– Гони! – гаркнул знакомый голос. Миронко привстал и увидел в вожжах устюжанина Ганьку. Швец гнал коня по жуткому коридору стрелецких секир. За спиной швеца, навалившись на шитый борт, пристроился Ронжин, молотивший тяжелым ослопом по шапкам стрельцов и медвежьим басом ревевший:
      – У-ши-бу-у!
      Мумарин сел на мешок, лежавший в заду возка, и заметил на склоне заснеженной Шанги остатки его отряда. Ватажники были окружены.
      – Чего с ворами-то? Сечь? – послышалось от реки.
      – Виселицы готовь! – откликнулось с правобережья.
      Миронко одрог, увидев среди стрелецких кафтанов одетого в серый армяк попа Тимофея. Андронников был с веревкой на шее и разрубленной надвое камилавкой, в разрубе которой темно рдела окровянелая голова. «Вот и конец, – скорбно подумал Миронко, – всех смерть подровняла, окромя нас... А мы-то чем лучше гиблых?» Неодобрительным взглядом окинул Мумарин темные ели и мокрые, в пене, бока коня, по которым Ганька хлопал вожжами, а Федька Ронжин хлестал батогом. Обозлился Миронко.
      – Стой, теклецы! Поворачивай к стану! На выручку! Ну?
      Ганька взглянул на Миронка с укором, а Ронжин невесело усмехнулся.
      – На тот свет торопишься, Миро?
      – Угадал! – заорал Мумарин. Ганька опять к нему повернулся.
      – Не ерепенься, Миро. Поприостынь.
      – А где знамя? – спросил старшина четверть часа спустя.
      – Там! – протянул Федька сосновый ослоп, показывая вдоль дороги. – Станька с Васькой везут на передних санях. А за ними Аничка с Трошкой. Они одежу везут да харчишки. А ватажные деньги при нас.
      – И много денег? – приоживился Миронко.
      – А ты посчитай! – посоветовал Федька. – Вон мешок-от! Как раз под тобой!
      Вглядывался Миронко в белый сумрак тайги и угрюмо гадал: сколько повстанцев осталось в живых? И что теперь с ними станет?
      Но не Мумарину, а воеводе Максиму Ртищеву, что на Тотьме, будет дан ответ на этот вопрос. И даст его воевода Василий Нарбеков, посылая с гонцом в город Тотьму письмо:
      ...По указу великого государя... я ходил на ево Илюшкино воровское собранье (Нарбеков не знал, что во главе ватаги Мумарин. –С. Б.) И милостию всесильного бога... вора Илюшку, и товарищей ево побил больше 500 человек в розных местах. Да живых взято 75 человек, а завотчиков, которые к нему приставали, сыскав, перевешали. И в тех во взятых ворах взяты его Плюшкины товарищи... выборной старшина Евсевейко Иванов да сотник Левка Неустроев, да ясаул, да знамя, да поп, который с ним, вором, ездил...
      Откуда мог знать Миронко, что ватажка его была единственной и последней, кому удалось уйти от стрельцов. Повалил крупный снег, схоронив все следы, и можно было спокойно выбрать дорогу. Выбирал ее Ганька, через Малиновку, Пыщуг, Блудново, Никольск и Кич.-Городок, правя коня на Великий Устюг.
      В город въезжали в ночь на январские святки, когда посадские люди ходили со звездами по дворам, рядились в кикимор и домовушек, плясали и пили хозяйское пиво.
      Мумарин был опьянен незаказанной волей. К его услугам: купленный дом, мешок серебряных денег и ватажка отважных друзей, с которыми он решил поднять устюжан на бунт и вести их до Камской Соли. А оттуда весенней водой плыть по Каме до Волги, где и встретиться с главным казачьим войском, во главе которого Стенька Разин.
      Быть такому! В этом Миронко не сомневался. Но быть, разумеется, ближе к весне. А теперь, в январские дни, в минуты отдыха и покоя не терпелось понять: каково настроение у народа? Чем живет он? Кого не выносит? Кто обидчиком у него? Стал Миронко ходить по кружалам, и там, поминая покойных друзей, угощал любителей-винопивцев. Из чаши. Из ендовы. Из стопы. Из кубка. И речи опасные говорил. И предсказывал день, когда возьмутся за топоры и пойдут лобанить кормленых господ те, кто под гнетом и под неволей.
      «Где теперь атаман? – вспоминал Миронко Пономарева. – Во бы с ним увидаться...» Но напрасно тешил себя Миронко надеждой. Давно Илюшка дух испустил и волей жестокой судьбы, бездыханный и мерзлый, продолжал путешествие по земле. В утро 22 декабря воевода Тотьмы Максим Ртищев напишет воеводе Галича Семену Нестерову послание:
      ...И мертвое тело атамана казачья Илюшки Иванова Поисейского монастыря слушке Микитке Жукову с товарищем отдал им на руки... И слушка монастырский Микитка Жуков с товарыщем с Тотьмы к тебе в Галич отпущены декабря в 22 день.
      А неделю спустя Семен Нестеров составит царю отписку:
      ...И декабря, государь, в 25 день с Тотьмы того вора ,Илюшкино мертвое тело в Галич привезено, и воры ж ево (Плюшкины товарищи) увидя его тело, сказали, что он, вор Илюшка, атаманом у них был и завод ево и собранье воровское было... И я, холоп твой, тово вора Илюшкино мертвое тело велел всему народу объявлять, чтоб в народе впредь смятения не было, и письмо над ним, написав вину ево, велел прибить на столбу...
      Кто знает, сколько бы дней провисел на торговой площади атаман, если бы воевода Василий Нарбеков не попросил мертвое тело направить к нему, в Ветлужскую волость, для устрашения местных крестьян. И об этом напишет царю галичский воевода:
      ...И генваря, государь, в 12 день писал ко мне холопу твоему, в Галич стольник и воевода Василий Нар-беков, чтоб мне то воровское тело прислать к нему в Ветлужскую волость на Лапшангу для оказыванья же всяких чинов жилетцким людям, а я, холоп твой, то воровское тело... пошлю генваря ж в 15 день.
      Ничего об этом не ведал Миронко Мумарин. Продолжал ходить с ватажкой по кабакам. Заводил знакомства. Выслушивал жалобы и обиды.
      Но слишком уж был открыт и доверчив Миронко. В какие годы не было за застольем среди товарищей и друзей изветчиков и фискалов! Они-то и порешили судьбу ватажки.
      На закате январского дня, когда по калиткам, ставенкам и заборам пощелкивал сиверок, в курень-дом ввалилась стрелецкая стража. Не успели Миронко с Федькой схватиться за топоры, как тут же связали их и доставили к воеводе. В этот же вечер были взяты и остальные. Кто они? Проясняет это список сидельцев тюрьмы, где упущены как Миронко Мумарин, так и Ганька Хромой.
      Вора Миронкова прибору My марина – Стенька Сивков, Васька Панков, Ивашка Якшаровых, Аничка Константиновых, Трошка Торопов, Федька Ронжин.
      Как зачинщиков бунта Миронка Мумарина, Федьку Ронжина, Ганьку Хромого под стражей стрельцов отправили в дровнях в столицу. Об этом тотемский воевода Ртищев в письме к Соликамскому воеводе Ивану Монастыреву напишет:
      ...Миронко с товарищи в семи человек пойман на Устюге Великом. И тот Миронко в трех человеках посланы к великому государю к Москве, а четыре человека сидят на Устюге Великом в тюрьме...
      От Устюга до Москвы холодил бунтарские лбы палящий мороз. Мелькали перед глазами завитые снегом нивки, леса и полосатые знаки-версты. Лицо у Миронка тускнело. Он был ко всему безучастен, ибо простился с жизнью, и ничего его больше не волновало. «И тово довольно, – думал Мумарин с мертвой усмешкой, – сто ден жил на воле...»
      Под Унженским Городком навстречу, взметая метель, попала тройка каурых. В санях, за спинами чернецов виднелось мертвое тело. Узнал Миронко Пономарева, однако не вздрогнул, не ужаснулся, а только сумрачно прохрипел: «Во как встретиться довелось. До увидания, Илюха, на новом свете».
