Ваши «Перезвоны», Валерий Александрович, звучат час двадцать минут. Они долго создавались?
Я вообще работаю подолгу и трудно. Мне порой коллеги говорят: «Давай пиши симфонию!» Цитируют великого Дмитрия Дмитриевича Шостаковича: «Царица в музыке — симфония!» А я, увы, не разделяю этого отношения. Симфония как музыкальная форма — эпическая, казалось бы, всеобъемлющая — властвует, однако, всего лет двести пятьдесят. Не так уж и много, если представить себе историю искусств в целом. Вы извините, что я столь далеко ухожу от вашего вопроса, но «Перезвоны» написаны с определенных художественных позиций, их и стараюсь прояснить. Скажем, в Средневековье, во времена Возрождения инструментальная музыка была, вообще-то, музыкой второго, третьего сорта. Главенствовали голос и хор. Человеческий голос подарил миру симфоническую, оперную формы. В старых учебниках композиции симфоническая форма называлась песенной. И это совершенно справедливо: все серьезные музыкальные формы — вынужден повторять это слово из профессионального языка, — все, включая и симфонию, — песни. Как ни странно, но мы утратили представление, что такое песня. Обеднили ее. Дескать, есть запев и припев — значит, есть песня. Кое-кто даже стал называть ее на импортный манер шлягером. Да нет же, истинная песня шире, глубже, драматичнее шлягера — это чаще всего однодневки. А теперь спрошу вас: что такое «Слово о полку Игореве»? Песня. Своеобразная, но песня. Далее, «Песнь о Роланде», «Песнь о Нибелунгах» и гомеровские поэмы — по сути своей, по эпической музыкальности — песни. Голос, повторю свою мысль, подарил миру и нынешнюю и «прошлую» симфонию. И когда мне сегодня говорят: пиши симфоническое полотно, а не свои песни — я отвечаю: дорогие товарищи, у вас в Союзе композиторов — две тысячи штыков. И чуть не каждый пишет симфонии. На здоровье! Кто, однако, ходит их слушать? Кому они понятны? Мы сами, специалисты, сидим, бывает, в концертном зале — и тоскуем. Потому что не всегда умеем говорить — подразумеваю музыкальный язык, не сложился, кажется, он окончательно...
Извините, нас с вами вправду занесло от «Перезвонов», звучащих час двадцать...
Ах да, сколько они писались? Сейчас прикину. Примерно семь лет.
Значит, в год вы создавали чуть больше десяти минут чистого звучания?
Намек понят. Отвечаю «с завышенной меркой»: Гомер за всю свою легендарную жизнь написал всего две вещи. Две. Упаси всевышний, я отнюдь не прочу себя в современные Гомеры. Но стоял и стою на одной твердой позиции: не количество, а качество. То есть, что ныне требуется от каждого, будь он токарем, инженером или еще кем-то? Во всем — кует ли он железо или воюет с нотными знаками — всюду должен быть единый курс на наивысший эталон. Ну а если вернуться к композитору Гаврилину, то мои минувшие семь лет были, помимо «Перезвонов», заняты и другими работами. Не в оправдание это, а чтобы не думалось: вот, по десять минут за год... Работал. В частности, сортировал, если можно так выразиться, свои песни. Их за годы профессиональной работы написано много. Естественно, не все считаю равнозначными. Выбрал из сотен примерно шестьдесят. Как бы выразиться? Шестьдесят таких, чтобы было не стыдно их оставить после себя. Например, думаю, получилась песня «Два брата», если слышали: «Старший брат сказал...» И так далее. Критика называет ее балладой. Мне большая честь: балладу написать ох как трудно! Да, впрочем, и песню.
А из вашей музыки к спектаклям что бы вы сами так вот сурово отсортировали?
Дайте подумать. Четыре: «После казни прошу...» — к спектаклю ТЮЗа о герое лейтенанте Шмидте. «С любимыми не расставайтесь» в Театре имени Ленинского комсомола, к спектаклю «Три мешка сорной пшеницы», идущему в АБДТ. И четвертое — музыка к «Степану Разину» в московском Театре имени Вахтангова, это по Шукшину[1][1 «После казни прошу...» — спектакль Ленинградского ТЮЗа но пьесе В. Г. Долгого, постановка З. Я. Корогодского, режиссер Л. А. Додин (1967); «С любимыми не расставайтесь» — спектакль Ленинградского театра им. Ленинского комсомола по пьесе А. М. Володина, постановка Г. М Опоркова (1972); «Три мешка сорной пшеницы» — спектакль Большою драматического театра им. М. Горького по повести В. Ф. Тендрякова, постановка Г. А. Товстоногова (1974); «Степан Разин» — спектакль Театра им. Е. Вахтангова по роману В. М. Шукшина, постановка М. А. Ульянова, режиссер Г. Черняховский (1979)].
<...> У меня на этих двух стеллажах — тетради с нотными и иными записями. Их я веду, когда езжу «за песнями» по селам и весям нашей необъятной страны, в свою родную Вологодчину.
В связи с этими поездками позвольте познакомить и читателя с мнением ленинградского фольклориста И. Земцовского <...>. «Я видел, — пишет фольклорист о вас, — как внимательно беседует Гаврилин с певцами, расспрашивает их о жизни, вслушивается в особенность речи. Его волнуют не только образы песен, но и в не меньшей мере — образы живых людей. Для того чтобы песня вошла в его собственный мир, он должен увидеть человека: его облик, узнать речь, мысли. Должен увидеть и услышать все — сам».
