Звонил он поздно и всегда как-то неожиданно, врасплох. Вот и этот до мурашек памятный разговор случился ночью, совсем уже незадолго, в январе...
— Ну... ну как ты? Куда опять запропал? -Голос усталый, глухой. - А то ведь как в том анекдоте: увидимся на похоронах... Ну... ну ладно, не обижайся, Витюня, это у меня юмор теперь такой: диспансерно-клинический юмор. Ты как там, не очень занят? Надо бы стихи написать. А, ты как? Есть у тебя время?
Господи, и он еще спрашивает!
— Это что-то про собаку, про пса. Такой черный весь, кудлатый, потерянный, хвост поджат. Черный пес моей тоски. Ходит-бродит, места не находит... Вот видишь — в рифму заговорил: все ходит, пес он этакий, да бродит. То пойдет на поля за ворота вернется обратно опять... — Смеется, но как-то очень уж невесело. — А я вот уже и до телефона с трудом, держась за стеночку... Но хвоста пока не вешаю, бодрюсь. Как видишь, даже творить пытаюсь...
И вдруг— как кулаком под сердце:
— Теперь бы вот еще и умереть достойно...
* * *
Впервые я увидел его в коридоре ВААПа, у кассы. Кожаная куртка, кепка-прибалтийка, папиросина в зубах... И голос, голос! Я ведь на голос, помнится, и обернулся: этакий небритый, мужской, совсем как у моего недавнего комбата, голос.
— Кто это?
— Гаврилин, хочешь познакомлю?
— Да ну, неудобно как-то, лауреат...
— Кочумай, это наш человек! Валера, можно тебя на секундочку? Вот так и познакомил меня композитор Пожлаков с композитором
Гаврилиным. И поди-ка теперь упомни — в каком же году это было! И о чем это мы втроем так громко потом говорили в пивбаре на Владимирском? Неужто о поэзии и музыке?!
* * *
А тут еще выяснилось, что и живем-то мы с Гаврилиным по-соседству: он на Озерном, а я на Восстания. Вот и встретились однажды у почты пару лет спустя. Совершенно, разумеется, случайно и уж не в тот ли самый четверг, что после дождичка?
- Ну... ну надо же! Ты-то мне и нужен! Ты как, не очень занят? Слушай, я сейчас музыку для фильма пишу, давай зайдем ко мне, я тебе одну вещь наиграю. Это твое, про войну, у тебя получится... Ты к Шукшину как относишься?
Минут через сорок я уже бежал домой с «рыбой» в кармане и этим волшебным Валериным «пожалуйста» в ушах. А еще, конечно же, с музыкой! С музыкой, от которой у меня там, у гаврилинского рояля, вдруг перехватило дыхание, защипало глаза...
Позвонил я ему в тот же день.
Песня написалась сразу же, залпом. Собственно, там и мудрить-то особо не пришлось: самое главное, ключевое слово было уже найдено без меня. «А вот здесь, в припеве... вот здесь: пожа-луйста!.. Ну... ну очень тебя прошу, ну, пожалуйста, а?».
А уж что касаемо сюжета, то тут в соавторах у меня был сам Василий Макарович, по рассказу которого и снимался фильм «Два брата». Видел я его, этот уж не помню чей «киношедевр». Там герой картины, сидя за столом, ел борщ, а из репродуктора звучало наше с Валерой произведение, чем-то, судя по всему, жутко не понравившееся режиссеру.
* * *
Или я что-то путаю?
Вот уж не думал, что доживу до поры склеротических мемуаров, старческих, прости Господи, сказок!
* * *
Неужто и вправду было?
Дремучая Сибирь, Зима. Буровая на Нижней Тунгуске (мы прилетели туда на вертолете). Рдеют бока чумовой буржуйки. Мы — три поэта — вполголоса, чтобы не разбудить сменившихся с вахты, читаем стихи двум поварихам, летчику и сопровождающему нас инструктору Обкома.
Скрипит койка. Огромный бородатый мужчина в пимах поднимает голову. Глазищи красные, дикие.
- А ну тихо! Тихо, кому говорят! — обрывая меня, страшно шепчет он.
И вдруг на всю катушку врубает карманный транзистор (он так и заснул с ним в руках). Играет оркестр Бадхена. Далекий Хиль поет: Скажет старший брат: «Ступай домой!» Младший хоть бы что: «Пожалуйста!» Старший: «Я — Чапай, ты — Петька мой!». Так вот и сидели, и слушали. А когда отзвучал наконец последний аккорд, владелец транзистора сказал таковы слова:
— Вот как, кореш, писать надо! Знаешь, чья это песня?
- Композитора Гаврилина, — скромно, потупив очи, сказал я. Ну и...