      Был белый с мелким снежком и неярким солнышком полдень, когда Мумарин, Хромой и Ронжин, без шапок, в бахилах, со связанными руками ступали под стражей рейтар под кремлевской стеной. Стояли толпы. Всех ближе: белое духовенство, бояре, дьячки казенных палат. Подальше: подьячие государевой службы, дьяконы, монастырские служки. А в самых задах: жестянщики, банщики, квасники, дегтяры, сторожа, россыльщики и холопы. С кремлевской стены смотрел на крестопреступников царь в островерхой малиновой шапке и кунтуше с золотыми нашивками по подолу.
      «Будут четвертовать», – догадался Миронко, увидев помост с темной плахой, три острых кола и яму для сброски отрубленных рук и ног.
      Два толстощеких ката в длинных, по локоть, темно-коричневых рукавицах подошли, подтолкнули Федьку к помосту. Ронжин затравленно обернулся, и в задрожавших его усах Мумарин заметил отчаянье, страх и желание что-то крикнуть.
      – Терпи, – молвил Миронко и, чтобы не видеть казни, уставился взглядом в носки разопревших бахил. Сколько так он стоял, слушая гул толпы и тяжелые жесткие стуки, Миронко не помнил. Подымая глаза, не увидел и Ганьки. «Тепере моя очередь», – понял он. Навстречу ему в темно-коричневых рукавицах шли два толстощеких бойца. Миронко позволил себя довести до плахи. Позволил надеть на себя мешок. Позволил свалить себя на лопатки и приготовился вытерпеть смерть. «Раз!» – услышал он первый удар, и сердце его рвануло. «Два!» – оглушающе стукнул второй удар. «Три!» – раздался и третий, однако Миронко его не услышал.
     
     
      СЕРГЕИ МАРКОВ
      ПЕРВЫЙ АЭРОПЛАН
.
      В 1912 году моего отца повысили по службе и перевели в Вологду начальником губернской землеустроительной чертежной. Помню большие светлые комнаты в каменном доме за Золотухой, где люди склонялись над просторными столами, перенося на белые листы очертания полей, лесов и болот.
      Больше всех переезду в Вологду радовалась моя бабушка, Прасковья Михайловна, коренная вологжан-ка. Отец ее в прошлом столетии служил в Вологде губернским стряпчим.
      – Я при Батюшкове родилась! – не раз с гордостью говорила она.
      Отсюда поклонение памяти поэта в нашей семье. Сколько раз мы побывали на его могиле в Прилуцком монастыре, сколько раз останавливались перед его домом, упорно хранившим тайну своего угрюмого владельца!
      Печальный Батюшков – во мгле
      В земле своих Прилук...
      О сколько было на земле
      Свиданий и разлук!
      И сколько горестных утрат
      На гибельной стезе...
      Вся жизнь – как черный виноград
      На сломанной лозе!
      Не слыша зова аонид,
      Расставшихся с мечтой,
      На дне безумья разум скрыт,
      Как перстень золотой.
      Тревожный Батюшков постиг.
      Спасенья не дано,
      И всколыхнется лишь на миг
      Багряное вино.
      И снова в страшной тишине,
      Как двадцать лет назад,
      Потонет в горькой глубине
      Неоценимый клад.
      Он знал давно: Торквато Тасс
      Был с ним судьбою схож!
      Пророчества внезапный глас –
      Как леденящий нож.
      Вернется все, что было встарь,
      И сбудется, как сон...
      «А кесарь мой – святой косарь», –
      Писал в безумьи он.
      Горел полуночный огонь.
      Кто знает – почему
      Луна, могила, крест и конь
      Все чудились ему?
      И до рассвета слышал он
      Неутомимый звук –
      Протяжный, постоянный звон
      Колоколов Прилук...
      Очутившись в Вологде, на своей родине, бабушка открыла для меня новый незабвенный мир. Мы ходили с ней в домик Петра Великого, осматривали древнюю церковь, которую вологжане выстроили по обету будто бы в течение одной ночи во время морового поветрия.
      В кинематографе «Аполло», куда мы с бабушкой часто ходили, я однажды увидел картину о гибели Ермака. Он бросается в воду, плывет по реке, пока орленый панцирь не погружает его на дно. Этот случай повлек за собой расспросы о Ермаке, а позже – поиски книг, в которых были описаны его великие подвиги. Так бессознательно я прикоснулся к первому зерну волшебной цепи, которая не переставала меня волновать и в зрелом возрасте. Сама собой пришла, захватив все мое существо, могучая народная песня о Ермаке, слова которой написал Кондратий Рылеев – потомок костромского Рылента. Впоследствии я узнал, что Вологда, Великий Устюг, Сольвычегодск были колыбелью дела Ермака, людей, проложивших путь в Сибирь, на Камчатку, Чукотку и Аляску, а оттуда – в Британскую Колумбию, Калифорнию, на Гавайские острова.
      Разливайся, свет хрустальный,
      Вдоль по Сухоне-реке!
      Ты по улице Вздыхальной
      Ходишь в шелковом платке.
      Разойдись в веселой пляске!
      Пусть скрипит родимый снег.
      Не задаром по Аляске
      Ходит русский человек!
      ...В Вологде я впервые столкнулся с авиацией.
      По городу были расклеены большие афиши, в которых сообщалось о том, что будет произведен полет авиатора.
      И вот в один из летних дней моя бабушка, приказав мне надеть новую матроску, долго искала свой знаменитый лиловый зонт. Перебрав все, она наконец нашла его под комодом, выбила пыль, раскрыла. Потом осмотрела меня и стала торопить моих родителей.
      – Матушка, богородица-владычица, а вдруг опоздаем, – причитала она.
      И мы пошли по деревянным мосткам мимо палисадников с пыльной сиренью, пересекли пустырь с желтыми одуванчиками и очутились у края городского ипподрома.
      Шумела и толкалась толпа, сторожащая вход на ипподром. На моем отце был белый китель с золотыми пуговицами с изображением герба Вологодской губернии, и полицейские беспрепятственно пропустили нас.
      Где-то ближе к краю ипподрома стояло непонятное для меня сооружение, прикрытое брезентом. Его охраняли двое полицейских с красными револьверными шнурами на груди. Вслед за этим мы увидели высокого худощавого человека в куртке и гетрах, в кепке с козырьком, повернутым почему-то к затылку.
      Подходя к сооружению, он взмахнул рукой. Полицейские и подбежавшие откуда-то пехотные солдаты стащили брезент. Так я впервые увидел аэроплан.
      В это время бабушка стала оглядываться в сторону моих родителей и даже грозить кому-то из них зонтом. Мать взяла отца под руку, но он, не слушая ее, шагнул вперед, подошел к человеку в гетрах и о чем-то с ним заговорил. В конце разговора авиатор отрицательно покачал головой. Когда отец вернулся к нам, бабушка в упор укоризненно посмотрела на него.
      Знаменитый авиатор сел в свой суставчатый, как бы прозрачный аэроплан. Через несколько мгновений раздался стук мотора, аэроплан отделился от земли, толпа замахала шапками, и мы стали свидетелями чуда.
      Не помню, сколько мгновений аэроплан пробыл в воздухе, но, пролетев над головами людей, он внезапно завыл и с глухим ударом упал на землю. Все было как во сне. Двое полицейских, тех самых, которые охраняли аэроплан, вели фон Лерхе под руки. Струйка крови текла по его бледному лицу, он прихрамывал. Авиатора посадили на извозчика и куда-то повезли. Рядом с ним уселся врач с желтым саквояжем в руках.
      – Вот что и с вами могло получиться, – громко сказала бабушка отцу.
      У выхода с ипподрома мы встретили красивого моложавого старика в котелке. Он поздоровался с бабушкой, как со старой знакомой, и представился моим родителям. Это был никто иной как легендарный, непостижимый в то время для меня Юлий Зубов.
      – Какая неудача, – сказал _ он. – В полете что-то не рассчитали. Я этим займусь, попробую выяснить, в чем дело.
      Потом Юлий Зубов завел с моим отцом разговор о каких-то землевладениях в Кадниковском уезде, поговорил с бабушкой об очень далеких для меня временах, которые они хорошо знали, и мы отправились домой.
      Всю дорогу отец молчал, видимо, ожидая упреков, а я успел расспросить бабушку об авиаторе фон Лерхе, которого мы видели сегодня.
      – А ты заметил, какой у Зубова значок? – спросила меня бабушка.
