка в своем отечестве. Да и куда деть эту прорву ленинградских оформителей и проектировщиков? Им же кормиться надо... И вот в центре Вологды на площади Революции водружается дорогостоящий шедевр безвкусицы, прозванный вологжанами зубом мудрости (памятник действительно очень похож на зуб). Шире — дале. В Октябрьском скверике неожиданно для горожан появились бетонные лягушки, затем два крокодила. Откуда в Вологде земноводные и рептилии? Все оттуда же. Распространяются централизованно. Оказывается, в Москве существует целый скульптурный комбинат, где провинциальный градоначальник может выбрать для своего города любую скульптуру. Наш выбрал крокодилов и Карабаса Барабаса с компанией. Дороговато, зато сделано крепко и напоминает противотанковые надолбы.
Централизованное снабжение бетонными крокодилами напомнило мне некоторые явления нашей литературы. Вот критик Бенедикт Сарнов пишет: «Дико слышать из уст русского писателя, что его не взволновали... » Далее перечисляются десятка два авторов и публикаций восемьдесят седьмого года. Что же делать? Есть пословица: кому нравится поп, кому попадья, а кому и попова дочка. «Котлован» и «Собачье сердце» я читал в рукописях лет эдак двадцать назад. А «Дети Арбата» и впрямь почему-то не взволновали. Сие от меня не зависит. Вполне допускаю, что кому-то не нравятся и мои книги. Не стоит читать зеваючи, лучше закрыть и отложить. Я не вижу в том особой обиды.
Аббревиатуры с началом на «Ц» у нас в большой моде. Дом литератора не какой-нибудь, а Центральный, есть ЦДРИ, ЦДКЖ и прочие дома. А центральных союзов просто не счесть. И все эти центровики пишут директивы, указания, инструкции, рассылают рекомендации на места. Я не говорю, что все эти рекомендации дурные, но ведь не все и хорошие! И если Вологодский облисполком выдержал мощный нажим Минлесхоза, то нажим Минводхоза он выдержать не смог. Товарищи Полад-заде и Алексанкин оказались проворней и разворотливей всех вологжан, вместе взятых. Сопротивление Вологды пресловутому перебросу было спокойно ими нейтрализовано.
Бюрократ закрывает глаза на будущее, он не желает думать и отвечать за последствия своих глобальных свершений. Когда его прижмут, он перекладывает ответственность на другого, смежного бюрократа. Вся беда в том, что он сам себя контролирует, он свободен в своих действиях. Он всегда находит возможность вывернуться... Вот, к примеру, поставлена задача обеспечить к определенному году квартирами каждую семью. Но ведь эту задачу можно решить двумя способами: строительством жилья или... сокращением числа женитьб. Второй способ легче, проще, надежней!
К числу многих сельскохозяйственных авральных кампаний, как я уже говорил, относится и так называемая концентрация1. Сия концентрация и обернулась этой самой неперспективностью. Навязанная сверху из госплановских кабинетов, она была родной и любимой дочерью гигантомании (кто был папаша, судить трудно). Госстрой в срочном порядке утвердил диковинные и дорогостоящие проекты животноводческих комплексов. Я повторяю, что за все годы, которые я помню (начиная с 1935-го), в Тимонихе не построено ни одного дома. Зато было возведено три скотных двора, две обширные конюшни и два телятника. Это не считая водогреек и других подсобных помещений.
1. Об этом явлении можно говорить и относительно всей страны, целые регионы оказались неперспективными. Автор ограничивается малой концентрацией, касающейся сельской местности.
Такая практика (правда ведь интересная?) продолжается и сейчас: мы вначале строим животноводческий комплекс, то есть жилье для животных, а уж потом начинаем задумываться о жилье для людей. (Точь-в-точь как с дорогами: сперва объект, потом дорогу к нему. Но каково строить объект без дороги? Вся лесная промышленность десятилетиями работала «от нуля», именно по такому принципу. )
Но что же такое животноводческий комплекс? Бюрократу, мечтающему о безнавозной корове, казалось, что вот построит он молочную ферму на 600 голов, механизирует доение, подачу кормов, навозоудаление — и все у него пойдет как по маслу. И начали строить. Усиленная производственная концентрация, специализация, урбанизация — подходило любое название, — конечно же, влетели государству в копеечку.
5 декабря 1986 года Госагропром РСФСР утвердил такие вот нормативы по строительству скотных дворов:
стоимость одного скотопомещения — 2799 рублей,
в том числе:
1) строительно-монтажные работы — 2271 рубль;
2) оборудование — 189 рублей.
Стоимость скотопомещения для откорма телят соответственно 1181, 985 и 74 рубля.
Впору было руками всплеснуть: неужто построить скотный двор стоит меньше 3 тысяч, а телятник — тысячу с небольшим? Увы, есть здесь небольшая словесная хитрость. В агропромовских бумагах скотопомещением названо одно скотоместо. Леонид Иванов («Октябрь», 1984, № 2) пишет о стоимости одного коровьего стойла в 3330 рублей и добавляет, что есть и по 4 тысячи. Вздохнуть поглубже только и остается...