СЕРГЕИ БАГРОВ
      ЗАЧИН

      Редко кто из нас знает своих прародителей не только по именам, но и по тому, кто кем и когда являлся, как и насколько правильно жил. Если прадедов и прабабок еще можно представить по более или менее связным рассказам нашей родни, то о родителях старших колен мы имеем лишь темное представление. Откуда твой род? Кто был твой прародитель, скажем, лет тристa назад? Боярином? Дворянином? Крестьянином? Пушкарем? Целовальником? Ямщиком? Ходил ли в суконном, обшитом мехами роскошном кафтане? А может, в стеганой на кудели дерюге? В высоких, козловых, с продольными гранями сапогах? Или в плетеных из мягкой бересты растоптанных ступнях?..
      К сожалению, слишком огромное пространство меж ими и нами. Пространство, забытое наглухо неизвестностью многих событий.
      В таинственную жизнь былого нас могут вернуть только старые документы: ревизские сказки, городовые, Дозорные и писцовые книги, словари Российской империи, синодики, закладные грамоты, летописи и письма. И еще рассказы бывалых людей, сохранивших в цепной памяти биографии наших предков.
      Именно к этим источникам и прикасались авторы «Сполохов», пропуская отобранный материал через свой личный опыт, порывы души и творческое дерзание. Сборник является пробной попыткой проникновения в поворотные дни истории Заволочья. Дни, в которые действовали не только герои и палачи, но и обычные люди с обыкновенными судьбами и делами.
      Важно, чтобы читатель сам почувствовал строгость и красоту былых обычаев и ремесел, понял культуру родного края, услышал дыхание жизни пророков, зодчих, пастырей и поэтов, осязаемо уловил поступь предшественников по роду. Какими были они в пору языческой веры? В период крещения на Руси? В дни нашествия грозных врагов? Во времена политических катаклизмов, стихийных бедствий и оглушительной тишины?..
      Подлинность жизни неведомых поколений сокрыта от нас за темной завесой незнания. Задача «Сполохов» – попытаться рассеять эту сокрытость, чтоб утолить любознательность тех, кого беспокоит память об отчем крае.
      Какой сейчас вологодский край? Это мы знаем.
      Каким ему в будущем быть? Это узнаем.
      Каким был он в прошлом?
      Домонгольские избы, дощаники на реке, рвы, наполненные водой, рынок хлеба, холстины и рыбы, благовест белых звонниц, стук копыт боевого коня, блеск секир в смертной сече в воротах дымящегося кремля, тень холопа и тень воеводы – все исчезло в веках, чтобы стать сегодняшним днем, из которого достославное Заволочье смотрит на пройденную дорогу. Там, под мглой неизвестности, скрыты кости когда-то живых, по-суровому сдержанных вологжан, от кого, как большая река, и пошла наша жизнь...
     
     
      ЗА ДАЛЬЮ ЛЕТ
     
     
      МОЛЕНИЕ ДАНИИЛА ЗАТОЧНИКА*
      Послание Даниила Заточника
      к великому князю
      Ярославу Всеволодовичу
      Вострубим, братья, как в златокованую трубу, во все силы ума своего и начнем бить в серебряные органы, в свидетельство мудрости, и ударим в бубны ума своего, поющего боговдохновенной свирелью, да восплачутся в нас душеполезные помыслы. Восстань, слава моя, восстань, псалтырь и гусли. Да раскрою в притчах загадки мои и возвещу в народах славу мою. Сердце умного укрепляется в теле его красотою и мудростию...
      Зная, господин, твое добросердечие, прибег я к обычной твоей любви. Говорится ведь в Святом писании: «Просите и получите». Давид говорит: «Не речи и не слова те, которых не слышно».
      Мы же не умолчим, но обратимся к господину своему, всемилостивому князю Ярославу Всеволодовичу.
      Княже мой, господине! Помяни меня в княжении своем, так как я раб твой и сын рабыни твоей. Вижу, господин, всех людей, как солнцем, согреваемых милостью твоей. Только я один, как трава, в тени растущая, на нее ни солнце ни глянет, ни дождь не прольется, так и я хожу во тьме, отлучен днем и ночью от света очей твоих. Поэтому, господин, приклони ухо твое к словам уст моих и от всех скорбей моих избавь меня.
      Княже мой, господине! Все насыщаются от обилия дома твоего, как поток, пища твоя; только я один жажду милости твоей, как олень источника водного.
      _______________
      * Печатается по тексту «Хрестоматии по древней русской литературе», составленной Н. К. Гудзием. М. Просвещение, 1973. Летописи свидетельствуют, что Д. Заточник в середине XIV века находился в заточении на озере Лача. «Моление» публикуется в переводе на современный русский язык. (Прим. ред.).
      _______________
      Я ведь как дерево сухое, стоящее у дороги, все, идущие мимо, рубят его; так и я всеми обижаем, потому что не огражден страхом грозы твоей, как крепкой оградой.
      Княже мой, господине! Богатый человек везде известен, даже и в чужом городе, а бедный человек и в своем городе неведом ходит. Богатый человек заговорит – все молчат и слово его вознесут до облаков, а бедный человек заговорит – все на него закричат. Чьи ризы светлы, тех и речи честны.
      Княже мой, господине! Не смотри на внешность мою, но пойми, каков я изнутри. Я одеянием беден, но разумом богат, юный возраст имею, но старый ум вложил в него. И парил мыслью своей, как орел по воздуху.
      Княже мой, господине! Яви мне лик свой, так как голос твой сладок и уста твои мед источают, и образ твой прекрасен; послания твои, как плод райский; руки твои наполнены золотом аравийским; ланиты твои, как сосуд ароматный; гортань твоя, как сосуд, источающий миро – милость твою; вид твой, как ливан избранный; очи твои, как источник воды живой; чрево твое, как стог пшеничный, который многих питает; слава твоя возвышается над головою моею и выя твоя в гордости, как конь в монистах.
      Княже мой, господине! Не смотри на меня, как волк на ягненка, но смотри на меня, как мать на младенца. Посмотри на птиц небесных, что не сеют, не жнут, не собирают в житницы, а уповают на милость божию.
      Пусть не будет рука твоя сжата на подаяние бедным. Ведь сказано в Писании: «Просящему у тебя дай, стучащему открой, да не лишен будешь царства небесного». Ведь сказано в Писании: «Возложи на Господа печаль свою, и тот пропитает тебя вовеки».
      Княже мой, господине! Не лиши хлеба нищего мудрого, не возноси до облаков богатого глупого! Нищий же мудрый, как золото в грязном сосуде, а богатый человек глупый, как шелковая наволочка, соломой набитая, а бедный глупый, как солома, втоптанная в грязь.
      Княже мой, господине! Если на рати я не очень храбр, то в словах крепок; поэтому собирай храбрых и умных.
      Лучше один умный, чем десять властелинов без ума, владеющих городами; ибо Соломон так сказал: «Лучше один умный, чем десять властелинов без ума, потому что мысль мудрых добра». Даниил говорит: «Храброго, князь, скоро добудешь, а умный дорог». Мудрых полки крепки и города тверды; храбрых же полки сильны, но безумны; они терпят поражение...
      Не корабль топит людей, но ветер; так же и ты, княже, не сам владеешь, в печаль введут тебя советники твои. Не огонь раскаляет железо, но раздувание мехами.
      Умный муж не очень бывает на рати храбр, но силен в замыслах; потому хорошо собирать мудрых... Княже мой, господине!.. Я ведь не в Афинах рос, не у философов учился, но, как пчела, припадая к различным цветам, выбирал сладость словесную, собирал мудрость, как в мех воду морскую.
      Княже мой, господине! Не оставь меня, как отец мой и мать моя оставили меня; а ты, господин, обласкай милостью своею.
      Княже мой, господине! Как дуб крепится множеством корней, так и город наш твоею державою. Княже мой, господине! Кораблю глава – кормчий, а ты, князь, – глава людям своим. Видел полки без доброго князя и сказал: «Велик зверь, а головы не имеет». Женам глава – муж, мужьям – князь, а князям – бог.
      Как паволока, расшитая многими шелками, красоту свою показывает, так и ты, князь наш, умными боярами перед многими людьми честен и во многих странах славен.
      Как невод не удерживает воду, но выбирает множество рыбы, так и ты, князь наш, не держишь богатства, но раздаешь его мужам сильным и собираешь храбрых.
      Ибо золотом мужей добрых не добудешь, а с помощью мужей и золото, и серебро, и города добудешь. Некогда Иезекииль царь Израильский, похвалился перед послами царя Вавилонского, показал им множество своего золота; они же сказали: «Наш царь богаче тебя ее обилием золота, но множеством храбрых и мудрых людей».