      – Да, – ответил я. – А что это?
      – Это ему подарил в Париже сам Блерио, который изобретал аэропланы.
      Сейчас это кажется сказкой. Я, шестилетним мальчиком проходя с бабушкой мимо книжной лавки, помещавшейся где-то возле вологодской гимназии, видел в витрине тонкую брошюру Юлия Зубова, посвященную тогдашней авиации. И в который раз бабушка рассказывала мне, как Юлий Зубов путешествовал по дальним странам, побывав даже на Канарских островах. Он был еще где-то на островах Океании и якобы оттуда привез таитянку, и был страшный скандал, когда губернатор пригласил его на бал. Когда в швейцарской с таитянки сняли плащ, то она оказалась в первозданной красоте и ее пришлось вместе с Зубовым удалять с бала.
      Проходили годы, а я все стеснялся спросить старших, о чем разговаривал мой отец с авиатором фон Лерхе. Но однажды мать укорила отца в том, что, имея кучу детей, просил авиатора в тот памятный день взять его в полет.
      Не желая обидеть отца отказом, фон Лерхе сказал:
      – Нет, господин Марков. Это невозможно. У вас очень высокий рост.
     
     
      РОСТИСЛАВ ПАНОВ
      СЕВЕРНЫЙ КУДЕСНИК

      Дом был большой, старинной постройки. Парадное крыльцо выходило на сонную улочку. Улочка становилась оживленной лишь в большие праздники, когда жители близлежащих деревень спешили в две церкви города.
      Стоял 1872 год. Никольск едва-едва насчитывал две тысячи жителей. Несколько каменных домов безнадежно терялись среди деревянных построек. И этот дом на берегу Юга был срублен из крепкой ели. Зауголки его спеклись от выпревшей смолы и янтарно поблескивали на солнце. Недавно заезжие кровельщики закончили крышу, и теперь Василий Павлович собирался обшить тесом новое жилище.
      Василий Павлович стоял у спуска к Югу и размышлял, о хозяйственных делах. Его думы прервали громкие шаги и сильный молодой голос:
      – Здравствуйте, Василий Павлович. А я опять в гости. Не сидится у Демиденковых. Только что кончил писать крестьянам прошения и сразу же направился к вам. Извините, если помешал.
      – Что вы, Григорий Николаевич! Какие могут быть извинения. Я всегда рад вам.
      В столовой гостя просто и приветливо встретила Мария Степановна. Вскоре на столе появился тульский самовар и началось чаепитие.
      В мареве горячего дня гудели пчелы, иногда под самым карнизом мелькали стрижи. С заречья доносился перестук топоров – плотники строили новые склады под пеньку, хмель и прочие товары, которые отправлял по весне на баржах в Великий Устюг Василий Павлович Спирин.
      – Какой огромный край, и как мало он изучен, – задумчиво и как-то виновато сказал Григорий Николаевич.
      – Я слышал, что вы кое-что предприняли в этом отношении. Собираете поговорки, заклинания, легенды о вашем крае? – спросил хозяин.
      – Да, это так. Но того, что я делаю, – слишком мало. Хотел бы заняться подробным изучением здешних животных и растений, геологическими изысканиями. Но, увы, накрепко связан с уездным полицейским управлением. Пришлось дать подписку о невыезде из Никольска.
      – А вы, Григорий Николаевич, не огорчайтесь, – сочувствовала хозяйка. – Авось все утрясется.
      – Будем надеяться. Не так ли, молодой человек? – улыбнулся вдруг Потанин, обращаясь к двенадцатилетнему Володе, примостившемуся рядом с отцом.
      Володя, наслышанный, что их гость много путешествовал, несмело спросил: «А где вы бывали, Григорий Николаевич?»
      – В немногих местах пока, Володенька. Бывал в горах Сары-Тару, в долине реки Кальджир, на озере Зайсан. Ну и надеюсь, что это не последнее мое путешествие.
      – А кедры встречали там?
      – На родине у меня, в Западной Сибири, они – не редкость. Кстати, почему именно кедры тебя интересуют?
      – Потому что очень похожи на наши сосны, а в Никольске расти не хотят...
      Городовой Демиденков почтительно слушал. Исправник морщился и говорил, гляди в какие-то бумаги: «Потанину разрешается посещать окрестности городка, но далеко от него пусть не удаляется. Гляди в оба, в случае чего – с тебя взыщется».
      И загородные прогулки последовали одна за другой. Иногда Григорий Николаевич брал с собой Володю. Они вместе собирали травы, ловили жучков и бабочек, искали по обрывам реки окаменелости. Интересно было слушать рассказы бывалого путешественника, особенно когда речь шла о малоизвестных деревьях и кустарниках, которые приходилось в свое время открывать и описывать Григорию Николаевичу. Однажды, возвращаясь домой, они вышли на берег Перовского озера. Усталость давала о себе знать.
      – А не отдохнуть ли здесь, мой юный друг? Какое приволье! А сосны какие замечательные! Стройные, высокие, как кедры.
      – Как кедры... А где достать семена их, Григорий Николаевич? Хочу, чтобы и у нас они росли, – сказал Володя.
      ...Долго везла почта долгожданную посылку. Володя аккуратно распаковал ее и, не мешкая, побежал на приусадебный участок. Он вскопал небольшую грядку, взрыхлил мягкую податливую землю. Покончив с этим, Володя раз за разом начал опускать в неглубокие луночки коричневые семечки. Вышла на крыльцо мать и окрикнула: «Не пора ли домой, сынок? Уже поздно».
      – Подожди, мама. Я сажу кедры...
      Беседы и прогулки с Григорием Николаевичем не прошли бесследно для Володи.
      После приготовления уроков он обычно поудобнее усаживался в кресле и принимался читать. Книги были преимущественно приключенческого характера. И вдруг вкусы переменились. То и дело Володя просил у отца денег на новые приобретения. Однажды Василий Павлович поинтересовался покупками и ахнул: почти целую полку в библиотеке занимали различные садоводческие издания. Отдельной стопкой лежали недавно выписанные журналы. «Прогрессивное садоводство и огородничество», «Пчеловодство», «Вестник садоводства», «Сибирское садоводство», – прочитал названия Василий Павлович. Он прикрыл дверь в библиотеку и направился в свой кабинет, где с каталогом петербургского ботанического сада сидел сын.
      – Володя, я хочу с тобой поговорить. Как я предполагаю, ты решил заняться садоводством?
      – Да, папа.
      – Я, разумеется, не против. Но ведь у нас тайга. Край совершенно неподходящий для разведения культурных сортов. В первую же суровую зиму они вымерзнут. Что тогда?
      – Верно, папа. Климат у нас суровый. Но вот Григорий Николаевич мне говорил, что человек на земле может сотворить даже невозможное, если он имеет три качества: целеустремленность, упорство, веру в будущее. Наконец, ты сам мне говорил когда-то, что в роду Спириных не было людей пустяковых, бросающих начатое дело на полпути.
      – Да, говорил. Могу еще добавить, что один из наших предков работал корабельным плотником у самого Петра I. За усердие и смекалку получил от него даже подарок – серебряную чашу. Что ж, продолжай свои, опыты. Если помощь моя понадобится, обращайся.
      Василий Павлович был немногословен и уважал людей, которые могли настоять на своем.
      Из нескольких десятков кедров около половины погибло. Остальные медленно, но верно пошли в рост. Помимо кедров Володя посадил принесенные из лесу кусты смородины, жимолости, калины. На участке появились черемуха, рябина. Растения прижились, и за них он не беспокоился. Беспокойство вызывало другое: чем заниматься дальше?
      Однажды, рассматривая роскошные альбомы питомников князя Гагарина, графа Сиверса, Володя невольно загорелся: вот бы у себя такие груши и яблони выростить! Долго он вынашивал мысль достичь что-нибудь из описанного в альбомах титулованных особ. Смущало, что могут отказать неизвестному Спирину из далекого захолустного Никольска. Но желание победило страхи. Письмо было написано и отправлено вместе с платой за растения и их пересылку.
      Мучительно тянулось время. День ото дня выше поднималось солнышко. Застучала капель с крыши. Потом на взлобках полей, на Вахрамеевских угорах, что виднелись из окна, появились дымящиеся проталины. Лед на реке посинел, его местами отъело от берегов, и вот-вот должен был начаться ледоход.