— Гаврилина?! — не дал договорить мне чудовищный бородач. — Да эту песню, знаешь кто?! Эту песню... сам маршал Жуков сочинил! — и чуть не задохнулся: — Четы... Четырежды Герой Советского Союза!..
* * *
74-й, если не ошибаюсь, год. Какое-то несусветное сборище у меня на Восстания. Дым коромыслом. Стихи. Крики. Требующий «огненной воды» таежный классик.
У случайно заскочившего на огонек Валеры слезы на глазах.
— Валерочка, дорогой, ты почему плачешь? Тебе плохо?
— Плохо? Да нет, это я так. Ты читай, читай! Недели через две он спрашивает у меня:
— А что это за люди у тебя были, неужто писатели?
— Ну да, писатели.
- И тот, который лампочку хотел съесть?
— Да ты что?! Это же ведь Ш.!..
- Что ты говоришь! Тот самый?.. А который зубами скрежетал, ну кричал все который?
— Господи, да это же сам Г. Г..
— Ну надо же... Ну... ну тогда действительно, Витюня, плохо, совсем-совсем плохо!..
* * *
Строганово. Первая дача Гаврилиных. Небольшая крестьянская изба с овином, с огромной — и как она в избе-то поместилась! — русской печью. Сразу за огородом поле. За полем — лес. Багряный в полнеба закат. Громоздятся воздушные замки. С башенки на башенку перепархивают вечерние ангелы. Или это здесь птицы такие: специальные, строгановские?
И как хорошо, как светло на душе! И мы такие молодые!
— Дивно-то как! — вздыхает Валера. — Давай сочиним что-нибудь божественное, возвышенное, с ангельскими, э-э... хорами!
— Давай!
Стоим. Молчим. Полыхает вовсю Град Небесный.
— Ты в Бога-то, Витюня, веришь?
— Ну как же тут не поверишь! И опять вздыхает Валера:
— Красота!.. Только что же нам с Житиями-то делать?
- С чем?
— С Житиями святых... Ну ведь совершеннейшие сказки! Архангелы в золотые трубы трубят, какие-то блаженные Феодоры по небесам ходят... А старушки в церкви толкаются, вредные такие старушки, и локти у них чугунные... Ты в церковь-то часто ходишь?
— Так ведь я же партийный.
— А-а... Ну тогда закурим, что ли?
- Давай...
* * *
И опять же вечер, мы стоим с Валерой у ограды Спасо-Преображенского собора. Идут, идут со службы те самые старушки...
Лицо у Валеры серое, осунувшееся.
— Это у кого-то все вершины да взлеты, — горько говорит он. — Мой творческий путь состоит из сплошных падений...
— Да ты просто устал. Вот погоди, допишешь свою «Шинель»...
— Ну и допишу, и что?
— Как это что?! Вот уж гора-то с плеч свалится! Возликуешь, воспаришь в поднебесье!..
Валера глубоко затягивается «беломориной».
— Это я-то воспарю?! Как, на чем? На полах шинели Башмачкина?.. Бог с тобой, да ты что, ты не марксист, что ли?!
— Я не марксист, Я — камюнист!
— Кто-кто?
— Ну это когда Альбера Камю начитаешься.
— И что, действительно, начитался?.. Ну надо же! И это интересно?
— Хочешь, дам почитать?
— Ну... ну погоди. Вот допишу свою «Шинель» вот уж как допишу!.. Господи, где она, его многострадальная «Шинель»?
* * *
Ночной звонок. И опять у Валеры голос моего незабвенного комбата, бодрый, как наряд вне очереди, голос:
— Ну как ты там?.. А что читаешь?.. А я вот тут одну эпопею начал. Это в «Нашем современнике». Совершеннейшая, Витюня, классика. Ну до того художественно, до того художественно... прямо читать невозможно!..
* * *
— А какой у нас фольклор замечательный! «Отец сыну не поверил, что на свете есть любовь...» Нет ты только вдумайся: отец — сыну... Да ведь это же трагедия шекспировская, целый, Витюня, роман! А? Ты тоже так считаешь?.. Ну... ну напиши! Напиши!..
- Так ведь лучше не напишешь.
— А ты попробуй!
Попробовал. Написал целую книгу русских баллад.
— А где трагедия, роман где? — расстроился прочитавший рукопись Гаврилин. — Нет, не то это, не так. Поэзия куда-то пропала...
Что тут поделаешь! Пришлось мне перейти со стихов на сугубую, елки зеленые, прозу...
* * *
- Вчера с Наташей были на премьере. После всего этого безобразия он подходит ко мне...
-Кто?