Эх, как меня описали... Да, рождение мелодии начинается во мне, когда представляю реального живого человека. Но это получаю не только в поездках, они не только в записях, хранящихся на стеллажах. Не в моих принципах замыкаться: «Ах, музыка, только музыка!» Да, музыка — жизнь. Люди! Беру эту свою тетрадь с записями — вот он, реальный живой человек! Вспоминаю подробности встречи. Что за человек был, как он говорил, во что был одет. Понимаете, я не «подглядываю» в те нотные строчки, что занесены сюда по впечатлениям от встреч, так расхваленных фольклористом Земцовским. Моя музыка возникает из совокупности, неразделимой, целостной, впечатлений, где главенствует человек, обстановка, конкретный дом с его духом, вид из его окна на околицу, на ближний лес... Вспоминая обо всем этом, начинаю ощущать в пальцах какие-то токи: пробуждается своя мелодия, требует сесть к инструменту.
На концерты ходите? Наверное, особенно любите фольклорные?
Осуждаю. Привозят одетых в национальные костюмы людей из деревни. В совершенно необычной для них обстановке, в концертном зале, они начинают петь частушки, страдания... Не то, не то. Это все равно что взять Исаакиевский собор и перенести его для обозрения куда-нибудь в сельскую глубинку.
Однако, резковато вы... Впрочем, каждый из нас имеет право на собственную точку зрения. От какой работы, от чего я вас нынче оторвал?
От Василия Тёркина. Он хотя и «придуманный», нереальный, собирательный образ, но тем не менее всем известны его беспредельно привлекательные черты. Близится сорокалетие Победы. Под знаком этого юбилея ныне трудятся все. И вот Ленинградское телевидение, режиссер Александр Белинский, с которым мы работали над другим нашим произведением — телебалетом «Анюта», — предложили мне тему. Опять тот же жанр — телевизионный балет. В его подзаголовке слова: «По прочтении Твардовского». Еще при жизни нашего большого мастера Соловьева-Седого...
А вам еще в студенческие годы довелось писать работу о его творчестве...
И я счастлив, что судьба одарила меня встречами, долгими беседами с Василием Павловичем! Однажды мне, тогда только-только начинающему, Василий Павлович предложил невиданное: писать вместе оперетту «Василий Тёркин». Помню, я просто испугался. Такой маститый композитор — и меня в соавторы?! А теперь по прошествии времени, как видите, сподобился, сам рискнул. Сейчас завершили запись музыки. Скоро начнутся съемки. Может, к зиме это все встанет в телепрограммы.
Значит, на телеэкране оживет знаменитый балагур, весельчак, этакий скоморох времен Великой Отечественной?
Не совсем так. Я как композитор старался быть верным несколько иной точке зрения на Тёркина. Тема красоты жизни, тема человека — вот что руководило мною при работе над балетом. Хотелось — уж не знаю, вышло ли? — проникнуть вовнутрь этого балагура, как вы выразились. А он-то, Василий, гораздо шире, глубже, если вчитаетесь в Твардовского. Кое-кто видит внешнее. Ох, как умеет повеселить солдат в трудную минуту, взяв в руки трехрядку! Твардовский — как истинный поэт, философ — видел, по моему глубокому убеждению, своего героя иначе. Не только, не столько скомороха, способного потешить публику в час привала. Неунывающий? Да. Но идет-то Твардовский от былинных образов русского солдата-мудреца, добрейшей души человека. Любвеобилие. Умение сострадать. Умение поддержать фронтового собрата в трудном военном лихолетье — вот что видится главным в легендарном Василии. И еще — его потрясающее умение оделять жаром собственной души других людей. Как нам сегодня не хватает подобных Тёркину добрых молодцев!
«Тёркин» не единственная ваша вещь об армии, о минувшей войне, если вспомнить «Военные письма»?
Вокальный цикл, который вы упомянули, действительно не единственный в этом плане. <...>
Одна ленинградская газета на днях процитировала ваши слова о призвании композитора, отдающего себя другим, как яблоко...
Помню эту цитату — она несколько неточно приведена. Итак, дело было в сорок пятом победном году. В мою родную вологодскую деревню Перхурьево Кубено-Озерского района пришел с фронта солдат. Всех мужиков, вернувшихся с войны побитыми, пораненными, хорошо помню, их было пятеро. И вот один из них пришел в детдом устраиваться на работу. Возвращался солдат домой окольными путями, через Крым, через госпитали. Он вручил мне прекрасное крымское яблоко. Это было первое яблоко в моей жизни.
Мне стало как-то нехорошо: у одного меня такая сказка, про яблоки я лишь в сказках слыхал. И стал я ходить по кругу, давать каждому на пробу откусить. Никто не отказывался. Кусали. Осталась мне самая серёдочка, с семечками и хвостиком. Но зато какой вкусной она оказалась! Тогда, мне кажется, я и понял: счастье — отдавать. Делиться. Ничего более радостного не знаю на земле. Сейчас, к сожалению, люди как-то замордовались — не знают этого великого чувства. Забывают поделиться с соседом, товарищем по работе.
И вот ваше яблоко из сорок пятого?
Да. Теперь оно у меня, это — музыка. Хочу отдавать ее людям.