      Долгожданная посылка пришла до вскрытия реки,, чему Володя несказанно обрадовался. Он самолично сопровождал с почты повозку с длинными узкими ящиками, на которых красовалась надпись: «Осторожно, хранить в прохладном месте». Удивленно взглянул на Володю извозчик, когда тот отказался получить с него сдачу и только приговаривал: «Полегче везите, дяденька, не уроните».
      Почва оттаяла к середине мая, и Володя с нетерпением раскрыл ящики. Ему прислали южные сорта яблонь, несколько кустов смородины и малины в основном западноевропейского происхождения.
      Под вечер, когда солнце подкралось к верхушкам заречного соснового бора, а вороны на ветках старых церковных лип предрекали перемену в погоде, Володя закончил посадку. Ночью он вышел в сад. Земля утонула в густом темном тумане. Едва слышно бормотала внизу река. Из тумана на щеку упала капля, потом вторая, и тихо зашелестел дождь. Ощущая каждой клеткой его живительную силу, он улыбнулся.
      Володя окончательно окреп и превратился в стройного симпатичного юношу. Он окончил гимназию, устроился военным писарем, а все свободное время отдавал саду. Что же здесь изменилось?
      Лесные кусты смородины и малины давали низкие урожаи. Южные культуры замерзли. В общем, неудача следовала за неудачей.
      Владимир по нескольку раз читал и перечитывал пособия по садоводству, знакомился с трудами известных и малоизвестных авторов. Перелистывал дневниковые рабочие записи, ища в них какую-нибудь зацепку, от которой можно было бы оттолкнуться.
      Однажды привлекла его строчка: «Высеял семена...» Он вспомнил, что семена принадлежали китайке. На следующий год они благополучно взошли, на другой – часть сеянцев погибла. Но часть сохранилась. Деревца подмерзали, но упорно тянулись вверх. И теперь впервые цвели. Мысль прозревала: «Вот он, выход. Сохранились самые стойкие... Осенью получу от них семена. Высажу. Через несколько лет выращу второе поколение. Оно наверняка будет гораздо более зимостойким. А это главное...»
      С тех трудных дней прошло не одно десятилетие. И вот теперь Спирин от величественных серебристых тополей поднялся на пригорок и остановился возле раскидистого дерева. Толстая светло-бурая кора его была изрезана бесчисленными бороздками, от широченных резных листьев пахло йодом. То тут, то там свисали зелено-желтые плоды, по форме напоминающие куриные яйца.
      «Маньчжурский орех, – привычно подумал Владимир Васильевич, – переселился с Дальнего Востока. Очень неприхотлив, легко переносит сорокаградусные морозы, но боится сильных ветров – очень уж хрупок. Плоды его съедобные, листья и кора применяются в медицине. Гордость ботанических садов мира!»
      Он осмотрел уссурийскую грушу, пробковое дерево, розу ребристую. Все тоже в свое время были получены с Дальнего Востока. Потом очутился возле посадок ирги. Здешний климат ей пришелся по нраву, и некоторые деревца достигали внушительных размеров. Тяжелые, темно-голубые кисти ягод пригибали к земле тонкие ветви. Ягоды были чуть-чуть кисловаты, но приятны на вкус.
      Ирга попала сюда из Канады. Владимир Васильевич много лет занимался ею, и ему удалось получить высокоурожайный крупноплодный сорт. А сейчас встречайся даже в лесах: рассеяли дрозды...
      Теперь мысли Владимира Васильевича занимала смородина. Ряд сортов европейского происхождения оказался пригодным для выращивания и мог приобрести большое хозяйственное значение. В своей работе Спирин руководствовался тремя принципами: ягодник должен обладать стойкостью к морозу, выносливостью цветочных почек и, наконец, что важно для Севера, – скороспелостью.
      Заинтересовал Владимира Васильевича и другой ягодник – крыжовник. Он начал с испытания кустов английского крыжовника. Первые кусты страдали от холодов. Ветки приходилось пригибать к земле, укрывать опавшими листьями и хвоей. Из ста сеянцев получили положительную оценку лишь четыре сорта.
      А малина? В своих дневниковых записях Спирин отметил: «Лучшим желтым сортом нужно признать у нас Голландскую желтую. Куст выносливый, ягоды крупны, красивы, замечательно нежны и ароматны. «Хороши Каролина и Золотая Королева. Из четырех калин удовлетворительно зимовали пригнутые к земле накрытые листом на четверть следующие сорта: Эврика, Кумберленд, Огио, Сладкая Джонсана».
      Владимир Васильевич высевал малину в ящики осенью, а весной по всходу рассаживал на хорошо удобренную грядку. Плодоношение обычно наступало на третий год.
      О своих поисках Никольский садовод стал регулярно рассказывать на страницах журналов. Посыпались письма. И однажды среди них оказалось одно, сразу не привлекшее внимание. На конверте стояло: Мичурин Иван Владимирович. Тот самый, работы которого все чаще привлекали к себе внимание Владимира Васильевича.
      Иван Владимирович прислал первый каталог своих сортов и в конце письма писал: «Я рад был познакомиться с Вашими статьями, опубликованными в журнале «Прогрессивное садоводство», внимательно слежу за Вашими опытами. Не смущайтесь неудачами, продолжайте работать, а главное путем перекрестного опыления и посева семян выращивайте свой зимостойкий сортимент плодовых растений для Севера, и я уверен, Север будет иметь свои плодовые сады».
      Завязалась переписка. Немало полезных советов получил Владимир Васильевич. И самое главное – получил полное одобрение своей точки зрения на семена.
      «Акклиматизацию путем семян надо проводить в сочетании с воспитанием и отбором», – указывал Иван Владимирович.
      Владимир Васильевич так и поступал. Воспитание «кандидатов в сорта» заключалось в том, что их высаживали в малоудобную почву, они должны были подвергнуться разности температур, то есть пройти все неблагоприятные для растения факторы.
      Пассажирский поезд, следовавший в Сибирь из Ленинграда, остановился на маленькой станции Шарья. На перрон высыпали пассажиры. Высокий сутулый человек в соломенной шляпе растерянно глянул кругом и сказал своим спутникам: «Честное слово, не знаю, куда далее направиться. Может быть, обратиться к носильщикам? Они тут не новички, и нас выручат».
      Носильщики вывели ленинградцев на привокзальную площадь и посоветовали: «Надо искать извозчиков».
      Несколько дней профессор института прикладной ботаники Георгиевский и его свита добирались до Никольска. И вот они наконец у цели путешествия,
      – Намучились, профессор? – участливо спросил секретарь ученого совета. – И, может, понапрасну. Сомнительно мне, чтобы здесь росла хоть одна яблоня. – Он порылся в саквояже и вынул записную книжку. – Хочу напомнить, где мы находимся. Зона тайги. Морозы иногда до 35 –40 градусов. Здесь ель порой не выдерживает.
      Профессор неодобрительно хмыкнул и возразил:
      – Еще не было случая, чтобы академик Вавилов куда-нибудь посылал зря. Он имел точные сведения о Владимире Васильевиче и его опытнической работе.
      Георгиевский решительно двинулся вперед, и через час вся группа очутилась в маленьком городке. А еще через некоторое время они сидели в гостях у Владимира Васильевича и пили чай. После короткого отдыха гости спустились в сад.
      Неожиданности подстерегали на каждом шагу. Комиссия долго любовалась уральской степной вишней, дальневосточными актинидиями. На ветках яблонь поспевали яблоки. Зрел крыжовник. Краснела малина. Георгиевский дружески хлопал Владимира Васильевича по плечу:
      – Не ожидал, батенька, такое встретить. Настоящий дендрологический сад. Это же прекрасная база для развития всего северного садоводства. Надо вам всецело заняться садоводством. Откажитесь от работы в педтехникуме. Ничто постороннее не должно вас , занимать. По возвращении мы доложим научному отделу при Совете Народных Комиссаров о результатах нашей поездки и порекомендуем создать в Никольске опорный пункт садоводства.
      У Владимира Васильевича взволнованно забилось сердце. Как никогда близка была к осуществлению давнишняя мечта – вплотную заняться любимым делом.