      Вода – мать рыбам, а ты, князь наш, – людям своем. Весна украшает землю цветами, а ты нас, князь, украшаешь милостью своей.
      Княже мой, господине!
      Был я в великой нужде и печали и под рабским ярмом пострадал, изведал зло.
      Лучше бы мне ноги свои видеть в лаптях в доме твоем, нежели в красных сапогах при боярском дворе, лучше бы мне в дерюге служить тебе, нежели в багрянице при боярском дворе.
      Нелепы у свиньи в ноздрях украшения золотые, так и на холопе одежда дорогая. Если бы и были у котла в ушках золотые кольца, то дну его не избавиться от черноты и копоти, так и холопу: если бы и свыше меры горделив и заносчив был, не избавиться ему от укора в холопском имени.
      Лучше бы мне воду пить в доме твоем, нежели мед на боярском дворе, лучше бы мне воробья печеного принимать из руки твоей, нежели бараний бок от государей злых.
      Ибо много раз ощущал подневольный хлеб, как полынь во рту, и питье мое в слезах растворял.
      Доброму господину служа, дослужишься до свободы, а злому господину служа, дослужишься до еще большей кабалы.
      Княже мой, господине! Кому Переславль, а мне гореславль; кому Боголюбове, а мне горе лютое; кому Белоозеро, а мне чернее смолы; кому Лаче-озеро, а мне плача исполнено, потому что доля моя не расцвела на нем.
      Друзья мои и ближние отказались от меня, потому что не ставил перед ними трапезы, украшенной многоразличными яствами. Многие дружат со мной, протягивая руки свои в блюдо, услаждая гортань свою пчелиным медом, а в несчастье хуже врагов обретаются и помогают поставить мне подножку; глазами плачут со мной, а в душе смеются надо мной.
      Потому и не верю другу, не надеюсь ни на брата, ни на друга. Если что имею, то будут со мною, если же не имею, то скоро бросят меня.
      Потому, княже мой, господине, обращаюсь к тебе, задавленный нищетою.
      Не лгал мне Ростислав князь, когда говорил: «Лучше бы мне смерть, нежели курское княжение»; так же и человеку: лучше смерть, нежели долгая жизнь в нищете. Потому Соломой говорит: «Ни богатства, ни бедности не дай мне, господи: разбогатев, стану гордым и заносчивым, а в бедности задумаю воровство и разбой, а жены – блуд».
      Поэтому, княже мой, господине, прибегаю к обычной твоей любви и неизменной милости, спасаясь от бедности, как от клятвопреступника злого, как от змеи, призываемый словами блудного сына, который говорит:
      «Помяни меня, спаситель», потому и я обращаюсь к тебе: «Помяни меня, сын великого князя Всеволода, да не заплачу я, лишенный милости твоей, как Адам рая. Обрати тучу милости твоей на землю худости моей: да возвеселюсь о царе своем, как обретший много злата, воспою, как напоенный вином, возвеселюсь, как исполин, двинувшийся в путь.
      Земля и деревья дают плоды обильные, а ты нам, князь, богатство и славу. Ибо все прибегают к тебе и обретают от печали избавление; сироты, бедные, гонимые богатыми, как к заступнику доброму, к тебе прибегают. Птенцы радуются под крылом матери своей, а мы веселимся под державой твоей.
      Избавь меня, господине, от нищеты, как птицу от силков, и освободи меня от бедности моей, как серну из сетей, как утенка из когтей сокола. Ибо кто в печали человеку поможет, тот как студеной водой напоит его и знойный день.
      Княже мой, господине! Ржа ест железо, а печаль ум Человека. Как олово пропадает, если его часто плавить, так и человек от многих бед худеет; печаль человеку сушит кости. Всякий видит у другого сучок в глазу, а в своем глазу бревна не замечает. Всякий человек хитрит и мудрит о чужой беде, а своей не может осмыслить.
      Княже мой, господине! Как море не наполняется, приняв многие реки, так и дом твой не наполняется, принимая многие богатства, потому что руки твои, как сильная туча, берущая у моря воду, передают в руки бедных от богатства дома твоего. Поэтому я возжаждал милосердия твоего...
      Если и не мудр я, то облачился в одежды премудрых и умных сапоги носил.
      Однако послушай голоса моего и подставь сосуд сердечный под струю языка моего, да натечет тебе словесной сладости лучше вод ароматных. Давид сказал: «Слова твои лучше меда устам моим». Соломон говорит: «Уста медовые – слова добрые; уста праведного источают премудрость, печаль сердцу – дума безумных, ведь безумный возвышает голос свой со смехом». Мудрого человека найдя, к нему прилепись сердцем своим. Говорит Писание: «Ищите премудрость, чтоб Жива была душа ваша. Прилепляясь к премудрым, премудр будешь. Мужа лукавого избегай и наставления его не слушай».
      Очи мудрого в разуме, а безумного очи как во тьме ходят. Мудрый человек – умный друг, а неразумный – недруг. Сердце мудрого в доме печальном, а безумного – в доме пиршественном. Посылая в путь мудрого, мало его наставляй, а посылая глупого, сам не поленись пойти. Лучше мне слышать угрозы мудрых, нежели наставления глупых. Сказано: «Дай мудрому наставление, и он мудрее будет, а глупого, если и кнутом бьешь, привязав к саням, – не избавишься от его глупости».
      Наставляя глупых, многие примешь неприятности: среди народа осрамит тебя. Сказано: «Не сей жита на меже, ни мудрости в сердцах глупых». Не стоит вода на горах, ни мудрость в сердцах глупцов.
      Княже мой, господине! Не отвергни раба скорбящего, не лиши меня жизни. Как глаза рабыни в руках госпожи ее, так наши глаза в руках твоих, ибо я раб твой и сын рабыни твоей. Насыщался многоразличными яствами, вспомни меня, сухой хлеб жующего; увеселяясь сладким питьем, облачаясь в красивые одежды, вспомни меня, в немытом вретище лежащего, от стужи умирающего, каплями дождевыми, как стрелами, пронзаемого.
      Княже мой, господине! Орел-птица – царь над всеми птицами, осетр – над рыбами, лев – над зверями, а ты, князь, – над переяславцами. Лев рыкнет – кто не устрашится, а ты, князь, скажешь, – кто не убоится?
      Как змей страшен свистом своим, так ты, князь наш, грозен множеством воинов. Золото – красота женам, а ты, князь, – людям своим. Тело укрепляется жилами, а мы, князь, твоею державою. Птенцы радуются весне, а младенцы – матери, а мы, князь, – тебе. Гусли настраиваются перстами, а город наш – твоею державою.
      Куропатки не только выводят своих птенцов, но и из чужих гнезд приносят яйца. Запоет, говорят, куропатка, созовет птенцов, которых сама родила и которых не родила, так и ты, князь, многих слуг собрал, не только своих домочадцев, но и из других стран приходящих к тебе, знающих твою обычную милость. Ибо князь милостивый, как тихий источник, который поит не только животных, но и людей.
      Княже мой, господине! Нельзя ковшом море вычерпать, ни тем, что мы возьмем, дом твой истощить.
      Если же не мудр я, то потому, что мало мудрости встретил в воротах, только умных людей сапоги носил, В одежды умных облачался.
      Неужели, князь, по глупости сказал я эти слова? Кто видел небо войлочное и звезды лыковые, а глупых – говорящих мудро?
      Не плавает камень на воде. Как не нужно золото ни псам, ни свиньям, так глупым – мудрые слова. Нельзя мертвеца рассмешить, ни развратного наставить. Когда прогонит синица орла, тогда глупый ума наберется. Как дырявую кадку наполнять, так глупого учить. Ибо глупых ни сеют, ни жнут, ни прядут, ни ткут, но сами РОДЯТСЯ...
      Неужели скажешь, князь: «Налгал»? Как это? Если бы умел украсть, то столько бы не скорбел. Девка губит свою красоту прелюбодейством, а муж свою честь – воровством.
      Или скажешь, князь: «Женись у богатого тестя, тут пей и тут ешь?» Лучше бы мне лихорадкою болеть: лихорадка потрясет и отпустит, а злая жена до смерти сушит.
      Говорится ведь в мирских притчах: «Ни птица в птицах сыч, ни в зверях зверь еж, ни рыба в рыбах так, ни скот в скотах коза, ни холоп в холопах, кто у холопа работает, ни в мужьях муж, кто жены слушает…»
      Глупец из глупцов тот, кто возьмет злую жену приданого ради или ради тестя богатого. Лучше бы мне вола видеть в доме своем, нежели жену злую.
