РОЖЕСТВО ИЗБЫ
От кудрявых стружек тянет смолью,
Духовит, как улей, белый сруб.
Крепкогрудый плотник тешет колья,
На слова медлителен и скуп.
Тепел паз, захватисты кокоры,
Крутолоб тесовый шеломок.
Будут рябью писаны подзоры
И лудянкой выпестрен конек.
По стене, как зернь, пройдут зарубки:
Сукрест, лапки, крапица, рядки,
Чтоб избе-молодке в красной шубке
Явь и сон мерещились – легки.
Крепкогруд строитель-тайновидец,
Перед ним щепа как письмена:
Запоет резная пава с крылец,
Брызнет ярь с наличника окна.
И когда оческами кудели
Над избой взлохматится дымок –
Сказ пойдет о красном древоделе
По лесам, на запад и восток.
<1915-1916>
СЛЕЗНЫЙ ПЛАТ
Не пава перо обронила,
Обронила мать солдатская платочек,
При дороженьке слезный утеряла.
А и дождиком плата не мочит,
Подкопытным песком не заносит...
Шел дорогой удалый разбойник,
На платок, как на злато, польстился
За корысть головой поплатился.
Проезжал посиделец гостиный,
Потеряшку почел за прибыток –
Получил перекупный убыток...
Пробирался в пустыню калика,
С неугасною свеченькой в шуйце,
На устах с тропарем перехожим;
На платок он умильно воззрился,
Величал его честной слезницей:
«Аи же плат, много в устье морское
Льется речек, да счет их известен,
На тебе ж, словно рос на покосе,
Не исчислить болезных слезинок!
Я возьму тебя в красную келью
Пеленою под Гуриев образ,
Буду Гурию-свету молиться
О солдате в побоище смертном,
Чтобы вражья поганая сабля
При замашке закал потеряла,
Пушки-вороны песенной думы
Не вспугнули бы граем железным,
Чтоб полесная яблоня-песня,
Чьи цветы плащаницы духмяней,
На Руси, как веха, зеленела
И казала бы к раю дорогу!»
* * *
Чтоб пахнуло розой от страниц
И стихотворенье садом стало,
Барабанной переклички мало,
Надо слышать клекоты орлиц,
В непролазных зарослях веприц –
На земле, которой не бывало.
До чудесного материка
Не доедешь на слепых колесах.
Лебединый выводок на плесах,
Глубину и дрёму тростника
Улови, где плещется строка,
Словно утро в розовых прокосах.
Я люблю малиновый падун,
Листопад горящий и горючий,
Оттого стихи мои – как тучи
С отдаленным громом теплых струн.
Так во сне рыдает Гамаюн –
Что забытым туром бард могучий.
Простираясь розой подышать,
Сердце, как малиновка в тенётах,
Словно сад в осенних позолотах,
Ронит давнее, как листья в гать.
Роза же в неведомых болотах,
Как лисица редкая в охотах,
Под пером не хочет увядать.
Роза, роза! Суламифь! Елена!
Спят чернила заодно с котом,
Поселилась старость в милый дом,
В заводь лет не заплывет сирена:
Там гнилые водоросли, пена
Парусов, как строчек рваный ком.
Это тридцать лет словостроенья,
Плешь как отмель, борода – прибой;
Будет и последний китобой –
Встреча с розою – владычицей морской
Под тараны кораблекрушенья.
Вот тогда и расцветут страницы
Горным льном, наливами пшеницы,
Пихтовой просекой и сторожкой.
Мой совенок, подожди немножко,
Гости близко: роза и луна,
Старомодно томна и бледна!
1932 или 1933
ПРИМЕЧАНИЯ
Гамаюн – мифологический персонаж, черная птица с человеческим лицом, обладающая пророческим даром Суламифь – возлюбленная царя Соломона в Библии Елена – в греч мифологии дочь Зевса и Леды, красавица, изза которой началась Троянская война Сирена – в греч мифологии прекрасноголосая полуженщина-полуптица, у Клюева водное демоническое существо, русалка.
Алексей Танин
ЛЕСНЫЕ КУПЕЛИ
Где в лесные купели-затоны
расплеснулась лесная река,
Четки, вещи кукушкины звоны,
колокольняя ель высока.
Гребень Солнышка выпал на травы,
нижет жемчуг под елями тень,
Заплелись тростники и купавы
в золоченый, зеленый плетень.
Никнут в неге кудрявые лозы,
черным струям дарят поцелуй.
Резвый пляс бирюзовки-стрекозы
завели над прохладою струй.
Сонно грезят лопух и кувшинка,
синий зной ароматен и пьян,
А в лучистых изломах песчинки –
будто горсть золотистых семян.
По кустам и заросшим завалам
птичьи песни прядет тишина,
И зарею шиповники ало
расцветают, как встарь купина.
Звонко булькают скрытницы-рыбки,
убегая к корнистому дну,
И плывут водяные улыбки
гибким кругом лучистому дню.
Веще льются кукушкины звоны,
дремлет Солнце, припав в тростники,
На лесные купели-затоны
кто-то сыплет с небес васильки.
1915
ПРЕДУТРИЕ
Ушла слепая Ночь, а День еще далеко,
Еще блуждают сны и не родился звон.
Роятся лики звезд в молочной мгле востока,
Звезда зовет зарю взойти на небосклон,
С небес из чьих-то глаз роса, пахучей меда,
Струится в синь травы, чтоб грезил мотылек.
Цветы ведут молву про красный час восхода,
Целуется во ржи с колосьем василек.
На туче золотой застыли Серафимы,
И песнь, как тишина, плывет из красных гнезд.
Багрян костер зари... И в голубые дымы
Оделася земля, проникнув к тайнам звезд.
По скатам и холмам горбатые деревни,
Впивая тишину, уходят в глубь веков.
Разросся темный лес, стоит, как витязь древний,
В бровях седые мхи и клочья облаков.
Раскрылись под землей заклятые ворота,
Пропел из глубины предсолнечный петух,
И лебедем туман поднялся от болота,
Чтоб в красное гнездо снести свой белый пух.