      Вскоре плодово-ягодный опорный пункт передали в ведение Мичуринского научно-исследовательского центра. Начался новый этап исследований. Но теперь Владимир Васильевич был не один. Под его руководством .работало много умных и энергичных сотрудников. Продолжалась связь с Мичуриным, а вскоре Владимир Васильевич впервые приехал в Мичуринск.
      – Вам давно бы следовало побывать у меня, – такими словами встретил гостя Иван Владимирович. – Переписываемся несколько десятков лет, а друг друга воочию видим впервые. Садитесь-ка поближе. Потолковать есть о чем.
      Веранда выходила в большой сад. На край стола с Шумом опустились воробьи. Мичурин бросил горсть зерна и рассмеялся:
      – Точно в определенный час ко мне прилетают завтракать. – Повернулся лицом к гостю: – Люблю, когда вокруг меня все живое. Люблю жизнь. А пуще всего родную землю. Знаете, меня до Октябрьской революции несколько раз приглашали американцы в свою Америку. Обещали не только со всем семейством вывезти, а даже весь мой сад. Специальный пароход готовили. И уговаривали: «У нас – рай. Предоставим любые блага». Только не на того нарвались. Разве можно куда-нибудь уехать от русских берез! От Руси никуда не деться. И вы такой же упрямый. Сидите в своем Никольске. Человек известный, можно бы выбраться куда-нибудь. А вот не хотите. И правильно. Северному садоводству нужны такие люди, как вы.
      Они медленно обошли весь сад. Перед густым вишенником Иван Владимирович остановился:
      – Это Полевка и Идеал. Для Севера вполне подойдут. Соберите ягоды, потом посадите.
      Присели на скамеечку, и Иван Владимирович, помолчав, спросил:
      – А как ваши опыты с дальневосточными растениями? Это очень любопытные опыты, как мне кажется, поскольку средние температуры июля и декабря в местности между Владивостоком и Хабаровском примерно такие же как у вас. Схожи несколько и другие особенности климата.
      – Хвастать особенно нечем, Иван Владимирович. Но все же кое-какие успехи есть. Уссурийский виноград переносит зимы неплохо. И есть надежда, что скоро начнет плодоносить. Прижились уссурийские груши. Плоды, правда, весом всего 80 –100 граммов, но впереди еще предстоит работа по скрещиванию с культурными сортами.
      Только под вечер они расстались, два удивительных русских человека, задавшихся грандиозной целью – покорить и поставить на службу упрямую, своенравную северную природу растений.
      В саду посвежело. Иван Владимирович закрыл окно и подошел к стеклянному шкафу, подал Владимиру Васильевичу садовый пинцет и гайсфус:
      – Сам сделал. Примите от чистого сердца. Вспоминайте.
      В отношении сортов малины, выведенных Спириным, интересен такой факт. Где-то в 30-х годах он отправил в адрес Всесоюзного института растениеводства посылку со своими сеянцами малины.
      Научный сотрудник впоследствии рассказывала: «На питомник ВИРа им были посланы три пучка малины под тремя этикетками: красная, желтая и черная мадяна. В дальнейшем же мы разобрались с полученными растениями и выделили 30 сортов, отличных друг от друга... В общем все сорта Спирина можно охарактеризовать следующими признаками: морозостойкость, раннеспелость и малое количество поросли». Тяжелый недуг незаметно подкрадывался к экспериментатору, и Владимир Васильевич вынужден был выехать на лечение в Вологду Врачи сделали операцию, но болезнь не отступала. В июле 1938 года перестало виться сердце Владимира Васильевича Спирина.
      Множество сортов крыжовника и смородины вывел ученик и друг Ивана Владимировича Мичурина. Антоновка-китайка, Коричное-китайка, Сеянец Ермака, Никольское – таков неполный перечень сортов яблонь.
     
     
      ИВАН ПОЛУЯНОВ
      ЛЮБИ, МЕНЯ НЕ ЗАБЫВАЙ

      Тихая моя родина!
      Ива, река, соловьи…
      Н. Рубцов
      Конечная остановка автобусного маршрута Нюксеница – Городищна под липами возле церкви, полвека назад обращенной в клуб. Растеклись пассажиры: кто по домам, кто в чайную за мостом – перехватить попутку.
      Мне же дальше только пешком...
      «Тихая моя родина». Да уж, тише вряд ли найдешь!
      Глушь там и безлюдье. На перекатах у Полюга и Куермы, под Брызгаловским и Коробицыным плещутся хариусы, в землянике пригревины речных откосов, и с синих сумерек рощи, лесные поляны точат запах безвестной травки: в дни утихающих соловьев, ранних грибных высыпок она распускает блеклые, словно вымученные цветы, аромат которых просто бесподобен. Кажется, он меня и позвал в дорогу.
      Пора! Закинут на спину рюкзак. Пусть в ушах не смолк гул мотора «Ан-2», трудяги Аэрофлота «аннушки», пусть после ухабов и тряски ноют кости, – мысленно я там, где влажны тени, воздух веет моховой прелью, где что и звуков – то голоса птиц, шум листвы, где что и следов – то вмятины медвежьих лап или лосиных копыт. Буду с удочкой бродяжить, костры жечь...
      Громыхая, пронесся грузовичок, из кузова трусится зеленая резка. Пыль не осела, вынырнул из нее трактор: в вихляющей на выбоинах тележке тоже насыпью трава. Понятно, разгар силосованья.
      Бывало, заготовка кормов, «зеленая страда» – и деревни как вымрут. Не то нынче: оживлены улицы. И раздвинулась Городищна, по-местному Погост, густо заселилась, и сколько же прибавилось вывесок контор, учреждений, мастерских, ателье. Административный .центр!
      Прибавляя шагу, волнуюсь: цела ли перед крылечком школы береза?
      Жива! Не изменили ее годы, распускает по ветру косы, белая, плакучая.
      Сюда бегал на уроки, километра по двадцать четыре ежедневно. Пока не получил повестку из военкомата с приказом явиться в Нюксеницу на призывной пункт, «имея при себе кружку, ложку и продуктов питания на трое суток».
      Перед окнами школы обелиск. В память ее питомцев, кто, считай, с выпускного вечера 22 июня 1941 года ушел на Великую Отечественную и не вернулся...
      – Слышь, ведь ты с автобуса? Я вздрагиваю от неожиданности.
      У бабуси резиновые сапоги на босу ногу, встрепанный вид, в сухой морщинистой ладони зажата ручонка белоголового лобастого мальчугана.
      – Наших не видал? С Мурманска сулились третьеводни, и нет, и нет.
      Я еще не собрался с ответом, как бабуся резво припустила по улице, голенища сапог зашлепали по тощим икрам. Мальчик обернулся, успел выкрикнуть:
      – Ты к кому приехал-то?
      Э, брат, задаешь больной вопрос. Тут моя родина, фамильные корни, вот встретить некому, и ночлег ждет не иначе как под елкой!
      На ветру полощутся, кипят лаковой листвой тополя. До чего деревья высоки! Я помню их юнцами. Помню, что неподалеку от посадки были отрыты щели – прятаться при бомбежках; стекла оконных рам в школе, окрест по деревням оклеивались полосами бумаги; в классах вместе с наглядными пособиями по физике, химии, по правописанию висели плакаты – ручная граната в разрезе, силуэты немецких самолетов и танков.
      Кто забыл, подскажу: война перешагнула пределы Вологодчины, тяжелейшие бои шли в Прионежье. Потом фронт отодвинулся на запад, но годы и годы спустя гремели взрывы – таежное зверье подрывалось на минах.
      В полях за селом дорога, точно бусы на нить, нижет деревни.
      Позади Бор, Лопатино. Не привернуть ли мне на Киселеве? В забросе деревня над светлой водой Городищны-реки. Раз наведался зимой, и пробрести не сумел даже до липы: близ нее когда-то тянулась изгородь дедова подворья.
      Пустынна дорога. Ни попутчиков, ни встречных.
      Нивы, покосы разметнулись привольно, и от их шири щемит сердце, в груди теснится дыхание.
      Чем раздольней поля, тем малолюдней селенья. Не сравнишь с обстроенной, раздавшейся Городищной-Погостом. Ну да, воочию убедись: вывески притягательней хлебных пашен.
      Сажусь на камень, курю, раздумываю. Может, пройти к Мыгре? Крюк невелик, да придется реку перебродить. Нет, оставлю Мыгру на обратный путь. Вернее прямо через Быково, вдоль Светицы. В ее устье, при впадении в Городищну, стояла мельница. Сейчас возник животноводческий комплекс.