      Видел золото на жене злой и сказал ей: «Тяжко этому золоту». Лучше бы мне железо варить, нежели со злой женой быть.
      Жена злая подобна ссадине: здесь свербит, там .болит.
      Видел старую жену безобразную, кривоглазую, подобную черту, ротастую, челюстастую, злоязычную, приникшую к зеркалу, и сказал ей: «Не смотрись в зеркало, но смотри в гроб; ибо жене безобразной не стоит смотреться в зеркало, чтобы не впасть в еще большую печаль, видя безобразие лица своего».
      Или говоришь, князь, постричься в монахи? Так не видал я ни мертвеца верхом на свинье, ни черта на бабе; не ел я от дуба смокв, ни от липы изюма.
      Лучше мне так окончить жизнь свою, нежели, восприняв ангельский образ, Богу солгать. Ибо говорят:
      «Лги миру, а не Богу: нельзя Богу солгать, ни вышним играть».
      Ибо многие, отошедшие от мира сего в монашество, снова возвращаются к мирской жизни, как пес на свои блевотины и на мирское преследование; обходят села и дома сильных мира сего, как псы льстивые. Где свадьбы и пиры, тут монахи и монахини, и беззаконие: ангельский имеют на себе образ, а блудный нрав; святительский имеют на себе сан, а обычай похабный...
      Княже мой, господине... рыцари, мастера, вожди... всадники – и те имеют честь и милость у поганых султанов. Иной, вскочив на коня, как орел, скачет по ипподрому, рискуя жизнью; иной летает с церкви или с высокой палаты на шелковых крыльях; иной нагим бросается в огонь, желая показать крепость сердца царям своим; иной, прорезав голени, обнажает кости, показывает их царю, доказывая храбрость свою; иной, закрыв глаза коню и ударяя его по бокам, бросается с высокого берега вместе с конем своим... иной, привязав веревку к кресту церковному, другой конец к земле бросит далеко и по той веревке сбегает вниз, держась одной рукой за конец веревки, а в другой руке держа обнаженный меч; иной, обмотавшись мокрым полотенцем, борется с лютым зверем.
      Но перестану много говорить, чтобы в многословии не растерять ум свой и не быть, как худой мех, сыплющий богатства в руки другим; и не уподоблюсь жерновам, которые людей насыщают, а сами себя не могут наполнить житом. Да не окажусь ненавистным многословною беседою, как птица, частящая песни, ненавидима людьми.
      Потому и я, мутноумный, перестал говорить; боялся, господине, осуждения твоего, худой разум имея... покушался говорить, уста неученые имея, обуздан был страхом божьим. Начал говорить, похваляясь премудростью, не совсем от глупости.
      Ибо не едал масла из песка, а от козла молока, не видал глупого, мудрость изрекающего.
      Как тебе скажу об этом, имея деревянный ум, войлочный язык и мысли, как отрепья от пакли.
      Может ли разум говорить сладко? Сука не может родить жеребенка, а если бы родила, кому на нем ездить?
      Одно есть лодка, другое – корабль, одно есть конь, другое – лошак; один – умен, другой – глуп. Глупых же не куют, не льют, но сами родятся.
      Неужели скажешь, князь: «Солгал как пес»? Так хорошего пса князья и бояре любят.
      Но оставим речи и скажем так: Воскресни, Боже, судья земли! Силу князя нашего укрепи, ленивых утверди, вложи мужество трусливым в сердце. Не дай же, Господи, в плен земли нашей народам, не знающим Бога, да не скажут иноплеменники: «Где есть Бог их?» Бог же наш на небесах и на земле. Подай же им, Господи, силу Самсона, храбрость Александра, целомудрие Иосифа, мудрость Соломона, кротость Давида: умножь людей своих во веки под державою твоею, и тебя прославит вся страна и всякое дыхание человеческое. Слава Богу во веки. Аминь.
     
     
      ВЛАДИМИР МАЛКОВ
      ВЕЛИКИЙ СВЕТИЛЬНИК

      Летописцы не жаловали простых людей, художников, поэтов, строителей. Страницы древних рукописей рассказывают нам о князьях и столпах православной церкви, реже о боярах. Но вот словно луч света из глубины веков пробивается голос инока Глушицкого монастыря Иринарха: «Не из Иерусалима и не из Синая воссиял сей великий светильник, но из родной страны и в наши времена явился...»
      О каком «великом» идет речь? Об известном на Севере Руси живописце просветителе-книжнике Дионисии Глушицком. Судьба этого видного церковного деятеля, положившего основание целому ряду монастырских колоний среди лесных дебрей вологодского края, примечательна.
      В то время как великие художники Андрей Рублев и Дионисий Ферапонтовский были накрепко забыты, о Дионисии Глушицком отзывались много и пышно. Первым сказал о нем свое слово постриженик Спасо-Каменного монастыря Паисий Ярославов, который скончался в конце XV века и оставил после себя летопись о знаменитых и почитаемых в то время старцах-подвижниках. Летописец с большим уважением отзывался о своем недавнем предшественнике. Он утверждал, что тот был в «чести велицей».
      Вслед затем в 1495 году появилось «Житие преподобного Дионисия», то самое, с которого я начал свой рассказ. Авторы обоих источников жили в разных обителях и вряд ли были знакомы. Полное взаимное согласие обеих редакций об одних и тех же событиях свидетельствует о их достоверности.
      Дионисий (в миру Дмитрий) родился в 1363 году в Вологде. В какой семье и чем занимался в детстве – неизвестно. Паисий так начинает свое повествование: «Прииде (в Спасо-Каменный монастырь) некий юноша именем Димитрий, от града, нарицаемого Вологдой...»
      Необычно трудолюбивым и способным оказался отрок. Видя, как он учится и как «мастерам своим помогаше», игумен монастыря вводит юношу в иноческий чин, нарекает именем Дионисия и оставляет в обители.
      Так началась долгая и трудная жизнь «преподобного» в родном северном краю, в ту пору мало заселенном.
      Приняв постриг, Дионисий провел в Спасо-Каменном монастыре девять лет. А потом, побывав во многих «святых» обителях, пришел на никому неведомую реку Глушицу, поставил себе «келейцу малу и нача жити в ней». К нему стала стекаться братия. Общими силами, при помощи древоделов, посланных кубенским князем Дмитрием, иноки в 1402 году расчистили место и соорудили церковь. Как сообщает летописец, Дионисий украсил ее «иконами своего письма».
      По словам биографов, «преподобный» был мастером на все руки: «...иконы писаше, млатобойца бяше и спириды делаши, сиречь лапти плетяше». Обучен он был и тонкому ремеслу серебреника – «ковача меди и серебра».
      В 1412 году – «по времени умножавшиеся братии» монастырские служки соорудили новый храм, более просторный, который Дионисий тоже «украсил иконами чудне».
      Малая обитель постепенно превратилась в большую лавру. Монастырь стали именовать Покровским, а настоятель его получил прозвище по имени реки – Глушицкий.
      Впоследствии Дионисий основал еще три обители – на Двине и Сухоне. И образовалась в районе Кубенского озера большая монастырская колония. По заверению летописцев, каждый новый храм настоятель монастырей украшал иконами и одаривал их книгами, «зовомыми пролог».
      Скончался Дионисий Глушицкий в 1437 году в Сосновецком монастыре. Здесь же он и похоронен, на крутом берегу реки.
      Наверное, Дионисий не был первым художником на Севере в придирчиво точном смысле этого слова. Известно, что задолго до него на Вологодчине имелись иконники. Об этом есть данные в «Вологодско-Пермской летописи». Но Дионисий – один из первых русских живописцев, имя которого упоминается в литературных источниках.
      Не вызывает сомнения, что на Глушице художник основал иконописную школу, откуда иконы расходились по соседним монастырям, а нередко перевозились в другие «отчины». Даже сам ростовский архиепископ Ефрем, прослыша про «добре иконы Дионисеевы», пожаловал в Сосковец и дал монастырю «милостыню довольну». Очевидно, и игумен Глушицкий не оставался в долгу перед своим «пастырем».
      Историки искусства долгое время считали, что древние иконы на Руси были написаны только заезжими византийскими мастерами. Но эта в корне ошибочная точка зрения легко опровергается теми же сообщениями о Дионисии Глушицком. Не случайно же инок Иринарх особо подчеркивал, что «сей светильник» не из Иерусалима и не из Синая «воссиял». Он искание наш – русский, выходец с земли Заволочокой.