Немы уста небес. Земля вздыхает кротко.
Взмахнула где-то Ночь невидимым крылом.
И ласковый ручей, перебирая четки,
Поет, молясь судьбе, серебряный псалом.
И будто жизни нет, – но трепет жизни всюду.
Распался круг времен, и сны времен сбылись.
Рождается Рассвет, – и близко, близко чудо:
Как лист – падет звезда, и солнцем станет лист.
ПОКОС
И я, и солнышко – мой ясноглазый друг –
Встаем от сна, улыбчивые, рано...
Разбудим день. Оно возьмет туманы,
А я – косить цветной широкий луг.
Мужичий гам, румяный бабий говор
Польются вслед с нехоженой тропы...
А впереди: и синь, и косогоры,
Ромашки, и росистый смех травы...
И весел труд. Коса остро и звонко
По шелку трав хрустит до полудня.
И не понять, где песня жаворонка:
Там, в синеве, иль в сердце у меня?
А с полудня, когда мой ясный друг
Огруживает высоко в стога туман кудрявый,
Я ставлю в копны скошенные травы,
Я тороплюсь убрать широкий луг.
И целый день, пока не кликнет вечер,
Кумачный вихрь гуляет по лугам...
И светел труд. И не устанут плечи
Купаться целый день в зеленых облаках.
А ввечеру, когда на бабьи ноги
Душистей клевера прильнет загар,
Устанет солнышко. И в золотые стоги,
Красивое, уходит на закат.
Уйду и я. И тихий сон по селам
Сомкнет глаза, кто радостью ослаб.
И до утра мне снится луг зеленый.
И все звенит, роса – коса – роса
Июль 1918
Иван Булатов
РУССКАЯ ДЕВИЦА
Не рабыня, а орлица,
Косы русые до пят.
Это русская девица!
Горд, как солнце, ясный взгляд!
Поступь твердая, сноровка
И застенчивость души,
Светлорусая головка –
Хоть возьми да напиши!
Вся – огонь и страсть немая.
Берегись, а то сгоришь!
В сети жгучие поймает
И полюбит – так смотри ж!
Не изменит, коли станешь
Верным избранником ей.
А изменишь – в сердце всадит
Нож, кинжала поострей!
Не рабыня, а орлица,
Косы русые до пят.
Это русская девица!
Горд, как солнце, ясный взгляд!
12. 01 23 г.Юхнево
Иван Евдокимов
МЕТЕЛЬ
В 1812 году, отправляясь в ополчение, помещик Зубов горестно воскликнул:
– Отрада моя, кому-то ты достанешься! Воскликнул он так, оборотясь на Покровское с Миглеевского пригорка, откуда увидал господский большой дом в колоннах, флагшток на красных воротах со львами, «ружную» церковь, покрытую ротондой, как юбкой на китовых усах, и парк, закутавший, будто мехами, родную вотчину.
Челядь тоже оборотилась – и долго-долго глядела на скотные дворы. Но... не восклицала...
Через сто шесть лет львам отбили головы и туловища: на одном пилоне осталась львиная лапа, на другом – хвост, а на флагшток воздели красный флаг. Досталось Покровское волостному исполкому.
Председатель прибыл в Покровское на расписных санках буржуя Тетерникова, кстати, и в его шубе, и сказал:
– Вот што, как, значит, теперь власть рабочих и крестьян, марш отсюда! Никаких рассуждениев и... тому подобных разговоров. Приказано ослобонить от баринья всю волостную телиторию.
Последний из рода Зубовых, маленький и лысенький человечек, закатался по комнате.
Председатель поглядел и продолжал:
– Забирай свои сертуки и... мадамов... и айда! По-цар-ство-вал! К утру штобы никого не было. Не то ручательства не беру! Худо будет.
Председатель скинул шубу и положил ее на обеденный круглый стол, покрытый белой скатертью.
Зубов подкатился к нему и, махая маленькими кулачками, багровый, словно клюквенный кисель, взвизгнул тоненьким голоском:
– Хам! Хам! Мужик! Хам!
Председатель равнодушно усмехнулся и махнул рукой:
– Останавливайся без глупостев! От хама слышу. Кажи дом без разговоров! К завтраму надобно сделать подготовку: камиссия прибудет.
Точно высокая колокольня, стоял председатель. И точно маленькая пристройка, церковная сторожка, просвирнина изба, казался рядом с ним Зубов. Он пыхтел и фыркал, как вскипевший самовар.
Председатель плюнул и покачал головой:
– Будет, говорю, тебе дурака валять! Не за воротки мне с тобой ходить: поврежу раньше время. Сам знаешь – отошло вашему брату куражиться. Кажи дом! Некогда мне валандаться с тобой.
– Издевательство! Насилие! – кричал Зубов. Тогда председатель поморщился:
– Пойдешь, што ли, сказываю тебе! Ну? И какой ты, право, несуразной! Я по-хорошему, а ты в анбицию, а ты в анбицию! Не грабители какие приехали. За своим добром! И без тебя обойдемся.
А только за сопротивление, погоди, ответишь! Сам себе перекладину делать!
Председатель пошел с осмотром. Зубов поодаль семенил ножками.
Старые паркетные полы хрустели и скрипели под тяжелыми валенками председателя. В зеркалах отражалось большое тело в вязаной желтой рубахе, с белым шарфом на шее. У трюмо-жакоб он пригладил рыжую кудель волос, отставил ногу и покашлял, довольно глядя, как тряслась борода от кашля. Председатель подошел к раскрытому фортепьяно, нажал клавишу и похвалил, дружелюбно взглядывая на Зубова:
– Ха-ра-ша штука!
За фортепьяно, на высокой тумбочке из красного дерева, с глубокими энкалюрами, стояла мраморная Венера Медицейская. Председатель застыл, малость растерялся, скосил рот и пренебрежительно ткнул пальцем в грудь Венеры:
– Ишь, срамница, ровно баба в бане' Председатель даже замахнулся рукой на Венеру и резко отвернулся.