      Низко над посевами стрекочет самолет. Ведут прополку с воздуха либо подкормку удобрениями.
      Рожь отцветает. Ячмень изготовился выметать усатый колос. Посевы отменно хороши. Поди, берут с них урожаи, о каких прежде не мечталось.
      Чего ж ты обезлюдела, родная сторона?
      Если Нюксеница – заурядная, самая что ни на есть типичная вологодская глубинка, то городищенская округа – глубинка нюксенская, захолустье, бездорожьем, рекой Сухоной отрезанный ломоть.
      В районе два леспромхоза, льно- и маслозаводы, компрессорная станция газопровода «Сияние Севера». Ничего особенного, все как везде.
      Нет-нет да и бросаю я взгляды на поросший соснами холм, крутым обрывом, песчаными оползнями обращенный к Городищне. Мыгра, холм Мыгра – древнее сердце округи!
      «Тихая моя родина», бывала ль ты тихой, кто возьмется судить? На страницы летописей она, как волость Городищная, попала в 1453 году, когда рать москвичей, возглавляемая сыном Василия Темного, в будущем государем всея Руси Иваном III, гонялась за мятежным князем Шемякой. Поход совершался зимой, юному воеводе было от роду лет тринадцать.
      Вне сомнения, русские поселения здесь имелись еще до Ивана Калиты, овладевшего солидным этим кусом Заволочья, тем более важным в стратегическом отношении, что волость, вдаваясь в левобережье Сухоны, позволяла держать под контролем ее верховья. В эпоху создания «Слова о полку Игореве» во всяком случае Городищна, в целом Устюгский уезд принадлежали Ростово-Суздальской Руси.
      Пограничье с владениями Господина Великого Новгорода слыло исстари средоточием сухопутных и водных дорог. Тревожили мужиков-пахарей набеги вятчан, немирных уральских племен, новгородцев-ушкуйников: полоску жни, а лук с копьем под рукой держи!
      Со времен незапамятных устюжане поддерживали связь с Сибирью, например, располагали сведениями о знаменитой «Зырянской просеке» – проходу к Оби. В вотчине купцов Строгановых, Соли Вычегодской, собирались соболиные ярмарки, звенело закамское серебро. Крепко оберегалась тайна путей «встречь солнцу», наконец один из Строгановых посвятил в нее царя Ивана IV Грозного.
      Встаю с камня, шагаю, походя сорвав высокую былинку. Для кого как, для меня она, зеленая, – свидетель былых связей с Сибирью. Предки звали ее «палочником», сегодня это обыкновенная тимофеевка. Всем известно, мол, за Урал встарь хаживали ради мехов, драгоценной пушнины, однако кто поверит, что уже в те годы давние наши мужики заботились о травостоянии? С Севера пошел по стране клевер, из Сибири и тоже через Север – тимофеевка!
      Поверят не поверят, продолжу рассказ. Разгром Ермаком хана Кучума, постройка Архангельска для торговли с Западной Европой подняли значение Присухонья. Через Городищную по сухопутью пролегла важнейшая торговая магистраль Руси. Где-то под Великим Устюгом она разветвлялась: прямо следовать – к Белому морю прийти, влево свернуть – в Сибирь попасть, богатую, вольную. «Без устюжан за Камнем (Уралом) делу не бывать», – гордились наши предки.
      Летом плыли по Сухоне расшивы, барки. Вниз – то на веслах и под парусами; вверх, на Тотьму, Вологду, – то против течения суда протаскивались бурлаками, конной тягой.
      Зима – и здесь скрипели обозы, тянулись вереницы саней на Архангельск или Вологду. Бойкие места!
      Эти вот поля оглашал топот копыт рати юного княжича Ивана...
      Слышу! Из глубины веков слышу и этот топот, звяканье удил, ножен мечей о стремена, вижу блистанье копий, заиндевелые на стуже шеломы и брони воинов!
      «Тихая моя родина», глухая селыцина, ну кто поверит, что бывала ты городской с седой древности?
      Прошу заметить, я имею в виду города в понятии старинном, изначальном. «Город» – значит ограждение, крепость, землям оборона, людям защита. Ров, тын либо частокол, стены, башни с амбразурами-бойницами. Такой надежный документ, как «Книга Большому Чертежу» 1927 года, в разделе «От царствующего града Москвы дорога к Архангельскому городу, к морской корабельной пристани, да дорога в сибирские города» упоминает Брусенеск (ныне Брусенец), Городищный и Бобровск (Бобровское). Названные крепости-острожки располагались по правому берегу Сухоны, в границах нынешнего Нюксенского района. Их перечисляет и более поздняя, тоже относящаяся к XVII веку «Роспись государства Московского городов».
      «Городов» – обратили внимание?
      Мыгра, холм, заросший кряжистыми соснами, – все, что уцелело от былых времен. Он рукотворный, насыпной. Крепость просуществовала до 1760 года, затем плотники из ее остатков сложили деревянный храм. В 1817 году холм увенчала каменная однокупольная под старину церковь. Белой громадой возвышалось строение, господствуя над ржаными кулигами, сенокосными наволоками, видимое издали, порой за многие версты.
      Сто с лишним лет спустя понадобился кирпич для нужд Жаровской МТС, церковь развалили.
      Груды обломков и ров. Больше ничего. Дождями из обрыва к реке, говорят, вымывало ржавые наконечники стрел, другое оружие.
      Зарос ров травой, прошлое ушло в предание, передавать которое, наверное, уже некому.
      А, поди, гудели над пажитями набаты, тащились повозки с немудрящим скарбом, мужики поверх армяков натягивали воинские тигиляи. Как выли, кидаясь на приступ вражьи ватаги, стрелы со свистом вспарывали воздух, на головы супостатов бабы лили расплавленную смолу, сбрасывали камни, заранее припасенные бревна! Какие зловещие зарева кровянили небо!
      Три города на глухоманный ныне угол: знать, нужны были – земле оборона, раз стояли века и века...
      Печет солнце. Доняла жара, я спустился к Светице и вымылся по пояс. Вода ледяная, вгоняет в дрожь.
      До Семейных – деревеньки моего детства – остается ходу верст восемь.
      Сизо-зеленые, повитые дымкой марева, впереди вздымаются леса. Они теснят дали, охватывая половину горизонта, похожие на хвойное море. Всего различия – не колыхнет море, и вместо чаек в вышине реют канюки-сарычи, роняют плаксиво:
      – Пи-ить... пи-ить!
      Надежда на прохладу под хвойной сенью обманула. Напротив, парная духота сгустилась. Спасу нет от комарья, едят поедом.
      Шагаю, обмахиваясь веткой. Дорога кое-где искорежена гусеницами тракторов. С хуторов, починков подался сельский люд ближе к центру, к вывескам, да там ни пастбищ, ни покосов, ни леса. Ладно, у редких теперь на подворье скот, вот без топлива уж никак не прожить. Гонять приходится тракторы за дровами в этакую-то даль!
      Бор-беломошник, красные сосны. Обилие алой гвоздики, высоких нежно-голубых колокольчиков. Зной и сухой треск кузнечиков.
      Однако здесь тоже были поля. Осанистые, с литыми, точно из меди, сучьями встали сосны, только доныне не сгладились борозды загонов.
      Утлые полосы, лошади с плугом и развернуться. Давно в забросе жалкие клочки, бор вымахал, где рос хлеб.
      Дорога, заузившись, жмется к реке. Снялась с переката цапля: шея, словно с испугу, вжата в плечи, болтаются длинные ноги. Птица-новосел, сведущие люди считают, что ее гнездовья окрест – самые северные вообще в нашей стране. Велики, я слышал, колонии цапель в лесах Нюксенского заказника.
      Через дорогу, задрав хвостик, шмыгнул полосатый бурундук и пристроился на пеньке, таращит блестящие пуговки глаз.
      Откуда ты взялся, рыженький?
      Из моего детства, наверное!..
      Сколько этой дорогой хожено, всякий раз летом были встречи с любопытными бурундуками, с белками.
      Зверек потешно привставал на пеньке, вытягивался столбиком.
      Что, приятель, человека не видал?