      Память о Дионисии Глушицком сохранилась и в сердцах его отдаленных потомков. В наши дни нет, пожалуй, ни одной сколько-нибудь значительной работы о древнерусском искусстве, где бы не упоминалось его имя. Отмечая большой вклад вологодского инока в подлинную сокровищницу культуры на Севере, Н. А. Демина в своей монографии «Андрей Рублев и художники его круга» (М., 1972) пишет:
      «Прославленный художник Дионисий Глушицкий уроженец Вологды, современник Рублева, кроме своего художества известен как энергичный строитель церквей и основатель монастырей в Северном крае, которые он щедро украшал иконами и книгами. Его авторитет признавался в Ростове и в Москве».
      Однако в истории искусства судьба Дионисия Глушицкого печальна. В памяти человеческой есть один существенный недостаток. Сохраняя множество фактов, она подчас теряет ключи к этим фактам. В результате целые страницы из прошлого, насыщенные некогда дыханием жизни, мертвеют в сознании последующих поколений.
      Так случилось и с творчеством Дионисия Глушицкого. Как я уже отмечал, о нем отзывались много и пышно. Но в основном превозносились «подвижничество» и «чудеса».
      Исследователи-краеведы Н. И. Суворов и В. К. Лебедев отмечали, что к началу XX века сохранилось свыше пятидесяти работ Дионисия. Но это утверждение оказалось ошибочным. Многие иконы, приводимые в их списках, принадлежат к другому времени.
      А сейчас? Сейчас историки искусства относят к Дионисиеву письму, да и то с оглядкой, всего лишь несколько икон. Надеемся, что это не окончательный и не безоговорочный диагноз.
      В богатейшей коллекции Вологодского областного краеведческого музея имеется несколько икон, приписываемых Дионисию Глушицкому («Успение Богоматери», «Иоанн Предтеча в пустыне», «Богоматерь Умиление Подкубенская», «Богоматерь Знамение», «Деисусный чин», «Покров»). По всем признакам, они относятся к XIV, XV векам и написаны на Вологодчине. Но Дионисию ли принадлежат эти произведения? Окончательного ответа на этот вопрос пока нет. Строятся только предположения.
      Велико ли наследие Дионисия Глушицкого, остается загадкой. Но что бесспорно его творение, так это икона «Кирилл Белозерский», которая находится в экспозиции Государственной Третьяковской галереи. В описи Кирилло-Белозерского монастыря о ней было сказано: «Писал ту икону преподобный Дионисий Глушицкий еще живу сущу чудотворцу Кириллу в лето 6932» (1424 г.).
      Икона невелика. Это липовая, обрезанная со всех сторон дощечка размером 24X28 сантиметров.
      Еще в древности икона «Кирилл Белозерский» пользовалась большим почитанием у прихожан монастыря. В 1614 году для нее был сделан специальный киот, на створках которого написаны сцены из жизни Кирилла. На одной из них – позирование знаменитого старца Дионисию.
      Искусствоведы отмечают, что в образе Кирилла воплощен идеал нравственно сильного и деятельного человека.
      «Дионисий Глушицкий, – пишет в своей книге «Северные письма» (М., 1968) М. А. Реформатская, – если и не передал полнейшего портретного сходства, то наверняка добился большой живости образа, внес много характерного в облик своего современника, а возможно, и близкого человека. От всего вида этого приземистого и крепенького старичка, слегка сутуловатого, с головой, как у гриба, вросшей в плечи, исходит человеческая теплота. Его простое лицо трогает своей приветливостью и добротой».
      Не исключено, что Дионисий писал Кирилла не по повелению свыше, а по своему желанию и разумению. Думается, мало привязанный к религиозным канонам живописец не стал вводить в икону клейма, эпизоды из жизни Кирилла, а сосредоточил все внимание на образе человека.
      Вновь и вновь я всматриваюсь в репродукцию «иконы», в которой ничто не напоминает о «святости». Передо мной сухонький, надломленный временем старичок, с заметно тронутой сединами бородой, с добрым приветливым лицом, на котором бусинками блестят глаза. Кажется, он только что появился из травы и цветов, из земли, ставшей ему подножием. А вокруг – нежно светящийся золотистый фон, под стать спелой колосящейся ржи. Лучистые блики обращены к центру, которые как бы высвечивают фигуру человека-труженика, делавшего нелегкую, обычную, ни на минуту не останавливаемую работу.
      По единодушному мнению искусствоведов, «Кирилл Белозерский» – едва ли не единственный в подлинном значении портрет XV века! С большой долей вероятности можно утверждать, что он написан именно Дионисием Глушицким. Почему?
      Кирилл был влиятельным церковным деятелем и энергичным организатором. Созданный им Кирилло-Бе-лозерский монастырь сыграл большую роль в собрании северных земель вокруг Москвы и являлся крупным центром русской культуры. Об этом ныне всем хорошо известно. Еще при жизни Кирилл был возведен в ранг человека, своими делами содеявшего подвиг. А после смерти, последовавшей в 1427 году, его, наряду с Сергием Радонежским, причислили к «великим чудотворцам».
      Вот почему воссоздать образ столь почитаемого «преподобного» могли доверить лишь популярному русскому живописцу и, конечно, из своей среды. Таким мастером явился Дионисий Глушицкий. Они, очевидно, были хорошо знакомы.
      По преданиям, икона писана «с натуры» за три года до кончины Кирилла. Дионисий мог не раз бывать в обители на Сиверском озере и раньше. Ведь остров Каменный совсем рядом от того места, где бывший архимандрит вместе с другим отшельником Ферапонтом «начаша копати келию в земли».
      Кирилла и Дионисия не могло не привлечь друг к другу то, что они были близки по своим действиям и духовным стремлениям. Оба – «мужи рассудительные не только в иноческих, но и в мирских делах». Тот и другой – книжники, попечители живописного искусства, просветители. Разве это не могло их объединить? Потому-то Дионисий уже в зрелом возрасте пришел к своему наставнику и решил увековечить его для потомков.
      Так неожиданно переплелись пути и деяния двух выдающихся деятелей русской культуры. Сам автор портрета был, очевидно, во многом похож на премудрого старца и занимался теми же делами. В лесных дебрях валил деревья, выжигал пни, разводил нехитрый огород, ловил в озерцах рыбу. А когда приходило вдохновение, брал в руки кисть и писал образы «праведников», в которых подчас выводил близких людей.
      Допустим теперь, что до нас дошла только одна работа Дионисия Глушицкого. Были ли другие? Очевидно, были. Ведь не мог же художник так просто, за один присест, создать шедевр? Для этого потребовались годы кропотливого труда.
      Ну, а если все же знатоки древнерусского иконописания докажут, что Дионисий Глушицкий написал всего-навсего одну икону, а другие, о которых мы говорили выше, принадлежат иным мастерам? Следует ли отсюда, что имя «первоначальника» русской живописи со временем будет забыто? Можно не сомневаться: не будет!
      Ведь не зря же летописцы называли Дионисия Глушицкого «первоначальником» русской живописи, «списателем» книг и просветителем. Короче – «великим светильником». По всем источникам, он и был таким подвижником.
     
     
      СЕРГЕЙ БАГРОВ
      ВАТАГА

      Мне о том рассказывали сосны
      по лесам, в окрестностях Ветлуги...
      Н. Рубцов
      Более двух веков были покрыты мглой неизвестности подробности мятежа крестьянско-казацкой ватаги, действовавшей в Заволжье под предводительством одного из помощников Степана Тимофеевича Разина атамана Илюшки Пономарева. Лишь в 1895 году в домашней библиотеке орловского помещика Н. С. Кашкина был обнаружен большой столбец документов, проливающих свет на трагические события 1670 года в окрестностях Ветлуги и Унжи. В настоящее время названные документы помещены во втором томе «Крестьянская война под предводительством Степана Разина» (Изд. АН СССР, М., 1957 г.). Приведенные в очерке письма, отрывки писем взяты со страниц этого издания.
      Посылал атаман Степан Тимофеевич Разин по всем проселкам, ведущим к весям и городам, верных глашатаев, чтобы те подымали под знамя восставших российскую чернь. Одним из таких посыльщиков был Илюшка Пономарев, он же и Долгополое, и Иванов, и Попов. Шел Илюшка по берегу Волги, храня в кармане сермяжного зипуна грамоту атамана. Был казак проворен и безоплошен, читал призывные строки письма огородникам, бортникам, кузнецам, дегтярям, извозчикам и крестьянам. И, когда случалась облава, исчезал из-под самого носа стрельцов в неведомом направлении.