Зубов схватился за голову и застонал:
– Боже мой! Боже мой1
Председатель проследовал дальше, присел на огромный диван-самосон, пощупал добротность обивки и не мог удержаться от восхищения'
– Ловко сработано... Загляденье... Из шелков? Откудова добыл такую форсистую?
Зубов страдальчески съежился и отвернулся.
– Не хотишь говорить? Ну, и не говори!
Председатель заглянул во все углы и закоулки, в спальной попробовал пружины на кроватях, в детской запустил волчка и погладил по головке игравшую там дочку помещика. Та улыбнулась ему. Председатель радостно и хитро сделал глаза Зубову:
– Ишь! Не как ты встречает! По-хорошему. Твоя, а ровно кровь другая.
В гостиной председатель встретил жену Зубова и столетнюю бабушку Они уставились на него робкими приговоренными глазами. Председатель густо крякнул:
– Мое почтенье, господа-товарищи! Во-о-т, осматриваю. Помещение подходящее. Ка-а-к раз нам канцелярия.
Зубов жалобно сказал, подходя к жене:
– Мэри! Нас выселяют! Жена охнула и схватилась за руку мужа:
– Какой ужас Председатель сочувственно вмешался:
– Ничего не поделаешь. Не вас одних. Всем идет перетруска. Сказано, завтра штобы духу не было.
Зубова, плача, уткнулась в платок:
– Ка-а-к жестоко! Ка-а-к несправедливо! Председатель подумал и наставительно забурчал:
– Слезам тут не помога. Шило на мыло нам не пошто менять. Дело сурьезное. Над вашим верхом наш верх. Приказано безо всего вытурить. В три шеи. А насупротив ежели, один грех. На сеновал али в речку – камень на шею. Не кыркнешь! Барам ноне грош цена. Никто за них не ответчик. -
– Мэри! Ты слышишь!
Зубовы посторонились от председателя. Древняя бабушка замерла на диване и перекрестилась. Председатель нахмурился и важно сказал:
– Ну-у, кажи дальше! Некогда рассосуливать! Главное, штобы по хозяйству все было в окурат. Не вывозить без моего дозволения ни коровы, ни лошади, ни сбруи. Инвентарь пуще всего. Берешь, што на себе только, да одежи на сменку.
Председатель обошел остальные комнаты, слазил на чердак, в кладовки, в погреба и вернулся в столовую.
– Все взято на глаз! – выкрикнул подозрительно председатель. – Любую вещь на ярманке сыщу.
Он вынул из холстинного портфеля кучку засаленных, как передник у кухарки, бумаг, обмуслял желтый от махорки палец и стал неспешно перекладывать бумаги.
– Во-о делов сколько по волости, – весело и хитро усмехнулся председатель, – всему надо ход дать. Расписку с тебя придется получить: был-де я и все тебе рассказал по закону. Гляди-ко сам в бумагах – скорее нашего брата отыщешь. Тут все прописано. Секретарь у нас – попа сын, из леворюционеров. Сам будет завтра с описью. Парень на все руки – огонь. И пером горазд, и на машинке, и на чем хошь! Образование – вещь до-ро-га-а-я!
Зубов разыскал бумажку и расписался. Председатель повертел расписку, бережно погладил по ней, для чего-то откинул голову к плечу, щелкнул языком и торопливо сунул ее в кучку.
Зубов растерянно стоял рядом. Председатель не спеша свернул цыгарку из самосадки, закурил от зажигалки из старого патрона, затянулся, влез в шубу и повернулся к Зубову:
– Теперь надо по хозяйству в искурсию. Ты сиди дома. Тебе не пошто. Там ребята свои: не утаят, все покажут. На постой сюды, в эфту комнатку, ворочусь на ночь. Любо не любо, а жди, значит. Я не по своему делу, а по волостному – оттого и почет должен мне оказывать всякой человек.
Председатель захватил под мышку портфель и отправился. Два шила – глаза Зубова – тыкали ему в спину. Он, не оглядываясь, ухмылялся в рыжую бороду и шаркал валенками. Зубов отчаянно схватился за голову и томительно, дергаясь лицом, слушал, как он спускался по лестнице.
На скотном дворе председатель рассказывал бабам и работникам о Зубове, изображая в лицах, как обошелся с ним барин. Курили и хохотали мужики, бабы хватались за животы и визжали.
В оранжерее председатель долго рассматривал французскую грушу, разговаривал с садовником о теплом климате и кстати пересчитал, сколько на дереве было груш. Он загнул на пальцах счет груш, садовник сделал то же – и оба серьезно поглядели друг на друга. Старательно и долго обряжал председатель свою лошадь, задавая ей вволю зубовский овес, обошел санки, поставленные под навес у конюшни, отковырнул приставшую к передку ледяшку и вернулся в дом.
Он разостлал на полу в столовой свою шубу, положил под голову портфель с волостными бумагами, прикрыл его бараньей папахой и, закинув руки за голову, сладко растянулся.
Долго не спала в эту ночь девочка Зубовых, она все спрашивала о занятном дяде.
– Спи, спи, Люсенька, – сквозь слезы говорила мать. – Это великан. Кто не спит, того он кладет в мешок и уносит в лес.
Девочка вздыхала и натягивала до глаз белое одеяло, держа его обеими ручонками.
– Мамочка, а он не людоед? Он папу не скушает? Папа у нас такой маленький, а великан большой-большой!
Девочку успокаивали и пугали, покуда она не затихла. Древняя бабушка смотрела в темноту непонимающими глазами. Ей было как-то так тепло в кровати, как никогда не бывало раньше, словно тепло истекало из родных стен, пола, потолков. Старухе не верилось, что это насиженное тепло ктото может отнять у нее, и она настойчиво перебирала в уме всех своих важных и влиятельных знакомых. Вздыхая, бабушка не нашла никого, к кому бы она могла обратиться за помощью.