      Где ему! Дорога, после того как тракторный след свернул куда-то вправо, еле-еле заметна, боюсь, не потерять бы мне ее.
      Взгляд выделил старую сосну. Мало чем изменилась: тот же ствол, в морщинах кора, то же дуплецо, куда я прятал картофельную лепешку – запас на обратный путь.
      Уже в первый год войны по деревням пошли в ход жмых, мякина, клеверные головки, прочее и прочее, вплоть до опилок. Тысячи тонн зерна район давал по госпоставкам, крохи не уделяя тем, кто работал в полях: мы-то дома, мы перебьемся, нашим бы на фронте было полегче.
      Прячешь, бывало, лепешку от соблазна подальше и думаешь: неужели когда-нибудь досыта наемся?
      За таежным ручьем Полюгом раньше примыкали к дороге луговины. Лес, забрали волю ольха с ивой, и где век за веком звенели косы, до облаков пахло стогами, там наброды и лежки лосей, под березой разрытый медведем муравейник.
      Подкралась к сердцу тревога. Куда иду? Зачем?
      Отяжелел рюкзак, горят щеки, искусанные комарами.
      Пустое, у Куермы на мостике сделаю привал, ключевой водицы напьюсь – и прочь печали!
      А мостик, видно, полой водой снесло, а черпачок берестяной некому повесить.
      С мокрой глины стаей поднялись бабочки-белянки, закружила живая метель.
      Почти бегу, подгоняемый нетерпением, хотя и устал с непривычки к переходам.
      Гольцовский угор. С него деревня будто на ладони, все подворья, что в 20-е годы переселились с Киселева – быть ближе к выпасам скота, сенокосам, к пашне-целине.
      Чего нет, того не увидишь. Развалины амбаров, гумен, гривы крапивы, кусты, опять и опять крапива, кустарник, ослепшие окна заколоченной избы да хибара, осененная столетней березой.
      Поле за околицей разметнулось, вобрав в себя раскорчеванные перелески, пожни, – под стать современным машинам поле, и оно в залежи, пустует.
      До последнего за дедовские хутора, починки цеплялись люди. Оставляли их без электричества, радио – терпели. Ждали чего-то, когда закрывались школы, магазины, фельдшерские участки, детей через интернаты разлучали с мамами, отцами. Всячески давали понять упрямцам: бросьте отжившее, не светит вам на древних пепелищах!
      Установка сверху была ясная: снос деревень, объявленных неперспективными, сселение на центральные усадьбы. Установка гуманная: приобщить селян к культуре, к сервису. Да животноводство сконцентрировать на комплексах с тысячным поголовьем, где полная механизация трудоемких работ, да создать новые поля, где развернет плечи мощная техника. Использование в невиданных масштабах минеральных удобрений,, гербицидов и пестицидов позволит получать доселе недостижимые урожаи, высокие надои и привесы...
      На избе тракториста Василия Коптяева колотится желна, черный дятел хвойной тайги.
      Из последних Коптяев покинул деревню. В Нюксенице работал кочегаром, сейчас на пенсии.
      Колхоз пришлось ликвидировать, как и еще и еще по району другие хозяйства.
      Щеплет бревна дятел желна, не по себе мне от его стукотни, от ямы, отметившей провалившийся колодец, от поля в брызгах вездесущей ромашки, в желтых пятнах сурепки.
      Осушаются болота, в хлябях, где процветать одному кукушкину льну, надрываются машины. Миллионные траты! Разве не дешевле бы обошлось расчистить имеющиеся луга, отдаваемые ивнякам и ольшаникам поскотины, окультурить былые поля? Кому это нужно, чтобы скотник – и гони в него коров с целой округи, корма завози за тридевять земель? Тысячи деревень" опустели, как наша, сотни тысяч гектаров пашен, покосов, пастбищ заброшены, и повсеместно нехватка людей на фермах, и нечего задавать в ясли коровам – солому покупают и везут, я слышал, аж из Молдавии под Вологду!
      Земля, земля...
      О ней, земле предков, болит душа. Угодья в забвении, о них скорблю и не боюсь признаться. На них и я работал, боронил, снопы убирал, и горько мне, что не родят они зерно.
      Где стояло наше подворье, кустится малина вперемешку с крапивой, колючим чертополохом. Лужок ископычен, взрыт. Кабаны паслись, семейным, наверное, гуртом.
      Собирая топливо, выпугнул зайца: стеганул здоровенный русачина из малинника и пошел, пошел мелькать пуховкой куцего хвоста, прикрываясь зарослями бурьяна.
      Клонится день к закату. Хрустит пламя, пожирая хворост. Я разложил костер на пороге отчего крова. Нет его, и он есть... Есть в моей памяти – со скрипом половиц, бревенчатым потолком и всеми тремя окнами на сосновый бор.
      С утра был шумный город, сейчас меня обнимает тишина, глубиной от былинки квелой до бездонной небесной сини. Время такое, сокращаются расстояния. Скоро они сократятся больше в родном моем углу: не сегодня-завтра подхлынет асфальтовая дорога к селу Нюксеница, от Вологды будут курсировать автобусы. Левый и правый берега Сухоны соединит мост, шоссе продлится до Городищны, возможно, и дальше, по древнему тракту на Великий Устюг.
      Будет, все образуется путем и ладом! И жива во мне заповедь крестьянская: лишней земли нет!
      Люди вернутся, возродится жизнь – это так же непреложно, как сегодня закат, как завтра восход.
      Проста моя вера, от крестьянских дедов-прадедов перенятая: «хлеб – всему голова» и «земля на зернышке стоит»!
      Для тех, кто придет после нас, рассказываю о «тихой родине». Упреки в пристрастии к прошлому я отвожу: не одним днем жив человек, у будущего глубоки корни, прочны устои. И крепит эти связи память. Беда, мы забывчивы.
      Вот жил некогда в нашенских краях мужик. Ярко, прозваньем Светитский. Не исключено, свое прозвище он получил по речке Светице. Как бы то ни было, с семейством он обосновался в Дмитровой Наволоке, откуда пустился искать долю в Сибирь, достиг города Мангазеи, славной пушными ярмарками.
      Предприимчивый, расторопный Ярко был замечен. Назначили его приказчиком. Видно, не с пустыми руками возвратился он на Сухону.
      Какое-то время спустя непоседу видят уже в вотчине знатных купцов Строгановых – Соли Вычегодской. Потом в Великом Устюге, откуда с братом Никифором Ярко предпринял новый поход в Сибирь, в 1638 году достиг реки Лены. Первым там вологжанин начал пахать землю, основал соляной промысел, мукомольное дело, стал заниматься извозом. И... и угодил в тюрьму! В первый и не в последний раз.
      Пытали его жестоко. Хозяйство, промыслы и пожитки были переписаны в казну.
      Узнику удалось освободиться, снесшись с Москвой.
      Смириться бы, жить как все – набрал Ярко ватагу вольных казаков и ринулся осенью 1649 года во «Вторую Сибирь», на берега Амура.
      Разведав незнаемую тогда страну – Даурию, с картой ее, с докладом о походе Ярко уже в мае 1650 года прибыл в Якутск. Немедленно отправился гонец к царю, «что та Даурская земля будет прибыльнее Лены... что и против всей Сибири будет место в том украшено и изобильно».
      Надо сказать, Ярко нанимал в ватагу «охочих людей» на собственные средства, делал долги. Для второго похода к нему примкнуло 117 человек и 21 служилого казака отрядил якутский воевода.
      Экспедиция заняла несколько лет. Были мирные сношения с коренным населением края и стычки с родоплеменной знатью, сбор податей с обретенных подданных Руси и строительство крепостей-острожков, зимовий. Да опять хлебные нивы – походный атаман, «приказной человек земли Даурской» все-таки оставался землепашцем.
      От царя в награду Ярко был удостоен золотого червонца, а так как очутился в положении несостоятельного должника, истратив на подступы к присоединению к России Дальнего Востока около 3 тысяч рублей, то его под стражей вывезли в Москву.
      Разбирательство продолжалось долго. Ярку оправдали. Более того, Ерофей Павлович Хабаров, нюксенский, как теперь бы сказали, мужик, получил неслыханное возвышение – чин «сына боярского». Долги между тем закрепили за ним. В добавление к приказу: не ходить более ему на Дальний Восток. Убыточные, дескать, мероприятия.