      Но однажды в одном из проулков Кузьмодемьянска был пойман, избит и доставлен в съезжую избу. Допрос вел воевода Иван Побединцев. Смотрел Илюшка на деревянное колесо, на паклю в руке коренастого ката и горько вздыхал, расставаясь мысленно с жизнью. Однако час муки еще не настал. Спас Илюшку от смертного колеса вбежавший в съезжую избу подьячий Василий Богданов.
      – Воровское войско под городом! – сообщил он. Под доглядом губного старосты Пономарев был отправлен в тюрьму. Стоял сентябрь, и в подклеть низкого помещения сквозь крохотное оконце доносились .запахи палых листьев. Илюшка вдыхал их с жадностью человека, дни которого сочтены. Хотелось жить и сладостно думалось о покинутой им в черкасском городе Кадоме Груне. И о матери думалось. И о друзьях.
      Ночью Илюшка услышал оклики, звон бердышей, треск деревянных заборов и топот копыт.
      В город входили повстанцы. В первых рядах на гнедых аргамаках Серик Черкашенин и Ивашка Синбирец, два атамана, собравшие в мощный кулак несколько тысяч русских крестьян, луговой черемисы, казаков, татар и мордвы. Неизвестно, чем бы закончился приступ, если бы местный пристав старшина Миронко Мумарин с ватагой кузьмодемьяновцев не обрушился на стрельцов. Воевода Иван Побединцев побагровел, задрожала в руке секира, когда увидел в тылу у себя, в городских переулках, вооруженных копьем и дубьем посадских людей. «Оплошал», – обреченно смекнул воевода и с отрядом снятых со стен стрельцов повернулся на старшину.
      – В домовину готовсь! – крикнул ему Миронко, подымая палицу над плечом. Но первым к воеводе пробились есаулы Андрюшка Власов и Митька Семенов, оба ловкие, тонкие, с разбойно сверкающими глазами. Побединцев упал.
      – Тепере в тюрьму! – махнул Мумарин березовой палицей к низкому с земляной крышей дому.
      И вот уже затрещали ворота, лязгнул замок, полетел с рундука в подкрылечную лебеду подьячий Василий Богданов, а посадский ремесленник Васька Ус, выломав в подклети дверь, выпустил на свободу тюремных сидельцев, среди которых был и Илюшка Пономарев.
      Через два месяца полковой воевода Д. Барятинский напишет царю Алексею: «А в роспросе и с пытки тот Тимошка сказал: «Как воровские казаки город Кузьмодемьянск взяли и тюремных сидельцев распустили, и тюремного сидельца Илюшку Долгополова они, воровские казаки, выбрали атаманом...»
      На тайном кругу атаман Илюшка Пономарев и старшина Миронко Мумарин уговорили есаулов Андрюшку Власова с Митькой Семеновым вместе с людьми луговой черемисы покинуть Кузьмодемьянск, чтобы дальше идти, подымая людей на бояр.
      Сиял рожками холодный месяц, и свет от него ложился на темные воды Ветлуги, на берег, поросший осокой, и на одетых в плащи и кафтаны повстанцев, которые слушали атамана.
      – Доколе без действа будем стоять! – говорил Илюшка, гладя плоскую голомень сабли. – Степан Тимофеев нас, голутвенных казаков, посылал вывадить мирских кровопивцев. А мы отдыхать? Хватит! Пущай нюхлые отдыхают. А нам не пристало!..
      В эту же ночь, покинув табор повстанцев, ватажка двинулась по Ветлуге. На двух семивесельных лодках шла она три дня и три ночи. На четвертое утро пристали к селу Николаевскому, вотчине царского оружейничего Богдана Хитрово.
      Поскрипывала под кожаными бахилами подмерзшая мурава. Ватажка шла отчаянным шагом. Из обтянутых бычьими пузырями окон выглядывали бледные лица, в глазах которых стоял вопрос: с добром или злом явились сюда незванцы?
      От реки до рубленой в два этажа боярской храмины сотня шагов. Разницы осадили двор и кинулись в комнаты дома.
      Час спустя Миронко Мумарин сидел на боярском крыльце и широкой, как заступ, ладонью выгребал на мешка оброчные деньги, раздавая их подходившим к нему босякам.
      – Сколь задолжал боярин, столь и бери! Забирай – и не кланяйся! Мало – еще добавлю!
      Миронко готов был все деньги раздать, но Илюшка забрал у него мешок и хмуро спросил:
      – Войску чего оставишь?
      – По мне, – ответил Миронко, – лучше роздать дружевьям.
      Илюшка сдвинул сивые брови и белыми, как молоко,, глазами уставился на Миронка:
      – А войско пущай с пустой казной?
      – Пошто с пустой! – улыбнулся Мумарин. – Мы дале пойдем. И недругов, слава богу, еще повстречаем. У них казну и пополним.
      На ум Илюшке явились дела ватаги. Надо было множить отряд. И он приказал примкнувшему к ним попу Гришке Яковлеву размножать прелестные письма. Яковлев с ловкостью разбитного подьячего земской избы навел из сажи чернил, отыскал перо и бумагу, уселся за стол и стал переписывать важные строки.
     
      ПРЕЛЕСТНАЯ ГРАМОТА
      Пишет вам Степан Тимофеевич всей черни. Кто хочет богу да государю послужить, да и великому войску, да и Степану Тимофеевичу, и я выслал казаков. И вам бы заодно изменников бить и мирских кравапивцев вывадить.
      Мои казаки како промысл станут чинить, и вам бы, черни, итить к ним в совет, и кабальныя и апальныя шли бы в полк к моим казакам.
      К полудню Гришка закончил, представив Илюшке пять переписанных грамот. Атаман тотчас же послал по ближайшим селеньям гонцов.
      Посыльные разошлись, стали читать атамановы письма, призывать людей вступать в боевую ватагу.
      Крестьяне заволновались. Из сел Воскресенского, Баков, Дмитровска, из деревень по реке Лапшанге повалили толпы с вилами, косами, острогами.
      На 26 день октября Илюшка отправит с гонцом послание в Кузьмодемьянск:
      Великого войска Донского и Запорожского государю моему батюшку Прокофью Ивановичю (Иванову) да Ивану Андреевичю (Андрееву) товарищ вам Илюшка Иванов сын челом бьет и со всем своим войском.
      Как вас, государей моих, господь бог сохраняет? А про меня изволите ведать, и я октября в 26 день, дал бог, здоров со всем своим войском. И у меня которыя люди войския были чювашего города черемиса, и я выслал 30 человек к вам в город, да русских 100 человек. А тепере у меня войском люди небольшия. И я рад бы к вам в Кузьмодемьянской назад воротиться, и меня чернь не отпускает, потому что я здесь на Ветлуге, кричат, бояря появляютца, и где чернь, наедут и рубят. Я тепере на Ветлуге стою на Баках. Потом вам много челом бью, здравствуйте о Христе вовеки.
      Не дойдет письмо Илюшки Пономарева, ибо «Октября де в 28 день, – как пишет казанский воевода А. Голицын государю, – снялся он (служилый человек Михайло Барков) с кузьмодемьянскою высылкою, з донски казаки... И на том де бою тех донских казаков, кузьмодемьянцов русских людей и черемису многих побили и языков поймали и гнали до Волги реки. И те де воры многие в струги, а иные в Волгу реку пометались, и на Волге де реке все и в стругах перетонули...»
      Еще раньше на отписку-предупреждение воеводы Галича Семена Нестерова о появившихся в уезде прелестных письмах Илюшки царь откликнется письменным обращением к служилым людям и земледельцам Яранска:
      «От царя и великого князя Алексея Михайловича.., А вы, яранские градские и уездные всяких чинов люди, нам, великому государю, служите и против воров и изменников наших стойте... И ныне ведомо нам, великому государю, что в Галицком уезде в Ветлужской волости по погостам вор и изменник казак Илюшка Иванов разсылает воровские прелестные письма...»
      Не знал Илюшка Пономарев, что над ним сгущаются тучи, и потому, собрав ватагу в четыреста человек, двинулся с ней с Ветлуги на Унжу. Пять пестрядинных знамен поднялись в головах колонн, которые атаман повел по лесным дорогам на запад.
      Горели гроздья осенних рябин, украшавшие усадьбы помещиков и бояр. Горели глаза опорошников, дворников и холопов при виде господ, которым еще вчера было смело творить над ними жестокие самосуды.