Зубов катался гремящим биллиардным шаром по кабинету, придумывал самые злейшие казни председателю, слушал плач девочки и думал о французской груше в оранжерее. Только груши ему и было жалко. Словно кто-то шептал ему сначала нежным голосом, а потом переходящим в клокочущую злость:
«Такое нежное и тонкое дерево!.. Гордился им на весь уезд... Не уберегут, варвары! Сломают, заморозят!»
Председатель храпел из рыжей заросли бороды, будто в бутылку наливали воду и он заливисто захлебывался. Снились ему огромные покровские поля, ходили по ним, попыхивая, машины, взрывали, как в полую воду реки, разбухшую землю – и вырастала из-под колес густой мохнатой зеленью озимь. Откидывая во сне председательскую руку, он стучал кокотышками по полу, как по лукошку с тяжелым зерном.
ПРИМЕЧАНИЕ
Венера Медицейская – одна из знаменитых копий со статуи богини любви и красоты Венеры (Афродида) древнегреч. скульптора Праксителя (IV в. до н. э.).
Анатолий Пестюхин
БРОНЕПОЕЗД
(Фрагменты из поэмы)
<...>
Он гремел закрытыми заслонами,
Громыхал на узеньких мостах
И грозил зловещими вагонами
Выбегающим к нему верстам.
Пулеметы щурились в оконницах,
Стлался дым из броневой трубы.
Трехдюймовки, вдвинутые в бойницы,
Сторожили хвойные горбы.
Белый флаг, измокший и замызганный,
Трепыхался вяло впереди.
Дым летел чернеющими брызгами,
Осыпал туманные следы.
Поезд шел на город, где восстание
Разлилось, как осенью затоны;
Было все за броневыми ставнями:
Пулеметы, люди и патроны.
<...>
Версты плыли в колеса вагонов,
Ветер выл потревоженным псом,
И летели вперед перегоны,
Перегоны за каждым кустом.
Проводов перерезанных жилы,
Телеграфных столбов костяки –
Все бежало и все уносилось
К берегам молчаливой реки.
«Близко»? –
Устало спросил генерал.
... «Да –
Вероятно,
Уже сейчас...»
Первый
Немного еще помолчал,
Потом посмотрел
Браслет на руке:
«Знаете,
Времени третий час!...»
<...>
Дрогнули шпалы,
Шнур догорел,
Рокот коснулся
Рельсовых змей.
Взрыв –
В урагане огней
Прогремел;
Рухнули фермы
Железных путей.
…………………
Ярко луна раскидала свет,
Был бронепоезд, да нынче нет.
………………….
Дремлет, нахмурившись дико, тайга,
Лед покрывает взорванный мост.
Желтый рассвет озарил берега;
Восход был сегодня особенно прост...
Вологда – Иркутск, 1922-1924
Борис Непеин
НАШЕ ВРЕМЯ
Марку Серебрянскому
Бледнея, меркнут луны
У ночи на крыле...
Порывистая юность
Все дальше и милей.
И вот грубеет голос
Друзей – в другой игре.
Так вызвеневший колос
Спешит цвести и зреть.
Но время ставит метки,
И робок ветра дых,
На крепнущие ветки
Побегов молодых.
Теперь скупей и строже
Пылают вечера,
И хочется помножить
Сегодня на вчера.
О многом позабудем,
О многом не сказать,
Когда заманит будень,
Как девичьи глаза.
И радость ляжет глыбкой,
Коль в дружеских строках –
Приветная улыбка,
Горячая рука!
<1927>
ПРИМЕЧАНИЕ
Марк Серебряткий (1901-1941) – поэт и литературовед, в 1925 г жил в Вологде, возглавлял литературную группу «Борьба».
АН. Пестюхину
Много, много таких дорог
По трущобам глухих лесов.
И не каждый на них сберег
Неполоманным колесо.
От людей и дождей – калья*,
Сторожит на каждом шагу.
У кальи крутые края
Под копыто коня бегут.
На дороге в калью попасть –
На полдня в полпути застрять.
И смотреть, как в лесную пасть
Упадет, догорев, заря.
Едешь, едешь – все та же тишь.
Лишь суглинок сосет глаза.
Никому, ни о чем не сказать, –
Только думаешь да молчишь.
Полосатым перстом – верста,
Значит, меньше одной верстой.
Впереди до деревни – сто,
Да назад – до села – полета.
ПРИМЕЧАНИЕ
<1927>
Примечание автора * Колья – слово, употребляемое в Вологодской губернии и означающее колея.
Леонид Мартынов
ВОЛОГДА
На заре розовела от холода
Крутобокая белая Вологда.
Гулом колокола веселого
Уверяла белая Вологда:
Сладок запах ржаных краюх!
Сладок запах ржаных краюх,
Точно ягодным соком полных.
И у севера есть свой юг –
Стережет границу подсолнух.
Я согласен, белая Вологда.
Здесь ни холода и ни голода,
И не зря в твой северный терем
Приезжал тосковать лютым зверем
Грозный царь, и на белые стены
Восходил он оплакать измены.
Но отсюдова в град свой стольный
Возвращался он, смирный, довольный,
Вспоминая твой звон колокольный...
Сладок запах ржаных краюх!
И не зря по твоим берегам,
Там, где кремль громоздится в тумане,
Брел татарский царек Алагам,
Отказавшийся от Казани...
Вот и я повторяю вслух
Сладок запах ржаных краюх!
Кто здесь только не побывал!
По крутым пригоркам тропа вела.
Если кто не убит наповал, –
Всех ты, мягкая, на ноги ставила.
То-то, Вологда! Смейся, как смолода!
Тело колокола не расколото.
Синеглазым лен,
Зерен золото.
И пахала ты,
И боронила ты,
И хвалила ты,
И бранил а ты...
Сколько жизней захоронила ты,
Сколько жизней и сохранила ты
Много зерен здесь перемолото.
Так-то, Вологда,
Белая Вологда!