— Виновник торжества. Этакий весь... э...пипендипельный, при бабочке, с бокалом в руке. «Валерий Александрович, ну и как вам?» Набравшись мужества, говорю: «Вы знаете, это просто ужасно». И что ты думаешь?! Он ведь не верит мне! Смотрит на меня совершенно стеклянными глазами: «Шутите, Валерий Александрович?» Ты знаешь, так и не поверил, что не шучу. Не поверил, и все тут!..
* * *
— Утро доброе, Модест Петрович! Валера сходу подхватывает:
— Здравствуйте, проснувшись, Михаил Юрьевич! Как ваша бесценная печень? Как спалось, что снилось-виделось? Неужто опять Александр Христофорович Бенкендорф?! И в каком, простите, виде?.. Весь в звездах?! Ну надо же! Счастье-то, счастье какое! Поздравляю, голубчик!.. То есть как это с чем?! С повышением грядущим. Лицо предержащее в звездах — это всенепременно к повышению! Ждите-с! Днями вас обязательно повысят!..
И ведь как в воду Валера глядел! Повысили вскоре! Со второго этажа на улице Восстания — аж до десятого на Пороховых!..
* * *
Лоскутки, лоскутки... Какое-то, извините за выражение, печворк, а не солидные воспоминания. Куцее лоскутное одеялко, из-под которого торчат одинокие, озябшие за ночь ноги...
На Пороховые переехал я аккурат в 85-м. Ау, Валера!..
* * *
— Ну... ну как ты там? Как твоя эпохальная проза?
— А никак. Лежит себе в столе.
— Вот-вот, в столе... Никому мы, Витюня, не нужны. Никому. Не наша это теперь страна, И никакая это не Россия!.. Видел, как он вчера оркестром в Германии дирижировал? Вот такая музыка этим паханам сейчас и нужна: блатная!.. Господи, да при чем тут «Перезвоны»! Не зашибли бы еще на подворотне - и на том спасибо... Ладно... все, молчу...
- Стихи-то хоть пишешь?
- Стихи?! Это сейчас-то?
— Ну... ну вот это и зря, и напрасно. Только стихи и надо теперь писать. Причем лирику, самую что ни на есть лирику! Про любовь нужно писать, Витюня, а то ведь окончательно одичаем ...
Эх, лоскуточки-лоскутки! В клочья разодранная жизнь наша!..
* * *
Очередной переезд Гаврилиных. Всем миром выносим вещи во двор 7-й Советской. Коробки, узлы... И книги, книги, пачки журналов, увесистые нотные фолианты...
— Слава Богу, двенадцать килограммов Вагнера знакомым пристроил, — отирая пот, говорит Валера. — Ну... ну... ну очень тяжелый классик!..
* * *
И совсем уже поздний звонок. Голос у Валеры больной, потерянный:
— Вчера звонил Меньшиков из Москвы. Опять уговаривал написать музыку для его «Горя от ума»... Отказался. Впервые в жизни отказался не потому, что не хочу, а потому что не смогу. Просто сил не хватит... Ты знаешь, положил трубку и заплакал...
* * *
Лето 98-го. Зал Капеллы, в котором должны выступать писатели России, еще пуст. Валера с Наташей сидят в ложе. Ждем московского поэта Кострова: он давно просил меня о встрече с Гаврилиным. Ну вот и Володя.
— Извините, ради Бога, автобус опоздал!
Знакомлю его с Наташей, с Хилем. И вот, когда доходит очередь до Гаврилина, происходит нечто совершенно неожиданное.
Явно что-то перепутав, впопыхах, Володя склоняется вдруг к руке Валеры и бережно целует ее...
Секундное замешательство.
— Это не только от меня, — говорит мой столичный друг, — это от Москвы, от всех нас, любящих и ценящих вас. И еще — я ведь с этим ехал к вам в Питер — перед кончиной Георгий Васильевич Свиридов вспоминал вас, просил передать, что вы в России — первый, Валерий Александрович, что вы - великий композитор...
Ну вот, кажется, и все, ибо к сказанному и добавить-то нечего, Господи!..
* * *
Вот разве что сон мой, совсем недавний, гаврилинский. Ночь. Река. Через нее, прикрывая свечечку правой ладонью, идет Валера. По воде, яко посуху. А точнее сказать, как блаженная Феодора по небу. Он идет, а все мы, кто знал и любил его, стоим на берегу этой неведомой реки, стоим и, затаив дыхание, смотрим ему вслед. И крестимся, и твердим про себя: «Матка-река, не гаси свечу!». Валера идет быстро, не оглядываясь, и не под ноги себе смотрит, а куда-то вверх, как все очкарики. И над ним, в небе - звезды, и под ним, в воде, - опять же звезды. И вовсю мерцает вся эта сказочная астрономия. И взмигивает огонечек в его руке - трепетный, удаляющийся, от Божьих звезд уже, в сущности, неотличимый...
Январь 2000 г., Санкт-Петербург