      На дощатый чан посреди деревенской площади становился Илюшка Пономарев – светлорусый и долгоносый, в одной руке молоток атаманский, в другой – снятая с головы кунья шапка. Становился и объявлял голытьбе о свободе, за которую надо еще посражаться, и призывал мирской сход вступать под пестрядь казачьих знамен.
      Войско Пономарева росло. Пополняли его жители курных изб с бычьими пузырями в оконцах, одетые кто в овечью ветхую гуньку, кто в суконный кунтуш, кто в крашеный зипунок. кто в кошулю, кто в шитое на живую нитку холщовое платье.
      Сам атаман ехал верхом в расшитом по поясу и рукавам нарядном кафтане, козловых красных сапожках и шапке с бархатным верхом. Думы ложились ему на сердце празднично и светло. Ни много ни мало, семьсот человек ведет за собой, и блестят в тусклом свете предзимнего дня топоры, копья, косы и вилы. Кто ему страшен с этакой силой? Никто! Лишь один Миронко Мумарин сомневается в том, что ватага его в крепкой мощи. И потому, слушая старшину, Илюшка кисло морщинит лоб.
      – Ну чего нам с тобой бояться? Чего?
      – Зимы, – отвечает Миронко. – Летом ватаге можно укрыться в любой яруге. А где зимой?
      Знал Илюшка, что против царева войска при пушках, пищалях, секирах и копьях его отрядам не устоять. Но откуда здесь взяться стрельцам? До Москвы 500 с лишним верст. Так что нечего опасаться.
      – Зимой на посадских фатерах будем стоять, – отвечает Пономарев, а сам про себя смекает, что надо держать путь на север. Сперва на Унженский Городок, после на Леденгское Усолье, а там, быть может, на город Тотьму, где и остаться до теплых времен.
      – Надо идти на Пермь или Устюг, – говорит убежденно Мумарин, – там нас стрельцы не достанут, и войско свое сохраним. А тут ожидай серденят на каждой версте.
      – Ты от ворога за реку, а он на том берегу, – ухмыльнулся Илюшка и, похлопав по грузной спине старшины, добавил: – Завтре будем брать Унжу. Я туда посылал с письмом Тонконогова. Он седни вернулся и говорит, что унженский поп с чернью бунт в Городке затевает, и что стрельцов там всего ничего.
      – Не надо брать Унжи! – заспорил Миронко. – Мекаю: эти стрельцы из Москвы, и вязаться с ними опасно, потому как за ними придут коренные силы, от коих мы можем пропасть. Покуда не поздно, надо сворачивать на восток...
      Атаман разозлился, хлестнул плеткой по крупу коня Н с обидой на старшину ускакал к головному отряду.
      Заходили в Унженский Городок перед вечером, в сумерках, в тусклом свете зари. Боя не было. Горстка стрельцов отступала к дороге на Галич. Старший над ними сотник Федор Поливкин был неистов и зол, и махал тесаком так, что повстанцы не смели к нему подступиться. И тут из-за темных амбаров выскочил поп в армяке поверх рясы и в камилавке. Пропахав ногами дворовый снег, ухнул долгой оглоблей, под которой не устояли сразу двое стрельцов.
      – Кто такой? – крикнул ему Илюшка.
      – Тимофей Андронников! – бодро ответил духовник.
      Любопытно Пономареву.
      – Поп, а бьешься со мной заодно?
      – Дан я пон-то из Чернова духовенства. А черное с чернью живет в одно сердце.
      – Значит, со мной до конца?
      – С войском твоим!
      Скрипит под козловыми сапогами свежевыпавший снег. Атаман ступает чинно и неторопко, как хорошо поработавший в поле работник. Шапка порублена наверху, на правой скуле легкий шрам, уставшие руки дрожат, а белые, как молоко, глаза ощупывают проулки, где грязные рубища, дым, запах пота и крови, лежащая мордой в заборе убитая лошадь и несколько тощих сидельцев тюрьмы, отпущенных только что на свободу. А вон есаул Федька Ронжин, мордатый и красный, с льняными усами, ведет шестерых страшно бледных стрельцов, обреченных на смерть от казачьей востреной шашки. Илюшке важно сейчас узнать: из Москвы они посланы или нет? Задает им вопросы настойчиво и угрозно.
      Царский сотник Федор Поливкин, человек седобровый и рослый, презрев скорую смерть, отвечает с усмешкой:
      – Мы войском Московским высланы наперед. С нами малая сила.
      – Ас кем большая?
      – С воеводой Нарбековым.
      – Он тоже сюда идет?
      – Тоже.
      – А когда подойдет?
      – К утрию.
      Кровь отхлынула от лица атамана. Он отвернулся и увидал, как с неба падали снежные хлопья, алея от вспышек факелов и костров. Понял Илюшка, что попал в западню. Зря не послушался Миронка. Напрасно на Устюг не повернул. От погони уже не уйти, а встречаться с Нарбековым грудь на грудь было бы глупо и безрассудно. Что же все-таки предпринять?
      Всякий казак опасается смерти, если можно ее избежать. И Илюшка ее стерегся, благо жизнь не хотел задешево продавать. И если пару часов назад атаман полагал, что с ватагой своей он где-нибудь преспокойно и тихо перезимует, то сейчас стало ясно ему, что этому не бывать. А чему же бывать? Неужели разгрому ватаги и гибели сотен ее бойцов? Душа у Илюшки пьяно и жертвенно встрепенулась: «Умел пожить, умей одначе и помереть!» Но засела в голову жалостно-трезвая мысль: «Рано еще помирать, рановато...»
      Ночное безмолвие Городка было вспугнуто скрипом полозьев. На пяти лошадях уходил Илюшка Пономарев, украдкою покидая ватагу. В переодетом в клобук и суконную манатью чернеце трудно признать сурового атамана. В вожжах у Илюшки сидел детина-тотьмянин беглый стрелец Петро Петухов. За Петуховым гнали коней ямщики есаулов Андрюшки и Митьки. Миронко Мумарин остался с ватагой. На душе у Илюшки было нехорошо. Когда развиднелось и белый клин света лизнул по заснеженной нивке, атаман понуро вздохнул и вспомнил Миронка, который, наверно, сейчас пробудился и, растерянный, неспокойный, ищет пропавшего без вести атамана. Или бьется в эту минуту с царевым войском. А может, и умирает, пробитый насквозь стрелецким копьем. «Прости меня, Миро, и пойми меня, – шептал опечаленный атаман, ищи для себя достойного оправдания. – Не всем же голутвенным издыхать. Надо кому-то и вживе остаться. Без нас, атаманов, нашему делу конец. Кто по весне разбудит работную чернь? Кто ей даст надышаться досыта воздухом воли?»
      Атаман снова переоделся, теперь в соболью с красным вершком высокую шапку и камчатный желтый кафтан с подкладкой из дымчатой тафты, спрятал за внутренний пояс пистоль и короткую саблю.
      Петро Петухов вел конный поезд лесными путями. Минуя Леденгское Усолье, стал коситься с опаской как на попутных, так и на встречных людей, и когда те спрашивали его: куда и зачем они едут, глядел озадаченно на Илюшку. Илюшка же каждому отвечал, что он казанский купец и едет в Тотьму с обменным товаром.
      Последним спрашивал атамана леденгский житель Панко Замятнин. Он-то нечаянно и увидел на поясе у Илюшки ножну от турецкой сабли, и потому по приезду в Тотьму тут же бросился в съезжую избу.
      В четырех с половиной верстах от Тотьмы, за речкой Черной в сосновом болоте расположился на отдых отряд Илюшки. И почивать бы ватажникам здесь под тулупами до утра, да нагрянула сотня стрельцов. Сонных повстанцев связали и через час по зимнему большаку доставили к воеводе.
      Допрос проводили в холодном застенке. Илюшку ввели со связанными руками. Он посмотрел на строгие лица секретаря, воеводы, подьячего с чистым листом бумаги и понял, что будут пытать. Кат в долгополой красной рубахе толкнул его к крашеной дыбе, замкнул обе руки в хомут, связал ему ноги и начал вывешивать на веревке. Послышался хруст суставов,, и боль пронзила Плюшкины плечи так нестерпимо сильно, что атаман застонал. Тотемский воевода Ртищев взглянул на Илюшку.
      – Кто таков? Откуда? – И кивнул намекающе палачу.
      Кат запалил от коптилки березовый веник и поднес его под босые ступни Илюшки. Атаман развязал язык.
      Дважды его подвешивали на дыбе и дважды вправляли суставы в плечах, заставляя выкладывать все подробно.
      – Где сейчас ваше войско? – задал Ртищев последний вопрос.