Варлам Шаламов
ПАВА И ДРЕВО
Анна Власьевна кружевничала шестьдесят пятый год. Плотно обхватив сухонькими морщинистыми пальцами коклюшку, она ловко перекидывала нитку от булавки к булавке, выплетала сборку для наволочки – самое пустое плетенье. Двумя парами коклюшек водила по кутузу, по кружевной подушке Анна Власьевна В молодые годы вертела она по триста пар коклюшек – самая знаменитая кружевница Северного края Давно уже не плетет Анна Власьевна сердечки и опахальца, оплет и воронью лапку, стежные денежки и решетки канфарные – все, чем славится вологодское кружево сцепное, фонтанное, сколичное Двадцать лет как ослепла Анна Власьевна, но, и слепая, ежедневно сидит она за кутузом – плетет для артели самый простой узор
Род Анны Власьевны – кружевной род Трехлетним ребенком играла она на повети «в коклюшки да булавки», а пятилетней посадили ее к настоящей подушке – «манер заучивать» – пусть попривыкнет вертеть коклюшками, да и рука пораньше тверже станет. А через год-два и дому помощь. К восемнадцати годам стала она первой мастерицей в селе, сама составляла узоры и сколки «на бергаменте», и Софья Павловна Глинская взяла ее к себе в усадьбу первой плетеей.
Тридцать две зимы просидела здесь Анна Власьевна. Зимами только и плели: «летом день длинен, зато нитка коротка», думы не кружевные, изба ведь не кружевами держится – землей. А какая изба – в окно только ноги прохожих видно. Анна Власьевна плела только самое тонкое, самое хитрое кружево. «Иное плетешь тонко-тонко в вершок шириной, пол-аршина в две недели сплетешь, да больше двух часов в день и плести нельзя – глаза ломит». Так Анна Власьевна и ослепла – «темная вода» залила ей глаза. Анна Власьевна вернулась в избу, перешла жить к старшей дочери. Мужа она давно схоронила, уж внучка-кружевница на выданье, и волосы у внучки мягкие-мягкие...
– Бабушка, ты спишь? Федя приехал.
– Не сплю я – замыслилась. Смеются, небось, бабы – Анна Власьевна четырьмя коклюшками плетет. А того не помнят, сколько я знала. У нас на деревне – да, почитай, во всем крае – только на сколотое кружево и мастерицы. А я знаю численное, когда надо нитки считать и узор сам собой повторяется – у Софьи Павловны петербургские знаменщики узоры-то эти чертили. Численное – это уже самое старинное русское, давно уже нет численниц-то нигде, а у Софьи Павловны только я одна была. Четырнадцать медалей Софья Павловна за мое кружево-то получила.
Знаю я и кружево сканое, шитое и пряденое понимаю. А на коклюшках-то все разумела: манер белозерской, балахнинской, рязанской, скопинской, елецкой, мценской – все знаю. По узорам-то и памяти моей не хватит считать: и рязанские-то павлинки, и протекай-речку, и ветки-разводы травчатые, и бровки-пышки – города и вертячий край, и гипур зубьями... Калязинский манер цветами тонкий, паучки орловские, бачино ярославские, копытцы да блины тверские – белевский вирок, – все знала. Но против нашего вологодского манера – никуда. У нашего нитка нитку за ручку ведет. Видала я у Софьи Павловны и баланфен плетеный французский, и гипур нитяный испанский. Не пришлось за нрав. Нету них этой чистоты нашей – недаром вологодское кружево-то на убрусы невестам шло.
Ходка была я на работу-то, ходка.
По полтиннику в день вырабатывала: зимамито фунт керосину в коптилке сжигали. В полуден полоскаешь да чайку попьешь – очень мы чай любили, да и сахару не жалели: когда вприкуску, а когда и вприглядку попьешь... И опять за коклюшки... А уж плетея была! Я на узком кружеве-то не сидела. Цельные платья выплетала я, тальмы, вуали, наколки, чепцы плела...
Старопрежнюю работу только и знали, что я да Угрюмова Пелагея, плетея наша, что в Петербург ездила. И только паву и древо мои и Пелагее не выплесть. Вятское это плетение, пава-то с древом…
Но о «паве и древе» внучка слышала много раз – без малого двадцать лет рассказывает об этом узоре Анна Власьевна – «только бы разок паву и древо выплесть – да и на кладбище. Не успела я дочек научить, не успела. Может, где теперь и плетут. Принесли бы и показали». И дочери приносили каждый новый узор матери. Анна Власьевна ощупывала кружево, нюхала, гладила пальцами:
– Нет, не то. Далеко до моих.
– Где нам, маманя. Была ты первая коклюшница по Северу, и теперь тебя так кличут. Анесподист Александрович, приемщик, недавно баил: «Твою бы матку, Настасья, в артель».
– То-то. Да и нитка толста. На такой нитке только наволокам кружево идет...
– Бабушка, Федя-то доктор теперь. Распишемся мы, и тебя возьмем. Работать не надо будет.
– Не из-за хлеба куска на артель верчу. Шестьдесят лет кружевничаю, разве отстанешь? Так с коклюшкой и помру. Сдавали сегодня?
– По первому сорту, бабушка.
– Мы кружевницы природные. Нам нельзя позориться. Ну, девка, потревожила ты меня – пойду досыпать.
– Чего много спишь, бабушка?
– Эх, внучка. Глаза ведь ко мне ворочаются. Во снах-то я вижу. Рожь, милушка, вижу – колос к колосу, желтую, желтую. Кружево вижу и Софью Павловну вчера видала – она меня коклюшкой в бок ткнула, когда губернаторше численное кружево я плела да в счете ошиблась. А больше всего плету во сне пав и древо, что вы сплести не сможете. Из моих-то пав, баили, сама английская царица мантилью сошила...
Анна Власьевна уже добралась до своей койки.
– Бабушка, не ложись. Мама идет, обед собирать будем.
Последнее время за обедом у Анны Власьевны было много беспокойства. Она ворчала:
– Что это мне в отдельной тарелке? Или я заразная какая?
– Все так едим, маманя. Дай руку, покажу. Волновалась:
– Что это вы каждый день мясо да мясо? ;
– Ешь, бабушка. Или хитрила:
– Алексей! Как ноне рожь-то? Принеси колос...