      Да, речь о том, чье имя носит и город, и громадные наши территории у границ с Китаем, и станция железной дороги.
      Увековечен землепроходец-«прибылыцик» бронзой монумента на берегах Амура, в городе единственном, который назван в честь русского крестьянина.
      Впрочем, поправлюсь: городу было до революции присвоено имя Хабаровск в память о «сыне боярском».
      Наконец, и сегодня из книги в книгу кочует утверждение, дескать, Хабаров устюжанин, то есть выходец из города Великий Устюг. Не верится некоторым историкам, что деревенская глушь могла создавать яркие самобытные характеры, чтобы в одном лице воин и государственный деятель, простой мужик, привязанный к пашне, и отважный путешественник. Считают же деда и внука Виричевых, смонтировавших на Спасской башне Кремля первые часы с боем, жителями Великого Устюга, тогда как были они, согласно документам, деревенскими кузнецами.
      Мы, земляки Хабарова, не лучше: в 70-е годы, когда обнаружились архивы о происхождении великого сына Руси из крестьян Присухонья, сельцо Дмитриеве, в прошлом Дмитров Наволок, зачислили в список неперспективных. Никого в нем сейчас, догнивают брошенные избы...
      Кстати, «хабара» – слово древнее, у нас означало счастье, удачу. Как удачлив, счастлив был Ярко, не мне судить, не пропущу лишь того, что и на склоне лет отказывался Ерофей Павлович от выплаты хлебного довольствия, испросив у властей разрешение самому заниматься пашней, чего ему по чину не полагалось. Хлебороб – по край жизни хлебороб.
      Говоря напрямую, не удивляюсь, что захирело сельцо Дмитриеве: поди сочти их, деревеньки северные, седые и вековые, исчезнувшие с лица земли! Больше меня дивит то, как за Хабаровском удалось сберечь имя нюксенского мужика.
      «В лице Хабарова мы имеем яркого представителя торговой буржуазии XVII века, направлявшей свои усилия на эксплуатацию колоний, неразборчивой в средствах, хищной и упорной» – оценка деятельности нашего земляка, взятая из академического издания 1941 года.
      Так-то! Хищник, колонизатор! А он был одним из тысяч северян, кто бросил обжитые места в страхе перед крепостной кабалой. После поражения Первой крестьянской войны XVI –XVII веков началась щедрая раздача земель Вологодчины дворянству. Отток населения за Урал, прямое бегство в вольные края вызвали столь резкий упадок платежей в казну, что даже боярская Москва спохватилась: волна крепостнических порядков, затопившая Вологодский, Грязовецкий, Кадни-ковский уезды, замерла у Тотьмы, у В. Устюга.
      Было это, было!
      Догорает костер. Посвежело. Недра чащоб, однако, по-прежнему напускают горячий, будто из печи, дух смолы, мхов, призавявшей на солнцепеках хвои. Пробился и ручеек нового запаха. Он тонок, странно волнующ. Он зовет меня ступить на тропы – каждое старое муравьище знакомо, в лесу любое приметное дерево узнаю без ошибок.
      Та, безвестная травка, цветет. Манит она меня к омутам темным, к повитым туманом перекатам.
      Что-ж, налажу-ка снасти, и на Городищну! Коротки северные ночи, и всем ведомо: на рыбалке спать вредно.
      ...Через двое суток снова было знойное село, автобусная остановка под липами.
      Бабуся в резиновых сапогах на этот раз загодя приплелась встречать своих – «с Мурманска сулились». Мальчуган, должно быть, из соседских, липнул к ожидающим автобуса.
      – Чего мало погостил? – обратился он ко мне строго. – Не поглянулось дома?
      – Напротив, понравилось. Дела, знаешь, так складываются, надо ехать.
      – Хы, складываются! Возьми и переложи, кабыть не безрукий.
      Потом он привязался к молоденькой даме, сидевшей с дочерью в тени среди шикарных баулов и чемоданов: обе в фирменных джинсах, обе с пестрыми японскими зонтиками, прозрачные кофтенки завязаны на голом животе по моде узлом.
      Насупясь, придирчиво обозревал землячок джинсы и кофтенки, так что женщина смутилась.
      – Что тебе, мальчик?
      Он ответил вопросом в упор:
      – Хозяин-то у тебя есть?
      У нее пунцово вспыхнули щеки:
      – Какой хозяин?
      – Ну, кто дрова возит, по воду ходит...
      – Есть, есть! – почему-то обрадовалась женщина. – В море на траулере рыбку ловит. Любишь рыбку?
      – Мужику виднее, чего ловить, – пресек он поползновение к нему подластиться. Посопел, набычась, и опять спросил:
      – Девку твою как зовут?
      – Анечка, – растерялась дама.
      Мальчуган посмотрел на свою сверстницу – жует равнодушно жвачку, наверняка тоже заграничную, – и хмыкнул:
      – «Анечка». Так бы и говорила, что Нюрка!
      Из-за угла вынырнул автобус, сопровождаемый клубами дорожной пыли.
      Конец свиданию с Городищной, к вечеру поспею в город.
      А наименованье травки я узнал: люби, меня не забывай.
     
     
      ПОИСК
     
     
      РОБЕРТ БАЛАКШИН
      СТРОЧКА ИЗ СЛОВАРЯ

      (Опыт этнографического исследования)
      Нет хуже, когда затянет, замотает тебя повседневная будничная текучка: каждый день надо куда-то идти, с кем-то спорить, о чем-то просить, убеждать, настаивать, кого-то ждать, встречать, провожать, участвовать в длинных пустых, никому не нужных разговорах. Затянет текучка – не вырваться, крутишься в ней, суетишься и вроде бы дело делаешь, а остановишься, оглянешься: сколько времени потрачено напрасно. Ой, тоска! До чего тяжело на душе, пасмурно сделается – белый свет не мил.
      Книгами только и спасаешься. Снимешь с полки одну, другую; тут полистаешь, там почитаешь, третьей по-настоящему увлечешься, и, кажется, даже дышать легче станет.
      Но ведь бывает, что книга не только жизнь облегчит, а жизни еще и толчок даст, направит ее по неизведанному новому пути, которому никакая текучка не страшна.
      Так вот взял я однажды – в одну из тоскливых минут – том словаря В. И. Даля, примостился у окна на краешек дивана, листаю страницы. Наудачу взял том, не глядя.
      Шелестят страницы, глаза скользят по словам.
      «Изба – крестьянский дом, хата, жилой деревянный дом. Избенка, избеночка, избушка, избушечка, избушеночка. (Вот даже как!) Не красна изба углами, красна изба пирогами. Всего дороже честь сытая, да изба крытая. В одной избе разными вениками не мети: разойдется по углам богатство. Избушка на курьих ножках, пирогом подперта, блином покрыта».
      Читаю я, и что-то отмякает в душе, теплее в ней становится.
      «Избная помочь – устраивается тем, кто хочет рубить новую избу; полагается 100 бревен и столько же помочан, для вырубки и привозки по бревну».
      Тут перемахнул я разом чуть не полтома и попал на занятное место. Так-то занятного в нем одна буква, та буква «и», про которую поговорка: расставить все точки над i.
      «Mip – наша земля, земной шар, свет, все люди, род человеческий; общество крестьян. На Mipy и смерть красна. Что на Mip не ляжет, того Mip не поднимет. Mip – велик человек. Mip за себя постоит. Всякий мирянин своему брату семьянин».
      Перелистнул я одну страницу назад, там тоже есть «мир», только буква «и» обыкновенная.
      «Мир – отсутствие ссоры, вражды, войны; лад, согласие, дружба; тишина, покой. У них в доме мир и благодать. Мир дому сему. Мир на земле, благоволение в человеках. Рать стоит до мира, а ложь до правды». Ну, здорово!
      Отошел я душой от тоски окончательно. Взыграла душа моя. Да и как не взыграть ей? Язык-то наш русский каков! Слово в нем и лекарь, и учитель.
      «Ладно, – думаю, – гляну еще напоследок, да пора и за дела браться».
      Прихватил я опять на разу страниц 300, чуть не в самом конце том открыл.
      Глаза читают: обыденный; память подсказывает: заурядный, будничный, повседневный; а сознание решает: неинтересное слово, все, довольно, закрываю словарь.


К титульной странице
Вперед
Назад