      Илюшка не знал, цело ли войско, что случилось с Миронком, и кто из ватаги остался жив. Глядя с дыбы на бело-слоистое с толстым носом лицо воеводы, он вдруг надумал его попугать и, отыскав в себе силы, заговорил:
      – Старшина Мумарин с ватагой идет за нами на Тотьму. Будут тут с понедельника на овторник...
      Лицо воеводы еще более побелело, и он, пошептавшись с секретарем, ушел из застенка, чтобы немедля послать в засаду стрелецкий отряд. И послал сотню, которая трое суток сидела в сугробах за ельником Черной речки, так никого там и не дождавшись.
      На ярой заре, под палящим морозом атамана Илюшку Пономарева с есаулами, ямщиком и двумя рядовыми казаками привели на обрывистый берег, глядевший на снежную Сухону жутким сооружением. Всех шестерых заставили встать на скамейку. А на вторую скамейку, что сзади, поднялся одетый в тулуп вишнево-красного цвета высокий палач. Его руки в вязаных рукавицах опускали на шеи петли. Илюшка почувствовал холод веревки и торопливо повел глазами сперва на Кореповский ров, потом на посады Зелени, на луковки дальних церквей, на высокий острог и наконец на дорогу, бежавшую склоном правого берега через реку. Была секунда, когда он поверил, что сейчас на дороге покажется храбрый Миронко, увидит его и махнет ватаге рукой. И навстречу Илюшке помчатся его казаки и, конечно, успеют к нему до того, как кат пнет своим валенком по скамейке. Успеют и перебьют воеводову стражу, и вынут его из петли. Илюшка сам не заметил, как он улыбнулся, и в этот момент скамейка прыгнула из-под ног и перекладина виселицы осела. Красной стремительной птицей взмыла по небу заря, качнуло на берег сугробы и расплывчато-радостно, словно во сне, явилось лицо Миронка. «Жив ли ты, друже?» – мелькнуло в сознании и сразу померкло все перед ним и потеряло смысл и значение.
      Через четверть часа тотемский воевода Максим Ртищев вошел в съезжую избу, сбросил с плеч шитую красной кафой заячью шубу, потер озябшие руки и, усевшись в кресло, начал писать:
      Государю царю и великому государю Алексею Михайловичу... Холоп твой Максимко Ртищев челом бьет... Да декабря ж, государь, в 11 день на Тотьму ко мне, холопу твоему, прибежал с вестью из Усолья Леденгского работной человек Панька Замятнин, а сказал: – Сего де числа ехали мимо их в Усолье Леденгское в санях на 5-ти лошадях незнамые люди, сидит по два человека в санях, да перед ними лошадь простая заводная бежит, а сказываютца казанцами. И я, холоп твой, для тех незнамых людей посылал в подъезд людей своих и тотьмян посадцких жилецких людей со 100 человек. И того ж, государь, числа за помощью всесильного бога и за молитвы общия заступницы нашел пресвятые богородицы и приснодевы Марии и твоим великого государя счастием те подъещики атамана казачья Илюшку Иванова с товарищи, шти человек, дву есаулов, да вожа, да дву рядовых воровских же казаков, привели я съезжей избе ко мне, холопу твоему, а с ними привезли рухлядь воровскую. А сказали, что поймали их за Сухоною рекою на болоте от Тотьмы верст за 5.
      А я, холоп твой, тех воров роспрашивал, а в роспросе, государь, вор и крестопреступник Илюшка скаяался – Иванов сын Пономарев и Попов он же, родом черкашенин Кадома города. Бывал дворовый человек боярина князь Юрья Петровича Буйносова-Ростовского, и женат тут же во дворе, а жену его зовут Грунькою, Иванова дочь. Войску и прибору он, вор и крестопреступник, атамана и старшины, казачья Стеньки Разина воровской казачей атаман. Собралось де их всех в Кузьмодемьянском тысячь с 15, а все крестьянство да черемиса луговая, да нагорная Кузьмодемьянского же уезда. А в войску де было у них атаманом под Стенькою Разиным 4 человека атаманов и старшин, первой человек у них был Серик Черкашенин, другой донской казак Ивашко Васильев Синбирец, третей Миронко Федоров сын Мумарин, кузьмодемьянец, черемиской пристав, да он, Илюшка Иванов... А из русских людей было к нему, Илюшке, да Миронку Федорову в Кузьмодемьянску пристало начальных людей 15 человек: два есаула Митька Куварка (прозвище. – С. Б.) да Ондрюшка с Кукорок (название селения. – С. Б.), 5 человек кузьмодемьянских ямщиков...
      И прибрався теми небольшими людьми, от старшин, от атаманов в Кузьмодемьянску отстал... И пошли де они, Илюшка, все на Ветлугу, а на Ветлуге де прибралось к ним из Воскресенских да из Баков, из Дмитров-ска да с Лапшанги из разных приходов и поместей и вотчин крестьянства с 300 с 70 человек. Всех в зборе стало 400 человек, а кто имяны, про то сказать не помнит... А в войску их старшиною был кузьмодемьянец пристав Миронко Федоров сын Мумарин, и под ним атаманом был он, Илюшка. А Стенька Разин и иные старшины и атаманье где ныне, того он не ведает. А на Ветлуге де и в иных местах побивали они все по мирской скаске черных людей, приказных людей боярских и прикащиков их, а ково имяны и сколько человек, про то ведает ясаул Куварка. Да они ж де в городке на Унже распустили тюрьму, а тюремных сидельцев было с человек 6. А у таможенного и кружечных дворов у головы твоей государевы казны из ящиков они не брали, только де взяли у головы питья ведра с 2 вина. Да в том же городке порубили они полуголову или сотника московских стрельцов с стрельцами и подводы у них побрали. Да у них же, сотника и стрельцов, имали ружье и платье, зипуны и зимние кафтаны, а хто что взял, про то ведает ясаул Куварка... А рубил де того сотника и стрельцов старшина их Миронко Мумарин войском своим, а он де Илюшка и товарищи ево, которые с ним ныне в Тотьме, никого своими руками не рубили... И послыша де они сыск, про сыщика и про ратных людей, отстали от старшины от Миронка Федорова с товарищи около Судан во шти человек и побежали де они от них отводом, а вел их детина тотемец Петрушка Петухов, что ноне в приводе. А старшина Миронко с товарищи остался с войском около Судая ж, и хотели де они быть через Судай за ними на Тотьму вскоре, с понидильника на офторник или кончав на среду декабря на 14 число.
      Товарищи ж ево, другой приводной человек, в роспросе сказался – Митькою зовут, Семенов сын, прозвище Куварка, кузьмодемьянец, стрелецкий сын, третей сказался Ондрюшкою зовут, Федотов, сын Власовых, казанского присуду с Кукарок посадцкой человек, оба они ясаулы воровских казаков. Четвертой человек – Митькою зовут, прозвище Микерка, Дмитриев сын, бывал стольника князь Буйносова-Ростовского дворовой человек, родом с Лапшанги... Пятой человек, воровских казаков вож, сказался Петрушкою зовут, Ларионов сын, прозвище Петухов, Тотемского уезду Вожбальской волости крестьянский сын, беглой московской стрелец прибору Владимира Скрябина. Шестой человек сказался – Кипрошкою зовут...
      И из прямых речей велел я, холоп твой, тех воров пытать накрепко и огнем жечь, а в роспросе и с пытки и с огни говорили те речи. Да они ж, государь, воры Илюшка с товарищи, говорили в роспросе и с пыток, что де они ехали на Тотьму для подзору и для разведыванья ратных людей и ружья...
      А декабря, государь, в 12 день те воры атаман воровских казаков Илюшка Иванов с товарищи... на Тотьме на реке Сухоне, повешен по словесному челобитью тотемского посадцкого и всеуездного земского старосты Ивашки Никифорова и всех тотьмян...
      К слюдяным оконцам поповского дома еще приваливали потемки, когда Миронка Мумарина разбудили, и он, непроспавшийся, злой, поднялся с овчины и увидел попа-чернеца. Тимофей Андронников в армяке поверх рясы хватал распоясавшийся кушак, завязывая его на брюхе:
      – Вставай, черт товстой! Нарбеков идет!
      Вмиг освежел Миронко, схватил с сундука сермяжный зипун и, надевая его, спросил:
      – Где атаман?
      – Пропал! – ответил из-за спины чернеца есаул Федька Ронжин, красноносый, с льняными усами. – Весь Городок обшарил. Как мылом взяло. И Ондрюха куда-то делся, и Митька...