– Зачем?
– Хлеб, что ли, растет какой особенный?
– А что?
– Вот кровать с шишками купили... Старуха завела привычку: оставаясь одна, она
передвигалась по комнате и ощупывала новые вещи. Однажды ощупала большое зеркало и заплакала. Эта менявшаяся география избы тревожила слепую. Годами она двигалась уверенно, как зрячая, и вдруг натыкалась на гнутые стулья, на комод, на новый кованый сундук. «Оставьте угол-то мой в покое», – просила она детей.
– Хлеб да соль.
– Вот Федя, бабушка.
– Ишь, голос-то какой густой. Дьяконский. Ну, подойди, подойди, дай я тебя потрогаю. Экие лапищи.
– Ну что, Анна Власьевна? Все пава за павой?
– Пава и древо, дурень. Пава за павой – иной сколок – проще...
Федор Карпушев, соседский сын, чтобы поразить будущих родственников, облачился в блестящий белый халат. По-московски любезничая, породному «окая», он усаживал старуху перед окном.
– Пожалуйста, Анна Власьевна, сюда сядьте... Повыше голову поднимите. Вы – мой первый пациент на родине.
– Пациент, – ворчала старуха, довольная почетом. – Пациент. Пахать надо. Фершал.
– Анна Власьевна, а вы врачей своевременно посещали?
Чего?
– Вы глаза обследовали у врачей?
Чего?
– В околотке, я говорю, бывала с глазами? – заорал Федор.
– В околоток-то ходила. Капли какие-то пахучие дали. Баили: табак бы нюхала, глаза-то целы были. Да ведь не я первая. Кружевницы-то тонких узоров все глазами мучаются. Вот сноха-то Карпушева Ивана Павловича в Николин день...
Федор грохотал рукомойником.
– Знаешь, бабушка, твои глаза поправить можно. Операцию надо делать. Катаракт это..
– Полно брехать-то над старухой. У лавочника нашего, у Митрия, катарак-то в желудке был, ему Мокровской, дай Господи светлой памяти, городской-то доктор, два раза резал, а все умер Митрий. Я ему так и говорила: все равно умрешь, черт, мало ты над кружевницами изгилялся. По 300 кружевниц на него работало.
– Да не рак, а катаракт, бабушка.
– Все одно...
Но старуху уговорили. Анна Власьевна пришла в благодушное настроение и допытывалась у Федора:
– А косить можешь?
– Мало я косил...
– Ну, тогда лечи.
– К профессору отвезем.
– А профессор твой может косить? – Не знаю. Не может, наверное...
– Ну, все одно... Вези. Только коклюшки я с собой возьму.
Федор увез старуху в Москву, а через два месяца написал, что операцию делал знаменитый профессор, что Анна Власьевна видит. Потихоньку вертит коклюшками, а присмотреть за ней некому.
Москва ей не понравилась: «не ослепнешь, так оглохнешь», и что через неделю думает он отвезти Анну Власьевну на Ярославский вокзал и посадить в поезд.
Но старуха приехала раньше, не вытерпела.
В стеклянный осенний день на полустанке вылезла она из вагона. Шофер закричал с грузовика:
– Садись, подвезу, бабушка. Тут ближе 10 верст нет деревень...
– Спасибо, сынок. Я и пешей дойду...
По тропке вдоль серых больших стогов дошла она до своей деревни. На околице хмурый бондарь стругал доски для огромного бака.
– Где тут Волоховы живут?
– Тут полсела Волоховых...
– Дом с красной крышей, баили...
– Тут полсела с красной крышей... Обиженная Анна Власьевна с трудом добралась до своей избы: изба была почти в середине «порядка», а не с краю, как раньше. Дверь закрыта – хозяева в поле. Анна Власьевна зажмурила глаза, нащупала щеколду, отворила. Вошла, огляделась: кровать была совсем такая, как думала Анна Власьевна, а вот комод – нет: лак подался, и замки какие-то легкие. Подошла к зеркалу, поджала губы: от годков-то никуда не уйдешь. А нет, старенькая, а румяная.
Анна Власьевна повернулась, открыла ящик комода и обомлела: кружево «пава и древо», того самого хитрейшего узора, что когда-то сгубил глаза Анны Власьевны, что выплела она теперь в Москве артели в подарок, было сложено в ящике комода аккуратными стопочками, приготовлено к сдаче.
Анна Власьевна охнула.
– Маманя, маманя, – испуганные дочери стояли в дверях...
– Чье плетенье? – строго спросила старуха.
– Поздравствуемся, маманя...
– Чье плетенье? – под ногой Анны Власьевны скрипнула половица.
– Наше, маманя... Мы с Шуркой... Старая кружевница улыбнулась.
– Такую красу выплесть... Молодцы, бабы. Нет, не угаснет наш род... Сокрыли от старухи умение свое... Гордость мою кружевную хранили...
Анна Власьевна заплакала. Вытерла глаза маленькими кулачками, развязала дорожный узелок и достала свое плетенье. Взяла из комода работу дочерей, подошла к окну, сравнила...
– Я еще елку с оленем составить могу, – тихо сказала Анна Власьевна.
<1937>
* * *
Я забыл погоду детства,
Теплый ветер, мягкий снег.
На земле, пожалуй, средства
Возвратить мне детство нет.
И осталось так немного
В бедной памяти моей –
Васильковые дороги
В красном солнце детских дней,
Запах ягоды-кислицы,
Можжевеловых кустов
И душистых, как больница,
Подсыхающих цветов.
Это все ношу с собою
И в любой люблю стране.
Этим сердце успокою,
Если горько будет мне.
* * *
Ни травинки, ни кусточка,
Небо, камень и песок.
Это северо-восточный
Заповедный уголок.
Только две плакучих ивы,
Как в романсе, над ручьем
Сиротливо и тоскливо
Дремлют в сумраке ночном.
Им стоять бы у гробницы,
Чтоб в тени их по пути
Богу в ноги поклониться,
Дальше по миру идти.
Иль ползти бы к деревушке,
Где горит еще луна,
И на плач любой старушки
Наклоняться у окна.
Соловьев бы им на плечи
Развеселых посадить,
Завести бы в темный вечер
В наши русские сады,
Где соломенные вдовы,
Птичьи слушая слова,
Листья узкие готовы
И терзать и целовать,
Как герои Руставели,
Лили б слезы в три ручья
И под ивами ревели
Среди злого дурачья.
ПРИМЕЧАНИЕ
...Как герои Руставели, лили б слезы в три ручья – имеются в виду персонажи поэмы грузинского поэта Щ. Руставели «Витязь в тигровой шкуре» (XII в.).
ДОРОГА К ДОМУ
Сергей Орлов
Утрами травы розовеют в росах,
Дымятся реки и шумят сады,
И на лесных заброшенных покосах
Отчетливы сохатого следы.
Он рвал осоку влажными губами,
Валялся в травах и ушел в леса,
Покачивая медными рогами,
Прислушиваясь к птичьим голосам.
Ведет тропа к заброшенным озерам,
Горит на поймах изумруд-трава.
Там скрыт от мира древний Китеж-город
На зыбких, будто морок, островах.
Выходит лось к широкому простору,
Глядит – не пьет, тревогой обуян.
Пред ним сосновый возникает город,
Окутанный в сиреневый туман.
Он окружен высоким частоколом,
Светлиц и звонниц острые верхи.
Но вот за сотню верст в далеких селах
Вдруг запевают третьи петухи.
И постепенно Китеж-город тает...
С востока ветер, зыблются дома,
И с клочьями тумана улетают
Неведомой постройки терема,
А с морды зверя тихо по шерстинкам
Стекают капли, и уходит он,
Меж сосен выступая по тропинкам,
Как будто между бронзовых колонн.
На миг застынет под густым навесом,
Прислушается и опять пойдет.
Серебряной жар-птицею над лесом
Рокочет пассажирский самолет.
Звучит далекий окрик паровоза,
О травы где-то звякает коса,
Поют негромким голосом березы,
Полны знакомых голосов леса.
1947
ПРИМЕЧАНИЕ
Китеж – в древнерусских преданиях город, опустившийся на дно озера Светлояра, как только к нему приблизилась орда хана Батыя
МЫТЬЕ ПОЛОВ
Как моются полы до белого каленья? –
Перегибая сильные тела,
Подолы подоткнув и обнажив колени,
Хозяйки моют пол в субботу добела.
Грохочут чугуны, гоняют тряпки воду,
Тяжелым косарем раздроблена дресва,
Со щелоком парным и грацией свободы
На праздник утверждаются права.
С угла и до угла летает поначалу
Березовый голик, раздавленный ногой,
Обсыпанный дресвой, пока молчат мочала, –
Всему черед и честь, как в каждой мастерской.
Здесь чистоту творят, а не полы здесь моют,
Ладони горячи и рук полет широк,
И лифчики трещат. Здесь дело не простое,
Здесь каждый бы из нас за две минуты взмок.
А им хотя бы что! Они как будто рады,
Лукавы их глаза, и плеч изгиб ленив...
Я тоже мыл полы в казарме по наряду,
Но не был весел я, тем более – красив.
А во дворе горят половиков полотна,
Как радуги на кольях у ворот.
Хозяйки моют пол под праздник,
в день субботний.
И праздник настает…
1958
МОНОЛОГ ВОИНА С ПОЛЯ КУЛИКОВА
…Лежат князи Белозерски,
вкупе побиены суть
Сказание о Мамаевом побоище
Их четырнадцать было, князей белозерских,
Я пятнадцатый с ними
Вот стрелой пробитое сердце
И мое забытое имя.
И стою я в полку засадном,
Вольный воин, как терний сильный.
Сотоварищи мои рядом,
Нету только еще России.
Нет России с песней державной,
С моря синя до моря синя,
Ни тесовой, ни златоглавой
Нет еще на земле России.
Есть земель вековая обида,
Есть рабы, восставшие к мести:
Чем так жить – лучше быть убиту,
А для нас это дело чести.
Все сомнут мохнатые кони,
По степи помчат на аркане,
Но на нас наткнется погоня,
Ну а мы отступать не станем.
Конь мой гривой мотает рыжей,
Прыщут тучей на солнце стрелы,
Кычут коршуны, кружит крыжень,
А какое до них нам дело!
Как орда Мамая качнется,
Как мы ляжем костьми на поле, –
Так Россия с нас и начнется,
И вовек не кончится боле
1971
ПРИМЕЧАНИЯ
О Куликовской битве и участии в ней белозерских князей см примеч к «Задонщине» в разделе «» «Сказание о Мамаевом побоище» – памятник древнерусской литературы первой четверти XV в. …Нету только еще России – как название страны и государства слово «Россия» стало употребляться с конца XV в
СТАРАЯ ФРЕСКА
Повстречались мы на заре
Белой ночью в веке двадцатом.
На кольчужном их серебре
След зари блестел розоватый.
Копья, словно солнца лучи,
Были в их ладонях зажаты,
А у бедер остры мечи,
И щиты у плечей покатых.
Лица юны, добры, строги,
И ни злобы в них, ни печали,
Будто их на пути враги
Смертью лютою не встречали,
Будто виделся им другой
Мир прекрасный в подлунном лоне.
Белой радугою-дугой
Тонконогие гнулись кони,
Перезванивали стремена,
Пела в облаке птаха где-то,
И ни дали, ни времена
Были здесь ни при чем при этом.
Молвь людская и конский дых
Плыли в белом льняном просторе...
И застыл я, смирен и тих,
На вечерней заре в притворе.
И стоял я, видя не храм, –
Где-то лес палило пожаром,
Города по крутым холмам
Купола вздымали к стожарам,
Сосны в кронах качали дожди,
Солнце в синих катилось высях...
Голос был мне.
Он звал: входи,
Это я зову, Дионисий.