      Сомкнул старшина лохматые брови. «Куда же они, теклецы, подевались?» – спросил Миронко себя и тут же понял, что надо думать сейчас не об этом. Прошелся по избище, хлопнул в сердцах тяжелыми, будто слеги, руками по плечам духовника и есаула, прижал обоих к себе:
      – Подымай, дружевья, ватагу! Уходим!
      Хлопнула дверь, и три жировые свечи, светившие с аналоя, дрогнули, потянув язычки к киоту. Миронко взглянул на тройной подсвечник, за которым тускло желтели иконы, перекрестился и, взяв из угла сулицу и топор, шагнул за порог.
      Воздух на улице был палящий, морозно скрипели шаги. Зайдя в подклеть, Миронко вывел коня, подтянул под брюхом подпруги, приторочил топор и впрыгнул в седло. Вороной полетел на площадь, откуда несло топотом, криком и палениной. «С чего начинать? – думал Миронко, видя вокруг бестолковщину и суету. Кто-то с сарая боярских храмин сталкивал крытый возок. Кто-то, светя паклевиной, врывался в разбитые двери часовни. Кто-то в роскошном, с чужого плеча кафтане дико блажил, объявляя на весь Городок, что атаманы сбежали.
      Миронко отвел правую руку с сулицей-за плечо, чтобы метнуть острием в паникера, но отдумал и дернул уздой.
      – Сдаваться, хрещеные, надо! А ясаулов связать...
      Оборвался голос, когда Миронко, проехав мимо кричавшего, поднял его на скаку за кафтан и шцырнул на зубцы забора:
      – Сдавайся, одежна вошь!
      После двинул коня на часовню, откуда, жарко пыхтя, выбегали охотники до наживы.
      – Не тем оружаетесь, дьяволки! А ну живо к войску! Иначе, как ворониц, на сулицу наколю! – И помахал тонким дротиком над ворами, из рук которых попадали в снег паникадилы, лампады и ризы.
      В свете костров проступали бревнистые стены, избы-двойни и заплоти Городка. Миронко скакал на храпевшем коне, и всюду, где он возникал, утверждался порядок.
      Первой из Унжи вышла сотня местных повстанцев, во главе которых ехал в розвальнях поп Тимофей, успевший между делами хватить спиртовой медовухи, и потому его звучная голосина не умолкала на всем пути.
      Подторопил свою сотню и Ронжин, неизвестно когда сумевший собрать ездовые сани и, наклав в них одежду, еду и казенные деньги, с предовольнейшим видом нахлестывал плеткой коня.
      Сам же Миронко замешкался. Задержали две беспризорные сотни, во главе которых стояли Андрюшка я Митька. Мумарин устал, пока наводил порядок. В конце концов одним есаулом велел быть швецу-устюжанину Ганьке Хромому, угрюмому удальцу, висевшему на воеводином крюке, но сорвавшемуся с него и чудом бежавшему от погони. Вторым есаулом назначил Митьку Микерку, определив в помощники к ним Неустроева Левку с Евсейкой Ивановым. А подоспевшего из села Покровского на двадцати подводах священника Клима просил быть старшим среди крестьян.
      Ушла последняя сотня. Миронко подался было за ней, да услышал бабаханье из пищалей. По дороге из Галича шла на Унженский Городок дружина стрельцов. Слишком много темнело кафтанов на белом снегу, и Мумарин понял: ведет воевода Василий Нарбекоэ большую силу. Спасенье ватаги в ногах. Это стало ясно Миронке, как ясно и то, что люди его устали от долгого перехода и вряд ли сумеют уйти далеко. Мысли ворочались в голове Миронка угрюмо-угрюмо: «Атамана нет, и я теперь ответчик за войско...»
      Было утро четвертого декабря 1670 года, холодное чистое утро, когда повстанцы вышли на левый берег заснеженной Унжи. Проводники вместе с Ганькой Хромым шли впереди, показывая дорогу. Шли на Великий Устюг, откуда был Ганька родом. Тоскливые голубые глаза швеца, повидавшие смерть на кованом крюке, туманно смотрели перед собой. Уж очень хотел устюжанин вывести войско к излукам родимой реки. Но беспокоила Ганьку рана под нижним ребром, которую негде и некогда было лечить, и она с каждым днем все сильней болела и бередила. Ганька знал, что он уже не жилец, потому так упрямо и страстно рвался к земле, на которой когда-то родился и на которой хотел теперь помереть. «Успеть бы!» – мечтал с отчаяньем Ганька и слышал ревевший под сотнями ног снег российских глухих проселков.
      Как долго еще идти? Когда наконец будет отдых? Эти вопросы нес при себе каждый повстанец, благо верил, что войско Нарбекова где-то отстало и вряд ли найдет их следы, которые затерялись в поемах Ветлуги и Шанги. Трое суток без передыху. Пора бы уже и привал. Но Миронко противился. Не слезая с седла, показывает рукой на сухую и длинную спину Ганьки:
      – Я в ответе за вас! И велю: подьте на Устюг! Тут нарбековцы посекут!
      Не вняли ватажники уговорам Миронка. В верховьях крутобережной Шанги раскинули стан, который позднее местные жители назовут Богородским. Неделю стояли здесь. И начали полагать, что дружина стрельцов, потеряв их из виду, вернулась в Унженский Городок. Но в тринадцатый день декабря есаул Микитка Микерка привел одетого в ватное лопотьё здешнего зверобоя, который сказал:
      – По Меринской дороге войско на вас идет.
      В сумерках раннего вечера, в прогалах елей разглядели повстанцы синие, алые и голубые кафтаны. Кафтаны медленно приближались. Тяжело и мощно бухнула пушка. Затрещали, будто сучки под ногами, выстрелы из пищалей. Миронко увидел, как четверо конных стрельцов в меховых полкафтаньях отделились от головного отряда и врезались в сотню Микерки. Послышались свист клинков, чей-то крик, храп и стоны. Низкорослый, кудрявый Микерка достал одного из стрельцов секирой, но тут же лишился собственной головы, которая от удара сабли съехала, как с подноса, и покатилась, румяня таежный снег. Забродила, как брага, кровь в Миронковом теле. Развернул вороного. Метнул сулицу что было силы, сбив с седла убийцу Микерки и с грозно поднятым топором на метровом древке ринулся в бой. Нырком головы уберегся от яро блеснувшей шашки и, взмахнув топором, увидел, как лошадь стрельца понесла на своей спине опушенный овчиной кафтан, над плечами которого бился красный фонтанчик. Еще раз навел топором Миронко, но сразу его обронил, почуяв страшный удар бердыша по железному шлему. Пошатнулся Миронко, упал под копыта коня. А падая, дернул за алые сапоги и, обняв дружинника, так даванул, что у того захрустел позвоночник.
      Страшен и гневен поднялся Миронко, опираясь о выскорки пня. Постоял, пока не притих шум в ушах, осмотрелся. Впереди орал пьяным голосом поп Тимофеи:
      – О-го! Есть годовальник! А вот и второй! В рай, христовые! В рай сподобляйтесь! Дайте только благословлю!
      Но, кажется, батюшку тоже благословили, и он неожиданно замолчал. Храп коней, бабаханье, визг, удар щита по стволу, и вдруг отчаянный голос Ганьки:
      – Не видели Миро? Не видели? Кто-то ответил:
      – Бердышом его по башке!
      По опушке с вилами наперевес пробежали двое повстанцев. Третий упал, и сразу же был затоптан стрелецким конем.
      «Где мое войско? Где?» – беззвучно шептал Миронко, и крупные скулы лица его горестно обострялись. Услышав звон бердыша, Мумарин шагнул и увидел шагах в тридцати полнолицего, круглого, с черной бородкой стрельца. «Нарбеков!» – понял Миронко по длинному с белыми бляшками куяку, надетому на кольчугу. Воевода стоял на поваленной елке и взмахом копья , показывал ближайшим стрельцам, что надо делать. Старшина догадался: «Уськает на меня. Ишь, царев глее, пятерых послал. Мало?» Сердце Миронка забилось, как перед смертной сечей, в которой еще неизвестно, кто должен взять верх. «С Нарбековым бы схватиться!» – подумал Мумарин с радостной злостью и, хоронясь за березу, достал топором молодого стрельца, который, роняя бердыш, изумленно и тихо осел на припорошенный снегом вереск.
      Миронко к другому стволу отскочил и хотел повторить свой маневр, но в этот момент за спиной заржал остановленный конь, кто-то схватил старшину за оборы сибирки, и Мумарин, теряя железный шлем, повалился В крестьянские сани.


К титульной странице
Вперед