1971
ПРИМЕЧАНИЯ
Дионисий – см. примеч. к стих. Н. Рубцова «Ферапонтово» в разделе «». Стожары – народное название созвездий (Плеяд или Большой Медведицы).
Александр Яшин
ДЕРЕВНЯ БЛУДНОВО
Хвойными иглами занесло
Заблудившееся село.
Зашел охотник в бор глухой –
И заблудился,
И решил,
Что это леший-лесовой
Его в суземах закружил
И водит – старая лиса.
Но в хвое парень увидал:
Мелькает девичья коса,
А не седая борода.
То опереньем косача,
То светом вспыхнет впереди,
Иль щеку тронет, щекоча...
Не страх – огонь растет в груди.
Бродил охотник целый день,
Устал, а нет назад пути;
Ни рысь, ни северный олень
Не помогли тропы найти.
Куда ни кинется – обман:
Все та же грива, речка, бор,
Налево – зыбуны, туман,
Направо – синий свет озер.
И под конец, когда устал, –
Прилег, разжег костер...
И вдруг
Лесной царевны услыхал
Лукавый голос:
– Слушай!.. Друг!..
А у нее коса до пят,
В кокошнике лучи горят,
Узорный – в елочку – наряд
И озорной девичий взгляд...
– Послушай, что тебе скажу:
Здесь я одна – и власть и суд.
Не леший – я тебя вожу.
Останься жить в моем лесу,
Войди в сузем под мой навес.
В трущобе человека нет,
А без него и лес – не лес,
Без человека свет – не свет.
Как быть?
А жар растет в груди...
А день к концу... И поутру
Медведь венчал, сохач кадил,
И пир гремел во всем бору.
Так на царевне на лесной
Женился мой земляк –
И вот,
Где раньше был сосняк сплошной,
Рожь колосится, лен цветет,
Где он блуждал и жег смольё
И меж корней ложился спать, –
Деревня выросла.
Ее
Блудновым люди стали звать.
Друзьям у нас в дому почет,
Для недругов закрыта дверь.
А в жилах наших и теперь
Лесной царевны кровь течет.
1944
Деревня Блудново, Вологодской области
МОСКВА – ВОЛОГДА
С каждым часом ощутимей север,
Остановки реже,
Гуще лес,
Пахнет смолкой вперемежку с сеном,
И все больше узнается мест.
Торопясь, схожу на полустанке
Словно на приветный огонек,
Чтобы взять за рубль у северянки
Влажной клюквы маленький кулек.
Для меня все ягоды здесь сладки.
И приятно и смешно, что их
Продают в листочках из тетрадки
Иль в обрывках «Жития святых».
Замелькали топкие болота
С голубыми окнами озер,
Наконец – подъем за поворотом,
И пошел густой сосновый бор,
Строевой,
В косых лучах по пояс,
Золотом пронизанный насквозь...
Словно к морю вдруг пробился поезд,
Даже небо выше поднялось.
Дома я!
На все гляжу с любовью,
Радостно от птичьих голосов.
Никакие парки Подмосковья
Не заменят мне моих лесов.
Радуюсь обновам животворным –
Домнам,
Трубам, влитым в синеву,
Плеску волн на море рукотворном,
Лесосекам с грохотом моторным...
И одним все –
Нежным и просторным,
Добрым словом Вологда зову.
Дома я!
И сердце бьется с силой.
Мимо, мимо – за верстой верста...
Что кому,
А для меня Россия –
Эти вот родимые места.
1958
КОГДА МЫ УЕДЕМ?
Мы не знали, куда едем, какой-такой необитаемый Сладкий остров вдруг обнаружился в Белозерье и как мы там будем жить. Думалось – едем дней на десять, не больше. Отдохнем, половим рыбку – и обратно. Почему-то представлялось, что этот остров находится вблизи Кирилло-Белозерского монастыря, куда в свое время не раз наезживал Иван Грозный, где была заточена одна из его жен и отбывал ссылку архиепископ Никон; либо этот остров около другого архитектурного памятника русской старины – Ферапонтовского монастыря, в котором еще и поныне живы фрески гениального Дионисия.
Казалось даже, что Сладкий остров находится на самом Белом озере. Но на Белом озере никогда не было и сейчас нет никаких островов.
Сладкий остров мы нашли в не менее примечательных местах – на Новозере. И не там, и таким, каким представляли его по рассказам. Обычная история: сколько ни читаешь, сколько ни слушаешь о чем-нибудь, а когда сам увидишь и испытаешь – оказывается, все не так. Северные сияния видали на картинках, все видали, и читали о них много, все читали. А, уверяю вас, они совсем не такие, какими вы их себе представляете. Никакая литература, никакие очевидцы, даже отец родной, не могли мне дать правильного представления о войне, пока я на ней сам не побывал. Зато, побывав и в огне, и в ледяной воде, я совершенно по-новому стал читать Льва Толстого. Он лучше всех передает состояние человека на войне.
Итак, мы переправляемся на лодках из деревни Анашкино на Сладкий остров, сначала в большой компании. Почему остров этот называется Сладким? Всегда ли, для всех ли он был сладким?
Местные люди рассказывают, что вблизи острова Сладкого, на острове Красном, процветал в свое время Новозерский монастырь. О красоте его можно судить по сохранившимся до наших дней крепостным стенам, которые вырастают прямо из воды, и по остаткам церквей и прочих монастырских заведений. На каком бы берегу Новозера люди ни находились, на низком болотистом, где собирают клюкву и морошку, на лесистом ли высоком, где грибы и малинники и всякая боровая дичь, – отовсюду, конечно, видны были золотые луковки куполов и далеко по озерной глади разносился медный гул и звон с высокой колокольни – «малиновый звон». Красного острова, по существу, не было и нет – ни клочка голой, не огороженной камнем земли. Просто посреди озера вознесся к небу сказочный град-крепость, будто один расписной волшебный терем, подобие которому можно найти лишь на самых замысловатых лубках и древних иконах. Он был весь «как в сказке» и в то же время был на самом деле, существовал, красовался.